[Книги на опушке]  [BioSerge Suite]

Галина Иосифовна Серебрякова

Карл Маркс

Аннотация

    Эта книга — первая научно-художественная биография Карла Маркса. Она рассказывает, как формировались его взгляды, как вступил он на путь борца за освобождение трудящихся, возглавил революционную борьбу рабочего класса и вооружил его новой теорией — великим орудием преобразования мира.Маркс изображен в книге на фоне исторических событий, свидетелем и участником которых он был, — революции 1848–1849 годов, Парижской коммуны, деяний Союза коммунистов и I Интернационала.В книге рассказывается о ближайшем сподвижнике и друге Маркса — Фридрихе Энгельсе, об их боевых соратниках Веерте, Фрейлиграте, Лесснере, Шаппере, Вейдемейере и других пролетарских революционерах, о борьбе Маркса и Энгельса против анархизма Бакунина, против лассальянства.Карл Маркс показан не только как великий революционер, ученый, руководитель мирового коммунистического движения, но и в личной жизни, в кругу своей замечательной, дружной семьи.В книге широко использованы многочисленные литературные источники, свидетельства современников, материалы Института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС.Автор книги — писательница Галина Серебрякова начала свою литературную деятельность в 1925 году, когда работала корреспондентом газет «Комсомольская правда» и «Гудок». В разные годы появилось несколько сборников ее очерков. В 1929 году вышла ее книга «Женщины эпохи французской революции». В течение многих лет писательница изучает жизнь и деятельность Карла Маркса. Ею созданы романы о нем — «Юность Маркса» и «Похищение огня». Произведения Галины Серебряковой переведены на многие языки и изданы во многих странах.


Содержание

Карл Маркс
  • Аннотация
  • Галина Серебрякова КАРЛ МАРКС

  • Галина Серебрякова
    КАРЛ МАРКС

    ГЛАВА ПЕРВАЯ

        Маленький, утонувший в зелени городок Трир очень стар. Легенда гласит, что он основан на целую тысячу лет раньше Рима. Многие столетия город находился под римским владычеством и назывался тогда Колония Августа Тревирорум. Века не сокрушили возведенные рабами мощные, грузные Римские ворота — Порта Нигра. Полуразрушенные башни стоят теперь, как скалы-близнецы. Некогда они были соединены наверху массивным переходом, создававшим большую черную арку. Римляне называли эти ворота Марсовыми, они защищали город Трир с севера.
        В IV веке нашей эры Колония Августа Тревирорум достигла наибольшего могущества и не уступала в роскоши Вечному городу. Тогда же римский император сделал ее своей резиденцией.
        Несколько сотен лет спустя, в IX веке, на Трир нагрянули норманны, разгромили его и жестоко расправились с жителями. Город превратился в ничтожную деревушку. Цепкие травы и вьюны обвили развалины древних строений.
        Шли годы. Триром завладели католические прелаты и сделали его центром старейшего епископства, а затем город стал резиденцией архиепископа. Трирские архиепископы принадлежали к числу влиятельнейших князей средневековой Германии. Это способствовало возрождению города. Он превратился в место религиозного паломничества. В городе развивались виноделие, ремесла и торговля.
        Расположенный на границе между Францией и Германией, Трир неоднократно менял властителей. В пору Тридцатилетней войны его жители сражались то на стороне Франции, Испании, то на стороне немецких государств.
        Как огромный метеорит в застойную заводь, ударила по феодальным порядкам пограничной, почти еще средневековой Рейнландии Великая французская революция. В 1794 году западные земли Германии были присоединены к Франции. Очень многое из того, что преобразило охваченную революцией сопредельную страну, впоследствии распространилось на Трир и всю Рейнскую провинцию.
        Сто маленьких государств и княжеств Рейнландии слились воедино — было создано четыре департамента по типу французских, в том числе Саарский во главе с Триром. В новых департаментах были осуществлены экономические, социальные и политические реформы Великой французской революции и наполеоновской империи. Продажа крестьянам земель церкви и знати, уничтожение всех феодальных повинностей в деревне вызвали быстрый подъем земледелия, а упразднение средневековых цехов, поощрение свободного предпринимательства для буржуазии, отмена внутренних пошлин и открытие французского рынка сбыта в значительной степени способствовали развитию промышленности и торговли. К концу владычества наполеоновской Франции на континенте Рейнская провинция с Рурским бассейном во главе стала наиболее индустриальным районом во всей Европе.

        В начале прошлого века Брюккенгассе — в центре Трира — ничем особенным не отличалась от других улиц и переулков. Двухэтажные каменные серые строения были похожи одно на другое. Сады скрывались за высокими оградами, окна — за тяжелыми шторами. Как и во всем городе, многие жители этой улички имели свои огороды, скотные дворы с хлевами. Это придавало Триру, с его двенадцатью тысячами жителей, полудеревенский характер. В сумерки уличка пустела: ее обитатели вели тихую, спокойную, строго размеренную провинциальную жизнь.
        В начале 1818 года трирский адвокат Генрих Маркс и его супруга Генриетта, приискивая новую квартиру, прошли на Брюккенгассе и остановились перед домом № 664, принадлежавшим государственному советнику Дагароо. Женщина была в широком салопе, скрывавшем ее беременность, в капоре с лентами, завязанными под подбородком. На мужчине был узкий редингот и цилиндр. Оба внимательно осмотрели жилище снаружи. Единственным малоприметным украшением фасада были латинские цифры и надпись над входной дверью. Они служили как бы метрической справкой и удостоверяли, что дом построен в XVIII столетии церковью Святого Лаврентия. Однако владельцем дома с 1805 года был чиновник Дагароо. Он купил его дешево, когда после введения кодекса Наполеона шла распродажа церковных имений.
        Домохозяин принял всеми уважаемых в городе супругов весьма приветливо и повел внутрь дома. Из прихожей первая дверь вела в комнату, слабо освещенную двумя окнами, но достаточно изолированную и вместительную, чтобы служить кабинетом.
        Адвокатская практика юстиции советника Генриха Маркса за последний год значительно расширилась, его большая семья должна была пополниться вскоре еще одним ребенком. Поэтому и было решено переехать в новое, более просторное жилище. Генрих Маркс остался доволен предназначавшейся для него комнатой. Однако в домашних делах решающее слово принадлежало его жене.
        Осмотр кухни, верхнего этажа, где предполагались спальни и детские, флигеля, в котором должны были размещаться слуги и приезжие гости, занял немного времени. Прилегающий к дому сад оказался достаточно большим, чтобы в нем резвились дети, цвели голландские тюльпаны и настурции. Из сада открывался замечательный вид на Маркусберг — гору Святого Марка.
        Дом был взят семьей Маркса в аренду. Здесь 5 мая 1818 года у госпожи Маркс родился третий ребенок, названный Карлом Генрихом. Он появился на свет в угловой комнате второго этажа, выходящей окнами на Брюккенгассе. Мальчик год жил в комнате матери. Потом его сменил родившийся в 1819 году Герман. Карла перевели к старшему брату и сестре. Число детских кроваток неизменно возрастало в доме под номером 664.
        Генриетта воспитывала детей строго. Звание матери и жены, возлагавшее на госпожу Маркс множество обязанностей, казалось ей величественным. Генриетта с детства готовилась к нему. В родном Нимвегене, тихом голландском городе, ее учили искусству охранительницы домашнего очага.
        Дом голландца — в особенности женская его половина — в те годы был закрыт для посторонних. Окна нимвегенских жилищ всегда завешивались тяжелыми шторами, и жизнь обитательниц была строга и уныло-благонравна.
        Генриетта происходила из старинной голландской семьи раввинов Пресборк. Она не была особенно одаренным человеком, очень плохо говорила и писала по-немецки, не принимала никакого участия в духовном формировании Карла, но целиком посвятила себя заботам о детях. Она умела искусно стряпать, штопать, стирать, пеленать новорожденных.
        Когда Генриетта еще была подростком, она слышала каждое утро, как ее отец в горячей молитве благодарит своего сурового бога за то, что тот не создал его женщиной. Но Генриетте жребий жены и матери казался завидным. Она стремилась к тому, чтобы добрым поведением, советом, экономией укрепить благосостояние мужа.
        Исаак Пресборк был хорошим отцом, но не дело дочери искать себе избранника. Генриетта, по примеру своей матери и многих поколений женщин ее предков, могла стать женой раввина. Ей пришлось бы тогда обрить волосы, надеть рыжеватый парик с нитяным пробором и вести жизнь традиционно замкнутую и полную унижений. Но случай спас девушку от деспотических служителей иудейского культа и богатых купцов. Ее взял в жены молодой трирский адвокат Генрих Маркс — человек образованный, происходивший, так же как и Генриетта, из семьи знаменитых потомственных раввинов, родословная которых вела к глубокому средневековью.
        Однако судьба Генриха Маркса сложилась необычно для того времени: уже в молодые годы он решительно порвал с родным домом, разошелся со своим отцом — трирским раввином, освободился от гнета ограниченной догматической иудейской религии. Несмотря на одиночество и бедность, он тяжелым трудом проложил себе дорогу к светскому образованию и стал адвокатом. Благодаря широким знаниям в области юриспруденции, либерализму и гуманности Генрих Маркс приобрел значительную клиентуру и известность. Он пользовался уважением у горожан и своих коллег, получил звание юстиции советника и был избран председателем коллегии адвокатов Трира.
        Для ученика Руссо и Вольтера, каким был Генрих Маркс, не могло быть различия между Иеговой и Христом. Просвещенный философ, он внутренне был чужд и иудейству и христианству. По примеру Канта он соединил веру и разум в единую категорию высшей морали.
        В 1815 году Трир, как и вся Рейнская область, был присоединен к Пруссии, и прусский король приказал в прежних французских областях отстранить евреев от государственных должностей. Генриху Марксу было запрещено заниматься адвокатурой. Он вынужден был креститься и стать лютеранином. Крещение остальных членов семьи было отложено почти на семь лет. Препятствием явилась семидесятилетняя мать Генриха — потомок многих поколений раввинов. Ради нее медлил Генрих Маркс с крещением своих детей, но после ее смерти все дети юстиции советника 17 августа 1824 года перешли в новую веру.
        Отец Карла был либералом не только в религии, но и в политике. Сторонник конституционной монархии, он верил в добрые намерения прусского короля. Либеральная оппозиция имела в Трире два центральных пункта: Общество для полезных исследований и Литературное казино. Последнее было основано во время французской оккупации, в нем собирался цвет интеллигенции города. В большом здании казино помещалась библиотека, читальня с немецкими и французскими газетами, имелся также просторный зал для концертов, театральных постановок и балов.
        После французской революции 1830 года трирское казино стало центром либеральной оппозиции города. Когда Карлу шел шестнадцатый год, его отец был заподозрен в нелояльности к прусскому правительству и привлечен к следствию, начатому против членов Литературного казино. Дело Генриха Маркса сводилось к тому, что он в 1834 году был одним из организаторов банкета, на котором ораторы в умеренных выражениях просили у короля Пруссии осуществить в стране либеральные реформы. На этом банкете после речей юстиции советника и других пелись недозволенные песни. В тайном доносе офицера, перечислявшего тех, кто пел революционные гимны, указывался и Генрих Маркс.
        Через несколько дней манифестация в казино повторилась уже по другому поводу, но опять пелись «Марсельеза» и «Парижанка». Участники собрания на этот раз восторженно приветствовали французское трехцветное знамя — символ Великой французской революции.
        Хотя критика в адрес прусского правительства со стороны выступавших была совершенно безобидной, тем не менее публичное проявление свободолюбия было неслыханной дерзостью для того времени, и королевское правительство сочло это крупным политическим скандалом. Трирское казино было поставлено под надзор полиции; один из выступавших на банкете был арестован. Опубликованные в «Рейнско-Мозельской газете» и в «Кёльнской газете» речи и особенно речь Генриха Маркса говорят, однако, о благонамеренности ораторов. Похвалив короля, учредившего сословные собрания, «чтобы правда доходила до ступеней его трона», юстиции советник в заключение сказал:
        «Поэтому мы с глубокой верой ожидаем светлого будущего, так как оно покоится в руках доброго отца — справедливого короля. Его благородное сердце всегда остается благосклонным и открытым для справедливых и разумных желаний своего народа».

        Отцу Карла Маркса было 7 лет, когда началась Великая французская революция, 17 — когда Наполеон 9 ноября 1799 года (18 брюмера) совершил переворот, 22 года — когда Бонапарт короновался, и 31 — когда французская армия потерпела окончательное поражение под Лейпцигом во время «битвы народов» в 1813 году. Для Генриха Маркса эти даты были самыми важными вехами его времени, и поэтому слова «свобода», «равенство», «братство», «Робеспьер», «Наполеон», «империя», «война», «сражение», часто употребляемые в доме юстиции советника, вошли в сознание Карла одними из первых.
        — Не шали, — говорила проказливому ребенку нянька, — придет Бонапарт и утащит тебя.
        Отец Карла имел обыкновение, вспоминая прошлое, ссылаться на то или иное историческое происшествие, свидетелем которого был. Дети всегда знали, как начнет он повествование о минувшем:
        — Это было через неделю после того, как в Трир пришли французы…
        — Прошло только полгода со времени термидора, когда мой дядя предложил отправить меня во Франкфурт… Это случилось в день битвы под Ватерлоо.
        Софи, Герман и Карл играли в великую войну. Герман хотел быть маршалом Даву. Софи предпочитала Мюрата.
        В 1830 году летом юстиции советник рассказал за обедом, что во Франции началась новая революция. Снова у всех на устах было слово «республика». Карл в латинском словаре искал разгадки этого слова. «Республика — дело народное, — перевел он. — Господство народа».
        Генриетта Маркс боялась войны.
        — Всегда этим кончается, — говорила она ворчливо.
        Потом разговоры о войне поутихли. Карл увидел в иллюстрированном журнале портрет короля Луи Филиппа. Он читал в это время в истории Рима главу о падении республики.
        Генрих Маркс был склонен к сентиментальности. Он горячо верил в неизбежность исторического прогресса и незыблемость просветительских идеалов. Карл, напротив, с юных лет отличался своим самостоятельным, смелым, волевым характером и гибким, приверженным к отрицанию и анализу умом.
        Кроме отца, большое влияние на Карла имел близкий друг юстиции советника, будущий тесть Карла Маркса — Людвиг фон Вестфален.
        Семья Вестфаленов переехала в Трир за два года до рождения Карла, в 1816 году. Богатый дом знатного барона, окруженный большим красивым садом, находился на Римской улице, неподалеку от жилища Марксов. Женни Вестфален была дружна с Софи Маркс, а Карл учился в одном классе с Эдгаром Вестфаленом.
        Карл с детских лет отличался безудержной фантазией. Неутомимый на выдумки, мальчик был очень шаловлив. Он не раз запрягал, как лошадок, своих сестер и бегал с ними по широкой песчаной дороге к горе Святого Марка. Девочки охотно подчинялись брату и готовы были в уплату за его чудесные рассказы даже есть пирожки, которые он «пек» для них из грязи.
        Женни Вестфален часто приходила к своей подруге Софи. Она была на четыре года старше Карла. Эта разница в летах сильно сказывалась и отделяла их в детстве; только став юношей и давно покончив с шалостями, Карл робко поднял глаза на прекрасную девушку.
        Красавица Женни не могла не поразить столь пылкое воображение, каким обладал Карл. Она была самой очаровательной из принцесс и фей его сказок и мечтаний. Бывало, в детские годы, в доме своего друга Эдгара Карл, забившись в угол гостиной, с нетерпением дожидался той минуты, когда сопровождаемая матерью Женни спустится со второго этажа и пройдет к карете, чтобы ехать на бал.
        Юношу Маркса в большом доме Вестфаленов привлекало обилие книг и умная беседа хозяина, всегда внимательно и дружелюбно встречавшего школьного товарища своего младшего сына.
        Обаянию Весгфалена-старшего не легко было противостоять. Всесторонне образованный, хорошо разбирающийся в людях, он был страстным эпикурейцем, преклонявшимся перед античной культурой. Гомер с детства заменил ему библию. Он хорошо знал древнегреческую поэзию и философию, говорил на латинском, древнегреческом, французском, английском и испанском языках. Вестфален любил писателей романтической школы. Он часто читал Карлу и своим детям Гомера и Шекспира.
        Юный Карл полюбил Людвига Вестфалена как своего второго отца, а после окончания университета посвятил ему докторскую диссертацию.
        В обширной гостиной дома Весгфаленов, с завешанных картинами стен, из овальных рам на Карла глядели предки Людвига фон Вестфалена, историю которых ему иногда в свободные вечерние часы рассказывал хозяин дома. Карл слушал затаив дыхание повести о средневековой Англии. Впрочем, к знатной аристократии относилась только мать Людвига Вестфалена — Женни Питтароо, происходившая из знаменитого шотландского рода Аргайлей, воскрешенных на страницах увлекательных романов Вальтера Скотта. В память бабушки получила свое имя дочь Вестфалена Женни. Отец же Людвига Филипп был всего лишь чиновник при дворе герцога Брауншвейгского. Однако во время Семилетней войны Филипп благодаря стечению многих обстоятельств проявил блистательные военные стратегические способности, получил звание фельдмаршала и был произведен в дворяне. В лагере герцога он встретил молодую шотландскую аристократку красавицу Женни Питтароо и влюбился в нее. Они тогда далеко еще не были ровней. Поэтому молодые люди обручились тайно и обменялись клятвами: она обещала ждать, он — смести все препятствия.
        Исключительные способности Филиппа Вестфалена, мужество и знание военного дела обеспечили ему дальнейшее быстрое продвижение. Герцог Брауншвейгский, руководивший операциями на западной границе Германии в войне с маршалами Людовика XV, сделал его своим тайным секретарем и военным советником. Вскоре он получил баронский титул и стал фон Вестфаленом. Год спустя Филипп женился на Женни Питтароо. Их сын Людвиг Вестфален во времена Наполеона поступил на службу во Францию, но из-за принадлежности к знаменитой шотландской фамилии был взят на подозрение французскими властями. В 1813 году его арестовали по распоряжению маршала Даву. После падения Наполеона Вестфален был назначен ландратом Зальцведеля, а в 1816 году — правительственным советником в Трир. Здесь он ведал госпиталями, тюрьмами и благотворительными учреждениями.
        В начале 30-х годов Людвиг Вестфален был крепкий, высокого роста шестидесятилетний человек с большой, красивой, мужественной головой. Будучи аристократом по происхождению, он отличался от большинства представителей своего класса не только образованностью, но и своим прогрессивным мышлением. В известном смысле он был более прогрессивным человеком, чем отец Карла: в то время как Генрих Маркс, живя в XIX веке, все еще продолжал горячо исповедовать идеалы просветителей XVIII века и оставался сторонником вольтеровской просвещенной монархии, Людвиг Вестфален держался более прогрессивных убеждений. Он разделял взгляды романтиков.
        Романтизм как идейное и литературное течение возник в странах Европы на рубеже XVIII и XIX веков. В лучших своих проявлениях он выдвинул таких писателей и поэтов, как Байрон, Шелли, Гюго, Мицкевич, Рылеев. Прогрессивные романтики, последователем которых считал себя Вестфален, разоблачали уродство буржуазной действительности, критиковали капитализм, в частности за его антинародность. Отстаивая неограниченную свободу творчества, романтики стремились к яркому национальному и индивидуальному своеобразию, к правдивому выражению характера, к постижению богатства человеческих чувств. Они достигли значительно более высокой, чем раньше, ступени познания народной жизни, таящихся в ней источников фантазии и творчества. Они воскресили из забвения Данте, Шекспира, Сервантеса.
        Стремясь к цельности развития человеческой личности и гармоническому общественному устройству, романтики искали новые идеалы, но устремления эти в условиях того времени оставались несбыточными мечтаниями.
        В то же время представители реакционного течения в романтизме искали идеал в средневековом прошлом, в монархии и религии, на место разума и логики выдвигали религиозную мистику.
        Людвиг Вестфален пробудил у Карла любовь к литературе и особенно к Шекспиру. Он был хорошо знаком с утопическим социализмом Сен-Симона и в разговорах с Карлом старался заинтересовать своего юного друга личностью Сен-Симона и его учением.
        Трирская гимназия Фридриха Вильгельма, в которой Карл проучился шесть лет — с 1830 по 1835 год, имела в то время выдающихся учителей: математику преподавал Штейнингер, древние языки — Шнееман, историю и философию — директор гимназии Иоганн Гуго Виттенбах.
        В гимназии Карл Маркс получил основательное образование: он изучал древнюю, среднюю и новую историю, древние языки и философию, родной язык и французский, алгебру, геометрию и физику.
        В последнем выпускном классе Маркс штудировал по латинским подлинникам сочинение Цицерона «Об ораторах», «Анналы» Тацита, оды Горация.
        Платона, Фукидида, Гомера и Софокла он читал по-гречески.
        В курс истории немецкой литературы входили Гёте, Шиллер и Клопшток.
        Из французских писателей в последнем классе гимназии изучался Расин и «Размышления о величии и падении Рима» Монтескьё.
        В учебном заведении Виттенбаха господствовал дух либерализма и терпимости. Учителя и некоторые ученики были участниками политических движений, направленных против неограниченной монархии и феодальных порядков тогдашней отсталой Германии. Виттенбах в 30-х годах состоял под полицейским надзором. В 1833 году в гимназии был произведен обыск, во время которого были найдены записи антиправительственных речей и сатирические песни, высмеивавшие ограниченность пруссаков. Один ученик был арестован. После манифестации в Литературном казино в январе 1834 года учителю Штейнингеру было предъявлено обвинение в атеизме и материализме, а Шнееману власти поставили в вину участие в пении революционных песен.
        Ответственность за господствовавшие в гимназии либеральные настроения была возложена на Виттенбаха. В связи с этим был назначен содиректор гимназии — реакционер Лерс. Ему было поручено политическое наблюдение за преподавателями и учениками.
        В этих не столь значительных, но характерных для того времени происшествиях принимали участие отец Карла и его учителя. Проявление свободолюбия в среде, близкой семье Марксов, способствовало формированию первоначальных политических взглядов молодого Карла.

        Маркс был дружен с немногими гимназистами: не только разница лет, но и различие интересов являлись помехой в его сближении с ними.
        Предпоследний класс — prima — составляли преимущественно великовозрастные ученики. За исключением четверых, в том числе 15-летнего Вестфалена и 16-летнего Маркса, гимназистам давно перевалило за девятнадцать и двадцать. Самому старшему ученику исполнилось 26 лет. Это был чисто выбритый, кряжистый парень. Науки давались ему очень трудно. Он пробыл в школе более 10 лет, порешив, если надо, провести в ней всю жизнь, но добиться свидетельства об окончании. Сын виноградаря предназначал себя духовной карьере. Покуда он открыто возмещал потери от будущей добродетели усиленным потреблением вина. Одноклассников будущий священник держал в повиновении, утвержденном кулаком и руганью, и брал разнообразную дань: от перьев и булочек до ранцев и денег — с несмелых.
        В 1830 году, в первый год посещения гимназии, 12-летний сын юстиции советника слыл неутомимейшим проказником. Подвижной, изобретательный в играх, неисчерпаемый в выдумках таинственных историй, он нередко вызывал неудовольствие, даже растерянность у педантичных педагогов. Они невольно отступали перед столь отчетливой волей и бескрайной пытливостью детского ума. С годами смуглый мальчик с черными горящими глазами как будто угомонился.
        Школа стала для Карла только тропинкой, ведущей сквозь валежник к большой дороге. Учителя поздравляли себя между тем с мнимой победой — укрощением строптивого духа — и зачислили подраставшего Карла в разряд средних, малообещающих, склонных к лени учеников.
        Эдгар Вестфален считался среди педагогов более даровитым и примерным воспитанником. Встречая советника прусского правительства Вестфалена и его холеную, осанистую жену, преподаватели неизменно предрекали их сыну будущность, достойную столь славного имени. Юстиции советнику Генриху Марксу не приходилось слушать особенных похвал Карлу от наставников гимназии Фридриха Вильгельма.

        Выпускные письменные экзамены начинались 10 августа, устные — не позднее середины сентября. Затем прочь от постылых кубических гимназических корпусов на улице Иезуитов.
        Осенью 1835 года 17-летний Маркс впервые покидает надолго родительский дом и старый милый Трир.
        Отец избрал для него Боннский университет. Карл не спорил. Самостоятельная жизнь влекла юношу неизвестностью, обещанием разгадки бесчисленных вопросов, которые он постоянно ставил перед собой. Пять лет равнодушно носил Карл тугой, узкоплечий гимназический мундир, чтобы сменить его, когда придет время, на студенческий, украшенный галунами и фестонами.
        До позднего вечера в комнате выпускника горит лампа. Генриетта на цыпочках проходит к сыну с чашкой кофе. Августовская ночь жжет и давит. Лицо Карла желтое от усталости и духоты. Стулья вокруг него завалены книгами и тетрадями.
        Укоризненно вздыхая, мать бесшумно приводит комнату в порядок, прячет в шкаф томики Фенелона, Горация, Лесажа, Фукидида, Шиллера, Кольрауша.
        «Сколько книг одновременно читает мальчик!» — думает мать с неудовольствием, видя в этом доказательство небрежного ума и неорганизованного характера.
        Вслед за Генриеттой в комнату сына приходит юстиции советник. Стараясь не шуметь, чтоб не разбудить спящих за стеной меньших детей, он садится за стол, перелистывает брошенные тетради. Крючковатые, горбатые уродцы-цифры кривляются на покрытых кляксами страницах.
        — Итак, твое решение твердо?.. — спрашивает Генрих Маркс.
        — Да, юридический факультет, — отзывается Карл. Он облегченно захлопывает религиозный трактат, который читал, готовясь к экзамену по богословию, и кладет книгу поверх потрепанного томика Софокла.
        — Ты можешь осуществить и разрушить мои лучшие надежды… — ласково обращается к сыну юстиции советник.
        Волнение Генриха передается Карлу. Он прижимает к седеющей голове свою, сине-черную, и растроганно гладит отцовскую руку.
        — Мальчику много дано, и мы смеем требовать, чтоб он оправдал наши ожидания, — говорит с обычной категоричностью госпожа Маркс.

        Директор гимназии Фридриха Вильгельма в Трире Виттенбах вставал рано. К шести часам утра он уже бывал на ногах. В дни экзаменов он перед кофе любил проверять работы учеников, придвинув стул к подоконнику. Одна-две телеги, направляющиеся к Главному рынку, не мешали проверке тщательно сложенных стопкой тетрадей.
        По резкому, лишенному каких-либо обязательных завитушек почерку Виттенбах тотчас же узнал сочинение Маркса.
        Неистовый шабаш маленьких черных чернильных чудовищ-букв, как всегда, раздосадовал учителя. Выдохнув нечто вроде «пуф!», Виттенбах принялся читать.
        «Размышления юноши при выборе профессии» Карла Маркса не слишком заинтересовали старика, хотя заметно отличались от откровенно плоских, но напыщенно поучающих, то лицемерных, то хвастливых, то робких, то грубо рассудительных размышлений остальных тридцати выпускников. Одни мечтали стать преуспевающими купцами, другие неумело излагали вычитанные из книг мысли о преимуществах ученой или о почетности военной карьеры. Большинство отдавало предпочтение профессии священника.
        Маркс писал:
        «Животному сама природа определила круг действия, в котором оно должно двигаться, и оно спокойно его завершает, не стремясь выйти за его пределы, не подозревая даже о существовании какого-либо другого круга. Также и человеку божество указало общую цель — облагородить человечество и самого себя, но оно предоставило ему самому изыскание тех средств, которыми он может достигнуть этой цели; оно предоставило человеку занять в обществе то положение, которое ему наиболее соответствует и которое даст ему наилучшую возможность возвысить себя и общество…
        Но не одно только тщеславие может вызвать внезапно воодушевление той или иной профессией. Мы, быть может, разукрасили эту профессию в своей фантазии, — разукрасили так, что она превратилась в самое высшее благо, какое только в состоянии дать жизнь. Мы не подвергли эту профессию мысленному расчленению, не взвесили всей ее тяжести, той великой ответственности, которую она возлагает на нас; мы рассматривали ее только издалека, а даль обманчива…
        Но мы не всегда можем избрать ту профессию, к которой чувствуем призвание; наши отношения в обществе до известной степени уже начинают устанавливаться еще до того, как мы в состоянии оказать на них определенное воздействие».
        Виттенбах, поймав желтой губой ус, принялся усиленно жевать его. Он дважды перечел слова:
        «Уже наша физическая природа часто противостоит нам угрожающим образом, а ее правами никто не смеет пренебрегать».
        Виттенбах пришлепнул рыхлыми губами.
        — Туманно, расплывчато, — неодобрительно высказался он и отчеркнул последнюю фразу. Читая, он неоднократно подчеркивал целые строки в знак порицания.
        Заключительная часть «Размышлений» пришлась ему более по вкусу и менее пострадала от придирчивого учительского карандаша.
        «История признает тех людей великими, которые, трудясь для общей цели, сами становились благороднее; опыт превозносит, как самого счастливого, того, кто принес счастье наибольшему количеству людей; сама религия учит нас тому, что тот идеал, к которому все стремятся, принес себя в жертву ради человечества, — а кто осмелится отрицать подобные поучения?
        Если мы избрали профессию, в рамках которой мы больше всего можем трудиться для человечества, то мы не согнемся под ее бременем, потому что это — жертва во имя всех; тогда мы испытываем не жалкую, ограниченную, эгоистическую радость, а наше счастье будет принадлежать миллионам, наши дела будут жить тогда тихой, но вечно действенной жизнью, а над нашим прахом прольются горячие слезы благородных людей».
        Виттенбах, дочитав, протер очки. Напряженно думал, стараясь вспомнить, где и когда он читал похожие мысли. Может быть, в те дни, когда пришла в Трир французская революция? Не вспомнил, на подозрительность не рассеялась.
        «Да ведь птенец на отлете…» — и, махнув рукой, вывел пониже подписи Маркса гармоничнейшими узорчатыми буквами свое заключение:
        «Довольно хорошо. Работа отличается богатством мыслей и хорошим систематическим изложением. Но вообще автор и здесь впадает в свойственную ему ошибку и постоянные поиски изысканных образных выражений. Поэтому в изложении во многих подчеркнутых местах недостает необходимой ясности и определенности, часто точности, как в отдельных, выражениях, так и в целых периодах.
        Виттенбах».

        Карл не замечает смены дня и ночи. Он рвется в будущее, нетерпеливо ждет разлуки с товарищами, даже с родными.
        Его отдых — мечты о приближающейся осени в Бонне.
        Никогда до той поры таинственное «завтра» так не волновало юношу. Оставалось только покончить со школой.
        Родителей тревожат его возбуждение и усталость, но Карл продолжает заниматься по ночам, чтобы без заминки получить необходимый пропуск в университет — аттестат зрелости. Одинаково настойчиво, но внутренне безразлично, в порядке исполнения долга, сдает он устные и письменные экзамены. Отметки получает средние — тройки. Эдгар Вестфален награждается высшими школьными баллами — единицами. Карлу все равно.
        Генрих Маркс разделяет ощущение сына. Успехи Карла кажутся ему вполне удовлетворительными.
        — Не гимназия, а дом родительский, мы, как могли, обогащали ум мальчика. Мы-то знаем, какая у него золотая голова, — говорит Генрих Маркс жене, прежде чем прочесть ей отзывы учителей на письменных работах Карла.
        Глаза юстиции советника беспомощно отступили перед непроницаемой, ровнехонькой изгородью из острых готических букв, выведенных под латинским сочинением сына придирчивым, желчным Лерсом.
        Увеличительное стекло помогло Генриху преодолеть препятствие.
        Оговорив несколько ошибок, Лерс признавал, что в рассуждении ученика обнаруживается значительное знание истории и латинского языка.
        24 сентября кончается гимназическая страда Проносятся экзаменационные дни, торжественный акт в белом гимназическом зале, высокопоучительные прощальные речи педагогов, слезы и объятия родных.
        Женни фон Вестфален находится в толпе расфранченных дам, мужчин и девиц; она в белом фуляровом платье с низким корсажем. Карл ищет ее глаза под большими коричневыми, соединяющимися на переносице бровями. Но Женни, чуть повернув головку, улыбается не ему, а Эдгару.
        Торжество окончено. Виттенбах покидает застланный сукном стол. Начинаются сутолока, поздравления, объятия. Растроганная Женни проталкивается к Карлу. За нею — Людвиг Вестфален. Он рад за Карла, называет его сыном и громко, многословно хвалит польщенному юстиции советнику. Генриетта отходит в сторону с Каролиной Вестфален. На мгновение Карл и Женни остаются одни.
        — Поздравляю, — говорит она уверенно и протягивает руку.
        Карл неуклюже прикасается к ее пальцам.
        — Послезавтра у нас дома вечер по случаю окончания гимназии Эдгаром… и вами, — добавляет она, чтоб доставить юноше удовольствие.
        Обоим вспоминается, что совсем недавно Женни обращалась к Карлу на «ты». Но теперь он больше не ребенок. Через месяц — университет.
        В руках Карла желанный аттестат зрелости.
        Дом Вестфаленов ярко освещен. Марксы не первые гости. В широких залах — толчея, шум. Карл слегка робел в новом, слишком просторном и непривычного покроя костюме. Он с трудом узнал Женни: на ней платье с пелеринкой, ничем не украшенное. Обычно пышные, немного растрепанные волосы на этот раз тщательно приглажены, разделены пробором и зачесаны наверх. Карл преодолевает досадное смущение, испытываемое перед женщинами, и пересекает комнату. Но Женни занята беседою с приезжим берлинским студентом. Она едва отвечает Карлу кивком и небрежной улыбкой больших близоруких глаз. Отвесив поклон, молодой человек разочарованно отходит в сторону, с удовольствием отмечая свое внезапное безразличие к красавице. Его берет под руку Эдгар. В кабинете хозяина — оживленный разговор.
        Директор гимназии Виттенбах, книгопродавец Монтиньи, обер-гофмейстер Хау и адвокат Брикслус, не дожидаясь танцев, засели за карточный стол и занялись вистом. Впрочем, карты не мешают им говорить. Вестфален и Генрих Маркс прохаживаются, куря и вставляя замечания в общую беседу.
        — Сейчас лучше печь пироги, чем издавать книги, — злится Монтиньи, заходя с козырей.
        Щуря блестящие глаза, по привычке оглядываясь на учителей, Карл зажигает пахитоску и, надув губы, выпускает дым.
        Никто отныне не делает ему замечаний.
        Концертная часть вечера закончена. Гости разбрелись по комнатам. В ожидании ужина и танцев молодежь теснится на террасе вокруг берлинского студента, умелого рассказчика-весельчака. Изогнувшись и отставив назад тонкую ногу, он говорит о своем путешествии по железной дороге от Нюрнберга до Фюрта.
        Затем беседа перескакивает на новое «Немецкое обозрение», которым зачитывается столица.
        — Я предлагаю игру в жмурки, — прерывает его кто-то.
        Ночь прохладная, но это не помеха. Прикрывая на бегу оголенные плечи шарфами, косынками, пелеринами, девушки спускаются в сад, чуть освещенный унылым фонарем.
        Игра возбуждает. Все продолжительнее, ненатуральнее смех, все бессвязнее болтовня. Приходит очередь Карла выйти из круга. Тюлевым, надушенным розовой эссенцией платком завязывают ему глаза. Он нерасторопен и неумел; по-медвежьи растопырив ноги, шлепая по воздуху руками, неуклюже стоит на месте.
        — Двигайся, ищи ее, лови! — кричат ему вокруг. Сделав несколько кривых шагов, он вдруг с неожиданной ловкостью бежит, шаря в темноте руками.
        Женни, придерживая край платья, кружится перед ним, дразня смехом, ударяя батистовым платком по напряженным, готовым схватить ее пальцам. Девушку нелегко настичь. Она прорывает цепь рук и бежит по саду, Карл — за ней. Сердясь из-за неудачи, он сдвигает повязку с глаз на голову. Шарф, как чалма, лежит на его черных, зачесанных вверх буйных волосах.
        Они останавливаются у фонаря.
        — Вы действительно уже взрослый, — отвечает своим мыслям Женни, пытливо глядя на колючие усики, на смуглое, худое лицо с необыкновенными, насмешливо-грустными глазами.
        Они возвращаются к дому, позабыв об игре, обсуждая предстоящий отъезд в Бонн.
        Карл обозревает будущее, университет, книги, как полководец — земли, которые хочет покорить.
        — Я никогда не бываю удовлетворен. Чем больше читаешь, тем острее недовольство, тем ощутимее собственное незнание. Наука бездонна, неисчерпаема. Не власть, не внешний блеск придают смысл жизни, а стремление к совершенству, дающее не только эгоистическое удовлетворение, но обеспечивающее и благо человечества.
        Юноша облекает в слова сокровеннейшие свои мысли.
        — С вашими способностями вы, конечно, добьетесь всего, чего захотите, — говорит Женни.
        Дойдя до террасы, они садятся на холодные ступеньки, продолжая говорить. Сад пуст. В доме танцуют, спорят, шумят.
        — Я думаю, человек должен выбрать деятельность, основанную на идеях, в истинности которых он абсолютно убежден. Деятельность, которая дает больше всего возможностей работать для человечества, которая приближает к общей цели. Для достижения совершенства всякая деятельность — всего только средство.
        Сила, которую Женни угадывает в своем собеседнике, вызывает в ней нежность.
        — Я, — говорит девушка внезапно, положив руку на его плечо, — ваш верный, преданный друг, на которого всегда и во всем вы можете положиться. Я хочу видеть вас большим, необыкновенным человеком.
        Карл счастлив.
        По дороге домой, на углу Брюккенгассе, юстиции советник спросил сына, в чем секрет его неожиданного веселья.
        — Ты даже пел сейчас, — добавил старик хитро.
        Карл передал ему разговор на ступеньках террасы — то, что он нашел себе неожиданно первого настоящего друга.
        — Тебе досталось, милый Карл, — сказал отец очень серьезно и раздумчиво, — счастье, которое приходится на долю немногим юношам твоих лет. Ты нашел достойного друга, старше и опытнее тебя. Умей ценить это счастье. Дружба в истинном, классическом смысле является прекраснейшей драгоценностью в жизни. Если ты сохранишь своего друга и останешься достойным его, это будет лучшим испытанием твоего характера, духа, сердца, даже нравственности.
        В середине октября Карл уезжал в Бонн.
        Проводы были короткими. Женни пришла к Софи в разгар сборов.
        Из кухни в эти дни по всему дому разносился приторный запах печеного теста, корицы и лимона. Генриетта, снаряжая сына, пекла коржики. Меньшие дети, спотыкаясь о чемоданы, бегали следом за братом.
        Карл не успел сказать Женни ни одного из собранных сотен слов о своей готовности защищать ее и помогать ей, о гордом сознании того, что она считает его достойным своего доверия, о святости дружбы.
        Женни за истекшие недели тоже не говорила с ним больше так искренне и просто, как после игры в жмурки. Ей было стыдно своего порыва по отношению к семнадцатилетнему «ребенку», как она мысленно называла Маркса, чтоб охранить себя от иного чувства, кроме нежной преданности старшей сестры, старшего друга.
        На прощанье, не ограничившись поклоном, она подала Карлу руку, как на выпускном акте в гимназии.
        — Будьте счастливы, мой друг, — сказала она спокойно и ласково, уступая место Софи и Генриетте, наперебой забрасывавшим уезжающего бесчисленными хозяйственными советами.
        Генрих Маркс долго безмолвно обнимал сына.
        Наконец дилижанс, отвозивший Карла к речному причалу, тронулся.
        Промелькнула вывеска книготорговли Монтиньи-якобинца, где столько часов провел Карл, тщетно выравнивая почерк под неумолчный монолог учителя.
        «Какой больной вид у отца», — подумалось вдруг Карлу. Нахлынула грусть: он почувствовал, что кончилось детство.
        Лодка, которая шла вниз по Мозелю, доставила Карла в Кобленц. Там он пересел на пароход и 17 октября 1835 года прибыл в Бонн.

        Дерзкие песни студентов нередко принуждают разбуженных ночью обывателей натягивать на уши перины.
    Довольно грезить, жизнь не ждет, —
    Должны ли мы покорно ждать?
    Пришла пора царям сказать,
    Что жаждет вольности народ.
    Вперед же, юноши, вперед!

    Пусть славный цех профессоров
    Бумажной мудростью живет.
    Нам в путь пора, корабль готов,
    Рубите цепи — воля ждет.
    Вперед же, юноши, вперед!

        Песня буравит стены, рвется из старых готических домов на улицу, пронизывает осенний острый воздух.
        Студенты молоды, хмельны, уверены в будущем.
        По приезде в Бонн Карл поспешил осуществить давнишнее желание — увидеть и послушать одного из вожаков романтической школы. Август Вильгельм Шлегель читал о Гомере. Карл пришел на лекцию незадолго до начала. Его уязвила пустота необжитого холодного зала. Разве Шлегель пережил свою славу?
        Следом за слугой, несущим графин с водой, в лекционный зал входит Шлегель. Немногочисленные слушатели откидывают парты. Карл жадно разглядывает его Так вот каков знаменитый переводчик Шекспира! Вместо степенного старца на кафедре щеголь неопределенного возраста. Под яркой кудлатой шевелюрой густо напудренное бритое лицо с большим носом. На всем облике старика — отпечаток французских влияний и моды.
        Надломленным, жидким голоском Шлегель обращается к слушателям с приветствием. Карл напряженно вслушивается. Шлегель говорит по-латыни.
        В полупустом зале стелется гладкая латинская речь. Старик читает «Одиссею», даег ей восторженную оценку и сопровождает все это историческими пояснениями.
        Маркс начал ходить на лекции Шлегеля и, воспользовавшись рекомендацией, нашел случай посетить его однажды вместе со своим товарищем Грюном.
        Горничная ввела молодых людей в профессорский кабинет. Карл растерянно отступил к двери, увидев перед собой лысого, дряблого старичка, согбенное тельце которого глубоко ушло в подушки кресла.
        За столом, покрытым плюшевой скатертью, перелистывая старые альбомы, сидел профессор д'Альтон, лекции которого по истории искусства студенты посещали с большой охотой Главной удачей жизни пожилой искусствовед считал дружбу, которой удостоил его Гёте. Он не забыл подчеркнуть это, чем напомнил Карлу Виттенбаха. Позабыв о молодых гостях, Шлегель и д'Альтон — многолетние приятели — продолжали разговор, по привычке переходя с одного языка на другой, перемешивая немецкие, греческие и французские фразы.
        — Не говорите мне, что «Люцинда» моего брата заслуживает внимания. Это слабое произведение, бесплотное, хотя и посвященное плоти.
        Д'Альтон не спорил, стараясь вспомнить, что говорит о «Люцинде» Гёте.
        Чувства Карла раздваивались. Он с досадой и состраданием наблюдал напыщенных бюргеров.
        Отжившие люди, мертвые темы.
        Студенческое землячество уроженцев Трира было ничуть не менее отважным, нежели другие, тайно существовавшие в Бонне корпорации. Трирцы слыли щеголями, мотами, неукротимыми спорщиками и драчунами. Между ними особым почетом пользовалось несколько буянов с искалеченными рапирами физиономиями.
        Хотя университетский курс длился 3–4 года, последыши студенческой вольницы проводили в Бонне по 7–8 лет.
        На первом семестре Карл был зачислен ими в разряд «щенков», подобно всем начинающим студентам. Он не мог похвалиться ни одним шрамом, ни одним увечьем.
        Несмотря на неустанную слежку педелей, которых при университете было великое множество, трирцы чтили дуэль. Маркс узнал, что меткий удар рапиры ценится не ниже словесного отпора в долгих литературных спорах, не меньше, чем удача в картежной игре и уменье, не морщась, сорить деньгами или лихо пить не пьянея. Ему ли бояться доносчиков, шпиков-педелей, всей этой горе-гвардии старого ханжи, судьи фон Саломона, прозванного Саламандрой! Отсидка в карцере — почет для студента, признание его удальства, орден за бесстрашие.
        Чтобы подучиться и подготовить себя к неизбежным дуэлям, Карл начал посещать поединки. «Щенки» допускались на место схватки лишь в награду за выполнение разных услуг. Они относили рапиры, принадлежащие всему землячеству, к точильщику и с большими предосторожностями доставляли их обратно.
        Дуэли были строжайше воспрещены, и педеля охотились за нарушителями закона с неистовством загонщиков. Саламандра, юркий, веснушчатый человек, посылал шпиков в кабачки и ресторации. Но студенты распознавали их, жестоко подтрунивали над ними, спаивали их и прогоняли.
        В бильярдной пучеглазого Бернарда поединки совершались беспрепятственно. Карл легко завоевал доверие старших товарищей и был допущен, наконец, в качестве зрителя на дуэль. В большой комнате было людно. Бильярдный стол, отодвинутый к стене, служил скамьей. Поединок не обманул ожиданий. Это было жуткое, но увлекательное зрелище — демонстрация силы, изворотливости и отваги.
        Пары сменяли друг друга. Два «щенка» неумело дрались на рапирах. Энергично отступая, один из них под громкий смех умудрился, пятясь задом, сбежать по лестнице на улицу.
        Карл спросил о причинах схватки.
        — Честь! — сказали ему многозначительно. — Честь и общественное мнение.
        Он узнал, что бывают дуэли в защиту интересов и чести всей корпорации. Тогда дуэлянты отбираются старшинами.
        — Тебе мы дадим парня небольшого роста, — ободрили его.
        К концу турнира подошла очередь двух местных знаменитостей, студентов-филологов, «обучавшихся» в университете в продолжение четырнадцати семестров.
        Маркс пристально наблюдал за происходящим.
        Обменявшись рукопожатием, дуэлянты заняли указанные позиции в двух противоположных концах комнаты.
        Два картинных прыжка — и они скрестили оружие.

        В декабре здоровье Карла сдало: начались бессонница, головные боли, вялость.
        Отец и мать в частых письмах посылали сыну всю углубленную разлукой нежность. Карл отвечал им редко, кратко.
        Почтовые дилижансы привозили из Трира упреки и жалобы. Карл забывал письма на столе, на подоконнике, меж страниц штудируемой книги. Белые тонкие листки укоризненно шелестели, требуя выполнения сыновнего долга.
        Мать беспокоилась, пьет ли Карл кофе. Когда Карл перечитывал записочки Генриетты Маркс, ему казалось, что она тут, рядом, в неизбежном фартуке и чепце. Он как будто слышал ее голос:
        «Ты не должен считать слабостью нашего пола, что я интересуюсь тем, как организовано твое маленькое хозяйство…»
        «Экономия, милый Карл, необходима в больших и маленьких делах. Какой беспорядок вокруг тебя! Книги, книги и книги… От них пыльно. Следи, чтобы комнаты твои чаще убирались, назначь для этого определенное время…»
        «Моешься ли ты губкой и мылом? Надеюсь, забота матери не обижает любезную музу милого сына…»
        Генриетте вторил юстиции советник:
        «Прошло уже более трех недель, как нет известий. Какая безграничная небрежность!.. Боюсь, что эгоизм преобладает в твоем сердце. Ты знаешь, что я не настаиваю педантически на своем авторитете и сознаюсь даже детям своим, если не прав. Я просил тебя написать, когда осмотришься вокруг, но, так как прошло столько времени, ты мог бы понять мои слова менее буквально. Добрая мать озабочена и встревожена…»
        Спустя два месяца после приезда в Бонн Карл, уступив уговорам родителей, отправился отдохнуть к голландским родственникам, в Нимвеген. Добравшись до Кёльна на лошадях и переночевав в почтовом подворье, он занял место на пароходе, спускавшемся вниз по Рейну.
        До Дюссельдорфа небольшой белый пароход «Франкфурт» шел около пяти часов. Зима опоздала, и ничто не препятствовало навигации.
        Подняв ворот пальто, 17-летний студент бродил по палубе. Моросил холодный дождь. Войлочный туман стлался по холмам. Карл примостился на сырой скамье. Над кормой набухал брезент. Обычно приветливый рейнский ландшафт казался теперь угрюмым и скучным.
        Карл повторял «Песнь о Нибелунгах», воскрешал старые преданья, отдавался мечтам и фантазии. Тысячи слов прибоем шумели в голове.
        «Может быть, буду поэтом!..» — многолетнее заветное желание. Вспомнил любимые стихи Гейне.
        В темноте «Франкфурт» пристал к дюссельдорфской пристани. Шел дождь. Город на берегу выглядел озябшим, закутанным в старый сырой плащ. С крыш на грязные мостовые уныло стекала вода. Едва светили фонари. За собором начались кривые улицы, дома, близко наклонившиеся друг к другу. XIV, XV, XVI века притаились здесь, как призраки.
        Маркс долго бродил по спящему городу, встречая смешных, нетрезвых чудаков и жалких бродяг. Ему вспомнился Гофман и его герои, странные люди мансард, немецких закоулков, кабаков. Думалось о старых, годных лишь на слом городах, о спящей Германии, о будущем. И, как всегда, Карл мучился неудовлетворенным желанием найти разгадку всего, заглянуть в глубину причин, открыть истину.
        Утром на переполненном пассажирском грузовом пароходе нидерландской компании Карл поплыл за границу.
        Голландцы, прославленные мореходы, исполненные презрения к тихим рекам, пускают по Рейну неповоротливые грязные пароходики. Впрочем, Карла вовсе не интересовали условия переезда. Он не оценил преимуществ кёльнского пароходного общества перед нидерландским.
        Среди многочисленных пассажиров боннский студент нашел сверстников-филологов, едущих на каникулы в приграничные города. Заговорили о литературе и тотчас же коснулись указа бундестага, запретившего по всей стране сочинения пяти писателей: Генриха Гейне, Карла Гуцкова, Генриха Лаубе, Рудольфа Винбарга и Теодора Мундта — членов «Молодой Германии».
        Втайне надеясь посвятить себя поэзии и литературе, Карл следил за каждой новой книгой, алчно набрасывался на каждый новый сборник стихов, не пропускал ни одного литературного события.
        В полдень пароход миновал крепость Везель и, обогнув крепостной вал, причалил к пограничному Эммериху. Начался таможенный досмотр.
        Голландские таможенные чиновники учтивы, недоверчивы, медлительны. Неторопливо пломбируют трюм, открывают сундуки и чемоданы пассажиров и, приложив к форменным фуражкам два пальца, исчезают.
        Издалека виден Нимвеген. Красивые, светлые дома тянутся вдоль берега. Густую приречную рощу сторожит старинная башня.
        Прямо со сходней Карл попадает в объятия поджидающих его теток, дядей и кузин.
        Большой зажиточный дом Пресборков живет размеренной, однообразной, раскармливающей жизнью. Первые дни Карл подолгу спит, мало движется. Силы быстро возвращаются к нему. Вместе с выздоровлением подступает пресыщение провинциальным бытом. За обедом ведутся неисчерпаемые беседы о ценах и сбыте голландских товаров, о дерзости Бельгии, о пороках прусского монарха и добродетелях голландской королевы. Карл бежит от этих бесед на одинокие прогулки.
        На каждом шагу, даже в скромном Нимвегене, — напоминание о былом величии страны победоносных мореплавателей.
        В большом зале ратуши, украшенном потертыми драгоценными коврами-трофеями и бюстами императоров, был заключен некогда почетный мир между Людовиком XIV и республикой Соединенных Нидерландов.
        Карл залпом прочитывает историю павшей республики. Венеция, Португалия, Голландия — как сходны их исторические судьбы! Карл настойчиво думает об этом странном сходстве. Но не только история, его увлекают и легенды и пески. Кузины переводят на немецкий язык унылые напевы рыбаков.
        Несколько недель безделья проносятся мигом. Отдохнув, опять веселый и сильный физически, Карл покидает гостеприимный Нимвеген и возвращается в Бонн.

        Пусть каркают вороны, пусть квакают боннские осатаневшие лягушки в чиновничьих мундирах, в купеческих фартуках — студенты гуляют, поют, неприличествуют, справляя поминки авторитету церкви и семьи.
        Поздней ночью, чаще уже на рассвете, из подвального кабачка, шатаясь, припадая на каменные ступени, выходят, горланя песни, юноши. Взявшись под руки, идут, загораживая улицу. У темных столбов потухших фонарей останавливаются и, образуя круг, водят хороводы, неистово горланя «Гаудеамус». На первокурсников нет управы. Они, как вино, должны отбродить. Так водится издавна. Их удаль не находит применения. По пустякам возникают споры и дуэли.
        Карл Маркс не отступает от правил. Он поит товарищей вином, спорит до рассвета, бьет по ночам окна в знак протеста против засилья филистеров, богатырски дерется на шпагах по малейшему поводу и успешно ухаживает за молоденькими дочками ремесленников.
        Карл Грюн не нахвалится товарищем. Уже на втором семестре Маркс — один из пяти членов президиума трирского землячества.
        Когда за ночной дебош Марксу присужден непогрешимым Саламандрой карцер, Грюн во главе процессии студентов провожает отважного дуэлянта отбывать заслуженное с честью наказание.

        В Бонне, как и в Трире, весною воздух пропитан ароматом рощ и цветников.
        В 1836 году студенты не изменили обычаю, салютуя весне переполненными кубками пунша. Участились дуэли, драки и поцелуи.
        Карл был по-прежнему горяч в спорах, ловок в фехтовании, неутомим в шалостях и выпивках. Кант и рапира, грог и философия права отлично уживались вместе.
        Юстиции советник регулярно отправлял в Бонн осуждающие письма и необходимые талеры. Но денег Карлу постоянно не хватает.
        «Первый курс имеет свои традиции, молодость требует безумств. Чем скорее мальчик отдаст ей дань, тем спокойнее будет его зрелость», — думает Генрих Маркс, посылая сыну осторожные эпистолярные поучения.

        Во втором, как и в первом полугодии, Карл занимался главным образом классической литературой и юриспруденцией. Он без пропусков посещал лекции Шлегеля и д'Альтона. Мифологией, преподаваемой Велькером, Карл пресытился на первом семестре настолько, что не стал продолжать ее изучение после пасхальных каникул. Предмет был ему слишком знаком.
        Гораздо больше, чем болтливый Велькер, нравился Карлу профессор Фердинанд Вальтер, которого особенно рекомендовал ему отец.
        Карл, тяготившийся беспочвенными путаными идеями и страстями других профессоров, уважал в Вальтере его своеобразный, слегка циничный реализм.
        В 1836 году юрист Вальтер был уже не молод. Гимнастика, которой он увлекался в юности, закалила его тело. Он был стойкий и упорный католик и считался лучшим оратором среди профессоров Бонна, обладая завидной зоркостью и чутьем по отношению к слушателям. Во время его лекций аудитория бывала переполненной. Студенты, слушающие плавную, чуть игривую речь, подпадали под абсолютное влияние статного, красивого импровизатора. Наиболее сухой предмет становился в его устах нарядной поэмой. Говоря о Риме, он достигал такой изобразительной силы, что переносил слушателей на скамьи сената, заставляя их принимать или отклонять законопроекты Катона и спорить с императорами. Мысль Вальтера не была глубокой, зато фраза его была отточена и облечена в эффектнейшую форму.
        Противоположностью Вальтеру являлся Эдуард Бёкинг, читавший в Боннском университете курс римского права. Карл учился у него без увлечения, привлеченный главным образом огромной его эрудицией. 34-летний ученый был так же поглощен раскопками юридических древностей, как дряхлый Велькер — воскрешением мертвых мифов. Но в то время как эллинист стремился к обобщениям, Бёкинг объявлял себя их лютым врагом.
        Карл долго не мог распознать особняком державшегося преподавателя права Пугге, крайне мнительного, всегда чем-тo обиженного человека с неподвижным, пепельным лицом.
        Профессор согласно городской молве был стеснен в деньгах и слаб здоровьем.
        Карты составляли основной интерес жизни Пугге. В игре ему не везло. Таясь от всех, пробирался он в игорные притоны Бонна, проводя ночи в обществе отборнейших пропойц и отребья студенческого мирка.
        Однажды Карл застал его за карточным столом. Пугге проиграл почти все.
        Маркс, которого не влекла игра, с удивлением, подобным испытанному в бильярдной, когда он впервые изучал приемы дуэлянтов, наблюдал борьбу обезумевшего Пугге с облезлой колодой карт.
        Как дрожали его руки, как выпятилась нижняя губа!.. Последний талер вернул профессору проигрыш. Потрясение было настолько велико, что у Пугге началась рвота. Студенты поспешили выйти из игорной залы в ресторацию, чтоб не смущать профессора.
        Жалость, вызываемая Пугге, создала ему своеобразную популярность. Студенты любили его за пороки, безволие, доброту.
        Дни летели с предельной быстротой. Карл готов был жаловаться на то, что в сутках всего 24 часа, а в часе — только 60 жалких в своей поспешной суетливости минут.
        «Веночек», поэтический кружок, к которому принадлежали, кроме Маркса, озорной путаник Карл Грюн и сентиментальный плодовитый стихоплет Эммануил Гейбель, с начала года состязался с поэтами Геттингена. Однако первенство все еще не было присуждено. В ответ на поэтические громыхания и нежные трели боннцев Мориц Каррьер и Теодор Крайцнах присылали сонеты и длиннейшие стихи — возвышенный пафос — в корзинке из-под сосисок.
        Весной любовники, дуэлянты, пьяницы и спорщики выползают из погребов и подворотен на лужайки и лесные опушки. Тянет странствовать и бродяжничать.
        До Годесберга недалеко — несколько часов ходьбы по прямой тенистой дороге. В Годесберге под чинным дубом превосходнейший трактир «Белый конь», в котором на протяжении столетий пьют и шалят боннские студенты.
        Почти все они курят. Пахитоска, сигара, витой кальян или тупоносая трубка — такая же принадлежность учащегося, как сабля и рапира. Маркс, впитавший с колыбели запах посеревших от курева отцовских усов, курит со школьной скамьи. На прогулках, на лекциях пахитоска или трубка — постоянные его спутники.
        В одинокое утро после пирушки, когда мысль неповоротлива и уныла, чашка черного, наспех сваренного кофе да теплый искрящийся табак — друзья, приходящие на помощь в беде.
        В трактире «Белый конь», дымя пахитосками и осушая кубки, студенты щедро растрачивают время на споры о боге, о смысле жизни.
        — Признавая предвиденье божье, мы тем самым ограничиваем человеческую свободу, — говорит Шмальгаузен.
        — Именно так. Человек не в состоянии ни уничтожить свои природой данные способности, ни изменить их, он может только облагородить себя. Мы не в силах переступить положенную свыше грань, не можем усовершенствовать и расширить отпущенное нам.
        — Бюффон считал, что все абсолютно неизмеримое оказывается также абсолютно непонятным.
        — Друзья! — возглашает Карл Грюн. — Вечер спускается на землю, звезды, как маяки в тихом море, зовут наши заблудшие в пучинах знания души. Продолжим споры, достойные Сократа и Платона, лишь после того, как осушим кубки. До дна!
        Молодой Маркс — как свидетельствует участник тогдашних попоек на постоялом дворе «Белый конь» — смотрел на происходившее перед ним зрелище с мрачным видом романтического гения. Его лицо с высоким лбом, с властным, пронизывающим взглядом под темными бровями, с резко очерченным, несколько жестким ртом говорило об уже сильно выраженном, серьезном, твердом и смелом характере.
        С сумерками ватага студентов покидала Годесберг и направлялась в город.
        По пути заходили передохнуть в «подземелье» Дубница, прозванного Хромым палачом.
        Кабачок был всего-навсего низким погребком, где с трудом помещались два стола, окруженные пнями вместо табуретов, да несколько винных бочек. На полу не просыхали винные лужи.
        Студенты называли погребок камерой пыток, пни — плахами, садовый нож, висевший на стене, — секирой. Хромой скаред Дубниц был глух и стар. Ходили слухи, что в молодости он будто был пиратом, поджег дом врага.
        На самом деле винодел прожил жизнь, не покидая боннской округи и зажигая только трубку да дрова в очаге. На частых исповедях Дубниц каялся лишь в том, что подмешивал в вино чистейшую рейнскую воду. Но, не желая лишать себя клиентов, он притворялся злодеем.
        Усевшись на бочках, столах и «плахах», студенты требовали вина.
        Карл предпочел сырой духоте подвала ночную свежесть. Вместе с Кевенигом и Шмальгаузеном он поднялся наверх.
        — Я все-таки не вполне уяснил себе, в чем разногласия кружка Виндишманса с гермесианцами. Не заняться ли стариком Гермесом? — заметил Карл.
        — Чепуха! — сказал Грюн. — Георг Гермес и Виндишманс оба ведут в католическую церковь. Та же бурда, только в иной посуде.
        — Однако наши правоверные католики не устают предавать их анафеме. Не значит ли это, что небесный спор касается в действительности земных вещей? Иногда задать вопрос — значит начать нащупывать ответ… — отозвался Маркс.

        Лето в Бонне проходило для Карла шумно, бестолково, деятельно. Он писал стихи, реабилитировал в спорах якобинцев, путал филистеров и настойчиво учился.
        Покончив с Гомером, он изучал Проперция под руководством Шлегеля, деля по-прежнему учебное время между юриспруденцией и филологией. Элегии великого римского лирика увлекали юношу не меньше, чем эпос Гомера. Они отвечали неосознанной, упорной потребности любви. Сердце Карла созрело.
        В августе 1836 года он был вызван на дуэль одним студентом из корпуса «Боруссия». Трирцы приняли вызов Марксу как выпад против всего землячества. Оба студента дрались отважно и ловко. Два раза подряд сильным ударом Карл выбивал рапиру из рук противника, но оба раза разрешил ему продолжать поединок. Наконец трирцу надоело затянувшееся фехтование, и он шутки ради взмахнул рапирой, как палкой. В тот же момент противник, воспользовавшись озорством врага в столь серьезном деле, как дуэль, немедленно сделал ловкий выпад и сильным ударом ранил Маркса в правый глаз.
        Земляки-студенты любовно выхаживали больного товарища, дежурили у его постели, причислили Карла к «лику героев».
        Карл вскоре оправился, сдал зачеты и, нанеся прощальные визиты, собрался в Трир. В экипаже, запряженном цугом, вместе с неизменными Шмальгаузеном и Кевенигом он подкатил к остановке дилижансов, отходивших в полдень в Кёльн. В парадных четырехместных экипажах подъехали провожающие поэты «Веночка» во главе с Карлом Грюном. Под песни и прощальные приветствия друзей трирцы отправились домой.

        Карл по-иному смотрел теперь на город своего детства. Уныло-провинциальным, затерянным между лесистыми холмами, опутанным паутиной суеверных предрассудков показался ему Трир.
        Как много, однако, в Трире монахов и монахинь! Одни похожи на черных летучих мышей, другие — на жаб.
        Зажиточные горожане, чиновники, купцы набожны, чванливы, лицемерны. Прошел почти год, о многом иначе думает Карл, но неизменен Трир.
        С первых же дней по возвращении домой он ощутил городскую духоту. Только отец и Людвиг Вестфален остались для него прежними.
        Юстиции советник значительно постарел; реже смеялись его черные глаза.
        Кашель отца стал более протяжным. Между бровями пролегла страдальческая морщинка, а на висках вздулись склеротические синие жилки.
        Дела Генриха Маркса во время отсутствия Карла были нехороши, как и его здоровье. Кашель мешал выступать в суде. Ослабел голос.
        Была ночь. Пахли корицей левкои. Блуждая по траве, Карл натыкался на кусты георгинов. Отец шел рядом, жаловался: клиенты начали считать адвоката старомодным.
        Собираясь закурить, юстиции советник зажег спичку (их поставлял ему сторонник новшеств Монтиньи). Луч скользнул по узким смуглым щекам, по черной гриве волос Карла, отразился в карих глазах и пересек квадратный гигантский лоб — самое удивительное в лице юноши. Помолчав, он сказал раздумчиво Карлу:
        — Я хочу повторить, сын мой, то, о чем писал тебе в Бонн и неоднократно повторял уже раньше. Я желал бы увидеть в тебе то, чего, возможно, сам бы достиг, если бы вступил в мир при таких же благоприятных условиях, как ты теперь. Ты можешь осуществить и разрушить мои прекраснейшие надежды.

        Дружба Карла и Женни перешла в любовь. В памятный вечер в актовом зале гимназии Фридриха Вильгельма перед Женни впервые появился Карл-юноша.
        В саду дома Вестфаленов они заключили дружеский союз. Но такой союз между свободными от иных привязанностей девушкой и юношей был только попыткой избежать любви. Теперь, после жизни в Бонне, робость, которую внушали женщины Карлу, исчезла. Первое рукопожатие подсказало это Женни. Перед ней был юный мужчина, не суетливый и не отступающий. Обаяние сильного, созревающего ума подчиняло Карлу людей. Со школьной скамьи он не вызывал в хорошо знавших его людях средних чувств: он внушал либо преклонение, либо завистливую враждебность.
        Женни словно сидела на берегу реки. Жизнь проплывала мимо. Дни исчезали листками скучного календаря.
        Карл привез из Бонна новые мысли, уверенность в себе, ожидание завтрашнего дня. Он шел вперед, воодушевленный множеством поставленных перед собой целей. Его бодрость, энергия, трезвость и вместе взлет мыслей поразили чуткую, рвущуюся к содержательной жизни девушку. Женни безошибочно отличала подделку от настоящего. Она решительно отклоняла многочисленные брачные предложения. Но робость овладела ею, когда перед ней оказался Карл.
        Женни чувствовала себя слабее его. Она приняла его любовь. Как это было? Женни не хочет говорить. Можно ли объяснить, почему именно он?
        Произошло, как это бывает всегда. Слова и поцелуи.
        Пусть слова любви стары — они были новыми для Женни и Карла.
        Для Карла любовь священна. Слово «люблю» имеет для него особый смысл: оно значит также и «навсегда». С детства он видел, как бережно любил Генриетту Пресборк юстиции советник. Генрих Маркс — однолюб. Он учил сыновей уважать женщину. Карл помнил мать беременной, истомленной родами. Он видел, как малейшей заботой и радостью делился с ней отец. Жена, соратник, друг — разве эти три слова не синонимы? Они должны быть синонимами.
        Любовь казалась Карлу неисчерпаемой, как знание, движущейся, труднодостижимой, как истина. Разве не меняется любовь, как жизнь, как люди?
        Предстоящие годы разлуки не пугали Карла. Главное, что они с Женни нашли друг друга.
        Карл любил смену времен года. Весну олицетворяли для него зацветающий платан и темный плющ.
        Плющ вился по гимназической часовне, плющ окутывал террасу дома Вестфаленов, платан рос на углу Римской улицы. До угла, до платана, Женни разрешала Карлу провожать ее. Они подолгу стояли, разговаривая, на перекрестке улиц. Любуясь невестой, Карл дотягивался рукой до тяжелой ветки, обрывал большие мягкие листья с косыми прожилками. Платановые листья устилали улицу, приминали пыль.
        Карл любил траву. В жаркие неподвижные дни лета он купался в Мозеле. Берег был зеленый, густо поросший мятой и ромашками. Птицы, казалось, дремали в воздухе. Звенели стрекозы. Карл плавал, нырял, резвился в воде или неподвижно лежал, обсыхая под солнцем. Мать, отпуская сына на реку, наказывала сидеть в тени, прятаться от лучей. Но Карл предпочитал ракитнику траву, а тени — солнце.
        Прижавшись к траве, он слышал отчетливо биение легковозбудимого сердца, которое казалось ему теперь пульсом земли. Жизнь была вся впереди, вдали, за горой Святого Марка. Карл мечтал. Знание мира было книжным. Мятежники, сражающиеся за справедливость, звали его в свои ряды. Иногда он брал с собой на берег Мозеля «Дон Кихота» и, перелистывая, страдал вместе с благородным идальго и смеялся.
        С цветами и травой юности долетали к Марксу лоскутки образов и обрывки слов. Чудесные ассоциации минувшего.
        Карл иногда приносил цветы Женни. Из букета она всегда выбирала самый яркий, чтоб приколоть к корсажу. Цветы и трава украшали их любовь.
        Осень таилась в радужных гроздьях вестфаленских виноградников, алела в кустах красной смородины. Виноградники. Фруктовые сады. На их желтой согретой земле промелькнули отроческие годы Карла.

        Карл приехал в Берлин. Карета выбралась на Старо-Лейпцигскую улицу и остановилась у крайнего дома.
        В Трире, перед отъездом, родители несколько дней сряду выбирали пансион, где мог бы жить в Берлине юный студент. Предпочтение было отдано гостинице на Старо-Лейпцигской улице. Еще бы, сам Лессинг некогда имел обыкновение, посещая прусскую столицу, останавливаться именно в этом пансионе.
        Берлин встретил Карла дождем. На Унтер-ден-Линден копошились в непролазной грязи каменщики. Кое-где на пустырях строились квадратные дома.
        Возле ратуши возница попридержал вымокшую лошадь и кнутом показал седоку главную достопримечательность города — асфальтовый тротуар. Карл выглянул и не нашел ничего интересного в черной гладкой блестящей массе. С непривычки люди ходили по ней осторожно, глядя себе под ноги, как бы боясь поскользнуться.
        Король был в Потсдаме, и дворцы, мимо которых наемная карета везла студента и его небольшой багаж, казались безлюдными.
        После наполеоновского урагана, превратившего нарядный город Фридриха II в запущенную провинциальную чиновничью резиденцию, Берлин снова пытался вернуть себе былое внешнее величие. Это давалось нелегко.
        В годы, когда там учился Маркс, столица Пруссии насчитывала более 300 тысяч жителей. В торговле и промышленности преобладала средняя и мелкая буржуазия, но тон в столице задавали только дворяне, офицеры и высокопоставленные чиновники. В Берлине не было еще тогда ни крупных предпринимателей-миллионеров, как в Кёльне, ни пролетариата, как в Руре. Первые современные заводы появились в прусской столице только в 40-е годы. Здесь в 1841 году на заводе «Борзиг» был построен первый локомотив. Но в 30-е годы еще преобладали массы ремесленников с их кустарным и полукустарным производством.
        Средняя и мелкая буржуазия, составлявшая основную часть населения, не имела никаких политических прав; выходившие в Берлине две газеты не решались заниматься политическими вопросами, они интересовались главным образом театром и литературой.
        По сравнению с беспечным Триром, с замечтавшимся на холмах Бонном прусский город показался Карлу каменным истуканом, обряженным в мундир. Чиновники и военные — все на один покрой, на одно лицо — проходили степенно по тротуарам. Выражение старательности, напряженного самодовольства застыло на их лицах.
        Мундиры. Карл никогда не думал, не предполагал, что их можно выдумать в таком большом количестве и разнообразии. Лацканы, эполеты, пуговицы — золотые, синие, красные, — узкие шпаги разной величины.
        Интенданты, офицеры, даже студенты — все исчезали под сукном и позолотой мундиров. Жители Трира были всего лишь скромными неисправимыми провинциалами по сравнению с франтоватым столичным чиновничеством.
        Карл с унынием наблюдал этот парад костюмов, улиц, домов, различимых лишь по количеству этажей и вывескам бесчисленных управлений и интендантств.
        Прославленный на всю Германию философом Гегелем и теологом Шлейермахером университет оказался с виду таким же серым и безличным, как дворцы, кирхи и казармы. Скука, чинная, благонамеренная, облепила старые стены, как копоть.
        Берлин, столь контрастировавший с настроением Карла, пришелся ему, однако, по сердцу. Солнцем согреты были воспоминания. Он был счастлив и хотел быть один. Чужие люди, каменная пещера, выдолбленная в квадрате скалы-дома, не мешали ему отдаваться своим мечтам о будущем, своим планам борьбы за него.
        Необычайная сконцентрированность чувства освобождала его от любовных поисков, от опустошающих «примериваний», от суррогатов влечения. Если он приглядывался к женщинам, то лишь для того, чтобы еще раз отдать предпочтение своей невесте. В Берлине, как и во всей вселенной, не было для него девушки привлекательнее и желаннее. В Женни он отгадал женщину единственную, совершеннейшую. Перед нею меркли самые красивые, самые умные женщины мира. Перед нею отступали во тьму героини излюбленных книг. Все они, не заслуживая сравнения, лишь оттеняли ее превосходство.
        Отец снабдил его, отправляя в Берлин, рекомендательными письмами к знакомым, которые, по его мнению, должны были помочь Карлу «стать на ноги». Генрих Маркс адресовал сына к деловым людям и видным чиновникам. Он хотел, чтобы Карл бывал в богатых, «солидных» домах, завязал «нужные» знакомства.
        Но Карл поступил иначе. Прибыв в Берлин, он сразу же прекратил тот разгульный образ жизни, который вел в Бонне, порвал старые, связанные с этим периодом знакомства, но в то же время не пожелал искать покровительства у тех людей, к которым его направлял отец.
        «Приехав в Берлин, — писал позже Карл своему отцу, — я порвал все прежние знакомства, неохотно сделал несколько визитов и попытался погрузиться в науку и искусство».
        Генрих Маркс упорно продолжал наставлять юношу на свой лад:
        «Благоразумие требует, — а ты не можешь пренебрегать им, так как ты больше не один, — создания себе некоторых опор, само собой разумеется, честным, достойным способом. Люди почтенные или считающие себя такими нелегко прощают небрежность, тем более что не всегда они склонны находить для объяснения ее только самые честные мотивы; особенно они этого не прощают в тех случаях, когда они несколько снизошли. Господа Ениген и Эссер, например, не только достойные, но и очень нужные для тебя люди, и было бы весьма неразумно и действительно невежливо пренебрегать ими, так как они тебя очень прилично принимают. В твоем возрасте и в твоем положении ты не можешь требовать взаимности…»
        Впервые поучения юстиции советника злят юношу. Карла снова корят за нелюдимость и нерасчетливость.
        «Нет, отец, — думает он, читая письма отца, — мы разные люди».
        «Не говоря о том, что общество дает большие преимущества, — читает нехотя Карл в новом родительском послании из Трира, — с точки зрения развлечения, отдыха и образования…»
        «Общество… Развлечения!..» — он готов смеяться, но из любви, детской любви к отцу, преодолевает досаду.
        «Нет, — говорит Карл, закуривая сигару, — мне это не подходит».
        Он думает о том, как все отдаляется от него Трир, как все дальше, все наивнее, беспомощнее кажется ему столь любимый отец, ограниченнее — мать.
        Никогда он не будет юстиции советником, адвокатом, как Генрих Маркс. А бывало, он видел себя преемником старика отца, восседающим в кабинете где-нибудь на Брюккенгассе или Симеонштрассе. Генрих передал сыну своих клиентов, свою вывеску…
        — Мы люди иного времени, — шепчет Карл. — Мы…
        Ему приятно произнести слово «мы». Под его сенью двое: он и Женни.
        «Пусть убираются к сатане эти дряхлые подленькие людишки в орденах, в почете, в так называемое силе!»
        Карл ловит себя на том, что почти полдня не думал о Женни. Ощущение невольной вины охватывает его. Поджав ноги, он садится на скрипучее новое кресло, обитое мышиного цвета репсом, и отдается мечтам, самым безудержным и страстным. Не в его привычках долго оставаться бездеятельным. Мечты, воспоминания — все это только рычаги, только стимулы. Поэзия. Стихи. Песни. С ранних лет Карл хотел быть поэтом. В родительском доме верили в его талант. Никто не умел сочинять таких сказок. Ничья фантазия не была столь блистательной.
        — Ханзи, — говорил юстиции советник жене в присутствии сына, — в колыбель нашего Карла добрые феи положили лавровый венок стихотворца.
        Его родители им особенно гордились. Они называли его своим «сыном счастья» и, поскольку остальные дети были менее одарены, возлагали на него все свои надежды.
        В дни семейных празднеств Карл неумело подбирал рифмы и получал в награду рукоплескания.
        Поэзия. Карл знал наизусть сотни поэм, баллад и стихов. Он повторял напыщенные строфы романтиков, он подражал им, увлеченный звучностью слов, неистовством холодной лиры.
        Мир, люди. Он знал о них еще так немного. Те, кого он знал, внушали ему отвращение. Юноша пытался бежать, укрыться от них в царство эльфов, сирен, демонов. Сказка была милее действительности, которую студент лишь начал познавать в свои 17–18 лет. Женни любила баллады и народные сказания. Она тоже знала их очень много. В них воспевались небывалые существа, таинственные средневековые чародеи, волшебницы и колдуны. Для барышни Вестфален собирал Карл, выискивая в книгах, старинные народные песни. Их суровый и неистовый склад, их то мрачный, то пенящийся, как пиво, грубоватый сюжет влияли так же на молодого поэта, как стили Брентано и загадочная проза Гофмана.
        — Женнихен! — шепчет Карл. «Женнихен, дорогая невеста, — думает он, — обещанная жизнью как дар за победу… Победу над чем? Над учебниками. Какая чепуха! Над собой. Но тут нет борьбы…»
        Генрих со страхом спрашивал себя, не одержим ли Карл каким-нибудь злым демоном, который испепеляет мозг и сушит сердце.
        Отец верил в сына, считал его «светлой головой», но проявления его гениальности, выявившиеся уже в поисках нового мировоззрения, воспринимал как неспособность Карла «жить по-человечески» и часто упрекал его в том, что вместо делового подхода к учению он погружается в абстрактное философствование, тоскует о письмах от Женни и т. д.
        «Эта растерзанность противна мне, и я меньше всего ожидал ее от тебя. Какие у тебя для этого основания? Разве тебе не все улыбалось с самой колыбели? Разве природа тебя не щедро одарила? И разве ты не одержал самым непостижимым образом победу над сердцем девушки, за что тебе тысячи завидуют? И первая же неудача, первое неисполненное желание заставляют тебя терзаться! Разве это сила? Разве это мужской характер?» — писал Генрих, сетуя на сына за его переживания из-за отсутствия писем от невесты.
        Отец не мог представить себе, что письмо от девушки, пусть и такой прекрасной, как Женни, может иметь для Карла большее значение, чем успех в каком-нибудь преуспевающем буржуазном или чиновничьем доме. Любовь к Женни, думал он, должна быть действенной. Карл должен завязать в Берлине хорошие, нужные деловые связи, а ведь именно в «приличных» домах только и можно завести знакомства с влиятельными людьми, которые сумеют распознать талант в его сыне, оценят его «светлую голову» и предоставят ему выгодное место. Но Карл вместо сообщений о новых знакомствах прислал восторженное послание, осчастливленный письмом своей невесты:
        «Передай, пожалуйста, привет моей любимой, чудесной Женни, — писал он отцу. — Я уже двенадцать раз перечел ее письмо и всякий раз нахожу в нем новую прелесть. Оно во всех отношениях — также и в стилистическом — прекраснейшее письмо, какое только может написать женщина».
        Образ отдаленной расстоянием девушки в неспокойном, обожженном страстью и тоской мозгу молодого студента становится небывало прекрасным.
        Студенты Берлинского университета занимались значительно прилежнее, чем в других университетах. Выпивки и особенно дуэли были здесь большой редкостью. Студенты прусской столицы стремились овладеть науками, жили в мире возвышенных устремлений.
        Берлинский университет был в то время центром гегельянства. Если прежние философские течения принимали вселенную как раз и навсегда данное и неизменное творение бога, то Гегель строил свою систему развития мира, как развитие идеи. Таким образом человеческая мысль или идея, по Гегелю, имела возможность принимать участие в совершенствовании мира. Это была одна из прогрессивных составных частей его учения.
        В 30-е годы XIX столетия все науки строили свои выводы на открытиях гегелевской философии; тогда полагали, что знаменитая его всепроникающая диалектика дает окончательный ответ на все волнующие людей вопросы.
        В то же время прусский король и прусское правительство в немалой степени чувствовали себя в безопасности оттого, что Гегель обосновал их право на существование своими философскими выкладками и утверждениями, будто все существующее разумно. Гегелевская философия стала официальной доктриной прусских государственных учреждений.
        Лекции в университете не были единственным и основным источником духовного роста Карла. Он работал главным образом самостоятельно и к тому же с чудовищной интенсивностью: Маркс в это время стремился познать мир, чтобы прежде всего ясно разобраться в самом себе и выработать мировоззрение, которое отвечало бы его внутренним влечениям. В 1837 году он писал отцу: «Я должен был изучать юриспруденцию и прежде всего почувствовал желание испытать свои силы в философии».
        Одновременно с изучением философских трудов Карл углубился в произведения по истории и теории искусства. По ночам он писал стихи, баллады, песни, а днем, после короткого сна, читал «Лаокоон» Лессинга, «Эрвина» Зольгера, «Историю искусства древности» Винкельмана, «Историю немецкого народа» Людена, «Германию» Тацита. Он еще не увлечен Гегелем, считает себя противником его титанической, но пока таинственной философии.
        Разногласия с отцом, отказ Женни писать ему письма, пока помолвка не перестанет быть тайной для ее родственников, напряженная нечеловеческая работа родили строки, которые Карл вложил в уста разочарованного героя одного из своих неоконченных произведений:
    Ха! Казнимый на огненном колесе,
    Я должен весело плясать в круге вечности…

        Плохой и хороший поэты одинаково полно отдают себя поискам слова и рифмы. В миг рождения стиха Карл не судья своего творения. Оно дорого ему затраченной энергией, пережитой радостью, отраженным светом мысли. К тому же лирические строки приближают к нему Женни и дают выход большим противоречивым чувствам. На секунду мелькает улыбка, иронически прищуриваются глаза. Но только на мгновение.
        Стихи дописаны и окрещены «Поэзией», Они — его сегодняшнее я, его настоящее:
    Образ твой звучал, как песнь Эола,
    Крыльями любви касаясь дола.
    С грозным шумом, с ярким блеском
    Улетал он к небесам,
    Опускался к перелескам,
    Подымался к облакам.

    И когда борьба в груди стихала,
    Боль и радость в песне расцветала.
    Формы нежной красотою
    Дух навеки покорен,
    Светлых образов толпою
    Я внезапно окружен.
    И, от пут земных освобожденный,
    Я вступаю в творческое лоно[1].

        Карл перечитывает написанное, перечеркивает, правит.
        Чувство неопределенного недовольства вдруг приходит на смену глубокому удовлетворению.
        — Кому я подражаю? — спрашивает он себя.
        Старый, беззубый Шлегель иронически посматривает на своего ученика. Виттенбах кивает неодобрительно головой.
        — Простоты, простоты нет. Все это вычурно, — заявляет он. — Учитесь у Гёте, молодой человек!
        Карл снова читает свои стихи. Эти мятежные, смелые строки нравятся ему больше других.
    Не могу я жить в покое,
    Если вся душа в огне,
    Не могу я жить без боя
    И без бури, в полусне.

    Я хочу познать искусство —
    Самый лучший дар богов,
    Силой разума и чувства
    Охватить весь мир готов.

    Так давайте в многотрудный
    И в далекий путь пойдем,
    Чтоб не жить нам жизнью скудной
    В прозябании пустом.

    Под ярмом постыдной лени
    Не влачить нам жалкий век.
    В дерзновенье и в стремленье
    Полновластен человек[2].

        Проходят дни. Возвращаясь из университета, Карл снова пишет. Ночь. Коптит керосиновая лампа. На потолке кольцами вьется дым. Скупая хозяйка не топила печи. Поверх мундира Маркс набрасывает шинель и подбирает крепкие ноги. Чем холоднее рукам, тем безудержнее ткет мысль свой пылающий узор.
        «Это будет необычная баллада, — надеется он, теряя свойственные ему трезвость и ощущение смешного. — Мрачная, как «Лесной царь» Гёте».
        На рассвете, вконец изнеможенный, он, шатаясь, добирается до кровати и засыпает так спокойно и крепко, как и надлежит в 18 лет. Утром, набрасываясь на кофе и булочки с маслом, перебирая записи лекций, юноша не скоро вспоминает о ночных творческих муках. Иные мысли заняли его. Но по пути в университет он в кармане шинели находит скомканный лист и осторожно, нежно распрямляет его.
        Перед ним мрачная баллада — «Ночная любовь».
        Он пошлет ее Женни и отцу. Они оценят. Может быть, эти стихи и хороши. Карл не уверен. Его острый, чуткий слух улавливает снова чужой ритм. Но как проверить? Нелегко открыть себя как поэта! Чем больше он перечитывает «Ночную любовь», тем больше находит в ней совершенства. Так идет он по Фридрихсштрассе, неучтиво толкая прохожих и декламируя про себя свои стихи.
        Вечером Карл отправляется на улицу Доротеи, в ресторанчик «Дядюшка», где предстоит встреча с только что приехавшим из Трира Эдгаром Вестфаленом.
        Марксу не терпится поскорее получить вести о Женни, послушать новости из родного города. Но Эдгар опаздывает. Чтоб скоротать время, юноша курит и пьет черное баварское пиво, закусывая пирожками, до которых сызмальства был большой охотник.
        В зале душно, толпу кружит вальс.
        Карлу жарко и неудобно в штатском костюме, но так как посещение «Дядюшки» строжайше запрещено студентам, Карлу пришлось переодеться. Иначе какой-нибудь педель, опознав, занесет его имя на черную доску. Придется вести длинный спор с университетским начальством о благопристойности ресторана, куда после сумерек сходится мелкий служилый люд, подрабатывающие на проституции служанки и продавщицы модных лавок.
        Коричневый сюртук слишком широк в плечах, длинные брюки ниспадают складками на щиколотки. Карл кажется самому себе крайне неуклюжим. Он решает не смотреть в зеркала, развешанные по стенам, но не может удержаться. Ну конечно, бант повязан криво, небрежно свисают концы вдоль бортов сюртука. Привыкший к воротнику студенческого мундира, Карл все больше тяготится своим необычным костюмом и решает впредь не одеваться подобным образом.
        Перед его столом — оркестр. Музыканты изо всех сил наигрывают вальсы и полонезы, непрерывно ускоряя темп. Слишком пестро и вычурно одетые женщины кружатся без отдыха со своими шумными, бесцеремонными кавалерами.
        Приметив Карла, одна из особенно развязных танцовщиц оставляет своего артиллериста. Это перчаточница из маленькой лавки подле университета. Она обращается к Марксу по-латыни со стихами Горация и просит утолить ее жажду пивом.
        Карл угрюмо помалкивает, готовый броситься наутек, но на помощь ему приходит Эдгар. Присутствие женщины стесняет обоих. Они нерешительно обнимаются. Эдгар неуверенно садится.
        Многое рассказано, много выпито, прежде чем Карл решается заговорить о своих стихах с Эдгаром, поэтический вкус которого он издавна ценил. Но в авторстве признаться так и не решается.
        Карл читает одно за другим свои произведения. Песни гномов, сирен, бледной девы сменяются балладами о рыцаре, которому изменила возлюбленная.
        Эдгар слушает, хмуря брови, иногда просит повторить. Но вот Маркс кончил.
        — В общем, — говорит Эдгар раздумчиво, — стили эти не лишены искренности. Но после Платена, после «Книги песен» Гейне быть поэтом стало трудно. Стихи эти уступают в мастерстве даже Давиду Штраусу и Альберту Ланге.
        Вестфален строг и придирчив. Карл кусает губы. Чувство обиды внезапно наполняет его.
        Карл не хочет начинать спор. Ему вдруг становится как-то безразлично — хороши, плохи ли стихи.
        Беседа возвращается к Триру. Далеко за полночь юноши основательно навеселе покидают «Дядюшку» и, крепко расцеловавшись, расстаются на углу Старо-Лейпцигской улицы.

        Наслышавшись много похвального об Эдуарде Гансе, видном берлинском юристе, Маркс поспешил записаться на курс его лекций. Ганс с первого взгляда понравился второкурснику. Он был молод — редкое и приятное свойство для профессора. Он был насквозь современен. Ни унылая тога, ни пыльная средневековая традиция, которой обвит был Берлинский университет, не были в силах лишить индивидуальности этого крепкого, приветливого с виду человека. Сосед по парте восторженно шепнул Карлу, едва Ганс взошел на кафедру:
        — Он был учеником и другом самого Гегеля.
        Маркс отнесся к этому равнодушно. Гегеля он читал в отрывках, знал лишь отчасти его учение, а уважать более понаслышке, чем по собственному убеждению, было и вовсе чуждо его характеру. Он подумал о том, что следует, не откладывая, включить в план занятий по философии труды Гегеля и основательно продумать их.
        Как-то раз после лекции по уголовному праву, лекции, мастерски составленной и преподнесенной, Карл догнал Ганса в коридоре. Ему хотелось высказать профессору свое восхищение прослушанным. Смело, неотразимо гегельянец Ганс только что нанес удар застывшей, забронировавшейся науке о праве в лице прославленного Савиньи.
        — Мир движется, меняется круг идей, но от нас требуют незыблемых древних истин. Сановные мудрецы нас запугивают словами «история», «историческая школа». Я убежден, что мы должны, наконец, восстать против ограниченности и закостенелости этой школы. Пусть не смутит наши умы важничанье, прикрывающее, как рубище когда-то богатой одежды, уродство и убожество. Юриспруденция должна быть освобождена от рабских цепей омертвелых истин, сегодня звучащих как ложь, должна быть возвращена в братский круг исторических и философских дисциплин. Право всех народов развивается во взаимной связи. Пора это понять раз и навсегда. Логическое развитие общих правовых начал принимает у каждого народа специфические черты, — говорил Ганс. Карлу это казалось бесспорным.
        — Юриспруденция не мертва, как латынь или греческий, это наука для людей, — сказал он убежденно и заслужил одобрительный кивок Ганса.
        Они остановились у большого окна. Ганс милостиво расспрашивал студента и давал ему советы. Легкая улыбка уверенного в себе человека, не знающего больших житейских трудностей, улыбка, одинаково чарующая женщин и мужчин, пробегала по его живым глазам и терялась в больших мужественных губах.
        — Я рад, — сказал Маркс, — случаю, давшему мне возможность узнать последователя Гегеля.
        — Спасибо. Но будьте осторожны с последователями. Незадолго до смерти гениального учителя я восстал против него, да простится мне это.
        Ганс имел в виду свое выступление против Гегеля, когда тот пренебрежительно и враждебно отозвался об Июльской революции и английском билле о реформе. Карл еще не знал об этом.
        — Вы не из Рейнландии? — спросил он между прочим Карла и прочел четверостишие Гейне, посвященное Рейну.
        И то, что Ганс вспомнил стихи и, видимо, хорошо знал любимого им поэта, очень понравилось Карлу.
        — Рейнландия — порог Франции, — заметил Ганс далее. — Мы увидим с вами еще много интересного. Наша эпоха требует больших голов и смелых сердец, я бы сказал — французских.
        — Как определили бы вы нашу эпоху? — спросил, заинтересовавшись, Карл.
        — Эпохой революций.
        — Эпохой революций?! — фамильярно дернув Ганса за полу тоги, позабывая дистанцию между студентом и профессором, почти закричал Маркс. — Вы правы. Вспоминая свое детство и отрочество, я вижу мир всегда только в состоянии напряженного ожидания. Чего? Схватки. Кого с кем?
        — Кого? — улыбнулся Ганс. — Бедняка с богатым, плебея и аристократа-плутократа. До свидания, молодой человек! Мы еще поговорим при случае.
        Карл вернулся в аудиторию в глубоком раздумье. Слова Ганса отвечали каким-то уже мелькнувшим у него самого мыслям.
        Эпоха революций…
        Вначале Карл с увлечением записывался на лекции по самым различным научным дисциплинам. Его специальностью должна была стать Юриспруденция. Одновременно он хотел работать по философии и истории. Заинтересованный другими малознакомыми предметами, он брался за них независимо от того, в какой связи они находились между собой. Его одинаково увлекали и шекспировская комедия, и лекция Риттера по географии, и пандекты напыщенного, маститого профессора Савиньи. Но, аккуратно посещая некоторое время лекции по церковному праву, логике, судопроизводству, теологии и филологии, Карл быстро пришел к выводу, что, за исключением Ганса да еще двух-трех профессоров, преподавание в Берлинском, как и в Боннском, университете поручено скучным, трусливым людям, раз навсегда вызубрившим и из года в год все более высушивающим свой предмет.
        Он не мог довольствоваться этой плоской передачей мыслей, найденных умами более сильными и оригинальными, чем их случайные толкователи. Посещение лекций теряло для него свой первоначальный смысл. Он перестал писать конспекты. Старые профессора очень скоро были разгаданы им: большинство тянуло лямку науки, как хомут. Одни были бы гораздо более на месте на церковной кафедре, другие — в канцелярии интендантства. Худшие отличались цепкой наглостью, пронырливым невежеством и беспредельным ханжеством.
        О том, каким мог и должен был бы стать университет, говорили молодые смелые ученые вроде профессора Ганса и доцента Бруно Бауэра. К последнему Карл присматривался с особенным вниманием.
        Оба считались гегельянцами, оба многое переняли у своего великого учителя. Карл твердо решил также заняться Гегелем. Начал он подумывать и об университетской карьере.
        «Если я не стану поэтом и писателем, то, может быть, надену профессорскую тогу, — думал Карл. — Мы совершили бы переворот в немецкой науке». Он думал о себе, Бруно Бауэре, Гансе и им подобных. Будущее принадлежало новым людям, его, Карла, поколению. Чем больше он думал, тем больше склонялся к приятному выводу, что университетская карьера не помешает литературной. Этим устранялись все препятствия.
        Нередко, придя домой из университета, Карл доставал потрепанные тетради своих стихов. На первом листке необычайно разборчивым почерком он вывел посвящение: «Моей дорогой, вечно любимой Женни фон Вестфален».
        Перелистав страницы, он нетерпеливо вскакивал из-за стола. Долго сидеть на одном месте он вообще не умел, не мог. Принимался без конца шагать по комнате, не замечая пространства. Мысль его распрямлялась, как тело. Он переделывал на ходу отдельные строки своих творений. Стихов было уже немало. Он по-прежнему колебался в их оценке. Кроме стихов, Карл принялся за прозу. Восемнадцать главок уже написано…
        Забывая о только что прочитанном пункте уголовного судопроизводства и изучаемых принципах прусского гражданского права, он возвращается к столу, чтоб продолжать начатую повесть. В предстоящей главе по замыслу нужно описать «ее» глаза — глаза героини. Будут ли это глаза Женни? Он волнуется, как будто пишет письмо с адресом Вестфаленов, которое он не имеет права согласно уговору с невестой писать.
        «Милая, она может думать, что, не имея возможности ей писать, ее видеть, я охладею, я забуду! Как мало она знает меня!»
        Его одолевает неистовство страсти и тоски. Это похоже на вдохновение. Нет, героиней его книги будет не Женни, она будет ее противоположностью. Так будет разумнее.
        «Глаза девятнадцатая…» — выводит он неуверенными, беспокойными буквами и продолжает:
        «И были у нее большие голубые глаза, а голубые глаза обыкновенно — как вода Шпрее.
        Глупая алчущая невинность заявляет о себе в них невинность, жалеющая самое себя, водянистая невинность; при приближении огня она испаряется серой дымкой; и далее нет уже ничего за этими глазами, весь их мир голубой, их душа — синильщик. Карие же глаза — идеальное царство; бесконечный одухотворенный мир ночи дремлет в них; вспыхивают в них молнии души, и взоры их звучат, как песни Миньон, как далекая, полная неги, знойная страна, где живет божество, обладающее изобилием, что упивается своей собственной глубиною и, погрузившись во всеобъемлемость своего бытия, излучает бесконечность и терпит бесконечность. Мы чувствуем себя как бы скованными чарами, хотели бы прижать к груди мелодичное, глубокое, полное чувств существо и пить душу из его глаз и слагать песни из его взоров».
        Глаза Женни светло-карие, переменчивые, глубокие. О них пишет Карл.
        Женни фон Вестфален — красавица. Он любит ее с неистовством неугомонного Роланда. Нет, проза тривиальна, как вода реки Шпрее. Он отбрасывает начатую главу ради новых стихов к невесте.
        Карл принялся за изучение Гегеля. В университете он бывал все реже. Посещал по-прежнему прилежно только лекции Ганса и Бауэра. Он решил лично познакомиться с Бауэром, но покуда еще медлил. Хотел встретить молодого гегельянца, когда будет во всеоружии, ибо поставил своей задачей овладеть основами учения его учителя. И всю эту зиму он держался вдали от берлинцев, вел жизнь по-прежнему уединенную. Книги, впрочем, заменяли ему людей, когда дело шло о познании той или иной философской системы. Он умел подбирать и изучать книги, как никто.
        Медленно Карл перебирает письма родных. Он снова в Трире. Снова отец делится с ним своими честолюбивыми надеждами:
        «Я надеюсь, мой сын, дожить до дня, когда твое имя прогремит и слава увенчает тебя».
        «Я знаю, честолюбие мое — признак слабости, эгоизма, пустого тщеславия. Но я верю в тебя и в твое будущее. С такой ясной головой ты не заблудишься в мире и, — старик вздыхает, — добьешься карьеры легче, чем твой отец».
        В этот раз письма из Трира посвящены Женни. Генрих Маркс перенес и на нее любовь, которую он питает к сыну. Карл трепетно, подолгу перечитывает каждую строчку, относящуюся к невесте. Как приняла Женни посланные ей стихи? «Она заплакала», — пишет Софи.
        «Женни любит тебя, — успокаивает его сестра. — Если разница лет причиняет ей горе, то это только из-за ее родителей. Она будет теперь постоянно подготавливать их; затем напиши им сам; они ведь тебя очень ценят. Женни часто нас навещает. Еще вчера она была и, получив твои стихи, плакала слезами счастья и боли. Наши родители и братья любят ее сверх всякой меры; раньше десяти часов ей не позволяют уходить от нас, — как это тебе нравится? До свидания, милый, добрый Карл, прими мои самые сердечные пожелания, исполнения твоих самых сердечных желаний…»
        Наступила весна 1837 года. На Старо-Лейпцигскои улице, где жил Карл, стало непроходимо грязно. С крыш на дурно выложенную плитами мостовую стекала по трубам серая жижа, пахнущая птичьими гнездами, сырой соломой, котятами. Домохозяйки неистовствовали во дворах, выколачивая ковры и гардины. Пыль плотной массой врывалась в открытые окна.
        В Тиргартене, куда забрел Карл, несмело распускались рахитичные, уже пыльные почки на низких деревцах. Липы стояли еще оголенные. Ветер гнал по аллеям песок, ловко делясь и запуская его в глаза прохожим. Молодой студент разочарованно оглядел этот жалкий оазис и свернул на Унтер-ден-Линден, намереваясь зайти в ресторацию выпить кофе с хрустящими прославленными безе и просмотреть газеты.
        Счастливое совпадение столкнуло его с молодым профессором Гансом. Профессор, как всегда, блистал изяществом, довольством, улыбкой. Карл присоединился к нему, и они пошли на Жандармский рынок в ресторан Штехели.
        — Там будут наши, — сказал Ганс.
        Маркс догадался, что профессор имел в виду также и Бруно Бауэра.
        — Отличный случай узнать Бауэра поближе.
        — Рекомендую. Это один из интереснейших людей, выдвигаемых нашим временем. Он идет походом на бога. С увлечением и мужеством он борется с теологами и наносит им все новые удары, раскрывает один за другим все их секреты, уничтожает предрассудки.
        — Противопоставляя богу бога?
        — Богом станет человек.
        — Лестно для нас. Раньше бога пытались очеловечить, теперь обожествляют человека.
        — Ого! У вас недоверчивый, острый, неспокойный ум, мой юный друг. Со временем вы можете стать очень сильным в диалектике, — говорит Ганс раздумчиво. — У Бауэра много оригинальности, но, по правде говоря, я юрист, и небесные дела занимают меня сейчас в последнюю очередь. Читаете ли вы Гегеля?
        — Да. Читал «Феноменологию духа», но говорить об этом еще рано. Признаюсь, меня отпугивает это нагромождение мыслей величественных, но не всегда удобоваримых.
        Едва Ганс появился на пороге, опередив Карла, несколько человек в бархатных блузах с огромными бантами a la Латинский квартал подняли в его честь кубки.
        — Это актеры из соседнего театра, — сказал Ганс и ответил им античным приветствием и низким поклоном.
        Ганс — истый берлинец — помогал Карлу ориентироваться среди новой обстановки и людей:
        — Это Мейен, Эдуард Мейен, которому Берлин кажется центром мира и бытия. Я знаю его давно и насквозь. Ему присущ налет особой берлинской пресыщенности. Нельзя отказать ему в некотором багаже эстетических знаний. С недавних пор он воображает, что живет в гуще социального и политического движения. Боюсь, что это больше ему кажется. Он тоже вышел из гегелевской школы и прошел все фазы, начиная от той поры, когда нас возносили, до того момента, когда к нам, молодым, начинают относиться с некоторым подозрением. Как большинство, он сильнее в критике, чем в творчестве… Сейчас он мечтает о журналистике. Не далее как вчера он объяснял мне, что только в ней начало нового мира… Все же это не худший из молодых. Он меньше иных витает в абстрактном мышлении, и ему близки живые порывы.
        Ганс терпеливо отвечал на вопросы.
        — Это Людвиг Буль. В его слабом тельце живет неукротимый, сильный дух.
        — Насколько мне известно, Буль — человек больших знаний. Образование доставило ему одно из первых мест на столбцах северогерманской прессы. Я читал его статьи. Нужно, однако, учесть, что прусская публицистика не вышла еще из детского возраста: спеленатая, она совершенно беспомощна и растет калекой. Как прав был Берне, когда, высмеивая мероприятия Союзного сейма, терроризирующие нашу печать, говорил: «Где нет ничего, там и король теряет свои права!» — заметил Карл.
        — Вы судите смело и верно, — согласился Ганс, снова удивленный знаниями и отважными суждениями юноши.
        Так началась дружба между молодым профессором Эдуардом Гансом и студентом Марксом.
        Все, что писал в Берлине 19-летний Маркс, исходило не из какой-либо уже сложившейся политической и социальной идеологии. Напротив, никакого цельного мировоззрения у молодого студента в то время еще не было. Он писал свои сочинения, движимый порывами общечеловеческой любви, охваченный добрыми чувствами абстрактного гуманизма и идеализма.
        Карл очень скоро понял, что поэзия не его призвание. После года пребывания в Берлине он писал отцу: «…внезапно, как бы по удару волшебного жезла… передо мной блеснуло, словно далекий дворец фей, царство подлинной поэзии, и все, что было создано мной, рассыпалось в прах».
        Тоска по Женни, бессонные ночи, несколько курсов лекций по различным дисциплинам, которые одновременно слушал Карл в университете, подорвали его здоровье, и он тяжело заболел.
        Жизнь Женни в Трире в это время также была трудной. Она отвечала отказом на все брачные предложения, исходившие из аристократических кругов, чем вызвала неприязненное к себе отношение в семье. Ее глубокая любовь к Карлу придавала ей силы в борьбе с чувством страха и уныния, которые иногда охватывали ее. Но она смеялась втайне над ухаживавшими за ней чванливыми высокопоставленными чиновниками и самовлюбленными, недалекими прусскими офицерами. Она любила Карла за его преданность идеям свободы, за его решимость бороться с тиранией, за широкое поле его мыслей, за поэтичность его души и любовь к народу. Она доверила свою жизнь и счастье молодому и, в сущности, бедному студенту, веря в то, что его ждет большое будущее.
        В октябре 1837 года Карл, чтобы покончить, наконец, с создавшимся мучительным для него и Женни положением, сделал официальное предложение и попросил ее руки. Несмотря на противодействие сводного брата Женни, юнкера и реакционера Фердинанда фон Вестфалена, ставшего впоследствии, после революции 1848 года, министром внутренних дел Пруссии, Карл получил согласие отца и матери Женни на помолвку. Однако Женни все еще не решалась писать письма своему жениху, и это действовало на него удручающе. Подрывало здоровье молодого студента также разочарование в своем поэтическом творчестве. «От огорчения по поводу болезни Женни и моей напрасной, бесплодной духовной работы, от грызущей досады на то, что приходится сотворить себе кумира из ненавистного мне воззрения, я заболел… Оправившись, я сжег все стихи и наброски новелл и пр…».
        Так писал Карл своему отцу в обширном письме, в котором рассказывал, что происходило с ним в первый год пребывания в Берлине.
        Врачи посоветовали Карлу отдохнуть некоторое время в деревне. Маркс уехал в Штралов, берлинское предместье, и прожил там несколько недель, изучая Гегеля.

        «Всемирный дух никогда не стоит на одном месте. Он постоянно идет вперед, потому что в этом движении состоит его природа. Иногда кажется, что он останавливается, что он утрачивает свое вечное стремление к самопознанию. Но это только кажется; на самом деле в нем совершается глубокая внутренняя работа, незаметная до тех пор, пока не обнаружатся достигнутые результаты, пока не разлетится в прах кора устарелых взглядов и сам он, помолодев, не двинется вперед семимильными шагами. Гамлет восклицает, обращаясь к духу своего отца: «Надземный крот, ты роешь славно!» То же можно сказать о всемирном духе: он «роет славно».
        Карл несколько раз перечитал пленивший его глубиной мысли абзац. Так поэта волнует откровение чужих стихов. Он решительно отчертил текст и, не удовольствовавшись этим показателем внимания, восхищения гегелевским гением, тщательно списал абзац в тетрадку, предназначавшуюся для лекционных конспектов и оставшуюся девственно чистой. Буквы бежали с пера Маркса на бумагу в невообразимом беспорядке. Никто, кроме него самого, не мог бы разобраться в этом сложном переплетении черточек и чернильных пятен.
        — «Все движется, все меняется, мир, вещи, люди», — Карл твердил эту ясную истину, довольный, как Коперник, открывший вращение Земли. — Великая, простая правда.
        Маркс перелистал исчерченную пометками, вынесшую не одну битву с противоречивым юношеским духом книгу и задержался на гравированном портрете автора. Прозрачные глаза старого Гегеля смотрели вперед упрямо, проникновенно с большого, точно высеченного из гранита лица. Растрепанные волосы выбивались из-под бюргерского колпака.
        — И такой мозг погиб, разъеденный холерными бациллами! — пожалел Маркс.
        — Он умер вовремя, если даже не слишком поздно, — сказал как-то Ганс, осуждая политические воззрения последних лет жизни учителя.
        «Его идея развития раздвинула рамки мира, — думал Карл. — Это лампа чудесного Аладдина, озаряющая подземелья мысли и все закоулки земного бытия. Гегель похитил ее у неба и был испуган сам яркостью света. Он хотел прикрутить фитиль, но тщетно».
        Отложив книгу, юноша принялся шагать из угла в угол, как всегда, когда мысль его работала особенно напряженно и быстро. Он шагал все быстрее, как бы в ритм несущимся думам, все по одной и той же линии, наискось, от умывальника к столу.
        В открытое окно деревенского дома врывались фиолетовые цветущие ветки сирени. Пели вдалеке птицы. Им вторила шумящая убаюкивающе-ровно водяная мельница.
        Больше месяца жил уже в Штралове Карл. Больше месяца, пользуясь болезнью как поводом редко выходить из дому, он продумывал страницу за страницей Гегеля. Он встретил новое учение как враг, готовый к бою, но почувствовал себя пленным. Готовый защищать предшественников Гегеля от его разрушительной теории, он сдался. Возможность отыскать смысл бытия в самой действительности была слишком притягательна для ума деятельного, необычного, воинственного. Карл разрушил без сострадания свой Олимп, низверг богов, требуя, чтоб они сочувствовали его исканиям здесь, на земле. Кант, Шеллинг, Фихте, еще недавно чтимые, лежали поверженными в прах. Гегель открывал Карлу мир, помогая познать историю человечества, законы, по которым строятся отношения между людьми.
        И сейчас сановный нелюдим Гегель стал Марксу понятен. Прежнее раздражение перед его учением исчезло. Карл научился блуждать, не теряя дороги, среди гранитных валунов, острых скал его мыслей. «Феноменология духа» казалась молодому студенту книгой бури. Столько воздуха, открывающихся для мыслей просторов было в ней! Идея диалектического развития, как ураган, опрокидывала несокрушимые столбы, на которых доныне бюргеры строили свой мир.
        Маркс продолжал читать. Вошел Адольф Рутенберг, преподаватель в кадетской школе, журналист.
        — Какая странная, неистовая мелодия в этих книгах! — сказал Карл в изнеможении. — Сколько бесценных и сколько фальшивых жемчужин в этой сокровищнице!
        — Фальшивых? — переспросил его Адольф. — О неверующий Фома! Поклоняясь, ты тут же низвергаешь. Твой мозг, что буравчик, точит и во всем сомневается.
        — В первую очередь — в том, чему готов поклоняться. Объясни, если на то пошло, такое отчетливое противоречие: если знание есть исторически развивающийся процесс, ведущей силой которого является все та же борьба знания и природы, то почему старый великан ставит сам себе предел, объявляя, что предметом познания является абсолютное знание?
        Рутенберг беспомощно пыхтит и лезет за трубкой в оттопыренный карман широкой неподпоясанной блузы.
        — В такой день, когда за окном солнце, когда хорошенькие девушки нежно смеются вдали, неохота пускаться в эти сырые дебри. Спроси Бруно.
        Но Карла не уймешь.
        — Я пытался обойти эти путаные нагромождения, в первый момент обманывающие диалектической простотой. Но проклятый мой дух не знает покоя. Роет, гонит от книги к книге, от мысли к мысли. Так пришел я к философии и приду, видимо, еще ко многому. Неуловимыми нитями связаны все виды знания. Юриспруденция немыслима без философии и истории. Абстракция есть только путь к конкретному. Но и познание конкретного беспредельно. Млечный Путь, кажущийся нам дымкой, — сотни тысяч осязаемых звезд. И вот я разрушаю то, что создал накануне, чтоб из развалин возводить новое здание. Надолго ли? Но иначе нельзя. Я отрицал Гегеля — и принялся изучать его, чтоб осмеять, низвергнуть, растоптать. На моем щите были имена Канта и Фихте — и вот я побежден и примкнул к теперешней мировой философии. Так выглядит идея развития, учит меня на мне самом. После стольких отрицаний я вооружаюсь Гегелем, как Зигфрид — мечом героя, и хочу сражаться дальше. Как знать, не пронзит ли меч со временем и старого прусского гения!
        — Не удивлюсь. Ты головастик, Карл. А разум — наиболее смертоносное оружие. Я на десять лет старше тебя, но вот никогда не додумывался и до сотой части того, что тревожит тебя между прочими вопросами, этак по пути, как камешек, прилипший к башмаку. В твои же годы, как ты, безусый, я обкрадывал книги, щеголяя словами и мыслями их авторов без всякого стыда. Сам я думал мало, почитал два-три авторитета, признанных и непризнанных, лихо пел, танцевал и верил, что библия писана бессмертными. А я был не из худших. Я жил, как щенок, увидевший мир. Ты совсем из другой глины. Не дилетант, как большинство худших, и не педант, завязший на всю жизнь в двух-трех проблемах. Ты мятежник. Но я боюсь, не засушишь ли ты свое сердце.
        С недавних пор 30-летний учитель кадетского корпуса и юный студент из Трира с едва пробивающимися черными волосками над короткой, пухлой верхней губой, стали закадычными друзьями. Рутенберг познакомил Карла и с другим учителем — Карлом Фридрихом Кеппеном. В сумерки они часто катались на лодке. Нигде на суше не говорилось так свободно. Устраивали причал на песчаном берегу, разжигали костры, пили, пели, спорили.
        После нескольких недель в Штралове Маркс опять выглядел силачом.
        Карл ценил своих новых приятелей. Рутенберга он больше любил, Кеппена — уважал.
        Позже других узнал Маркс самого Бруно Бауэра. Знакомство произошло на лодке, в сумерки.
        Бруно Бауэр курил, глядя на берег. Карл разглядывал его лицо, повернутое в профиль: три острые линии, образующие лоб, нос и подбородок. Было что-то отталкивающее в рисунке узкого носа, что-то фанатически упрямое в треугольном подбородке.
        «Способен ли он на широкие обобщения?» — пронеслось в мозгу, но сейчас же исчезло.
        Маркс был высокого мнения о революционном штурме неба, которое предпринимал молодой доцент.
        — Кстати, Маркс, я рад сообщить, что вы приняты в члены нашего клуба, — сказал Бруно. — В филистерском ядовитом мирке, который наступает на нас со всех сторон, этот клуб единственное противоядие. Не рассчитывайте увидеть там каких-нибудь сиятельных господ. Кроме здесь присутствующих, вы найдете также Альтгауза, изучающего теологию и потому отъявленного атеиста, моего брата Эдгара да еще нескольких, способных мыслить и потому неспокойных.
        Лодка причалила к песчаному берегу. Бруно и Фридрих Кеппен быстро насобирали сухих веток и разожгли костер. Карл тщетно призывал Адольфа к благоразумию, но тот, не дожидаясь начала трапезы, ловко выбил пробку ударом по донышку и наполнил кружки. Быстро хмелея, он становился назойливо нежным, грустным и болтливым.
        Бруно не был расположен на этот раз к шуткам и каламбурам. Он подсел к Марксу, о котором уже был наслышан, и осторожно вовлекал его в разговор. Поглощенный одной темой, он обычно сводил беседу к евангелию и богу.
        — Я работаю над евангелием все последние годы и могу сказать без колебаний, что в первых трех томах уверен. Что касается четвертого, то доказательства еще не все собраны, поэтому будем говорить о первых трех. В евангелии нет ни атома исторической правды. Этот напыщенный петух Штраус возвел здание на песке и напустил дыма, застилающего глаза даже зрячим. Нет ничего хуже современного апостола…
        — Которого усмиряет министр народного просвещения, — подхватил Карл.
        — Господин Альтенштейн вовсе не похож на нынешних филистеров в орденах и с раскормленными задами, — высокомерно заметил Бауэр. — Обычно мы перестаем верить внезапно, без долгих колебаний, теряем религию, как невинность, в раннем возрасте. Нередко мы мстим неверием богу за то, что провалились на экзамене, хотя перед тем усердно молились и давали обеты. Это самый ненадежный способ перестать верить. Атеистом можно стать так же, как ученым, лишь многое продумав и, если хотите, даже перестрадав. Настоящие безбожники пришли к истине через веру, через борьбу с ней.
        Карл внимательно слушал Бауэра. Обращаясь к прожитым 19 годам, он не находил там того, о чем говорили Кеппен и Бауэр. Он не мог вспомнить, был ли когда-нибудь, как его отец, последователем деиста Руссо, произнес ли хоть раз слово «всевышний», придавая ему то значение, которое оно имело для юстиции советника. Он вырос между несколькими богами: суровым иудейским, которого чтил дядя-раввин Самуил, благодушным лютеранским, которому усердно молилась в кирхе Софи и с некоторых пор Генриетта Маркс, и античными богами, которых прославлял Виттенбах, рассказывая о неповторимом расцвете Трира. В этот мир богов Карл поселил и героев из «Песни о Нибелунгах» и рейнских сирен из баллад и сказаний. Сказка добивала религию. Он не штурмовал неба, которое никогда не казалось ему обитаемым.
        — Увы, — воскликнул Карл с комическим пафосом, — я еретик с детства!.. Вы говорите, — добавил он, становясь серьезным, — что христианство не было навязано в качестве мировой религии древнему греко-римскому миру, а вышло из его недр? Это верно. Но чему, кому оно служило и служит? Вольтер говорил, что если бога нет, его следует выдумать. Почему? Не небо, а земля интересует меня. Я ищу идею в самой действительности. Если прежде боги жили над землей, то теперь они стали центром ее.
        Время в рыбачьей деревне проходило быстро — в чтении, спорах, мыслях о будущем. Карл решил не перечить отцу и, следуя его воле, не ездить на каникулы в Трир.
        Когда в огородах Штралова отцвели тыквы, Рутенберг объявил, что пора возвращаться в столицу.
        Бруно Бауэр и Кеппен тоже торопили с возвращением в Берлин. Начинался театральный сезон. Следуя советам членов докторского клуба, Карл намеревался изменить образ жизни.
        «Ученый нашей эпохи должен быть всесторонне образован, знать толк в искусстве, направлять ход политической стрелки. Знание стоглазо и тысячеруко…» — думалось Карлу, и, не жалея себя, он взвалил на свои неокрепшие, юношески сутулые плечи тяжелую ношу.
        Ему же первому пришел на ум план издания журнала театральной критики, встреченный восторженно всем бауэровским кружком. Это должно было быть чем-то совершенно невиданным в германской прессе. Маркс сызнова перечитывал Шекспира, Кальдерона, Лопе де Вега. Спор затягивался обычно до самого утра. Стада, идущие на водопой, возвращали будущих театральных критиков к действительности, и они расходились с песнями, веселые и охмелевшие от бессонницы и шума.
        — Если театр — зеркало эпохи, то наш предполагаемый журнал сможет отразить не одно уродство прусского режима! — кричал Карл в окно вслед уходящим братьям Бауэрам.
        Вернувшись в Берлин, Маркс решил не прятаться в берлоге, как прозвал его комнату Бауэр, и присмотреться к столичной жизни, главным образом театральной. Мысль об издании журнала была отброшена не сразу. В погребке Гиппеля на Фридрихс-штрассе члены докторского клуба были не только завсегдатаями, но и заправилами. Отсюда после стакана вина молодые доценты, учителя и немногочисленные студенты отправлялись в театр либо в Певческую академию.
        Карл, впервые познавший волнения и радости театра, стал неистовым приверженцем и судьей кулис. После любительских спектаклей в трирском казино, где завывал нестерпимо патетически Хамахер и путали реплики актрисы, после Бонна, куда изредка забредала на гастроли какая-нибудь посредственная, неумелая актерская труппа, берлинские театры производили особенно сильное впечатление на юного провинциала. Шекспир не был в чести на берлинской сцене, и Карл с досадой отмечал это, но Кальдерон и Лопе де Вега, но Мольер и Шиллер не сходили с репертуара вместе со Скрибом и Кернером.
        Впрочем, главным поставщиком берлинской сцены являлся неутомимо плодовитый Эрнст Раупах. Его 75 пьес, одна другой сентиментальнее, ненатуральнее, мелодраматичнее, обрушивались на театры, как оспенное поветрие.
        Но Карл терпеливо смотрел даже пьесы скучного водолея Раупаха и принужден был после спектакля в погребке Гиппеля отстаивать Софокла перед этим любимцем публики.
        Вместе с Рутенбергом и Кеппеном Карл не пропускал ни одного спектакля «Фауста», он знал наизусть весь текст. Не только величие гётевской мысли, но и игра непревзойденной Шарлотты фон Хаген и ее дочерей привлекала в Королевский театр университетскую молодежь, так же как и придворных.
        Образ Маргариты неотделим был для Карла от образа хрупкой Шарлотты. Одержимый неизменной любовью к Женни, Карл отыскивал и находил сходство между своей невестой и этой избалованной поклонением и удачами актрисой.
        Симпатией молодых членов докторского клуба пользовалась также и Генриетта Зонтаг. Чтоб попасть на ее концерт, ни один из них не отказывался заложить в ломбарде часы или скучнейшие тома учебника Неандера по истории церкви, ни один не останавливался перед тем, чтоб в дождь и в холод простоять в толпе с рассвета до полдня у кассы, ни один не жалел рук и глотки, чтоб выразить свой восторг и благодарность. Горе тем, кто отдаст предпочтение толстой итальянке Каталани перед обаятельной любимицей, уроженкой Берлина! Такой спор мог решаться поединком.
        Вне спора — скрипка Паганини. Карл нередко бывал очарован магическим смычком.
        Уже давно окончен концерт. Уже заперты тяжелые дубовые двери Певческой академии. Бруно Бауэр молчаливо играет в углу гиппелевского погребка в неизменный крейц, Рутенберг допивает вторую бутылку вина, Кеппен зубрит, окружив себя дымной завесой, индусские наречия, Альтгауз превозносит современных драматургов, а Карл все еще отдается звукам и видит перед собой длинноволосого изможденного Паганини. Его скрипка пробуждает поэта. Рифмы снова зовут к себе юношу.

        Осень 1837 года на исходе. Первый год пребывания в Берлине прошел. Есть особая скрытая сила в датах. Год. Карл думает о минувших сроках. Более двенадцати месяцев не видел он Женни, не гладил руки отца, не слышал незлобивого ворчания матери и не играл в прятки с младшими сестрами, не мастерил игрушек больному брату. Что сделано за это время? Не растранжирил ли он время, не потерял ли его?
        Днем некогда писать в Трир, некогда подводить итоги. Ночи в Берлине такие тихие… С вершины завтрашнего дня смотрит Карл на отошедшее вчера. Как полководец после боя, обходит он поле битвы. Да, год был для него непрерывной борьбой. Кому адресовать разговор с самим собой? Кому исповедаться? Кто поймет? Беспорядочные думы требуют формы. Мысль хочет стать словом.
        Отец. С детства Карл был с ним откровенным. Может быть, потому юстиции советник первый понял незаурядную даровитость сына, может, потому много ждал от него. Отец был всегда его другом, его поверенным. Прилив нежности и благодарности помогает Карлу начать письмо, которое, однако, более всего он обращает к самому себе. Он говорит сам с собой, механически торопливо записывая этот длинный монолог, выношенный, созданный целым годом одинокой жизни, размышлений, тоски по Женни.
        «Бывают в жизни моменты, — пишет Карл, — которые являются как бы пограничной чертой для истекшего периода времени, но которые, вместе с тем, с определенностью указывают на новое направление жизни.
        В подобные переходные моменты мы чувствуем себя вынужденными обозреть орлиным взором мысли прошедшее и настоящее, чтобы таким образом осознать свое действительное положение. Да и сама всемирная история любит устремлять свой взор в прошлое, она оглядывается на себя, а это часто придает ей видимость попятного движения и застоя; между тем она, словно откинувшись в кресле, призадумалась только, желая понять себя, духовно проникнуть в свое собственное деяние — деяние духа.
        Отдельная личность настраивается в такие моменты лирически, ибо каждая метаморфоза есть отчасти лебединая песнь, отчасти увертюра к новой большой поэме, которая стремится придать сверкающему богатству еще расплывающихся красок прочные формы. И тем не менее, мы хотели бы воздвигнуть памятник тому, что уже однажды пережито, дабы оно вновь завоевало в нашем чувстве место, утраченное им для действия. Но есть ли для пережитого более священное хранилище, чем сердце родителей, этот самый милосердный судья, самый участливый друг, это солнце любви, пламя которого согревает сокровеннейшее средоточие наших стремлений! Да и как могло бы многое дурное, достойное порицания, быть столь успешно выправлено и заслужить прощение, если бы оно не обнаружилось как проявление существенного, необходимого состояния? И как, по крайней мере, могла бы злополучная подчас игра случая и блужданий духа быть свободной от упрека в порочности сердца?
        Следовательно, когда я теперь, в конце прожитого здесь года, оглядываюсь назад, на весь ход событий, чтобы ответить тебе, мой дорогой отец, на твое бесконечно. дорогое для меня письмо из Эмса, — да будет мне позволено обозреть мои дела так, как я рассматриваю жизнь вообще, а именно как выражение духовного деяния, проявляющего себя всесторонне — в науке, искусстве, частной жизни…
        Мое небо, мое искусство стали чем-то столь же далеким и потусторонним, как и моя любовь. Все действительное расплылось, а все расплывающееся лишено каких-либо границ. Нападки на современность, неопределенные, бесформенные чувства, отсутствие естественности, сплошное сочинительство из головы, полная противоположность между тем, что есть, и тем, что должно быть, риторические размышления вместо поэтических мыслей, но, может быть, также некоторая теплота чувства и жажда смелого полета — вот чем отмечены все стихи в первых моих трех тетрадях, посланных Женни. Вся ширь стремления, не знающего никаких границ, прорывается здесь в разных формах, и стихи теряют необходимую сжатость и превращаются в нечто расплывчатое…»
        Карл отрывается от письма. Разбрасывая по столу, сыплет на долго не просыхающие буквы янтарный песок из песочницы. Вспоминает Эдгара Вестфалена и удивляется тому, что испытал чувство досады и обиды, когда тот осторожно критиковал его творчество.
        «Нужно дойти самому, нужно понять, вскрыть себя своим собственным хирургическим ножом».
        Часы на кирхе отбивают два часа пополуночи. А Карл только начал обход минувшего года, только прикоснулся к тому, что сам определяет ныне как прах времени и мыслей. И снова начинается беспощадная критика самого себя. Он пишет, как мятежник, идущий приступом на тайну, обороняющуюся с помощью догм и схоластического знания. Карл обращается к отцу как к знатоку юристу и старается привлечь его на сторону принципов, которые отстаивает молодой Ганс против мертвой схемы Савиньи. Он пишет о прочитанных книгах, о продуманных идеях, о Гегеле, о своей борьбе с ним и о своем поражении.
        Четыре часа ночи. Глаза Карла помутнели. И без того неразборчивый почерк становится жуткой карикатурой на самого себя.
        «Привет моей милой, чудной Женни!»

        Хлопает входная дверь в доме Генриха Маркса. Это Софи возвращается с почты. Сбросив отсыревшие под теплым осенним дождем пелерину и капор, она врывается в комнату, держа перед собой толстый конверт, долгожданный серый конверт с берлинским штемпелем, с адресом, выведенным знакомым мелким почерком.
        — Письмо от Карла, и какое письмо — целый том!
        Софи посылает сестренку на Римскую улицу за Женни.
        Женни приходит раньше, чем успели накрыть стол к ужину. Матовые щеки ее розовеют. Склонившись над свечой, начинает она чтение доверенного ей письма с приписки.
        — Он просит разрешения приехать в Трир, — шепчет она нерешительно.
        Но Генрих Маркс угрюм.
        — Вот, — говорит он в тревожном раздумье, — вот письмо, отражающее все недостатки моего сына. Бессвязное, бурное творчество, бессмысленное перебегание от одной науки к другой, бесконечные размышления при коптящей лампе, созидание и разрушение. Растрата дарования, бессонные ночи, родящие чудовищ. Мы лишены невинной радости, доставляемой разумной корреспонденцией. Если мы получаем сегодня извещение о завязавшемся новом знакомстве, то затем оно снова навеки исчезает. Едва мелькнет рапсодическая фраза о том, что, собственно, делает, думает, творит наш милый сын, как регистр этот снова закрывается, будто заколдованный. В Берлине, по слухам, холера. Мать и я в непрестанной тревоге, а Карл в это время, умалчивая о самом главном, доказывает мне, что вред идеализма в противоположении действительного и должного. То, что он пишет, как всегда, умно, но ведь это опасный тупик. Он идет по стопам новых демонов. Он плутает, он отрывается от жизни, не заботится о будущем, о своей карьере.
        Приступ кашля мешает старику говорить. Женни подает ему чашку с водой, отсчитывает капли микстуры.
        — О Женнихен, на вас мы возлагаем столько надежд! Вы лучше отца и матери сумеете заставить Карла стать достойным мужем и отцом семейства, — продолжает Генрих едва слышно, когда кашель прекратился. — Я не могу больше состязаться с Карлом в искусстве абстрактных рассуждений, он тут силен, как молодой бог, но в науке простой жизни мальчик беспомощен, и его будущее — значит, и ваше — теперь не кажется мне безоблачным…
        Но Женни больше не слушала жалоб старика. Жадно, увлеченно впитывала она в себя строку за строкой, страничку за страничкой письмо молодого студента. Лицо ее постепенно успокаивалось, бледнело, и в опущенных глазах мелькали удовлетворение, восхищение и радость.
        — Это исповедь большого ума и большого человеческого сердца. Я горжусь Карлом, — сказала она твердо.

        Карл приближался к Триру подавленный, печальный. Не с этим тягостным чувством предполагал он навестить город, оставленный более полутора лет тому назад, город, где жили и ждали его Женни и отец, два наиболее любимых им на земле существа.
        Какая тревога в каждой строке короткой, зачитанной до пятен записки матери! Всегда многословная, Генриетта Маркс на этот раз вовсе изменила своим правилам. Добрый отец уже более двух месяцев не покидает постели. Кашель уменьшился, но какой-то иной недуг сводит его в могилу.
        На почтовой станции не встретит сына, суетясь от радости и волнения, Генрих Маркс, в первую ночь после долгой разлуки не услышит Карл шороха бархатных домашних туфель отца, в шлафроке и сбившемся на затылок колпаке пробирающегося в его комнату, чтоб говорить до пробуждения петухов «по душам» обо всем самом важном для обоих.
        Эти задушевные ночные беседы — лучшие в отроческой жизни Карла.
        Но Генрих Маркс не встает более. Он устрашающе изнурен. Желтизна его щек — желтизна разложения и смерти. Глаза его потускнели, и пересохшие губы лежат на лице вялым пепельным листом.
        Женни сидит в уголке дивана. Радость при виде входящего юноши, смешанная с беспокойством и состраданием, вызывает слезы на ее огромных прекрасных темно-карих глазах.
        Карл бросается к невесте, прижимается губами, лбом, щекой к ее рукам, но голос отца, еле слышимый и прозвучавший как бы издалека, прерывает долгожданное свидание.
        В комнате полутемно и душно. Карлу в этом сумраке, пропахшем лекарствами, испарениями тела, непроветриваемыми перинами, становится не по себе. Он опускается на колени у подушек отца и, с трудом удерживая крик испуга при виде его лица, начинает что-то поспешно рассказывать о дорожных впечатлениях и Берлине.
        10 мая 1838 года тихо умирает Генрих Маркс.
        Утром по Триру разносится весть о смерти юстиции советника.
        После похорон отца Карл старался поменьше бывать дома. День отъезда приближался. Надвигалась новая длительная разлука с Женни. Оба страдали от ее приближения.
        В доме Вестфаленов Карл нашел отныне то, что навсегда потерял со смертью отца. Он ближе сошелся с отцом Женни Людвигом Вестфаленом и проводил в доме невесты большую часть времени. Вскоре, однако, Карлу пришлось возвратиться в Берлин, чтобы продолжать занятия в университете.

        Прошел год.
        5 мая Карл проснулся особенно поздно. Он до рассвета по обыкновению читал, потом возился с конспектами и лег в постель, когда по улице, громыхая, прокатила тележка молочницы, запряженная неповоротливым козлом. Карл не сразу вспомнил, что это день его рождения, хотя еще накануне получил несколько поздравительных писем из Трира.
        Двадцать один год. Совершеннолетие. Карл подумал об отце. На столе подле чернильницы стоял в бархатной рамке слегка пожелтелый дагерротипный портрет покойного Генриха Маркса. Тонко очерченное лицо, окаймленное непослушными волосами. Отец был красивее сына. Тонкий нос, правильный овал и небольшой приятный рот. Карл не унаследовал этих черт лица. Но глаза, лоб были те же у обоих.
        Портрета Женни в комнате студента не было. Она упорно отказывала Карлу в этом подарке. Ничто не должно было, по ее мнению, преднамеренно возвращать мысль жениха к ней.
        Совершеннолетие… Но Марксу не хочется подводить итоги. Он живет, как сам того хочет. Он ничего не боится в жизни и ни о чем не сожалеет. Жизнь превосходна, полна увлекательных задач и целей.
        После смерти отца Карл почти все свое время посвящал изучению философии. Он редко бывал в университете, центром его духовной деятельности стал докторский клуб. Карл был почти на 10 лет моложе других членов клуба, но его ярко выраженная индивидуальность сделала его вскоре одним из идейных руководителей младогегельянцев.
        40-е годы отличались быстрым хозяйственным и общественным развитием, ростом промышленности, возникновением рабочего класса, укреплением сил буржуазии. Кроме того, происходил значительный прогресс естественнонаучных знаний. Германия шла навстречу буржуазной революции. Борьба против феодального мира обострилась, а так как христианство было духовным оплотом феодализма, то эта борьба проявлялась прежде всего в наступлении на религию.
        Экономический подъем вызвал к жизни критику реакционной политической системы Гегеля, согласно которой прусское государство и христианская религия представляли собой… воплощение абсолютного духа, абсолютной идеи, или, иначе говоря, прусское государство, по Гегелю, и было как раз царством божиим.
        В то же время в противоположность этой реакционной политической системе диалектический метод Гегеля был прогрессивным революционным началом, так как рассматривал все в безграничном непрерывном движении и развитии.
        Это противоречие между прогрессивной диалектикой и реакционной политической системой привело к расколу последователей Гегеля на старогегельянцев и младогегельянцев.
        Если ко времени, когда Карл начал учиться в Берлинском университете, гегелевская философия представлялась сторонникам великого философа прочно слаженной системой, то к концу 30-х годов раскол его школы становился все более и более заметным.
        Гегель считал, что религия, бог есть сама вечная истина: философия — это религия и религия — философия.
        Давид Штраус своей сразу ставшей знаменитой книгой «Жизнь Иисуса» разрушил гегелевскую гармонию между религией и философией. Он доказывал, что библейские и евангельские рассказы есть мифы древних евреев.
        Полемика вокруг книги Штрауса привела к объединению сил младогегельянцев. Критикуя реакционную политическую систему Гегеля, они в то же время ставили себе целью развить его идею непрерывного развития.
        Человеческую деятельность Гегель понимал только как мышление. Младогегельянцы противопоставили этому практику, философию действия и критику. Они считали, что достаточно вскрыть неразумное в государстве и обществе, чтобы немедленно короли, правительства, церковь, стремясь к разумному устройству государства, принялись тотчас же все исправлять. Философия действия и критики стала политическим оружием младогегельянцев.
        Людвиг Фейербах в 1839 году выступил с критикой гегелевской философии, рассматривая в качестве мирового принципа уже не дух, а природу. Не мышление является первичным элементом, а бытие, чувственная живая материя, конкретная действительность обусловливают наше мышление. Эта материалистическая философия Фейербаха помогла младогегельянцам полностью освободиться от системы Гегеля и наряду с критической философией оказала значительное влияние на формирование мировоззрения молодого Маркса.
        До Фейербаха все последователи Гегеля, естественно, были идеалистами, считали бога всемирной идеей, всеобщим началом, способным творить материю, создавшим всю вселенную и человека. Божественное происхождение королевской власти считалось неоспоримой истиной. Младогегельянцы верили, что прусское государство есть лучшая форма организации общества, и были убеждены в том, что мышление, идеи способны привести к либеральным изменениям в государстве.
        Так было до вступления на престол короля Фридриха IV в июне 1840 года. От него младогегельянцы с нетерпением ждали всяких реформ и разумных преобразований, которые он должен был предпринять, как они надеялись, под воздействием их критики и их идей. Шли недели и месяцы. В Берлине, как и по всей немецкой земле, ждали конституции. Новый правитель молчал и принимал петиции с ничего не говорящей вельможной улыбкой.
        Но вот, наконец, в речи к дворянам он ответил на все чаяния доверчивых и терпеливых либералов.
        — Я твердо помню, — начал молодой король и поправил корону на густо смазанной розовым маслом голове, — что перед всевышним господом ответствен за каждый день и каждый час своего правления. И кто требует от меня гарантий на будущее, тому я адресую эти слова. Господь дал мне корону. Лучшей гарантии ни я и никакой другой человек дать не могут. И эта гарантия прочнее, чем все обещания, закрепленные на пергаменте, ибо она вытекает из самой жизни и коренится в ней. И кто хочет довольствоваться простым, отеческим, древнехристианским правлением, тот пусть с доверием взирает на меня.
        Дворяне и буржуа поклялись в верности и, взирая на короля, пятясь задом, покинули тронный зал. Так под лучами монарших слов растаяла их давнишняя мечта — конституция с королевского соизволения.
        Речь монарха Карл прочел в погребке Гиппеля между двумя кружками черного пива. Никакой иллюзии он не утратил, так как иных королевских слов и не ожидал.
        Карусель истории двигалась по заранее обведенному кругу. Короли, впрочем, не казались Марксу решающей силой реакции либо прогресса. Его забавляло и радовало, что крикливые либералы получили заслуженный щелчок. Думая о неизбежных разочарованиях, которые принесет Германии царствование еще одного Фридриха Вильгельма и его клики, Карл курил одну за другой толстые сигары. Но вскоре мысли молодого человека перескочили на другое. Забот было немало в этом году.
        С осени Бруно Бауэр находился в Бонне, куда нетерпеливо звал и Карла. Но Маркс оттягивал приезд. Причиной задержки была выпускная университетская диссертация, работа над которой, однако, уже близилась к концу.
        Впереди перед Карлом все отчетливее вырисовывалась университетская кафедра. Он стоял на ней в пыльном почтенном парике, в темной тоге, которой предстояло выгореть от времени.
        Еще при жизни отца Маркс решил посвятить себя ученой карьере. Он мечтал взорвать реакционные системы философии и права новой истиной, гораздо более дерзкой, чем поход Бауэра на евангелие.
        Но старый либеральный вельможа Альтенштейн, министр просвещения, умер. Бруно, а с ним и все юные дерзатели науки потеряли своего покровителя. Письма из Бонна становились все раздраженнее. Бауэра травили, и новый министр, убоявшийся еретической хулы евангелия, отгораживался, ничем не хотел помочь ученому. Боннские богословы только того и ждали, чтобы с позором изгнать антихриста из своей среды. Маркс на примере своего друга смог увидеть истинное положение. Независимости прусского профессора в области научных исследований не существовало.
        Бруно злобно жаловался своему юному товарищу. Письма приходили, пропитанные желчью. Ученый был беспомощен и тонул в болоте под восторженное кваканье старых университетских жаб.
        Но Бауэр не хотел сдаваться. Он знал, каким мужественным бойцом со всякой пошлостью являлся Карл. Он знал, какое острое оружие — его разум.
        «Приезжай, приезжай скорее, разделайся с несчастным экзаменом», — умолял Бауэр.
        Невеселые откровения. Читая письма из Бонна, Маркс невольно вспоминал Пугге, сытую дрему Шлегеля, томление преследуемого властями Велькера, пошлость студенческих дней.
        «Назначенные мною лекции — критика евангелия — уже вызвали у местных профессоров священный ужас; особенно скандальной они считают критику, — сообщал Бруно. — Многие студенты высказывались в том смысле, что в качестве будущих духовных лиц они не могут посещать моих лекций, так как я гегельянец… Но я ударю в критический набат так, что от одного страха им придется прибежать.
        Тебя еще здесь нет, но я должен написать тебе заранее, чтоб больше потом к этому не возвращаться: по приезде сюда ты не должен говорить ни с кем ни о чем ином, кроме погоды и т. п., до нашей с тобой беседы.
        Я придерживаюсь следующего принципа: высказываться вполне только на кафедре! Я проводил его этой зимой и буду придерживаться его впредь, так как это именно то единственное место, где можно в таком положении говорить от всей души. Кроме того, конечно: да здравствует перо! Но только не рассуждать с этими людьми о более серьезных вопросах: они их не понимают! Или же они ограниченны и предубежденны…
        Здесь, как и в других местах, нам придется играть некоторое время оппозиционную роль, и скоро это должно еще углубиться в сравнении с тем, как дело обстоит теперь…
        Здесь мне стало также ясно и то, что я в Берлине не хотел еще окончательно признать или в чем признался себе лишь в результате борьбы, — именно сколько всего должно пасть. Катастрофа будет ужасна и должна принять большие размеры. Я готов почти утверждать, что она будет больше и сильнее той, с которой в мир вступило христианство…
        Когда ты приедешь в Бонн, это гнездо привлечет, может быть, всеобщее внимание. Приезжай, торопись!»
        Покончить с Берлинским университетом, разделаться с последними экзаменами восьмого семестра уговаривал Бруно Маркса.
        Настаивать, однако, было нечего. Карл и сам хотел поскорее снять студенческий мундир и получить докторскую степень. Он готовил диссертацию, рассчитывая защитить ее в Иене, а не в прусском университете, на который быстро спускались сумерки реакции, и добиться права читать лекции вначале лишь в качестве приват-доцента.
        Но не в правилах юноши было, взявшись за какое-нибудь научное дело, выполнить его кое-как. Велики, неиссякаемы были его потребности в знании, зорким глазом наградила его природа.
        В свои 22 года он не боялся никаких препятствий и никогда не отступал.
        Наука, предмет, заинтересовавшие Карла, поглощали все его внимание. Он, как великие астрономы, углубившиеся в изучение небесного свода, в погоне за одной звездой открывал тысячи мелких светил.
        Но это внезапное обилие открытий убеждало его не в том, что он все постиг, а в том, что он нашел одну из бесконечно малых величин всей истины. Работоспособность Карла возрастала с каждым годом его жизни, и вместе с ней росли его любознательность, желание все охватить и понять. Для своей диссертации он избрал тему о различиях между натурфилософией Демокрита и Эпикура. Он предполагал, начав с этого, разработать впоследствии весь цикл философии стоиков, эпикурейцев и скептиков. Античный мир с первых дней работы Карла в Берлинском университете заинтересовал его. Маркс поклонялся Эсхилу и превозносил вольнодумца Эпикура.
        Кеппен, который, как и Рутенберг, со времени отъезда Бауэра по-прежнему почти ежевечерне распивал бутылочку рейнвейна в обществе дорогого Карла Генриха из Трира, был немало удивлен, найдя однажды на столе приятеля несколько итальянских грамматик.
        — Ты ненасытен, как акула. Зная столько древних и новых языков, можно было бы сделать передышку. Право, трудно понять, сколько вмещает одна человеческая голова.
        — Без знания языков трудно знание вообще, — ответил Маркс, поморщившись. — Без знания языков я не могу уловить подлинный дух культуры, дыхание нации, историю народа. Зная латынь, я решил узнать эволюцию античного языка, умирание его и рождение нового. Язык Данте, Петрарки не менее великолепен, чем язык Цицерона, Брута и братьев Гракхов. И разве Дидро, Руссо, Бальзак не кастрированы в немецком переводе?
        — С твоей памятью и терпением ты легко усваиваешь чужую речь, — с обычной, чуть уловимой завистью сказал Адольф, которому трудно давались иностранные языки.
        — Каждый последующий изучаемый язык дается мне легче предыдущего. Но самое главное — разобраться во внутренней языковой сущности, в его происхождении, развитии и структуре. Я люблю с малолетства филологию. Немецкая грамматика Гримма, право, не менее занимательна, чем книги Кювье о мамонтах и ихтиозаврах. Тут, как и там, по косточке воспроизводится диковинный скелет.
        — Но, одолев уже с полдюжины языков, ты так-таки не можешь избавиться от рейнского диалекта и говоришь с нами все еще, как добрый мозельский винодел, — добродушно подзуживал Кеппен.
        Карл порозовел от смеха. Он сам знал про этот свой, по мнению истых берлинцев, недопустимый порок.
        — И более того, — досказал тут же Рутенберг, — Карл, как Демосфен в одиночестве, читает вслух монологи Гёте и с их помощью пытается отучиться от неправильных ударений.
        — Не глотать слов и не шепелявить, — весело признался Карл. — Но, право, даже китайские иероглифы дались бы мне легче, чем это. Однако я добьюсь удачи, дайте срок.
        Зимой в Берлине начался долгожданный карнавал, длившийся с Нового года почти до самой пасхи. Карл любил посещать в это время публичные народные балы, где до рассвета продолжались пляски и оглушительная сутолока. Сам он не танцевал; забравшись на хоры, он курил, пил с друзьями и наблюдал разнообразную толпу.
        Но в катанье на санях, затеваемом студентами, он принимал самое деятельное участие. Зима в Берлине — веселая пора.
        И снова чередуются: занятия итальянским языком, диссертация. И еще вот что: мысль написать книгу о гермесианизме — учении хитроумного доцента Гермеса, которое ловко переплело мистическую церковную догму с кантовской философией.
        Во время пребывания в Бонне Карл внимательно следил за угодливым ученым и рвался в теологической схватке обезоружить его. Соблазн все усиливался. Ко времени окончания Берлинского университета план книги созрел, тема была давно выношена, перо отточено.
        Лето этого года случилось душное, Карл предпочитал писать по ночам. Днем, в жару, валялся на постели, читая, а под вечер шел в докторский клуб либо на свидание с Фридрихом и Адольфом куда-нибудь в подвальный кабачок, на террасу ресторации или пивной.
        Кеппен, с которым Карл был с некоторых пор особенно дружен, читал ему там вполголоса отрывки дерзкого памфлета, который готовил к годовщине рождения «старого Фрица» — короля Фридриха Прусского. Книга эта должна была быть посвящена Марксу.
        Не обращая внимания на гудящую толпу, на грохот посуды и музыку, Кеппен читал, все более увлекаясь, и, как обычно, все настороженнее становился Карл. Вопросы его кололи автора.
        — О черт! — воскликнул Карл, не удержавшись. — Уверен ли ты в том, что старый развратник из Сан-Суси, унизивший великих французских энциклопедистов до роли своих шутов, достоин такой апологии? Мне трудно оспаривать тебя, история покуда не впустила меня в свои катакомбы, но короли всегда кажутся не столько философами, сколько в лучшем случае опытными прохвостами. Иное дело — философия восемнадцатого века; ей, конечно, мы обязаны многими прекрасными мыслями.
        Но Кеппен был убежден в своей правоте и потому несговорчив.
        — Великий Фридрих — великое исключение. В нем король никогда не отставал от философа.
        — Проверим, — сказал Карл. Это суровое обещание означало для него бесконечно много: десятки прочитанных книг, бессонные ночи, выписки, конспекты, сопоставления, новые мысли, новые открытия.
        «Проверим!»
        Карл любил беседы с многознающим Кеппеном. Одаренный историк из реального училища в Доротеенштадте с одинаковой страстностью рассказывал о Будде, цитировал священные книги Ведд и патетически декламировал наизусть великолепные речи Робеспьера, Мирабо и Демулена.
        Он распевал грубовато-шутливые песни французской революции и, подражая неутомимому раскачиванию баядерок, гнусаво читал нараспев монотонные ритмичные молитвы браминов.
        Нередко он принимался рассказывать северные мифы, приводя Карла в неописуемый восторг прекрасными образами и мудростью народных изречений.
        — Вот она, колыбель прекрасного! — говорил Маркс. — Язык родился в пещере, в землянке, в деревне. Эпос не может быть превзойден.
        Но Фридрих Кеппен был не столько ученый, сколько артист. Слишком поверхностный, он запоминал лишь факты, не умея делать выводов и обобщений. Карл же стремился узнать историю — науку. Он принялся изучать прошлое народов и стран.
        Как несколько лет тому назад в Нимвегене перед ним стройным рядом кладбищенских плит встали минувшие годы соединенного Нидерландского государства, так теперь Европа античная, средневековая, современная, десятки погибших и возрожденных цивилизаций рассказывали ему последовательно о своих мятежных судьбах. Египет, Македония, Византия и вольная Испания одинаково приковывали к себе его неутомимые глаза. И снова открытие за открытием.
        Прошлое планеты, которая с некоторых пор перестала Марксу казаться необъятной, необозримо большой, лежало, как труп на столе анатома. Карл скальпелем вскрывал покровы и мускулы.
        Давно миновало то время, когда Карл, самый юный из членов докторского клуба, чувствовал себя менее опытным в вопросах, которыми жили окружающие молодые ученые, юристы, доценты. Ни вожак кружка Бауэр, ни Кеппен, ни даже самонадеянный ревнивый Альтгауз не только не считали уже Карла младшим, но даже открыто признавали его превосходство. Рутенберг иногда пытался восставать, в особенности когда бывал навеселе, но в конце концов присоединялся к каждой мысли, высказанной «трирским чертенком».
        Диссертация, которую Карл показал Бруно в черновике, не получила одобрения. Бауэр ожесточенно раскритиковал даже извечные стихи Эсхила в предисловии. Что-то в работе Маркса мгновенно и глубоко уязвило профессора теологии.
        — Прометей, опять Прометей! Самый благородный святой и мученик в философии, сказано у тебя. Зачем этот вызов?
        — Но какие это неповторимые строки, — прервал Карл, — какие слова! Они звучат, как гром! Голос грома бессменен в веках…
    Знай хорошо, что я б не променял
    Моих скорбей на рабское служенье…
    Я ненавижу всех богов: они
    Мне за добро мучением воздали…

        Разве я не прав, когда говорю вместе с Эпикуром: нечестив не тот, кто отвергает богов толпы, а тот, кто присоединяется к мнению толпы о богах?
        Карл стоял, откинув назад большую гордую голову. Бруно почувствовал невольно его силу, его правоту, но не уступил.
        — Нет и нет! Зачем дразнить гусей теперь, когда ты не знаешь, как устроится твое будущее? Ты не должен выходить за пределы чисто философского развития. Следует поступиться кое-чем ради кафедры, ради возможности, наконец, жениться и устроиться профессором.
        — Что?
        Бауэр не был знаком с Марксом-громовержцем, он никогда доселе не видал припадков его гнева и неодолимой вспыльчивости. Бруно растерялся.
        — Что?! Ты предлагаешь мне угодничество, выслуживание? Да это человеческий недостаток, внушающий мне наибольшее отвращение. Пресмыкаться, лгать, раболепствовать ни в частной, ни в общественной жизни я не буду. Я не хочу прятать свои взгляды под плотной философской формой, загадочной, впрочем, только для глупцов.
        — Ты еще не знаешь всей боли комариных укусов. Когда я предостерегаю, во мне говорит осторожность и снова осторожность. Займи кафедру и затем бросайся в бой.
        — Чем вооруженный? Графином и тряпкой от грифельной доски? Нет. И цитировать библию я не стану в угоду филистерам и трусам. В Эсхиле я полюбил не только величавого поэта, но и борца за человечество. Его Прометей — неповторимый символ.
        — Как бы тебе самому не стать Прометеем, прикованным к скале.
        — Ты мне чрезмерно льстишь.
        — Я вижу, Карл, практическая деятельность отвлекает тебя в сторону от больших идей все дальше. Бессмыслица! Ты прирожденный ученый. Теория к тому же является в настоящее время сильнейшей практикой, и мы еще не можем знать, в какой мере мошь ее будет расти.
        Маркс считал, что со смертью Альтенштейна исчезло самое заманчивое в профессорской деятельности, искупавшее немало теневых ее сторон. Не стало свободы в изложении философских взглядов. К тому же министром был назначен Эйхгорн, о котором говорили, что он силен задом, а не головой.
        Тщетно Бруно уговаривал его остаться на кафедре, отдаться чистой науке. Карл мечтал издавать газету, считая ее лучшей трибуной для вольнодумцев. Он рвался в бой. Их споры с Бауэром становились все острее. Маркс доказывал, что философия должна стать средством преобразования действительности, должна направить свое острие против прусского государства. Впервые после нескольких лет тесной дружбы каждый из них почувствовал, что не только равнодушие, но и вражда могут в будущем разъединить их навсегда.
        «Был ли он когда-нибудь полностью с нами? — спрашивал себя самолюбивый Бруно. — Такого не обуздаешь: ретивый и властный ум».
        «Он не прав и путает, как всегда. Нет, это не боец», — выносил приговор Бауэру Карл, оставшись один.
        Но размолвка их на этот раз была все же непродолжительной. Слишком много оставалось общих целей и планов.

        Бруно вернулся в Бонн, Карл заканчивал диссертацию и сдавал последние экзамены. Будущее казалось ему теперь более отчетливым, чем когда-либо до этого. Докторское звание обещало самостоятельный заработок. Наконец-то кончится затянувшееся жениховство, все более гнетущая разлука с любимой. Отсрочка брака с Женни порождала непрерывные недоразумения с окружающими. Не щадила невесты сына и Генриетта Маркс; трирские кумушки и ханжи наперебой измышляли истории, тревожащие семью Вестфаленов. И любовь молодых людей подвергалась все большим испытаниям, пробе на огне человеческого злословия и клеветы.
        «Скорее увезти Женни подальше от гнусного болотца — Трира!» — мечтал Карл. Препятствия лишь горячили его, укрепляли волю. Он влюблялся все неудержимей, изнемогал от ожидания, ревновал, сомневался и снова верил и ждал, покорный обстоятельствам, но готовый бороться до конца, до победы.
        Мог ли он обречь ее, Женни, на нищету, на студенческие лишения? Нет. Но покупать ценой подлости, уступки сытое профессорское место он не мог даже ради нее. Этого не допустила бы и сама Женни. Она требовала от него силы воли и верности не только ей, но и себе самому. Карл метался, но, как всегда, сомнения только подстегивали его работу.
        В дни разъедающего душу кризиса он кончает Берлинский университет и отсылает диссертацию декану философского факультета в Иену. Он смело штурмует жизнь и выходит победителем. Гимназия, студенческая скамья — унылая неизбежность — позади. Карл не хочет быть ни жалким Пугге, ни беспомощно брюзжащим Велькером, ни даже академическим повстанцем Гансом.
        На прусской университетской кафедре нет места для неукротимого ума и дерзкой речи доцента Маркса. Лишь газета — подходящий барьер для поединков с реакцией. Перо не худшее оружие. Карл мечтает поскорее начать сражение. Время приспело. Ничто не удерживает Маркса более в Берлине. Но прежде чем броситься в первую схватку и тем самым во многом определить свою дальнейшую дорогу, он хочет повидать Женни, получить ее напутствие.
        В этот раз он отправляется в Трир не прямым путем, а с остановкой во Франкфурте-на-Майне. Там тетка Бабетта — добрейшее существо, нежно любящее детей покойного брата, — готовит ему родственный прием. Но не встреча с родными привлекает Карла. Он давно по достоинству оценил условное значение родства.
        Ему хочется снова увидеть старую столицу аристократов и денежных магнатов, средневековый город, взрастивший гений Гёте и сарказм Берне, родину нескольких Ротшильдов и десятков тысяч жалких нищих.
        Карлу не сидится в зажиточно-уютном домике Бабетты, и под разными предлогами он старается улизнуть от ее неустанного гостеприимства и забот. Он убегает на улицы города и проводит дни и вечера в толпе. Франкфурт — необычайный город. Во всем он разный. Рядом с широкими мощеными площадями лежат в столетнем сне средневековые лачуги, деревянные логовища давно сгнивших несчастливых алхимиков и безрадостных мудрецов. В больших ресторациях, в танцевальных залах по вечерам пляшут кадриль и сводящий с ума всю Европу бесшабашный канкан. Купцы, банкиры с отвислыми животами и подбородками веселятся вовсю.
        Навстречу Карлу попадается пахнущий просмоленными бочками пристани человек в рваной самодельной обуви и в шапке, от которой остались один околышек да просаленный ободок. За пару грошей на табак и пиво он предлагает перевезти Маркса на первой попавшейся, привязанной к столбу лодке на другой берег Майна, готов поступить к нему слугою, даже спеть ему гессенскую песню или что-нибудь проплясать. Он был пьян вчера и мучится тем, что не может опохмелиться. Но сегодня он трезв. Сатана тому свидетель, он слишком трезв!
        Карл отказывается от всех предложений безработного бродяги, но не хочет обижать его милостыней.
        Спутник Карла поет о черте, подкупившем сейм.
        Наконец они сворачивают в темный переулок и останавливаются у стеклянной замусоленной двери.
        — Вот, — говорит бродяга, — лучшего кабака, чем этот, нет во всем Франкфурте. Ну что же вы размышляете? Тут, право, недорого.
        Не желая разочаровывать своего провожатого, Карл, ничего не объясняя, толкнул дверь. Задребезжал колокольчик.
        В удушливом табачном дыму едва различимы были люди: извозчики, мастеровые, сторожа, грузчики, бродяги.
        Все столы были заняты. Карлу удалось присесть на кончик скамьи подле волосатого старика, который немедленно представился новому соседу, горделиво объявив, что по профессии он щетинщик. В доказательство он показал всем свои насквозь исколотые, обезображенные багровые руки в шишках и неизлечимых волдырях, поясняя, что выдергивать щетину из свиных туш дело трудное и он желает такой работы черту, попам, банкирам и всякой иной сволочи в орденах и при капиталах. Другой сосед Маркса оказался трубочистом. Уроженец Швейцарии, он всего лишь месяц как перешел немецкую границу. От него Карл узнал подробнее о Вейтлинге, имя которого уже слышал в Берлине. Трубочист был занятным собеседником. Это был весельчак, балагур и крепкий пьяница, фатовато одетый в желтую рубаху с красными пуговицами и шнуром. Он с первого слова понравился Марксу. Было только нечто странное в его лице, благообразном и чистом. Не сразу можно было объяснить себе причину. Лицо трубочиста оказалось лишенным какой бы то ни было растительности: отсутствовали не только усы, но и ресницы, даже брови. На голове же вились красно-рыжие кудри. Он походил на каноника, и что-то послушнически настороженное было в его глазах. Всматриваясь внимательнее, Карл заметил следы глубоких ожогов на лице рабочего. Он постеснялся расспрашивать, но догадался, что во время странствия по трубам бедняга стал жертвой пламени и хоть спас зрение, но лишился ресниц, отчего глаза и лицо приобрели столь странное выражение.
        В пивной пели. Карл с трудом разобрал слова.
        Когда песня смолкла, трубочист начал настойчиво проповедовать.
        — Ребятки! — говорил он, смачно жуя хлеб и запивая его пивом. — Правду на земле установим мы, оборванцы, нищие… Кто захочет умереть за свободу и наше благо? Те, кто испил горькой водицы, кто наголодался, у кого живот пуст, а голова горяча. Кто сыт, тот терпелив.
        — Твоя правда, — согласились вокруг, — фабричный рабочий не пойдет в тюрьму.
        Разговор продолжался в том же духе и звучал для Маркса как откровение.
        Хозяин и трубочист, видимо, издавна были коротко знакомы. Карл заметил, как они перемигивались и, склонившись друг к другу, как два опытных заговорщика, совещались за спинами посетителей.
        До поздней ночи просидел Маркс в пивной, приглядываясь и прислушиваясь к окружающему.
        На прощание Карл шутками и расспросами сумел так расположить к себе сметливого трактирщика, что получил от него в полутьме у двери тщательно сложенный, зачитанный грязный листок.

        «Призыв о помощи
        Мы, немецкие рабочие, хотим вступить в ряды борющихся за прогресс. Мы хотим получить право голоса при общественном обсуждении вопросов о благе человечества, ибо мы, народ, в блузах, куртках и картузах, мы самые полезные и самые сильные люди на всей божьей земле…»
        Карл с трудом разобрал эти фразы. Отыскав уличный фонарь, льющий мертвенно-синий свет, поднял листок и, прижавшись к столбу, продолжал разбирать засаленные, кое-где прорванные строчки.
        «Мы хотим поднять свой голос во имя нашего блага и блага всего человечества, и пусть убедятся тогда все, что мы отлично понимаем свои интересы, я хотя не умеем выражаться по-латыни и по-гречески и не знаем мудреных слов, но на чистейшем немецком языке мы сумеем вам прекрасно рассказать, где жмет нам сапог».
        Карл давно дочитал. «Какая уверенность в этих словах! — думал он. — Эти люди труда заслуживают внимания».
        Он стоял, нахмурив брови, вбирая воздух широкой струей, раздувая, как только что в кабаке, ноздри удивительного, властного носа, некрасивого сильного носа, такого же, какой был на лице Сократа. Мир лежал перед ним, как загадочный объект на столе ученого. Холодно и смело он изучал строение объекта, смутно желая найти подтверждение своим научным догадкам.
        Не задерживаясь более во Франкфурте, Карл поехал дальше.
        Снова Трир, опостылевший Трир, куда он хотел бы не возвращаться более, если б можно было поскорее увезти с собой Женни прочь из маленького городка, душного и плодящего гадов.
        В смрадной атмосфере дома Генриетты вспыхивают ежедневно споры и пререкания.
        Женни уехала — отдохнуть и поправить здоровье — к подруге. С ней уехал и добрый Вестфален. Болен Монтиньи. Глухие ставни спущены на окнах книготорговли.
        Карл решает до переезда в Бонн к Бауэру некоторое время провести в бродяжничестве. Он устал от дрязг и хочет вновь одиночества и свободных наблюдений. С дорожным мешком странствующего студента пускается Карл в путь по тропинкам вдоль Мозеля к Рейну.
        Солнце и леса обещают ему много светлых, радостных дней. Насвистывая песенку франкфуртского подмастерья, раскуривая одну за другой горькие сигары, он на рассвете оставляет Трир.
        Благословенна Рейнландия! Махровые маки устилают берега рек. Виноградные лозы ползут по холмам, в долинах лежит «золотое руно» — река. Тих Мозель, но переменчив и резв Рейн. Воды его зелены, дно каменистое, изрытое. Нет другой реки, взрастившей столько легенд, реки веселой и мрачной одновременно, как река Нибелунгов и Лорелеи.
        Среди низких и густых лесов стоят барские усадьбы. Высокими, крутыми заборами обнесены поместья, не желающие дряхлеть замки, феодальные сторожевые башни на горных вершинах. Позади псарен, овинов, хлевов, где-нибудь на склоне, примостились деревеньки. Барские коровы с колокольчиками на гладких шеях откормленны и лоснятся; барские лошади проказливы, избалованны, выхоленны; свиньи из помещичьего свинарника чванливы и мясисты.
        Крестьяне — арендаторы барских земель, мелкие виноделы, платящие трудные оброки, угрюмы, грязны, худы и голодны.
        Неповторимы прирейнские песни. Незабываемы пляски в праздник урожая и виноградных сборов. Печальны и тягучи деревенские причитания-напевы в зимние вечера.
        Благословенный край Рейнландии! Долговечны тут люди, которым принадлежат необъятные земли, сады и замки, но бог не шлет долгой жизни крестьянам.
        Кровь жителя теплой и золотоносной равнины горяча. Помещики рейнские гостеприимны, болтливы и несдержанны в поступках. Охота, рыбная ловля, скачки по лесам и обрывистым холмам — их любимое развлечение.
        И горе крестьянину, которого застигнет феодал в запретном лесу за недозволенной порубкой или даже сбором хвороста. Расправа коротка. Тщетны просьбы. Сапогом и острой шпорой бьет господин своего раба. Потом виновного стегают отобранным хворостом, а случается — привязывают к дереву или вешают на суку.
        Помещики Рейнландии — вспыльчивые люди, и собственность их охраняют все германские законы испокон века.
        Много в мире печали. Печальны прирейнские деревни. Старчески грустны крестьянские дети, играющие на опушках лесов, возле реки на драгоценном песке. Природа вокруг них так щедра, так мотовски расточительна. Но обойден счастьем тут жалкий арендатор, опутанный долгами мелкий крестьянин, умирающий от голода и холода в стране хлеба, вина и лесов, где помещик стережет даже связку хвороста — топливо бедных.
        В середине октября 1842 года Карл прибыл в Кёльн — центр рейнской экономической жизни. Город насчитывал тогда около ста тысяч жителей. Совсем недавно, в 1841 году, была пущена в эксплуатацию железнодорожная линия Кёльн — Аахен. Несколько раньше здесь была создана также рейнская компания буксирных пароходов. Развитие транспорта и металлургической промышленности, активизация предпринимательства в Кёльне и всей Рейнской провинции способствовали дальнейшему бурному росту деловой жизни.
        Кёльнские буржуа Кампгаузен, Дагоберт, Оппенгейм, Левиссен, адвокат Юнг и другие основали акционерное общество с капиталом в 30 тысяч талеров, чтобы создать новую газету. Маркса пригласили в Кёльн для переговоров о сотрудничестве в новом органе рейнских промышленников и банкиров. Интересы тамошней буржуазии, которые должна была защищать «Рейнская газета», носили скорее экономический, чем политический характер. Речь шла прежде всего о требовании экономических реформ.

        Карл, приехавший из Бонна, с утра гулял по городу вместе с Бауэром. Маркс любил осматривать малознакомые города, находя в каждом нечто индивидуальное — своеобразную мету истории. Проходя мимо прославленного собора, товарищи не могли удержаться от атеистических, полных умерщвляющего яда замечаний. Но Карл отдавал дань великолепной готической архитектуре, чем рассердил непримиримого Бруно.
        Неподалеку от главного моста через Рейн расположилась ярмарка — бурливая, многоцветная, грубая, как средневековье. Карл — большой любитель народных развлечений, уличной сутолоки и пестроты — ни за что не согласился уступить Бауэру и пойти осматривать дом, где родился Рубенс. Звуки дребезжащей, как телеги на кёльнских улицах, шарманки привели молодых ученых к карусели. Маркс взобрался на пегую лошаденку из картона и глины и понесся рысцой под визг и гиканье других пассажиров.
        Уже на третьем круге Бруно не утерпел и тоже взгромоздился на ярко-рыжего теленка. Но его укачало. Он жалобно требовал остановки.
        Накатавшись всласть, слегка пошатываясь от приятного головокружения, Карл потащил приятеля в тир. Там они тщетно десять раз подряд целились в кентавра и черта, не попадая. Отличные бойцы на шпагах, они были плохими стрелками.
        Потом пили пиво в балагане; кормили ручного медведя медовыми пряниками; скакали вперегонки на ослах, дергая их за хвосты, чтоб сдвинуть с места; танцевали вальс друг с другом, наступая на ноги молодым местным жительницам; и, наконец, после двух сеансов акробатического представления выбрались из толпы восхищенных и весьма снисходительных зрителей и бросились к Сенному рынку. Они непозволительно опаздывали.
        Первым человеком, который с распростертыми объятиями бросился к входящим, оказался агент предпринимателей, субсидирующих новый печатный орган — «Рейнскую газету».
        Вскоре пришел и Арнольд Руге, знакомый Маркса. Он долго, горячо и значительно пожимал руку Карла.
        — Мы не хотим, — сказал собравшимся доверенный сильнейших рейнских промышленников и делегат акционерного общества, — доводить дело до крупных столкновений с прусскими властями. Отнюдь нет, господа. Таково всеобщее желание. Наша газета должна внушать читателям, влиятельным и невлиятельным, принципы бережливости в управлении финансами, необходимость развития железнодорожной сети, — тут он победно оглядел всех присутствующих и особо нежно улыбнулся Мозесу Гессу, которого уважал за купеческое происхождение. — Понижение судебных пошлин и почтового тарифа, общий флаг и общие консулы для государств, входящих в состав таможенного союза, ну и все прочее, что сами вы знаете лучше нас. Немножко вольности, немножко политической остроты, соблюдая все же осторожность. Я сам, господа, склонен, как и вы, к бунтарству, к якобинству. Каждый промышленник немного революционер. — Раздался смех, но агент был не из смущающихся. — Земля, по-моему, дана человеку, чтоб он рвал с нее лучшие цветы и наслаждался.
        «Да он рассуждает почти как наш лобастый Штирнер!» — подумал Карл.
        — Какая, однако, досада, — сказал Руге, подсаживаясь к Карлу, — что волна жизни относит тебя все дальше от чистой философии. Ты ринешься в костер политической борьбы, и «Рейнская газета» в этом отношении может оказаться поджигающим факелом. Смотри не сожги себя.
        — Моя статья о цензурном уставе — дебют, покуда не вполне счастливый, правда, — думая о своем, начал Карл.
        — Будь спокоен: рано или поздно я напечатаю ее, хотя бы за границей, — пообещал твердо Руге. — Но скажи, друг, с Боннским университетом и войной за кафедру все покончено?
        — Я сражался бы хоть с самим чертом, если бы было за что. Но немецкая кафедра — гроб для воинствующего духа. Об университете я могу лишь сказать, как Терсит: ничего, кроме драки и распутства, и если нельзя обвинить его в военных действиях, то уж в распутстве нет недостатка. Вонь и скука.
        К разговаривающим подошли Бауэр, Юнг и Гесс.
        — Мы поднимем в газете такой дебош против бога, — сказал Бруно, — что все ангелы сдадутся и бросятся стремглав на землю, моля о пощаде.
        — Нелегко будет, пожалуй, отвоевывать свободу, — сказал Карл, — однако предлагаю штурм.
        — Да, именно штурм, — подхватил обрадованный Гесс.
        — Штурм небес! — вскричал Бруно.
        — Штурм земли, — поправил Маркс.
        — Пойдем по стопам Якоби.
        — У короля, говорят, разлилась желчь от негодования, когда он прочел его «Четыре вопроса».
        — Отважный малый, этот житель Восточной Пруссии. Я сразу отгадал, кто прячется под этим псевдонимом. Он — Якоби — наш старый воин, — вставил снова Гесс.
        — Сомнительно, однако, чтоб гнет цензуры ослабел… Но не будем отступать, — прибавил Карл.

    ГЛАВА ВТОРАЯ

        Маркс начал новую главу своей жизни. «Рейнская газета» поглотила его мысли, вызвала никогда доныне не поднимавшиеся вопросы, вызвала и новые сомнения.
        Руге продолжал откровенно восторгаться гибким и бездонным умом своего юного приятеля. Статьи, которые Карл печатал с весны, светили небывалым светом, блистали, как скрестившиеся мечи.
        — Свобода печати — первый подкоп под громаду реакции, — заявил Маркс.
        Обещание снять цензуру нисколько не помешало правительству и королю продолжать свирепое преследование каждого проповедовавшего право свободы слова.
        Маркс поднял меч. Свобода печати — путь к конституции.
        Но свобода печати не предпринимательство. Интеллектуальная деятельность не должна подчиняться интересам прибыли. Позор раболепным продажным газетным писакам.
        «Главнейшая свобода печати состоит в том, чтобы не быть промыслом. Писатель, который низводит печать до простого материального средства, в наказание за эту внутреннюю несвободу заслуживает внешней несвободы — цензуры; впрочем, и самое его существование является уже для него наказанием».
        «…равнодушие по отношению к государству является основной ошибкой, из которой проистекают все остальные, — писал Маркс. — Отсюда возникает эгоизм, ограниченность собственными или частными интересами. Чем шире связь государства с обществом, чем дальше и глубже распространится в обществе государственный интерес, тем более редким явлением станут эгоизм, аморальность и ограниченность».
        «Законы не являются репрессивными мерами против свободы… Напротив, законы — это положительные, ясные, всеобщие нормы, в которых свобода приобретает безличное, теоретическое, независимое от произвола отдельного индивида существование. Свод законов есть библия свободы народа».
        «Действительным радикальным излечением цензуры было бы ее уничтожение», — заявил Маркс.
        В эту пору Карл часто разъезжал. Из гулкого Кёльна он направлялся в тихий Бонн, оставлял Бонн для Трира, где умирал друг — Людвиг Вестфален — и покорно скорбела Женни. Потом снова стремглав бросался в Кёльн: редакционные дела уже не терпели его отсутствия. Так шли месяцы — в деловой суете, радостях и огорчениях, в постоянных сражениях с сонмом чудовищ прусской монархии. Незабываемые, по-своему счастливые дни.
        Осень. Нежная, розово-синяя умиротворенная пора на прирейнской земле.
        Возы с виноградом, персиками и яблоками по утрам въезжают в город, громыхая и будя Карла: он поселился неподалеку от заставы.
        Сердито шлепая босыми ногами, разбуженный шумом улицы, Карл плотнее закрывает жалюзи, но спать не может. Столько новых дум и забот! Стол его, как всегда, завален книгами и густо исписанными листами бумаг. Гегель давно одиноко похоронен в дальнем ящике. Похоронен, но не забыт. Другие люди заинтересовали Карла. Французы полонили его досуг. Прудон с его размышлениями о собственности, Дезами, Кабе, Леру, Консидеран. Французский язык то и дело врывается в его немецкую торопливую речь. Новые вопросы — свобода торговли, протекционизм — прочно приковали его внимание.
        С маленькой мансарды на тихой окраине Кёльна прищуренными, черными, зоркими, как у орла, глазами обозревает он мир, ищет, строптивый, неугомонный, ответа на все возрастающие земные противоречия.
        Юный полководец, еще не нашедший своей армии, еще не определивший цели грядущих походов и боев.
        Прежде чем отправиться в редакцию, на которой теперь главным образом сосредоточены все помыслы молодого доктора юридических наук, он идет в ресторанчик, что в переулке близ собора.
        Иногда к Марксу в ресторации подсаживается Рутенберг.
        Прежней беззаботности, дружелюбия нет более между недавними друзьями. Оба они не те. Карл с раздражением посматривает искоса на отекшее лицо Адольфа.
        «Проживает умственный капитал, живет на проценты былых мыслей и дерзаний, не растет, а значит, идет вспять, — сурово думает он, прислушиваясь к многократно слышанным брюзгливым замечаниям собеседника. — Как меняется жизнь и как трудно выдерживать проверку временем! Умственно обрюзг, отстал. Радикал и добрый парень, товарищ в проказах, гуляка, Рутенберг на первом же испытании в редакторском кресле «Рейнской газеты» обнаружил, что не боец он, а растерявшийся учителишка, к тому же и лентяй».
        Карл беспощаден.
        — Ты — Зигфрид, ты — воин, — возбужденно говорит Адольф, — твое перо — надо отдать ему должное — как волшебный меч Нибелунгов, но твой задор и желчные выпады все же вовсе неуместны. Ты то действуешь наскоком, то вдруг уходишь под прикрытие. Я этого не понимаю. То или другое. Вот Бауэр — он последователен. Отрицать так отрицать. Право, эти берлинские «свободные» — большие, истые революционеры. Как тебе нравится мысль Бруно о том, что семью, собственность, государство попросту следует упразднить как понятие?
        — Это еще что за водолейство?! Ну, а что будет в действительности?
        — Неважно. Достаточно упразднить в понятии.
        — О неисправимые скоморохи! — возмущается Маркс. — Вредные болтуны, жонглирующие словами, пустыми, как иные головы. Скоро даже пугливые филистеры распознают в грохоте ваших понятий… звук шутовских бубенцов и барабанов.
        Карл смолкает.
        «И с такими людьми я думал идти в бой!» — продолжает он думать про себя.
        — Кто бы мог предположить, что храбрый доктор Маркс окажется столь осторожным, когда придет время действовать! Ты притупишь свое перо, свое могучее оружие, ратуя за мелочи вроде отмены цензуры либо за справедливые законы для каких-то крестьян, даже не всех крестьян мира, а только рейнландцев… Я и наши берлинские единомышленники отказываемся понимать твои поступки. Штурмовать ландтаг, когда следует идти походом на небо, на все понятия, устаревшие и вредные! Ты консервативен, — продолжал Адольф, весьма довольный своим монологом, — ты не постиг сердцем коммунистического мировоззрения, вот в чем твоя беда.
        — Ах, вот оно что! — Карл внезапно совершенно успокоился и заулыбался. — Верно, я считаю безнравственным контрабандное подсовывание новых мировоззрений в поверхностной болтовне о театральной постановке и последних дамских модах. Нет ничего опаснее, чем невежество. Социализм и коммунизм! — Карл говорил все более отрывисто. — Да знаешь ли ты, что значат эти слова, какие клады для человечества, какой порох спрятан в этих словах? Я отвечу тебе теми же словами, что и старой нахальной кумушке — «Аугсбургской газете»…
        — Знаю, знаю их наизусть! Это насчет того, что на практические попытки коммунизма можно ответить пушками, но идеи, овладевающие нашим умом, покорившие наши убеждения, сковавшие нашу совесть, — вот цепи, которых не сорвешь, не разорвав сердца: это демоны, которых человек побеждает, лишь подчинившись им. Не так ли?
        — Браво! Однако нет Кеппена, чтоб назвать тебя начиненной колбасой. На этот раз ты почти не переврал моих мыслей. Но сейчас я имел в виду другое. Коммунизм нельзя ни признать, ни отринуть на основании салонной болтовни. Ни одно мировоззрение не живет более землей, нежели это, а ты знаешь, — я не раз доказывал тебе, — что, даже критикуя религию, мы обязаны критиковать политические условия. Что касается цензуры, то это удушающий спрут, который надо разрубить: с ним погибнет многое. Кстати, послушался ты меня — прочитал Прудона, подумал о Консидеране?
        Не отвечая, Рутенберг посмотрел на часы и встал.
        — Без новых французских учений об обществе нельзя существовать, не только что двигаться в политике, да и в газете, — сухо добавил Карл.
        — Кстати, — сказал Рутенберг покорно, — как тебе известно, со вчерашнего дня я более не редактор «Рейнской газеты». Говорят о тебе… Что ж! Желаю успеха!
        Карл проводил глазами сутулую фигуру Адольфа. Было что-то жалкое, неуверенно-развинченное в его походке. Кончено! С Рутенбергом уходило прошлое.
        Еще одна дружба рассыпалась в прах. Умерла.
        Карл не печалился. Тот, кто не мог быть его соратником, не был для него и другом.
        «Этот слабовольный, суетный и несчастливо честолюбивый человек мог прослыть опасным вольнодумцем, демагогом крайних взглядов во мнении ослов из правительственных сфер!.. Да и я был недальновиден, рекомендуя столь бездарное и поверхностное существо на пост редактора. Хорошего выбрал полководца!»
        Карл не умел прощать людям слабости ни в чем. Шарлоттенбург, Бауэры остались для него отныне навсегда позади, в прошлом, стали чужды, как Трир.
        Так перерастал он идеи и недавних товарищей.
        И — без уныния, сильный, одинокий, ищущий — шел вперед, вперед, навстречу новым людям и мыслям…
        Когда за Рутенбергом захлопнулась дверь, Маркс подумал о том, что сам теперь, быть может, возглавит газету.
        Отмена цензуры, проповедь свободы — Якоби правильно нащупывал слабое место. Правительство, король запутались сами в противоречиях и собственной болтовне. Это удобная первая позиция для борьбы газеты. Как знать, не удастся ли собрать вокруг газеты лучших, отважнейших людей? Из них создать штаб движения. Кого? Кеппен… Гервег… Карл вспоминает красавца поэта, которого встретил мельком. Руге не плохой союзник, Гесс будет хорошим помощником. Мало, мало людей. Но выбора нет. Нужно укрепиться. Нужно наладить и уметь сохранить газету.
        Рутенберг обвинял его, Карла, в осторожности, странно перемежающейся с необъяснимой удалью и внезапным наскоком. Но разве не таковы законы стратегии? На войне как на войне. Исподволь собирать войско, подготовить тыл и в должную минуту броситься в атаку. Враги везде. Король, помещики, ландтаг, цензурное управление — виселица живых мыслей — и буржуа, тысячи плодящихся, жиреющих буржуа.
        Карл припомнил воззвание Вейтлинга. Не там ли, не в стане ли рабочих те люди, которых ему так не хватает? Об этом надо было подумать. Он покуда не хотел дать себя увлечь соблазну крайностей.
        Карл с трудом оторвался от обступивших его мыслей. Пора в редакцию.
        По крутой лестнице, грязной и узкой, по которой дважды в день ползает, помахивая мокрой тряпкой, уборщица с оголенными икрами вполне рубенсовских масштабов, редактор взбирался на верхний этаж. В его кабинете, низкой и неуклюжей комнате со сводчатым потолком, с утра уже сутолока и шум. Доктор Оппенгейм либо Юнг, а иногда представитель акционеров сидят на глубоком подоконнике. Цензор Сен-Поль, элегантнейший молодой человек с превосходными бакенбардами, ежедневно завиваемыми, выправка и отменные манеры которого говорят о долгой военной школе, осторожно шагает из угла в угол. Он старается не испачкать щеголеватого костюма, но дурно оштукатуренные стены бессовестно марают длиннополый сюртук.
        — Доброго здоровья, лейтенант, — входя, поздоровался с цензором Маркс. — Надеюсь, Гегель и наши комментарии к его учению еще не отняли у прусской короны ее лучшее украшение? Удалось ли вам подебоширить вчера в кабачке на Новом рынке?
        — Ваш ум и характер, господин Маркс, знаете сами, покорили меня. Отдаю должное вашему редакторскому гению… Вынужден сознаться, я не скучаю в Кёльне, тем более что вы не слишком балуете меня досугом. Но предупреждаю как друг, как поклонник наконец — газета того и гляди подведет вас всех своей небывалой дерзостью. Уловки не помогут… Однако благодарю вас за лестный отзыв, доктор Маркс.
        Сен-Поль, фамильярно и многозначительно погрозив пальцем, наконец удалился.
        — И у тебя хватает терпения развращать это солдатское бревно гегельянской философией, тратить время на этого гнусного палача и кутилу! — сказал Оппенгейм, позабыв, как сам недавно заискивал перед цензором.
        — Сен-Поль — продукт нашизх уродливых нравов, подлинное творение цензурного управления, и к тому же не худшее, поверь. Достаточно сравнить его с послушным дураком фон Герляхом, который обнюхивает газету, как голодный боров. Нелегко иметь дело с этой подлой породой шпионов. С каждым днем осада нашего бастиона усиливается. Цензурные придирки, министерские марания, иски, жалобы, ландтаги, вой акционеров с утра до ночи.
        — Ты не на шутку раздражен, Карл.
        — Еще бы! Если я остаюсь на своем посту, то только чтоб по мере сил помешать реакции в осуществлении ее замыслов. Наш разгром — победа реакционеров. Трудно все-таки сражаться иголками вместо штыков. Еще менее возможно для меня оказывать ради чего бы то ни было холопские услуги. Надоели лицемерие, глупость, грубость, изворачивание и словесное крохоборство даже ради свободы.
        — Ого, Карл опять готовит нечто губительное! Что это будет? Статья о бедственном положении крестьян-виноделов? Предчувствую, он снова готов переменить веру. Более того: не скатывается ли наш редактор к крайним взглядам? Я трепещу за тебя, доктор Маркс!
        — Нет, все это не то. Но я напоролся головой на гвоздь. Кто разрешит боевой конфликт эпохи — право и государство? Прощайте, друзья, гранки ждут меня! Я утопаю! Из Берлина снова бочка воды — три статьи от Мейена. Грохот, пустословие, истерические проклятия, которые, однако, не способны устрашить и ребенка. Что ни слово, то мыльный пузырь. О нахальство невежества! Оно поистине безгранично!
        Кабинет редактора опустел. Мальчонка в клетчатых брючках приволок мешок с корреспонденцией. Карл потрепал сбившиеся тонкие льняные волосы и, покуда курьер разгружал свою ношу, из куска бумаги соорудил ему в подарок стрелу и кораблик.
        Старик наборщик принес кипу свежих, пахнущих сосной гранок. Но недолго доктор Маркс смог заниматься чтением и правкой номера.
        Без стука отворилась дверь. Вошел молодой человек, весьма тщательно одетый, с дорогой тростью и высокой модной шляпой в руке. Глаза его дружелюбно улыбались, морщился в переносье задорный, вздернутый нос.
        Без всякого стеснения вошедший направился к столу, положил перчатки и широким добрым жестом протянул Карлу большую руку.
        — Я давно ждал этой встречи. Моя фамилия — Энгельс. По пути в Англию заехал к вам.
        Маркс, привстав, указал ему на стул. Энгельс… Он знал это имя.
        — Я приехал в Берлин после вашего отъезда и наслышался там немало о неукротимом докторе Марксе. Вас чтят в нашем «Кружке свободы». Да и в ресторане Гиппеля память о «черном Карле» прочна и незыблема.
        — В мое время еще не было «Кружка свободы», — сухо поправил Карл.
        Глаза Энгельса посерели, и разгладилась переносица. Он насторожился.
        — Мейен, — ответил он без прежнего радушия в голосе, — поручил мне выразить недоумение и даже недовольство поведением редакции газеты в отношении берлинских сотрудников.
        — Вот как! — вспылил мгновенно Карл. — Узнаю Мейена! — Он насмешливо сощурил глаза.
        — Я совершенно не согласен с вашей оценкой членов кружка! — гневно повторил Энгельс, взял свою трость и нетерпеливо помахал ею.
        — Вы едете в Англию? — переменил тему разговора Маркс. — Мы бы очень хотели получить от вас подробные сообщения о происходящем в стране, о рабочих волнениях, о новых измышлениях парламентских кретинов. Преинтересный остров! Не правда ли? Значит, договорились?
        Глаза Энгельса слегка подобрели.
        — Охотно. Я ваш сотрудник. До свидания, доктор Маркс.
        — Счастливого пути, господин Энгельс.
        «Так вот он какой, неистовый трирец, надменный, злой. Нет, нам с ним не по пути…» — в крайнем, необъяснимом раздражении думал Фридрих, спускаясь по лестнице. Не зная, как поправить разом испортившееся настроение и растворить досаду, он согнул дорогую отцовскую трость с такой силой, что, хрустнув, она сломалась надвое.

        Это было 22 года назад. Была поздняя осень 1820 года. Давно облетели листья с могучих деревьев вдоль дорог в долине реки Вуппер. Унылыми и темными стали луга. В парках Бармена и Эльберфельда, расположенных вблизи друг от друга, ветер гнал ломкие, хрустящие листья. Приближалась зима. Узкие трубы над готическими крышами выбрасывали угольный перегар. Дули холодные ветры, но снег еще не выпал.
        28 ноября в Бармене госпожа Луиза Энгельс, жена богатого фабриканта, родила сына.
        Рождение первенца особенно обрадовало отца — сурового, энергичного человека, деспотически управлявшего не только своими предприятиями, но и всей семьей. До сих пор Луиза рожала ему только дочерей, и он мечтал о наследнике, продолжателе фирмы Энгельса. С тем большим жаром благодарил он бога, в которого фанатически верил.
        От детей своих он с раннего их детства требовал беспрекословного повиновения себе и лютеранской церкви, заставляя зубрить молитвы, петь псалмы и учиться лишь тому, что было необходимо для приумножения достатка.
        Фридрих был здоровым, краснощеким, весьма сообразительным, любознательным и живым ребенком. Это внушало сызмала беспокойство его родным. Он особенно любил свою мать, слабохарактерную, нежную женщину, которая не могла никогда ни в чем противостоять воле деспотического мужа. С ранних лет Фридрих видел чудовищные противоречия в Вуппертале. Богатство и нищета, изнурительный труд и полное безделье, ханжество необычайно поражали впечатлительный детский ум.
        Вупперталь не только крупный промышленный город, но и оплот религиозного протестантского мракобесия. Юный гимназист отдавал себе во всем отчет и переименовал Вупперталь в «Мукерталь» («Ханжеская долина».) Пьянство и религиозное неистовство, библия и пиво — вот пища для души, которой питались жители Бармена.
        Сначала Фридрих Энгельс посещал городскую школу в Бармене, а затем гимназию в Эльберфельде. Учителя в гимназии отличались тем же непреодолимым ханжеством. Они преследовали учеников, читавших романы и газеты. Преподаватель словесности на вопрос Энгельса, кто такой Гёте, ответил кратко: «Безбожник».
        Лютеранское учение, рожденное некогда в борьбе против злоупотреблений феодализма, превратилось давно в труп, заражающий консерватизмом все, что с ним соприкасалось. Такова была среда, где рос даровитый мальчик, рано проявивший свой острый ум и самостоятельность мышления. Отец с негодованием и тревогой наблюдал за сыном и, когда ему минуло 15 лет, как-то писал о нем жене, когда она уехала к больному отцу: «…Сегодня он опять огорчил меня: я нашел в его ящике какую-то грязную книгу, взятую из библиотеки, повесть из жизни рыцарей XIII столетия… Пусть бог охранит его душу, часто мне становится страшно за этого в общем прекрасного мальчика».
        В школе на редкость способный юноша писал стихи, удачно рисовал карикатуры, отличался не только способностями к науке, ко всем видам искусства, но и превосходно фехтовал, плавал и ездил верхом.
        В 1837 году отец заставил Фридриха оставить гимназию всего за год до выпускных экзаменов. Энгельс-старший готовил себе помощника и хотел сделать из сына опытного коммерсанта. После года работы в конторе отца Фридрих был отправлен учиться торговать в крупную фирму в Бремен. Этот торговый порт, куда заходили корабли со всех стран света, дал возможность Фридриху присмотреться к людям разных национальностей и читать английские, голландские, французские и многие другие газеты. Фридрих с детства отличался удивительной способностью овладевать иноземными языками и легко общаться с разными людьми. Кроме тото, уже с юности он поражал всех небывалой работоспособностью, уменьем организовать свой труд и время. 19-летний Фридрих читал множество книг по разным вопросам. Уже тогда он писал сестре Марии и друзьям «многоязычные» письма, шутливо замечая, что читает на 25 языках.
        В Бремене Энгельс занимается поэзией. Он хорошо знаком с талантливым поэтом Веертом, тоже служащим торговой фирмы. Оба они восхищаются поэтическим творчеством Фердинанда Фрейлиграта, приказчика торговой фирмы, ставшего известным поэтом.
        Но ни поэзия, ни музыка, особенно симфонии Бетховена, которые так любит Энгельс, не мешают его зоркому глазу видеть «плебс, который ничего не — имеет, но который представляет собой лучшее из того, что может иметь король в своем государстве».
        Все это время Фридрих живет, по воле отца, под крышей пасторского дома. Но не преданность религии, а разочарование в ней испытывает он, глядя на ханжескую жизнь одного из наибольших лицемеров — пастора Тревенариуса. В довершение к религиозным сомнениям он читает «Жизнь Иисуса» Штрауса, и эта книга окончательно обращает его к атеизму.
        В 1839 году неуемный Фридрих печатает в «Германском телеграфе» свои «Письма из Вупперталя». Сын фабриканта беспощадно раскрывает картину истинного положения тунеядцев и рабочих. Гнев прорывается сквозь каждую строчку написанных им статей. Фридрих Энгельс выступает как страстный революционный демократ.
        Он громит сословный строй и предвидит, что гнев обездоленного народа обрушится на дворянское сословие и опирающуюся на это сословие монархию.
        Вызов брошен!
        Его статьи, скрытые от родных псевдонимом «Фридрих Освальд», приводят в содрогание друзей его школьной поры Фридриха и Вильгельма Герберов — сыновей пастора, от которых Энгельс не скрывает своих воззрений.
        Редактор «Германского телеграфа», один из вожаков «Молодой Германии», писатель Гуцков никак не мог предполагать, что под именем Ф. Освальда скрывается 20-летний юноша, а не умудренный опытом почтенный ученый.
        Свой псевдоним Энгельсу приходилось сохранять в тайне не только для того, чтобы спастись от взрыва гнева в родной семье, но и по другой причине. Он стал военным.
        В 1841 году, после путешествия по Швейцарии и Северной Италии, Фридрих приехал в Берлин и поступил вольноопределяющимся в артиллерийскую бригаду. Как сын богатого фабриканта, он мог бы откупиться от воинской повинности, но решительно отказался сделать это.
        Не по душе Энгельсу прусская муштра, но любознательный юноша охотно изучает все, что касается военного дела, и вот он бомбардир. Военная наука стала впоследствии одной из любимых на всю жизнь.
        Одновременно с военной службой Фридрих поступает в Берлинский университет. Он особенно увлекается лекциями по философии и сближается с кружком младогегельянцев. Туда входят красноречивые братья Бруно и Эдгар Бауэры, большелобый Макс Штирнер и другие. Прошло немногим более полугода, как из Берлина уехал Карл Маркс. То и дело Фридрих слышит об этом необычайном человеке восторженные отзывы.
        В декабре 1841 года и в начале следующего Энгельс то анонимно, то под псевдонимом «Ф. Освальд» публикует статьи и брошюры. Он критикует реакционные, идеалистические взгляды Шеллинга. В этом маститом профессоре, служащем «нуждам прусского короля», молодой артиллерист, студент, недавний бременский конторщик Энгельс видел олицетворение реакции, покушавшейся на свободную философию, и решил сразиться с нею. Он разбивает попытку Шеллинга примирить религию с наукой, веру со знанием.
        Первым из младогегельянцев Энгельс открыто проповедует атеизм. Он очень близок к литераторам «Молодой Германии».
        Печатные работы Освальда привлекали все большее внимание и вызывали множество предположений об авторе, весьма далеких от истины. Некоторые утверждали, что это псевдоним самого Гуцкова. Тем большее удивление встретила статья Ф. Освальда, в которой он осуждал представителей «Молодой Германии» за их недостаточно четкие взгляды, путаницу в философских понятиях, слабость идейных позиций в литературных произведениях.
        Фридрих Энгельс порвал с «Молодой Германией», которую перерос и значительно обогнал.
        Осенью 1842 года он закончил военную службу и вернулся в отчий дом.
        Отец, желая удалить сына из предреволюционной Германии, где Фридрих завязал немало казавшихся в Бармене опасными знакомств, предложил ему поехать в Манчестер. Там на бумагопрядильне «Эрмен и Энгельс» Фридриху надлежало заняться коммерцией.

        Фридрих Энгельс приехал в Манчестер в конце 1842 года.
        Он не впервые переплывал волнующийся пролив и почувствовал себя почти прирожденным англичанином, когда таможенный чиновник, бегло осмотрев саквояжи, пропустил его на набережную.
        Энгельс знал английский в совершенстве. Взобравшись в фиакр, он обратился к рыжему вознице с приветствием шотландских горцев, и тот, не колеблясь, признал земляка. Приезжий принялся пытливо расспрашивать о житье-бытье кучеров. Шотландец оказался болтливым. Он многословно жаловался на дороговизну, причины которой не понимал.
        — Добро бы хоть война, а то и той нет.
        В ожидании почтового дилижанса Фридрих просмотрел кипу английских газет. Он заключил, что, по мнению самих англичан, мало изменений произошло у них за те два года, которые для него были так бурны и богаты событиями.
        Он был раздосадован. С немецких берегов Англия казалась охзаченной социальной лихорадкой и рвущейся навстречу революции. Патетический Гесс в берлинских ресторанах, где собирался «Союз свободных», столько раз вдохновенно пророчествовал и обещал, что социальный переворот начнется на Британских островах и лишь потом перебросится на континент.
        Удивительная страна! Привычка подменила в ней страсть. Странный мир упорных, невозмутимых и, однако, столь могущественных улиток.
        Фридрих заметил, что в моде были все те же неприятно полосатые, сборчатые в талии брюки, просторные рединготы и черные цилиндры. Франты носили тросточки и белили щеки. Головки дам выглядывали из больших, без меры украшенных лентами шляп-корзин, напоминая то какие-то овощи, то причудливые фрукты. И нередко продолговатые, острые, невыгодно окрашенные ноябрьской непогодой лица походили всего более на огурцы или морковь.
        Молодой барменский купец был достаточно красив, наряден и статен, чтоб тотчас же привлечь внимание провинциалок. Годы военной службы выпрямили его спину. Молодого человека легко можно было принять не за скромного бомбардира, каким он был недавно, а по крайней мере за гвардейского офицера, слегка неуклюжего в непривычном штатском платье.
        В почтовой карете он легко заводил знакомства, умело пробивая вежливую замкнутость англичан. Девицы посылали ему заманивающие улыбки, на которые он отвечал не без удовольствия.
        Пожилые люди незаметно для себя переходили с этим юношей на тон равных и, насколько это допускалось их правилами, оживлялись в беседе. Они говорили, расправляя толстые пледы на коленях и пыхтя сигарами, о том, что положение Англии тяжелое, что кризис — божья кара — как град выбил нивы промышленности.
        — Но, — кончали они убежденно, — никогда материальные интересы не порождали революций. Дух, а не материя толкает к безумствам, и — хвала небу! — в этом смысле нация здорова.
        В Лондоне Фридрих остановился в знакомом отеле. Его встретили приветливо и без всякого изумления, точно не более нескольких часов тому назад он вышел на очередную прогулку. Хозяин в тех же выражениях, что и в 1840 году, осведомился о погоде, о самочувствии постояльца, и тот же слуга без двух передних зубов подал ему острый томатный суп и рыбу, пахнущую болотом. Пудинг был черств и пресен, и подливка отдавала перцем.
        Поутру у порога отеля та же нетрезвая и ободранная старуха клянчила свой очередной пенни. И она узнала Фридриха и не удивилась ему. На бирже худой швейцар, преисполненный сознания своей великой миссии, взял у Энгельса пальто и шепнул ему с тем же заговорщицким видом о катастрофе с новыми железнодорожными акциями.
        Один из знакомых зазвал молодого купца к себе. Справлялась серебряная свадьба. И снова неизменность быта, как режущий монотонный скрип, как тягостное зрелище паралича, задела Энгельса. Бал в английской почтенной буржуазной семье был копией таких же балов где-нибудь в Бармене, Бремене. Веселье было регламентировано и вымерено, как порции куриной печенки и пирожного за ужином.
        Коммерческий дух господствовал и здесь. В зале танцев шла отчаянная, азартная купля и продажа.
        Фридриху казалось, что жить бездумными интересами этих людей, молиться их святыням — значит добровольно дать опутать себя паутиной, как пойманную муху, осудить себя на постепенное, медленное умирание. Он любил своего отца, деда — людей, жизнь которых казалась ему столь ядовитой и засасывающей. Но это была любовь снисхождения, любовь отмирающая, как традиция. Их веру, их идеалы он разрушил и, переболев, осмеял.
        Из гостиниц зажиточных буржуа, из грязных залов биржи Фридрих бросился на лондонские окраины, где ютились в бедности деятельные немецкие изгнанники. Иосиф Молль, Карл Шаппер, Генрих Бауэр встретили его дружелюбно. Энгельс впервые видел подлинных пролетариев-вождей. Их умственный уровень поразил его. Правда, они остались равнодушными к философскому докладу, который молодой человек попробовал им преподнести. Ни ересь Шеллимга, ни откровения Бруно Бауэра не произвели здесь особого впечатления, зато о заработной плате, о быте немецких текстильщиков и ремесленников они хотели знать все. Коммунизм этих рабочих казался Энгельсу несколько ограниченным и слишком уж практическим. Но как хорошо чувствовал себя Фридрих среди этих новых людей! Насколько низкая конура, где сапожничал весельчак Генрих Бауэр, была приветливее любого купеческого дома! Эти люди, потерявшие родину из-за покуда не осуществленных идей и принципов, казались ему идеально простыми, целеустремленными.
        Вернувшись из Лондона в Манчестер, Фридрих решил испытать таинственное и волнующее ощущение езды по железной дороге.
        Поезда между Манчестером и Ливерпулем ходили дважды в день. Энгельс подъехал к низкому деревянному навесу вокзала задолго до отхода поезда.
        Локомотив! Фридрих встретил его, как давнишнего знакомого, которого знал, однако, не лично, а по рассказам. Эта машина оказалась и похожей и не похожей на тот образ, который юноша представлял себе. Локомотив вовсе не напоминал чайник, которому был обязан возникновением. Фридрих не нашел ему сравнения. Он был чем-то совсем новым, особенным, открывающим собой новые представления и образы.
        Как многоопытный знаток, Фридрих под железными боками локомотива видел его металлические ребра, трубы-вены, все его сложные внутренние органы, похожие на небывалые легкие и желудок. Фридрих, увлекавшийся техникой, давно изучил его строение.
        Трезвон оттащил Фридриха от локомотива. Перебросив через руку плед, юноша бросился, как и все откуда-то взявшиеся пассажиры, к вагонам.
        Поезд, тяжело вздыхая, сопя, понесся в Ливерпуль. Дым стлался над вагонами без крыш, оседая на капорах и шляпах пассажиров. Шум колес и локомотива заглушал голоса. Энгельс любил быструю езду. Он предоставил ветру трепать его мягкие светло-каштановые кудри. Привыкнув сызмальства к лихой верховой езде, он не был поражен бегом поезда. Он задавал себе вопрос о том значении, которое приобретет для человечества и истории изобретение Стефенсона. Страстно любя географию, Фридрих видел перед собой карту земли и прокладывал мысленно одну за другой железные дороги.
        Поезд начисто менял понятие о времени и расстоянии.
        Недавний артиллерист предвидел, как в случае войны локомотив потащит вагоны с пушками и людьми, вооруженными не зонтиками, как его теперешние соседи, а ружьями и штыками. Энгельс, размышлял о том, какова была бы судьба Наполеона, если б полководцу служили поезда.
        В таких размышлениях быстро пробежали часы. Поезд, устало кряхтя, подъехал к Ливерпулю.
        Город этот показался молодому человеку таким же страшным, безжалостным, как и Манчестер, как и Лондон. На набережной женщины с просящими глазами, голодными глазами волчиц преследовали его, предлагая единственное, что им еще принадлежало, — тело. Маленькая девочка дернула Фридриха за руку, и когда он бросился от нее прочь, закричала:
        — Дайте же мне пенни на хлеб, если не хотите пойти со мной в доки!
        Энгельс остановился и дал ей монету. Но не только женщины попрошайничали в порту. Мужчины-нищие молча протягивали руку.
        В доках Фридрих спотыкался о пьяные тела. У дверей дымного кабака плакал ребенок.
        Социалистическая литература, с которой он отчасти познакомился на родине в последние годы, подготовила его ко многому, и, однако, действительность превосходила все, что могло нарисовать самое мрачное воображение.
        Ему казалось, что он впервые по-настоящему, во всю величину увидел этот иной мир и его обитателей. Их было много, этих людей; и здесь, в Англии, самой прогрессивной стране земли, они были еще более несчастны, чем где-либо, чем в Бармене, Бремене — в городах, о которых Фридрих думал как об отсталых окраинах передовой Европы.
        Что же это означает? Прогресс, несущий счастье и богатство людям, подобным семье Энгельсов, лишней цепью обвивает тело пролетария? Какое же социальное проклятие тяготеет над этим людом, познавшим ад при жизни?
        «Человечество распалось на монады. Везде — и может быть, в нас, во мне — варварское безразличие, эгоистическая жестокость. Везде социальная война… везде взаимный грабеж под защитой закона», — думал Фридрих.
        Порешив ночевать в Ливерпуле, он нанял комнату в отеле. Ему захотелось быть совсем одному в чужом городе, в чужом доме. Он был слишком окружен мыслями, чтоб не искать одиночества. Так поэт или ученый, обремененный созревшей думой или открытием, упрямо ищет уединения и покоя, чтоб освободить себя от ноши. В такие минуты хорошо быть в чужом месте, чтоб ничто не мешало думать, чтоб ни одно вторжение не разрывало густого напряжения.
        Вспоминая прошлогодние битвы, Фридрих старательно перебирал прожитое. Он снова рылся в дорогом, мертвом уже, хламе, в старых письмах, пахнущих мышами и завядшими травами, находил драгоценные, совсем нетронутые реликвии, фотографии, мундир в чернильных пятнах и блестящую ненужную шпагу.
        На рассвете Фридрих лег, наконец, в постель. Машинально он взял приготовленную заботливым хозяином отеля библию. Нашел «Песнь песней» и прочел нараспев, как читал поэмы.
        Библия лежала перед ним старой детской игрушкой. Как поэт, он отдавал должное эпическому таланту безвестных художников, ее сотворивших. Что ж, «Песнь песней» походила на «Песнь о Нибелунгах»; псалмы были грубоваты и мелодичны, как старые саги.
        Перелистывая «священное писание», Фридрих вспомнил им написанное «Библии чудесное избавление от дерзкого покушения, или торжество веры». Эти веселые рифмы когда-то казались ему удачными. Но как далеко отошла в прошлое пора младогегельянских дуэлей и дурачеств!
        Стихи заволакивали настоящее. Ливерпуль становился Берлином, и из-за портьеры опять доносился тенорок Бруно Бауэра.
        Фридрих достал свою поэму из жилетного кармана. Расправил. Тоненькая книжечка без имени автора на обложке.
        Как долго, скрытно, упорно он мечтал стать поэтом!
        «Может быть это было неизбежностью для юношей моего поколения, как корь и дуэлянтское бахвальство…»
        Еще год назад он верил, что богато одарен поэтической музой, но он не был в этом убежден сегодня. Впервые Фридрих думал о том, что не будет поэтом, без боли и уныния.
        Однако шутливые стихи и пародии удавались ему.
        Перелистывая свою поэму, он с удовольствием заметил, что не стыдится ее, не досадует. Морщась от смеха, снова признав достойным себя свое творение, вспоминал он свои вирши.
    «Услышь, господь, услышь! Внемли моленью верных,
    Не дай погибнуть им в страданиях безмерных!
    Терпенью твоему когда конец придет,
    Когда ты казнь пошлешь на богохульный род?
    Доколе процветать ты дашь в земной юдоли
    Безбожным наглецам? Скажи, господь, доколе
    Философ будет мнить, что «я» его есть «я»,
    А не от твоего зависит бытия?
    Все громче и наглей неверующих речи…
    Приблизь же день суда над скверной человечьей».
    Господь на то в ответ: «Не пробил час для труб,
    Еще не так смердит от разложенья труп,
    К тому ж и воинство мое — от вас не скрою —
    Не подготовлено к решительному бою.
    Богоискателями полон град Берлин,
    Но гордый ум для них верховный господин;
    Меня хотят постичь при помощи понятий,
    Чтоб выйти я не мог из их стальных объятий.
    И Бруно Бауэр сам — в душе мне верный раб —
    Все размышляет: плоть послушна, дух же слаб…»[3]

        Утром Энгельс вернулся в Манчестер.
        Однажды случайно он встретил в этом городе краснощекую молоденькую работницу, ирландку по происхождению. Ее звали Мэри Бернс. Молодые люди полюбили друг друга.
        Фридрих решительно изменил образ жизни. Пренебрегая мнением приятелей отца, он отвергал приглашения на обеды, ужины, танцы. Он исчез с брачных ярмарок, и расчетливые ланкаширские буржуазные маменьки вычеркнули его из списков надежных женихов.
        В свободные от дел в конторе часы Фридрих уходил в рабочие дома, на собрания чартистов, в харчевни, что у шлагбаума, отмечающего городские границы. По ночам он зачитывался Годвином и декламировал Шелли, которого полюбил страстно. Он добыл синие, малоизвестные, почти не знавшие прикосновения человеческих рук отчетные брошюры фабричных инспекторов, и за мертвыми, жесткими и трагическими, как металлические, почерневшие от дождя венки, фразами перед ним открывалась иная жизнь.
        Он чувствовал себя Колумбом, ступившим на чужую землю и увидевшим людей с другим цветом кожи, быт и мысль которых были ему не знакомы.
        Но с каждой новой цифрой тайна теряла свое надуманное обаяние, обнажалась.
        Цифры, острые, как молнии, открывали Фридриху загадку происхождения и путь этого иного народа, настойчиво требовавшего к себе внимания всего мира, народа, заселяющего всю планету, называемого — Пролетариат.
        История рабочего класса, которую он воссоздавал, была мрачна, но последовательна. Фридрих видел, как нищали крестьяне, как нужда заставляла их продавать свой труд и как потом рабство ковало из них новых людей.
        Молодой исследователь решил писать книгу о рабочих Англии. Разве не опередили они — и в невзгодах и в борьбе — всех своих собратьев на земном шаре?
        Нередко Фридрих хладнокровно и деловито думал о том недоверии, которое так часто проскальзывало в отношении рабочих к нему.
        «Они чувствуют во мне чужака. Между нами легла вывеска торговой фирмы «Эрмен и Энгельс».
        Нет оснований покуда доверять ему, сыну фабриканта, еще недавно вычурному поэту, философу, парящему над землей в густой мгле всяких абстракций.
        В пролетарии живет здоровый инстинкт настороженности и недоверия к слову».

        С полудня началась забастовка. Ее негромко провозгласили часы, десятки часов на заводских корпусах. Вместе с еле заметной заминкой послушной часовой стрелки остановилась работа. Стрелка ребенком, играющим в «классы», поскакала дальше — рабочие беспорядочно высыпали с заводов, из мастерских на безлюдные улицы. В полдень город ожил и зашумел так, как шумел только на рассвете или в сумерки.
        Во всех церквах, на всех площадях митинговали. И чем тише, мертвенней становились дома и дворы фабрик, тем взволнованнее говорили город, улицы.
        Фридрих вышел в прихожую конторы. На вешалках, как висельники, неестественно выпрямившись или скорчившись, застыли серые шинели, плащи, полукафтаны. Их никто не стерег. На деревянной скамье лежала забытая сторожем железная табакерка. Сторож забастовал.
        В груде шляп и цилиндров Энгельс отыскал картуз и, закутав шею фланелевым шарфом, вышел на улицу. Мимо него продолжали идти рабочие. Он свернул с моста в глубь заводских улиц. Растерянно поскрипывали настежь отпертые ворота. Забастовки не ожидали. Какие-то люди пробирались к конторам по найму. Унюхав добычу, они торопились предложить себя вместо протестующих собратьев. Озираясь, они проникли на пустые, брошенные фабрики еще раньше, чем их принялись искать.
        Фридрих ощутил острое желание избить их. Не часто чувство опережало в нем рассудок.
        «Рабские душонки, подлые и жалкие! Рабочие сами скоро расправятся с предателями».
        Минуту спустя он уже думал о другом:
        «Следует поставить рабочие пикеты у фабричных ворот, чтобы останавливать измену на пороге».
        Но об этом уже позаботились. Ворота захлопывались, и рабочие присоединялись к страже.
        «Революция приближается!» — надеялся Энгельс, но вместе с тем росло в нем беспокойство.
        Не было ли снова провокации, которая опутала рабочих летом, во время первой забастовки? Не хотят ли промышленники руками пролетариев добыть уступки от правительства?
        Но через все сомнения пробивалось одно полное нарастающее чувство — гордая радость.
        Фридрих видел впервые рабочий класс в организованном действии. Забастовка была прекрасна, как революционный бой, как массовое восстание. Какой магический пароль, пробежав через многотысячный город, остановил наперекор всему десятки заводов, сотни машин, тысячи станков? Разве не было беспорядочное шествие рабочих мирным и небывалым доныне парадом их мощи и сознания солидарности?
        «Так воспитывается революция, — думал Фридрих, — социальная революция, за которой следует не коронование новой династии, а свержение режима». И он радовался замечательному уроку, который давала ему история.
        Через несколько дней забастовка кончилась.
        Город, как река, вошедшая после разлива в берега, снова обезлюдел и затих.
        Монотонно стучали паровые станки на текстильных фабриках. Закрылись заводские ворота. Ткачи и пряхи согнулись над работой.
        Фридрих Энгельс окончательно решил писать книгу о рабочих Англии. Он хотел посвятить ее миллионам Смитов, всем тем, чья история, чья жизнь, безличная, как статистическая цифра, и трагическая, как цифра на безыменном трупе в городском морге, послужит основой этой книги.
        Старый сторож Джон был одним из вдохновителей Фридриха, красноречивым, как синие книги инспекторских обследований, как Манчестер, Ливерпуль и Лондон, как всеобщая забастовка, как газеты и пророчества немецких социалистов, как Иосиф Молль, как смелый чартист Гарни и рассудительный, холодный Оуэн.
        Во вступлении к своей книге Фридрих сказал то, чем столько раз хотел рассеять недоверие старого конторского сторожа:
        «Рабочие! — в толпе английских ткачей, металлургов, углекопов он узнавал Джона, сосредоточенно жующего ус. — Вам я посвящаю свой труд, в котором я попытался нарисовать перед своими немецкими соотечественниками верную картину вашего положения, ваших страданий и борьбы, ваших чаяний и устремлений».
        Фридрих отвечал Джону, недоумевающему, спрашивающему, кому нужна книга о рабочих («У нас на табак гроша не остается, зачем нам книга о своей беде?»):
        «Можно по-разному жить богато, но нужда однолика…»
        «Я достаточно долго жил среди вас, чтобы ознакомиться с вашим положением», — писал далее Фридрих. Улыбка медленно сходила с его лица, вместе с ней уходили воспоминания.
        «Я искал большего, чем одно абстрактное значение предмета, я хотел видеть вас в ваших жилищах, наблюдать вашу повседневную жизнь, беседовать с вами о вашем положении и ваших нуждах и быть свидетелем вашей борьбы против социальной и политической власти ваших угнетателей… Я оставил общество и званые обеды, портвейн и шампанское буржуазии и посвятил свои часы досуга почти исключительно общению с настоящими рабочими…
        …Я убедился в том, что вы больше чем просто английские люди, члены одной обособленной нации, вы — люди, члены одной великой общей семьи, сознающие, что ваши интересы совпадают с интересами всего человечества. И, видя в вас членов этой семьи, «единого и неделимого» человечества, людей в самом возвышенном смысле этого слова, я, как и многие другие на континенте, всячески приветствую ваше движение и желаю вам скорейшего успеха».

        Пять месяцев длилась упорная борьба в «Рейнской газете». Маркс не знал ни в чем равнодушия. С тех пор как он стал редактором этой газеты, он не только отдавал ей все силы, время, но и пытался охватить на ее узких столбцах все волнующие темы современности. В течение лета 1842 года газета опубликовала несколько статей о социальных вопросах. Карл Маркс заинтересовался талантливым коммунистом, портным Вейтлингом и напечатал его статью о жилищах берлинской бедноты, ютящейся в нечеловеческих условиях.
        Все интересовало «Рейнскую газету», и она отражала каждое движение маятника истории, особенно в немецких княжествах.
        Как-то, сообщая о съезде ученых в Страсбурге, «Рейнская газета» в примечании добавила, что если неимущие в Германии домогаются богатства, которым владеет только среднее сословие и крупная буржуазия, то это приводит на память борьбу третьего сословия против дворянства в начале Великой буржуазной французской революции.
        Однако этого замечания было достаточно, чтобы «аугсбургская ведьма» — «Всеобщая газета» обвинила «Рейнскую газету» в заигрывании с коммунизмом.
        Маркс со свойственной ему быстротой реакции дал отпор нападкам «Всеобщей газеты», которая сама не раз печатала принадлежащие перу Гейне статьи, восхвалявшие французский социализм и коммунизм. Воевать с «Всеобщей газетой» было тем более нелегко, что она, единственная в ту пору в Германии, имела национальное и даже международное значение. Но это не могло остановить Маркса. В то время ему было еще трудно говорить, что-либо по существу коммунизма. Не в правилах Маркса было пользоваться оружием, которое он еще не изучил и не усовершенствовал. Он писал, что «Рейнская газета» будет решать все эти вопросы «после упорного и углубленного изучения». Труды Леру, Консидерана, Прудона и другие требуют глубокого изучения и не могут быть разобраны в порядке случайной фантазии.
        Карл мечтает о том, чтобы взяться снова за книги. Столько еще вопросов не нашли в его сознании ответа. Время не терпит. Он хочет еще раз и еще глубже продумать идеи социализма и особенно коммунизма до конца, до полной ясности, поработать над политической экономией.
        Он ищет новых путей. Но редакторская деятельность кажется ему не менее важной, и оставить ее не дезертирство ли с поля боя? Не ради ли возможности говорить с этой высокой трибуны он порвал с мыслью о профессуре, разошелся со многими товарищами?!
        Работа в «Рейнской газете» между тем становилась все более затруднительной. Маркс надеялся на друзей в Берлине, обещавших сотрудничать в его печатном органе.
        В это время берлинские «Свободные» разыгрывали из себя богему. Их скандалы, бесчинства, глупые выходки в кабаках, притонах, на улицах вызывали презрение и недоумение не только у робких филистеров, но и тех, кто раньше готов был присоединиться к ним. Бруно Бауэр не стеснялся участвовать в бессмысленных шествиях нищих, устраиваемых «Свободными», и стал не меньше скоморохом, нежели они. Только строгий Кеппен держался в стороне от этих шумных дебошей, кончавшихся нередко в полицейских участках.
        Все эти странные бесчинства пагубно отражались на духовной и творческой деятельности «Свободных», Карл Маркс получал от них для газеты большей частью никчемную продукцию, подолгу отбирал и переделывал полученное.
        Окончательный разрыв со «Свободными» совершился в ноябре 1842 года. В это время Гервег и Руге побывали в Берлине. До этого в Кёльне Гервег познакомился и крепко подружился с Марксом. В клубе «Свободных» Гервег и Руге выслушали Бруно Бауэра, который выступил с нелепыми требованиями упразднить, не считаясь с реальной действительностью, понятия государства, собственности и семьи.
        Гервег попробовал призвать Бауэра и его друзей к разумным мыслям взамен пустозвонной болтовни. В ответ они принялись оскорблять его и высмеивать стихи Гервега. В результате спор между Руге, Гервегом и «Свободными» дошел до «Рейнской газеты». Маркс поддержал взгляды Руге и Гервега, и «Свободные», в частности Мейен, начали сочинять пасквили о газете.
        В это же время Маркс претерпевал, как сам говорил, «ужасные цензурные мучительства», вел огромную переписку с министерством, выслушивал обер-президентские жалобы и обвинения в ландтаге, а также спорил с акционерами, субсидирующими газету, крайне раздраженными ее «левым» направлением.
        Осенью 1842 года правительство стало еще больше придираться к газете и ее редактору, надеясь, что она умрет естественной смертью. Но число подписчиков все возрастало: с 885 оно поднялось до 1820. Король негодовал. Статьи в газете становились все более дерзкими и враждебными правительству. Рутенберг был выслан из Кёльна.
        30 ноября Маркс писал Руге: «Рутенберг, у которого уже отняли ведение немецкого отдела (где деятельность его состояла главным образом в расстановке знаков препинания)… Рутенберг благодаря чудовищной глупости нашего государственного провидения имел счастье прослыть опасным…»
        Корреспонденции из Бернкастеля о невыносимом положении мозельских крестьян, помещенные в «Рейнской газете», вызвали подлинный рев со стороны обер-президента Шаппера, который только искал повода избавиться от Маркса. 19 января 1843 года совет министров в присутствии короля постановил закрыть «Рейнскую газету».
        Формальным поводом для этого послужило то, что у газеты будто бы нет разрешения на издание. Фактической же причиной было ее противоправительственное направление.
        В интересах пайщиков после их хлопот газете разрешили выходить еще три месяца.
        «В течение этого времени, до казни, — писал Маркс Руге, — газета подвергается двойной цензуре».
        Число подписчиков в это время возросло до 3200, и в Берлин направлялись петиции с большим количеством подписей. Читатели просили не закрывать «Рейнскую газету».
        Пайщики, желая спасти деньги, вложенные в издание, потребовали в это же время от Маркса, чтобы он совершенно изменил тон и характер газеты. Это и заставило Карла Маркса 17 марта сложить с себя обязанности редактора.
        Карл поехал к Женни. Ему было 18 лет, когда она стала его невестой. Семь лет ждали они друг друга, ни мыслью, ни поступком не изменяя своей любви. 19 июня 1843 года доктор Карл Маркс обвенчался, наконец, с Женни фон Вестфален. Они прожили несколько счастливейших недель в красивом городке Крейцнахе у Каролины фон Вестфален, матери Женни, одиноко жившей в глубоком трауре после недавней смерти Людвига Вестфалена.
        Арнольд Руге звал Маркса в Париж. Он предлагал ему основать там немецкий журнал. Осенью 1843 года Карл и Женни покидают Германию, направляясь во Францию.

        Женни и Карл, плечом к плечу, рука в руке, стоят у окна. Перед ними Париж. Как далеко отступил в их памяти Рейн, отошла родина! Они женаты всего несколько месяцев, но обоим кажется, что прошли для них годы. Так долго ждали друг друга. Семь бесконечных лет!
        — Давно, а будто только вчера встретились, еще ни о чем не успели наговориться, — шепчет Женни ласково.
        Сознание неразрывности, любви навсегда беспредельно расширяет ее чувство. Она думает о недавнем прошлом, заглядывает в счастливые месяцы, точно в сокровенный ларчик, полный до краев любовных слов, горячих признаний и мечты.
        Франция. Отсюда, издалека, вместе с верными соратниками он сумеет пойти войной на самодержавие, на филистеров, на помещиков. Он не откладывал пера. Заглядывая в темную чащу философии, Карл повторял понравившуюся ему мысль Фейербаха, с которым был в переписке.
        «Раз наука не разрешает загадки жизни, — что же делать? Обратиться к вере? Но это значило бы броситься из огня да в полымя. Нет. Надо подойти вплотную к жизни, к практике. Сомнение, которое не разрешает теория, разрешит повседневность».
        Каждый новый город, каждая новая страна — школа. Маркс наблюдателен, как никто. Его пытливый взор находит без труда несравненно большие противоречия, нежели в сонном немецком государстве, открывает глухую борьбу сытых и голодных. Везде все то же… Жгучая ненависть к торжествующим буржуа нависла над столицей. Разоренные крестьяне наполняют улицы, клянчат милостыню, тихо мрут в подворотнях, на порогах домов новой знати.
        Зверски оскаленная пасть — вот оно, буржуазное государство. Маркс отшвыривает с презрением гегелевскую, такую наивную и лживую перед мордой буржуазного Парижа формулу о нравственном организме, величаво возвышающемся над борьбой общественных классов.
        «Ошибался или предавал? — спрашивал тень Гегеля Карл. — Старик был слишком гениален, чтоб так ошибиться».
        Стоя подле жены, ощущая ласку ее прелестной руки, он размышляет о самых больших вопросах мира. Париж из окна дома на улице Ванно кажется ему необъятным. Страшная борьба изо дня в день, от часа к часу, ежеминутно разыгрывается на безмятежных с виду улицах. Голодные и сытые. Богатые и бедные. Плебеи и патриции. Пролетариат и буржуазия…
        Женни отходит в глубь комнаты и принимается убирать книги с маленького стола. Из амбразуры окна Карл следит за ее движениями. Стол, наконец, накрыт к ужину.
        Стук в дверь. Входит, помахивая большой шляпой, нестарый господин в нарядном, снегом осыпанном пальто. Холодная, чуточку надменная улыбка, изысканный светский поклон.
        — Вот вам и сам прославленный буян, еретик и безбожник Генрих Гейне, — объявляет редактор «Немецко-французских ежегодников» Руге, появившийся в дверях вместе с поэтом.
        Генрих Гейне зачастил к Марксам. Он полюбил неровную улицу Ванно, маленькую квартирку с окнами, затемненными ветвистым каштаном, приветливую пополневшую Женни, смущенно кутающуюся в клетчатую шаль и неторопливо подшивающую края трогательно маленьких детских распашонок.
        В доме Марксов все говорило о нетерпеливом ожидании нового человека. Маленькая ванночка в передней, затянутая кисеей колыбелька, забытый на комоде повивальник, особое беспокойное внимание Карла к жене. Приехала из Крейцнаха со строгим наказом беречь Женни ее сверстница, Елена Демут, выросшая в людской дома Вестфаленов. Спокойно и умело взяла она на себя заботы о маленькой семье. И сразу стало как-то уютнее, наряднее вокруг. Появились какие-то чашечки, подносики. Пеклись булочки. Только с упрямой и вздорной госпожой Руге не поладила Ленхен. Зато Генрих Гейне может всегда рассчитывать на ее гостеприимство, на горячую чашку кофе или кружку остуженного пива. Он желанный гость и баловень всех. Взлохмаченный Карл из-за груды бумаг неизменно радостно приветствует входящего поэта. Женни откладывает книгу и шитье. Елена торопится с угощением. И нередко проводят они все вместе зимние вечера у неспокойно гудящего камина.
        Генрих приносит стихи. Он читает их негромко, но хриплый голос его выразителен. Отрываясь от тетрадей, поэт нервно ищет на лице Карла похвалы, осуждения либо равнодушия: последнее для него было бы нестерпимо. Но Маркс никогда не бывает безразличен к лире издавна любимого поэта. Поэзия Гейне не бесстрастна, не бесцельна. Уже написано «Просветление».
        Карл знает наизусть стихи нового друга.
    Будь не флейтою безвредной,
    Не мещанский славь уют —
    Будь народу барабаном,
    Будь и пушкой и тараном,
    Бей, рази, греми победно![4]

        В тихие вечера о чем только не говорят Женни, Карл и Генрих! О далекой Германии, о Париже, то бурливом, то самодовольном, о новых идеях, книгах и людях. О родине.
        — Я верю в революцию и жду ее. Не сегодня, так завтра.
        Гейне думает то же.
        — На окраинах Парижа, — говорит он, — я видел людей в рубищах, с лицами, изувеченными голодом. Они читают памфлеты Марата и мрачные вещанья Буонаротти. Они хотят создать Икарию — эту страну, одновременно прекрасную и скучную для мне подобных скептических умов. Они пахнут кровью. И все же коммунисты — единственная партия, которая заслуживает почтительного внимания. Но хотя разум мой приветствует их, я боюсь этой разрушительной силы. Они, как гунны, уничтожат моих кумиров. Грубыми, мозолистыми руками они разобьют в порыве мести предметы тончайшего искусства, босыми ногами растопчут мои воображаемые цветы. Что будет с моей «Книгой песен». Кому нужны хрупкие мечты поэта? Навсегда развеются образы пажа и королевы. Нет, я боюсь этих мрачных фанатиков и их злобы. И все же они придут, они победят… Из одного отвращения к защитникам немецкого национализма, я готов полюбить коммунистов. Им чужды лицемерие и ханжество. Главным догматом они объявили неограниченный космополитизм, всемерную любовь ко всем народам, братские отношения всех свободных людей на земле. Великие чувства! Я — за них.
        Карл, добродушно улыбаясь, слушает Гейне. Он хочет верить, что рано или поздно мятущийся поэт сам разберется в охвативших его противоречиях.
        «Разве я сам, — думает Маркс, — не ищу? Вихрь мыслей качает и меня. Это рост, это движение, это залог того, что мы найдем себя и свой путь».
        Иногда Генрих приходит к Марксам болезненно бледный. Женни тотчас же распознает его настроение по неровной походке, гримасе губ, дрожанию рук.
        — Обругали? — спрашивает она сочувственно, если Гейне приходит сумрачный и жалуется на недуги, на человеческую пошлость и дурной парижский климат.
        Поэт молча лезет в задний карман щеголеватого фрака и достает измятые листы журнала.
        Большие губы его вздрагивают, и лоб страдальчески перекошен. Как обиженный, рассерженный ребенок, он борется с двумя чувствами — желанием заплакать и подраться.
        — Не принимайте так близко к сердцу завистливый и злобный вой ничтожеств. Будьте милостивы к насекомым. Они тоже хотят жить, — говорит Женни и с подчеркнутой брезгливостью откладывает в сторону журнальную статейку.
        — О, эти насекомые ядовиты! Это мухи цеце. Вы только послушайте их крики. Это людоеды, пляшущие вокруг костра, на котором поджаривается человеческое мясо.
        — Ваш язык и в поджаренном виде будет для них страшнее пушки, — смеется Женни. — Над этим растревоженным болотцем можно только смеяться.
        — Воняет, — хмурится Гейне. Но раздражение его проходит, у госпожи Маркс особое умение врачевать раны и усмирять взбунтовавшееся самолюбие.
        Под неяркой висячей лампой еще чернее, еще гуще кажется шевелюра Карла, в темно-коричневых пушистых волосах Гейне еще ярче просвечивает седина. Генрих на 20 лет старше Маркса. Но разница возраста неуловима. Саркастический необъятный ум Карла — камень, на котором оттачивается перо поэта.
        Поздно ночью уходит Генрих Гейне из маленькой квартиры Марксов. Но гостеприимные хозяева еще не сразу успокаиваются, продолжают делиться впечатлениями о прекрасной поэзии Гейне и о самом поэте.
        До утра говорят молодые люди. Ночи так предательски коротки. Едва успевают наговориться влюбленные, а уже сквозь жалюзи проглядывает рассвет. Серое, скудное пятно неба.
        Дописав свою новую статью, Карл торопится отдать ее на суд жене. Никто лучше не понимал его замыслов. Иногда Женни писала под диктовку мужа или терпеливо разбирала черновые записи. Это были счастливые минуты полного единения. Женни, как мать, окружала его заботой; Карл с сыновней доверчивостью отдавал ей свои мысли.
        Случалось, до рассвета они работали вместе. Елена ворчала за стеной и, потеряв терпение, требовала, чтоб Женни. позаботилась если не о себе, то хоть о будущем ребенке. Карл шутливо хватался за голову, гнал жену в постель, гасил лампу, осуждал себя за невнимание, забывчивость. Но в следующую ночь повторялось то же, покуда решительный окрик Елены опять не прекращал разговоров и скрипа ломких перьев.
        Окончив статью, Карл, как всегда, спешит к Женни. Давно спит дом. Лучшее время для размышлений. Женни не хочет ждать до утра. Маркс не заставляет себя уговаривать. Он рад тотчас же показать ей итог последних дней работы. В этом сочинении, названном «К критике гегелевской философии права. Введение», он впервые употребил новое слово — пролетариат. Внимательное ухо Женни тотчас же уловило его.
        — До сих пор, — говорит она, прерывая чтение, — ты писал обычно о бедных классах, о страждущем человечестве, которое мыслит, и о мыслящем человечестве, которое угнетено. Не так ли? Пролетариат — о нем так прямо сказано впервые.
        — Я не только упоминаю о нем — я жду от пролетариата выполнения его великой исторической миссии, коренного общественного переворота, — и добавляет: — Главная проблема настоящего — отношение промышленности и всего мира богатства к политическому миру.
        — Читай, — требует снова Женни.
        — «Оружие критики, — продолжает Карл, — не может, конечно, заменить критики оружием, материальная сила должна быть опрокинута материальной же силой; но теория становится материальной силой, как только она овладевает массами».
        Женни сидит, опершись на подушку. Глаза искрятся гордостью, восхищением, как когда-то в Трире, когда покойный Генрих Маркс дал ей прочесть «мятежное» письмо сына.
        — «Дело в том, что революции нуждаются в пассивном элементе, в материальной основе. Теория осуществляется в каждом народе всегда лишь постольку, поскольку она является осуществлением его потребностей… Недостаточно, чтобы мысль стремилась к воплощению в действительность, сама действительность должна стремиться к мысли».
        Карл читает все быстрее, слегка шепелявя, комкая слова, и Женни не раз призывает его к плавности и спокойствию. Неповторимо четко рисует Маркс величавое призвание пролетариата:
        — «Подобно тому, как философия находит в пролетариате свое материальное оружие, так и пролетариат находит в философии свое духовное оружие, и как только молния мысли основательно ударит в эту нетронутую народную почву, совершится и эмансипация немца и человека».
        — Браво, Карл! Это лучшая из истин, которую ты нашел. Продолжай.
        Но в чепце, сползшем на ухо, в глухом шлафроке, угрожающе жестикулируя, на пороге комнаты появляется пухлая Ленхен.
        — Полуночники! — гремит она. — Сейчас же спать! Я пожалуюсь госпоже Вестфален… А вы, господин Маркс, вы демон. И если Женни родит крикуна, он вам отомстит за мать: будет орать день и ночь. А у такого беспокойного отца обязательно родится буян!
        Женни не дает Ленхен говорить и, поцелуем заглушив упреки, тушит лампу.
        Первый номер долгожданного «Немецко-французского ежегодника» вышел в феврале 1844 года. Кого только не было в числе сотрудников! Сияющий разоблачитель Гейне, певучий Гервег, всенизвергающий Бакунин, отважный Якоби, нравоучительный Гесс, красноречивый Фейербах, могучий Энгельс и, наконец, сам рейнский Прометей — Карл Маркс.

        Обложка «Немецко-французского ежегодника».

        В ресторане на Больших бульварах Руге устроил банкет. Редакторы надеялись, что журнал осуществит союз между революционерами Франции и Германии. С бокалом шампанского в руке Арнольд поклялся привлечь к сотрудничеству в дальнейшем самого Леру, Прудона и даже Луи Блана.
        — Да здравствует интернациональный радикализм! — провозгласил Руге.
        — Социализм, — поправил Маркс.
        — За это я не пью, — Арнольд мгновенно протрезвел.
        Карл отставил полный бокал.
        Руге не хотел ссоры. Желая опять сомкнуть ряды и рассеять наступившую тягостную тишину, Гейне предложил прочесть стихи. Но его едва слушали. У Женни как-то сразу заболела голова. Не досидев до конца пирушки, Марксы отправились домой.
        Невеселый получился вечер. На следующий день размолвка продолжалась.
        Широкая складка легла на неровном лбу Карла. Подбородок его дрожал. Женни знала этот симптом накапливающегося гнева.
        — Я считал тебя надежным, уравновешенным демократом, — сказал Арнольд, — и в этом таилась моя ошибка. Ты отщепенец, перебежчик. Бруно знал тебя лучше. Как я и говорил, ты катишься в бездну коммунизма, твои статьи и мысли начинены порохом, который взорвется, и я не поручусь, что тогда он не уничтожит тебя раньше, чем ты направишь его против врагов. Одумайся, Карл!
        — Ого, проповедь! Нужно ли все это? — сказала Женни, заметив, как мрачнеет Карл.
        — Не мешайте мне говорить, госпожа Маркс, вы ослеплены любовью к нему, вы, конечно, не видите опасности. Остановись, Карл! Одумайся! Ты оставил кафедру профессора, чтобы стать влиятельным журналистом. Теперь ты хочешь стать вождем. Приветствую. Но кого хочешь ты повести за собою? Кого? Ремесленников и пролетариев. Темную массу, которая страшна, когда просыпается. Променять прозрачные идеи великой демократии на муть коммунистического учения?
        — Я рад, что ты поставил точку над «и», — отрывисто и сухо ответил Карл. — Подобный разговор был неизбежен. Твое уклончивое отношение к мировоззрению, которое кажется мне достойным глубокого изучения, твои недомолвки ставят перед нами не одну проблему. Жалею, старина, но мы, очевидно, вскоре похороним дружбу. А жаль!
        Короткая перестрелка с Руге взволновала Карла. Сколько раз приходилось ему терять навсегда друзей! Бауэры, Рутенберг… Кто виноват? Виноватых нет. Кто же прав? Об этом скажет время.
        «Я боюсь, не иссушишь ли ты свое сердце, — вспоминалась Марксу давно отзвучавшая беседа. — Сердце бойца, сердце революционера — оно из стали. Оно умеет жалеть, но не прощать».
        «Что такое дружба? — спрашивает себя Карл. — Это борьба на одной баррикаде, это единая колонна, это руки, выковывающие меч, пишущие прокламации. Это глубокая убежденность и общее сомнение, это общее дело, жизнь и смерть». Обыкновенно, соскучившись, мысль Карла от маленьких, частных дел быстро переходила к большим вопросам мира. Сердце… сердце… Сердцем освобожденного человечества явится пролетариат, головою — философия.
        Презрительная гримаса сжала губы Маркса. Насмешка, холодная и непримиримая, мелькнула в глазах. Странное чувство легкости, свободы овладело им.
        «С этими людьми мне некуда идти».
        Сколько раз решал он подобным образом и сворачивал восвояси! Руге остался где-то далеко позади него, где-то в подворотне, смрадной и пустой.

        В библиотеке, в зале, чинном и покойном, горели свечи и лампы. Было тихо и торжественно. Храм мысли. Шуршали листы каталогов и книг. Точно вздохи. Карл глубоко втянул воздух, чуточку присомкнул веки. Он любил эту тишину, этот запах стареющей бумаги. Вокруг было столько знакомых. С полок они смотрели на него.
        Карл читал невероятно быстро. В памяти оставались нужные, важные подробности недавнего прошлого. Иногда он выписывал что-то, отмечал страницы в принесенной тетрадке, условным значком обозначал прочитанное.
        Ненасытное желание знаний все еще владело его умом. Великая потребность обобщить все политическое, социальное и культурное многообразие жизни, охота подчинить его одной, всеисчерпывающей точке зрения гнала его от идеи к идее, к синтезу.
        Книги, окружающее, люди были для Маркса лишь послушными помощниками. Зодчий стремился воздвигнуть здание, они поставляли ему необходимые камни. Неисчислимые часы мог проводить Карл в величественном молчании читального зала. Он не избегал трудностей в научных изысканиях, не боялся строгой абстракции.
        Пока Карл, позабыв обо всех заботах, склонившись над книгой, сидел в Национальной библиотеке, Женни и Елена занимались хозяйством. Роды близились. Женни была спокойна и счастлива. Как и Маркс, она нежно любила детей.
        Женни родила 1 мая. Карл в комнатке Ленхен подле кухни ждал исхода родов. Он курил не переставая. Дым пропитал его тело и одежду. Беспокойство гнало в коридор, на лестницу. Он метался. Стоны за стеной становились сильнее, переходили в крик. Ленхен, вся в белом, появлялась с ведрами, тазами и уходила вновь. Она не отвечала на расспросы.
        Была чудесная весна. На улице Ванно зацветали каштаны, как в Трире. Бело-розовые тугие цветы засматривали в окна.
        Женни так страдала.
        Наконец на свет появилась девочка. Карл, измучившийся, но счастливый, нашел дочь красавицей и сказал важно.
        — Ее имя будет Женни, лучшего человечество не создавало.
        Вечером явился Гейне, неловко передал госпоже Маркс смятые под плащом цветы. Вскоре зашли и Гервеги. Эмма Гервег, трепеща, целовала ножки и ручки новорожденной. Карл откупорил бутылку рейнвейна и поднял бокал в честь двух Женни.
        При виде мастеровых, пришедших с поздравлениями, Руге, на мгновение задержавшийся на площадке перед входной дверью, сказал шепелявя:
        — Поздравляю Карла не только с дочерью, но и с толпой приверженцев. Полтора пролетария с тобой во главе, конечно, уничтожат реакцию и установят коммунизм. Надеюсь, вам это удастся не скоро.
        Карл не удостоил недавнего союзника ответом. Изнуряющая вражда установилась в доме № 38 на улице Ванно, скромной улице, примыкающей к Сен-Жерменскому предместью.

        В послеродовые дни Ленхен с утра выгоняет Карла из дому.
        Дела много. Нужно ответить на письма. Для этого лучше всего зайти в маленькое кафе возле почты. На мраморном столике легко пишется. Юнг в Кёльне занят распространением ввозимых контрабандой «Немецко-французских ежегодников». Как идет дело? Порывшись в карманах, в поисках карандаша, Карл вспоминает о безденежье и материальных трудностях, на которые обречена его семья. Скоро ли Юнг пришлет ему денег? Маркс хмурится. Тяжелы эти поиски средств существования! Бедная Женни, как старается она экономить, не досаждать ему! Он чувствует свою ответственность перед ней и ребенком, страдает от невозможности дать им самое необходимое.
        Упрямое, решительное «отобьемся!» срывается с его уст.
        К делу, к делу!.. Обер-президиум в Кобленце разослал пограничным властям приказ об аресте Маркса. Итак, год в Париже, статьи и выступления в клубах не прошли даром. Прочитав об угрозе немецких властей, Карл ощущает удовлетворение, приток новых сил. Значит, то, что он делает, нужно, важно, существенно. Значит, выпущенные снаряды попали в цель. Пусть на угрюмой громаде прусской монархии его перо образовало лишь одну видимую трещину. Пусть. Разве не из трещин образуется впоследствии пропасть?
        «Мы не сдадимся!»
        Карл вспоминает о дневном собрании немецких ремесленников на улице Венсен у Барьер-дю-Трон, о своем намерении побывать там.
        После бурных споров, еще разгоряченный, он идет оттуда в Национальную библиотеку. Там ждут его книги. Горбатый дряхлый библиотекарь почтительно встречает Маркса. Этот немец не обычный читатель. И библиотекарь благоговейно приносит ему книги. Он несет их впереди себя, и кажется, что горб его переместился. Адам Смит, Рикардо, Джемс Милль, Сэй, Шульц… Француз кладет книги на стол так осторожно, как только может, и спешит за второй партией. Тут иные имена. Библиотекарь прижимает к сердцу памфлеты Марата, речи Робеспьера, Мирабо, Бриссо, отчеты Конвента, разрозненные номера газеты Демулена, мемуары мадам Роллан и Левассера.
        — Какие это люди, какое время! Увидим ли мы таких героев, услышим ли мы подобное непревзойденное красноречие? — шепчет горбун.
        Маркс вытирает перья.
        Не таких еще героев и не такое красноречие узнает мир!
        Библиотекарь стар, Карл молод. Перед ним десятилетия жизни.
        Каких-нибудь 50 лет, чуть больше, отделяют его от французской революции. Не затихла с тех пор Европа. Неугомонная Европа.
        Все может быть, и все будет. Кризисы, войны, революции.
        Библиотекарь не верит. Настоящее кажется ему таким прочным…
        Карл перелистывает книги. Он отмечает ошибки якобинских стратегов, и, однако, не это, по его мнению, определило тот, а не иной путь революции. Что же? И Рикардо и Адам Смит приходят на смену Робеспьеру. Но и экономическая наука не исчерпывает поставленного вопроса. Карл читает, конспектирует, ищет причины. История как военная карта на столе полководца. Даты как поля битв.
        Тени великой революции окружают Маркса. Шаг за шагом он идет по ее следам. Он спорит с мадам Роллан, он обвиняет ее в слепоте и узости. Жирондисты говорят с трибуны Конвента.
        — Чьи интересы вы защищаете? — допрашивает их Карл. — Вы, настойчивые предки нынешних буржуа у власти…
        Марат, больной и раздраженный, принимает Маркса.
        Он в ванне, покрытой простыней. Он громит врагов народа. Революция в опасности, реакция наступает из всех щелей республики. Справа и слева.
        — Слева? — переспрашивает Маркс.
        Жак Ру, Леклерк, Роза Лакомб — люди предместий. Их тоже преследует язвительный Друг народа, которого завтра пронзит кинжал монархистки-дворянки…
        Карл идет мимо дома Марата на улице Кордельеров. Он торопится в Конвент. Но не пышные слова ораторов интересуют его. В комнате подле зала лежат списки верховного органа революции.
        — Покажите мне их, — требует Карл. Тонконогий писец в голубом кафтане подает ему нарядную тетрадь. Маркс смотрит в графу о профессии. Юристы, торговцы, солдаты. Он уже готов отложить списки.
        — Неужели ни одного?
        — Кого ищет гражданин?
        — Рабочих.
        Писец в затруднении.
        — Есть, — говорит он, ударив себя по лбу, — есть один член Конвента рабочий из Реймса. Есть и еще один. А вот это ремесленник…
        Карл благодарит и уходит, едва заглянув в списки.
        9 термидора — в ратуше. Вместе с Филиппом Леба выглядывает он на площадь. Не колебания Робеспьера волнуют его, не болтовня делегатов из секций, не смерть якобинцев. Безлюдная площадь кажется ему приговором. Равнодушие окраин страшно, как гильотина.
        Карл опускает голову в большом раздумье. Быстро бежит перо по узким листам. Дата за датой. Тетрадь за тетрадью.
        Смеркается, когда Маркс отрывается, наконец, от книг и конспектов. Улицы вокруг библиотеки темны, узки, невеселы, как в дни, когда тележка бравого палача Сансона провозила по ним на Гревскую площадь дань «народной битве» — гильотине. На углу старик, помнящий Наполеона, продает газеты. На последней странице, между подробным описанием убийства из ревности и советами хозяйкам, — краткое сообщение о восстании ткачей в Силезии. Незыблемая европейская почва снова колеблется. Карл сорвал шляпу и помахал ею в воздухе. То был немой клич, бодрое приветствие. От Бреславля до Майнца, от Регенсбурга до Штеттина, над всей Германией шквалом пронеслись бунты и восстания. Силезцы не одиноки.
        На улице Ванно Марксы читают стихи Гейне.
    Угрюмые взоры слезой не заблещут!
    Сидят у станков и зубами скрежещут:
    «Германия, саван тебе мы ткем.
    Вовеки проклятье тройное на нем!
    Мы ткем тебе саван.

    Будь проклят бог! Нас мучает холод,
    Нас губят нищета и голод,
    Мы ждали, чтоб нам этот идол помог,
    Но лгал, издевался, дурачил нас бог.
    Мы ткем тебе саван.

    Будь проклят король и его законы!
    Король богачей, он презрел наши стоны,
    Он последний кусок у нас вырвать готов
    И нас перестрелять, как псов!
    Мы ткем тебе саван.

    Будь проклята родина, лживое царство
    Насилья, злобы и коварства,
    Где гибнут цветы, где падаль и смрад
    Червей прожорливых плодят!
    Мы ткем тебе саван.

    Мы вечно ткем, скрипит станок,
    Летает нить, снует челнок,
    Германия, саван тебе мы ткем!
    Вовеки проклятье тройное на нем!
    Мы ткем тебе саван»[5].

        Бывшие друзья, узнав от Руге, что шалый Маркс сошелся с немецкими подмастерьями-коммунистами в Париже, злобно напали на него. Неистовство политической вражды безгранично. Ненависть дезертиров и перебежчиков ядовита и зловонна.
        Женни не всегда остается равнодушна к пасквилям, но Карл веселится от всей души, перечитывая смесь лжи и бессильной злобы.
        — На войне как на войне, — говорит он. — Классовая борьба беспощадна. Это борьба не на жизнь, а на смерть.

        Маркс постоянно изучал жизнь простого народа, ему хотелось как можно глубже узнать быт, нравы, интересы, суждения, страдания и радости, как он сам писал, бедной, политически и социально обездоленной массы. Его особенно интересовали законы, ущемляющие неимущих людей, он исследовал положение мозельских крестьян, выступал против духовного, политического и социального гнета, царившего в Пруссии и во всей Германии. Именно в годы своего сотрудничества в «Рейнской газете» Маркс подошел вплотную к выяснению классовой структуры немецкого общества, к пониманию социализма. Постепенно молодой ученый и журналист перестал отделять вопросы чистой политики от экономических отношений.
        К различным утопическим коммунистическим учениям Маркс относился критически, однако считал свои знания еще совершенно недостаточными для того, чтобы высказать окончательное суждение. Чрезвычайно требовательный к самому себе, Маркс досконально изучал каждый предмет, прежде чем судить о нем окончательно. Он писал в «Рейнской газете», не давая еще развернутого анализа, что коммунизм — это важный современный вопрос, выдвигаемый самой жизнью, борьбой того сословия, которое в настоящее время не владеет ничем, иными словами — пролетариатом.
        В то же время, когда Маркс из революционного демократа становится коммунистом, изменялось одновременно и его мировоззрение, совершался переход от идеализма к материализму. Так на мировом небосклоне появился новый большой философ, которому предстояло стать основателем науки о социализме и современном материализме.
        Незаконченная обширная рукопись Маркса «К критике гегелевской философии права» явилась весьма важной вехой в возникновении нового философского учения. Исследования Гегеля привели Маркса к выводу, что «анатомию гражданского общества следует искать в политической экономии».
        Переход от идеализма к материализму и от революционного демократизма к коммунизму окончательно совершился в статьях и письмах Маркса, опубликованных в «Немецко-французском ежегоднике». В них он наметил программу журнала и усмотрел его задачу в «беспощадной. критике всего существующего». Маркс выступил против догматизма, который был свойствен всей прежней философии и утопическому коммунизму. Он обрушился на схематиков, проповедующих раз и навсегда сформулированные решения, якобы годные для всех грядущих времен. Решительно отвергая оторванные от жизни, от практической борьбы масс умозрительные теории, Маркс выдвинул задачу — связать теоретическую критику старого общества с практикой, с политикой, «с действительной борьбой».
        В статье «К еврейскому вопросу», осуждая Б. Бауэра за идеалистическую, теологическую постановку национального вопроса, Маркс развил глубокую мысль о коренном различии между буржуазной и социалистической революцией, которая должна освободить человечество от всякого социального и политического гнета. В работе «К критике гегелевской философии права. Введение», опубликованной в «Немецко-французском ежегоднике», Маркс впервые указал на пролетариат как на общественную силу, способную осуществить социалистическую революцию.
        Итак, Маркс выступил уже как революционер, обратившийся к труженикам с призывом начать беспощадную борьбу против существующего строя, против феодальных и буржуазных правительств, против социального неравенства.

        Был август 1844 года. Сен-Жерменское предместье опустело. Новая, безмерно богатая финансовая знать и укрепившиеся после Реставрации аристократы выехали в свои поместья в Бретань, в сумрачные замки, у медлительной Луары и на Пиренеи.
        Карл Маркс сбрасывал редингот и жилет и целыми днями работал. Книги по экономике, философии, мемуары деятелей французской буржуазной революции, статистические таблицы, «синие» парламентские книги Англии, мрачные, как кладбищенский регистрационный перечень, — все привлекало его внимание. Желая отдохнуть, он перелистывал Шекспира, из которого многое знал наизусть, смеялся над проделками хитроумного Жиля Блаза, зачитывался Бальзаком. Ни одна новая книга Гейне, Жорж Санд, Мюссе, Гюго, Мериме не ускользала от его внимания.
        Маркс сильнее ощущал свое одиночество в огромном городе, особенно в неистовой уличной толпе. Прошло уже несколько месяцев, как Женни уехала в Трир к матери и увезла туда тяжело болевшую дочурку. Нетерпеливо ждал Карл возвращения жены и ребенка, побеждая тоску напряженной работой.

        Фридрих Энгельс решил не позднее сентября 1844 года побывать в Париже, чтобы снова повидаться с Марксом. Их первая встреча в 1842 году была холодной. Под влиянием писем братьев Бауэров, крайне раздосадованных тем, что Маркс навсегда резко порвал с «Кружком свободных», Фридрих отнесся с некоторым недоброжелательством к редактору «Рейнской газеты». Маркс, заподозрив в Энгельсе единомышленника берлинских «Свободных», ответил ему тем же.
        С тех пор прошло почти два года, и Энгельс понял, что ко времени первой встречи с «неистовым трирцем» он не достиг еще той ясности, глубины мысли и анализа, которые были уже у Карла. Давно оценил Энгельс по достоинству заблуждения и напыщенные разглагольствования «Свободных», разглядел истинную сущность краснобаев Бауэров.
        Мысль Фридриха была отныне прочно прикована к экономике, этой пружине, столь отчетливо выпирающей из-под всех покрывал, набрасываемых на нее буржуазным обществом. Перед внимательным взором Фридриха прошли чартистские восстания, сотрясавшие буржуазную Англию, забастовки голодающих рабочих, бунты луддитов против машин.
        Когда Фридрих начал изучать положение рабочего класса в Англии, он был потрясен, как первооткрыватель, вступивший на новую землю. Энгельс писал обо всем Марксу, и между ними, вначале незаметно, протягивались нити полного доверия и понимания, из которых ткется дружба, не разрушаемая ни временем, ни опасностями.
        Свое сотрудничество в «Немецко-французском ежегоднике» Энгельс начал с критики политической экономии, подобно тому как Маркс штурмовал и низвергал гегелевскую философию права. Полная задора и блеска статья «Наброски к критике политической экономии» привела в восхищение требовательного Карла. Он назвал эту статью Энгельса «гениальным наброском». В ней 24-летний автор прощупал аналитической мыслью, точно хирургическим зондом, многие коренные вопросы экономики и вскрыл самые глубокие противоречия буржуазного общества. Он добрался до ядра всех бед — до частной собственности.
        Фридрих заглянул в самые недра общества, в котором жил. Он увидел страшные последствия капиталистической конкуренции, кризисов и смертельную борьбу классов. Он задумался над тем, что даже достижения науки при господстве частной собственности вместо освобождения несут человечеству ад и рабство.
        Познакомившись поближе с Фридрихом по его письмам и статьям, Карл Маркс безошибочно понял, что это человек могучего ума и дарования.
        Через хмурый, зелено-серый Ла-Манш, отделяющий Англию от Франции, Маркс и Энгельс мысленно протянули друг другу руки.
        В конце августа 1844 года Фридрих выехал из Манчестера в Лондон. Как всегда, его поразило чудовищное однообразие во внешнем облике этого города. Покуда громоздкий кеб вез его по улицам, он думал, что лондонский «юг» едва ли отличим от «севера» и «юго-востока». Всюду выстроились в ряд совершенно одинаковые гладко-серые дома. Между ними, как во рту с испорченными зубами, чернеют щели — уличные тупики. На замызганных рундуках торгуют рыбой, перезревшими овощами и фруктами, несвежими яйцами, изношенным тряпьем.
        Фридрих невольно сравнивал нарядную толпу, прогуливающуюся по Пиккадилли, с худосочными детьми, которых вели жалкие женщины, кутающиеся в полинявшие шали. Кеб свернул в близлежащий квартал Сохо, заселенный безработными, чужеземцами, ремесленниками, затем выбрался на набережную Темзы. Вдали был виден порт, за ним начинались доки.
        В конце августа Энгельс был уже в Париже. Он располагал всего десятью днями свободного времени, так как его настойчиво звали в Германию родные. Ему очень хотелось скорее увидеть прохладную долину Вуппера, где расположены вблизи друг от друга родной Бармен и Эльберфельд. Но он решил, хотя бы проездом, повидать Маркса, познакомиться с ним поближе.
        Вечерело, когда в квартире на улице Ванно раздался резкий звонок. Карл сам открыл дверь.
        Перед ним, держа в руках цилиндр и трость, стоял очень молодой человек с большими, широко расставленными серыми глазами, смотрящими прямо, испытующе и смело.
        Карл сразу же охватил взглядом вошедшего. Это бывает не всегда. Иногда люди долго не запоминаются, и впечатление от них меняется со временем. Лицо гостя отражало волю и ум, добродушие и наблюдательность. Карл как-то по-новому увидел и чистоту светлой кожи, и нос с широкими подвижными ноздрями, и большой добрый рот. У гостя была маленькая, тщательно подстриженная каштановая бородка. Густые русые волосы были расчесаны на пробор и переходили в узкую полоску бакенбардов, обрамлявших овальное лицо.
        Он был высок, широкоплеч, худощав и щегольски одет.
        — Входите, Энгельс, я рад, очень рад вас видеть, — сказал Карл.
        — Вы узнали меня, Маркс? Я проездом в Париже, еду из Англии в Германию. Хотел бы…
        — Да входите же, — прервал приветливо Маркс. Через несколько минут Фридрих и Карл сидели за маленьким столом, и казалось им, что они давным-давно дружны.
        — Ваши наброски к критике политической экономии превосходны. Вы сказали то, что не было еще открыто никем: все противоречия буржуазной экономики порождены частной собственностью. Вы далеко опередили Прудона, который борется с частной собственностью, погрязнув в ней сам. Я тщательно изучил вашу статью, — сказал Маркс. Фридрих покраснел, сильно смутился.
        — Вы переоцениваете мои заслуги, доктор Маркс. Это только первые шаги. Все, что я сделал, вы открыли бы давно, если бы не занимались здесь другими вопросами.
        Карл налил две рюмки вина и предложил выпить на брудершафт.
        — Мы давно уже воюем рядом. Каждый из нас напечатал в «Немецко-французском ежегоднике» по две статьи. Итак, милый Фридрих, я для тебя просто Карл, — сказал он, улыбаясь.
        — Отлично, я очень рад.
        Энгельс смотрел с чувством нарастающей симпатии на широкоплечего, коренастого собеседника. Черные волосы грозными волнами обрамляли великолепный лоб. Неотразимо привлекал прямой веселый взгляд глубоких черных глаз Карла. Столько мыслей было выражено в них, столько силы они излучали!
        — Оба мы пришли к одним и тем же выводам, — говорил между тем Маркс. Он встал, закурил сигару и начал ходить по комнате.
        — Мы убеждены в том, что именно пролетариат несет в себе великую миссию преобразования мира и человечества. Победа его неизбежна!
        — Я тоже не сомневаюсь в этом! — воскликнул Энгельс.
        — Если у тебя есть терпение, Фридрих, я прочту тебе кое-что, о чем неустанно думаю все последнее время. Многое из написанного, кстати, найдено мною после чтения твоей статьи.
        Они стояли друг против друга, один высокий, другой пониже, оба широкоплечие, сильные, молодые.
        — Видишь ли, — сказал Маркс, — для уничтожения идеи частной собственности вполне достаточно идеи коммунизма. Для уничтожения же частной собственности в реальной действительности требуется коммунистическое действие.
        Маркс открыл тетрадь и, перелистав несколько страниц, стал читать:
        — «Когда между собой объединяются коммунистические рабочие, то целью для них является прежде всего учение, пропаганда и т. д. Но в то же время у них возникает благодаря этому новая потребность, потребность в общении, и то, что выступает как средство, становится целью. К каким блестящим результатам приводит это практическое движение, можно видеть, наблюдая собрания французских социалистических рабочих. Курение, питье, еда и т. д. не служат уже там средствами соединения людей, не служат уже связующими средствами. Для них достаточно общения, объединения в союз, беседы, имеющей своей целью опять-таки общение; человеческое братство в их устах не фраза, а истина, и с их загрубелых от труда лиц на нас сияет человеческое благородство».
        Энгельс внимательно вслушивался в каждое слово. Он вспомнил свои разговоры с рабочими Вупперталя, Бремена, Манчестера и Лондона.
        — Все это верно, — сказал он убежденно.
        — Но вернемся к философии, — продолжал Маркс, — нам с тобой неизбежно придется проверить свою философскую совесть. Мы ведь шли одними дорогами.
        Энгельс наклонил голову в знак согласия, но добавил:
        — Я плутал в этой чаще дольше тебя, Карл.
        — Все же и ты выбрался из нее вовремя, — снова заговорил Карл, тяжело шагая по комнате и продолжая курить. — Антропология — наука о человеке. Очень важная и все еще путаная область знания. Нельзя отказать Фейербаху в том, что он решительно покончил со всеми религиями, как бы они ни назывались. Помнишь его вопрос и ответ? «Что есть бог?» Немецкая философия разрешила его так: «Бог — это человек». Вот оно — ядро новой религии, культ абстрактного фейербаховского человека. Где же действительные люди в их историческом развитии? Несмотря на свою гениальность, Фейербах их не видит. Его человек есть сущность всего, но это неверно; человек — совокупность общественных отношений, плод общественного развития. — Маркс остановился возле Фридриха и положил руку на его плечо.
        Табачный дым давно уже плыл по комнате густым облаком. Заметив это и вспомнив наказ жены курить меньше, Карл широко раскрыл створки окна. С шутливой печалью он погасил окурок сигары, отложил коробок со спичками, затем подошел к письменному столу и достал еще несколько густо исписанных неровным почерком тетрадей. Карл снова начал читать. Это были думы, самые дорогие и важные для него, итоги многих лет, воплощенные в слово, будто вновь открытый материк, будто победа в долгой борьбе.
        Маркс спорил с Гегелем. Слова его обрушивались, точно скалы, расплющивая противника. Ему хотелось курить, но он превозмогал себя.
        — Не думаешь ли ты, Фред, что иногда мысли у Гегеля будто какие-то застывшие духи, обитающие вне природы и вне человека. Он, подобно Пандоре, собрал их воедино и запер в своей «Логике».
        Энгельс кивнул утвердительно головой и живо заметил:
        — Все семейство Бауэров не перестает нападать на нас в своей газете, заклиная этих самых духов и высокомерно обрушиваясь на все живое. Пора дать сокрушительный отпор и опровергнуть их бредни. Они не перестают твердить, что лучшее поле битвы — это чистая философия.
        — Блестящая мысль. Мое давнишнее желание — сразиться с ними, Фридрих. Мы не станем откладывать этого дела ни на один день, — ответил Маркс.
        — Кстати, до какой нелепости дошли Бауэры и какое пренебрежение у них к народу, к массе, видно по их последнему кредо. Я помню его наизусть: «Все великие дела прежней истории были ошибочны с самого начала и не имели успеха, потому что ими интересовалась и восторгалась масса».
        — Да, Фридрих. Противопоставление духа массе проходит через все изречения Бруно Бауэра в его «Всеобщей литературной газете». Я рад, что Кеппен не поддался на эту удочку и не доводит философию Гегеля до отвратительной абстракции.
        — Братья Бауэры видят не дальше своих, правда довольно длинных, носов. Но самомнение их при этом безгранично. Заметь, они все еще тщетно пытаются вознестись за облака на пуховике из философских лоскутов. Они критикуют все подряд, особенно то, что пугает их днем и ночью, — все массовые движения, будь то социализм, французская революция, христианство, англиканство, противоречия и борьба в промышленности. Еще бы, ведь все это тесно связано с массами, с людьми, — горячо говорил Энгельс. — Итак, вызов Бауэров мы принимаем! В течение тех немногих дней, которые я проведу в Париже, мы не только начнем нашу брошюру, но и определим, кому что писать дальше.
        — Это будет наша первая совместная работа. Отлично, Фред.
        В этот погожий вечер Энгельс поздно ушел из квартиры на гористой тихой улице Ванно. Он был счастлив. «Быть может, — думал он, — я нашел то, о чем мечтал, — друга на всю жизнь».
        Друг, друзья… Как часто произносятся эти слова, но, подводя итоги, человек подчас с тоской уясняет, что не имел их в своей жизни. Друг тот, с кем идешь бок о бок через всю жизнь, деля невзгоды и радости, кому доверяешь все сокровенное и никогда в этом не раскаиваешься. Дружба… Древние сложили миф об Оресте и Пиладе, которые готовы были отдать жизнь друг за друга. Испытания, борьба, искания сплачивали их все сильнее, все крепче и приносили им победу.
        Фридрих шел, все ускоряя шаги. Он видел перед собой огненный взгляд Карла, слышал его раскатистый смех, он гордился похвалой, радовался ободряющим словам. Эта встреча обещала так много обоим. Энгельс улыбнулся. Все вокруг казалось ему прекрасным.
        Во время своего краткого пребывания в Париже Фридрих написал семь разделов брошюры, критикующей братьев Бауэров.
        В эти дни ему казалось, что сутки необычайно коротки и главное, чего не хватает человеку, это времени.
        Через несколько дней он выехал в Бармен, где в чинном патриархальном доме ждали его придирчивый, деспотический, поучающий отец, нежно любимая, чуткая и ласковая мать и еще семеро деятельных, румяных и жизнерадостных братьев и сестер! Все они резко отличались своими устремлениями от Фридриха. Они не предавались никаким сомнениям и размышлениям и твердо верили, что быть фабрикантами или их женами самый завидный удел на земле.
        Вскоре после отъезда Энгельса вернулась из Трира в Париж с выздоровевшим ребенком Женни Маркс. В квартире на улице Ванно жизнь пошла по-обычному.
        Летом и осенью 1844 года Карл часто бывал на окраинах Парижа, где встречался с рабочими и ремесленниками.
        Приходя к рабочим, он внимательно вслушивался в их речи. В самой просторной комнатке какого-либо дома собирались портные, столяры, кузнецы, печатники, прядильщики. Разговор шел о невыносимо длинном рабочем дне, о дороговизне и высокой квартирной плате за лачуги. Как-то заговорили о Гизо и короле, которые исказили все и без того мизерные конституционные законы, о событиях во французском Таити. Там англичане с помощью своих миссионеров вызвали волнения туземцев.
        — Из-за интриг королей погибли французские матросы, — сказал кто-то.
        — Уста короля болтают о благе французского народа, — ответил бородатый столяр, намекая на Гизо, которого Луи Филипп называл «мои уста», — да только под народом понимают банкиров, спекулянтов и пройдох.
        — Я рос в деревне, так там крестьянин свою лошадь бережет, чтоб больше служила, а фабрикант не чает, как своего кормильца в могилу загнать, — сказал молодой рабочий с металлургического завода. — Своей же выгоды не понимает.
        — Это мы давно знаем, — раздались голоса. Хозяйка внесла на подносе кувшин с водой и кружки. Было жарко, и многих мучила жажда.
        Разговор снова вернулся к Гизо и самоуправству Луи Филиппа.
        — В тюрьме Огюст Бланки и Барбес. Некому свернуть шею монархии. Много говорим, мало делаем, — сказал типографский рабочий, член тайного Общества времен года.
        — Нет смысла лезть в драку, заранее зная, что побьют. Хватит, нас довольно били. Выступать, так уж чтоб победить. Я сам дрался на лионских баррикадах и был ранен, сражаясь рядом с Барбесом и Бланки, — возразил кто-то из немецких изгнанников-революционеров.
        — Терпение лопнуло от правления Гизо. Он только и делает, что душит свободу, — возразил французский наборщик.
        — Ничего, время не стоит на месте. Нас много, и с каждым днем становится все больше. Мы не разбросаны, не слабы, как были. Каждая новая фабрика — а их не перечесть в Париже — новая армия тружеников. Теперь нас голыми руками не возьмешь.
        Маркс одобряюще взглянул на говорившего. Поздно вечером Карл возвращался домой. С ним шли рабочие.
        — Прав, пожалуй, Ламартин, когда говорит о Гизо, что, заняв положение благодаря случайности и революции 1830 года, он поставил себе целью оставаться неподвижным, отвергая малейшие улучшения, — заметил кто-то. — Но раз так, его вполне можно заменить просто тумбой.
        Маркс рассмеялся.
        — На этот раз сладкоголосый фразер господин Ламартин сказал не плохо. Но не Гизо, который в течение пяти лет тормозит все, определяет движение истории.
        Неподалеку от Сен-Жерменского предместья Маркс остался один.
        После многих жарких дней небо Парижа обложили тучи, но дождя не было. Где-то вдали, разрезая темный покров, вспыхивали и гасли голубые зигзаги.
        «Приближается гроза», — подумал он, вглядываясь в даль и радуясь тому, что освежится, наконец, воздух.

        С января 1844 года в Париже начала выходить два раза в неделю немецкая газета «Вперед». Она предназначалась не только для немцев, живущих во Франции, но также для читателей в Пруссии и других немецких королевствах и княжествах. Газета искала опору в германском юнкерском реакционном патриотизме.
        Первым редактором газеты был Адальберт фон Борнштедт, отставной прусский офицер.
        Знавший несколько языков, слывший патриотом, фон Борнштедт не позволял мускулам и нервам бескровного лица и тусклым глазам как-либо отзываться на внешние впечатления. Он достиг в этом величайшего совершенства. Казалось, лицо его было вытесано из камня. Со времени службы в прусской армии сохранил он выправку, передвигал ноги, не сгибая, говорил голосом, лишенным каких бы то ни было оттенков; вообще он предпочитал слушать, а не говорить и быть незаметным. Это создавало ему репутацию скромности.
        Заведенный раз навсегда, невозмутимый, фон Борнштедт был оценен высшими чинами полиции Австрии. Его безукоризненный автоматизм, светские манеры, кой-какие знания и молчаливость привели в восхищение и внушили полное доверие даже такому знатоку людей, как Меттерних. Князь не раз принимал Адальберта по условному письму, в ночное время, в одном из потайных залов своего замка Иоганнесберг.
        Будучи старательным шпионом Меттерниха, фон Борнштедт, немец по происхождению, не довольствовался только этой службой. По совместительству фон Борнштедт был также шпионом и прусского правительства. Оно весьма дорого оплачивало его услуги. Частичка «фон» — принадлежность к дворянству — придавала этому тайному агенту особую цену. Он любил Париж, из всех женщин отдавал предпочтение француженкам, а из вин — французским и скучал в казарменной атмосфере Берлина.
        Продавая то Пруссию Австрии, то Австрию Пруссии, а иной раз и обе эти страны России, Адальберт внимательно следил в Париже за эмигрантскими кружками. Пост редактора пришелся ему весьма кстати — как удобное прикрытие.
        Фон Борнштедт промахнулся, начав борьбу с «Молодой Германией». Он рассердил берлинских филистеров — зажиточных горожан, которые изображали из себя сторонников реформ и прогресса. Между двумя кружками пива, после сытных сосисок они охотно занимались критикой своего правительства, не приносившей, впрочем, никому вреда и способствовавшей пищеварению. Курс, взятый газетой «Вперед», их сначала разочаровал, а затем и возмутил.
        Еще раньше своих соотечественников отвернулись от газеты парижские эмигранты.
        Тщетно помещал фон Борнштедт статьи, в которых обещал, что газета откажется от всяких крайних взглядов, как реакционных, так и революционных. Он был готов на все, лишь бы сохранить добрые отношения с немецкими эмигрантами и не отпугнуть их от газеты. Ведь это была та дичь, за которой его послало охотиться прусское правительство, щедро вознаграждая его за каждое донесение.
        Но, прочитав и эти лояльные высказывания, эмигранты не поверили редактору и издателю. Тираж газеты резко упал.
        В это время фон Борнштедт, поссорившись с прусской полицией, выполнял указания Австрии. Заметив резкое изменение курса газеты, департамент тайной полиции в Берлине доложил правительству о возмутительной пропаганде газеты и добился запрещения ввоза ее в Пруссию. Остальные немецкие правительства последовали этому примеру. Адальберт фон Борнштедт, ожидая головомойки, поехал в Берлин с покаянием. На посту редактора его сменил молодой, чрезвычайно болтливый, легковерный, но пылкий журналист, юрист по образованию, Бернайс. И тотчас же к газете примкнули многие немецкие эмигранты, живущие в Париже.
        Маркс, искавший трибуну для продолжения борьбы, начатой в «Рейнской газете», решил воспользоваться приглашением сотрудничать в газете «Вперед».
        В помещении редакции всегда было накурено, шумно и многолюдно. Несколько раз в неделю там собирались сотрудники: стремительный Маркс, болтливый, изнемогающий от груза новостей, сплетен и домашних неурядиц Бернайс, больной Гейне, щеголеватый Гервег, краснобай Бакунин, трудолюбивый Вебер и тщеславный Руге.
        Иногда в редакции поднимался словесный ураган, в котором трудно было что-либо разобрать, а порою затевалась праздная беседа. Бернайс, прерывая монологи Руге и Бакунина, таинственно сообщал о последних событиях в высшем обществе и за кулисами театров.
        Маркс терпеть не мог празднословия. Истребляя одну за другой сигары, он нередко властно прекращал разглагольствования и призывал всех к делу. Ему не перечили. Маркс скоро стал душой газеты. Уверенно и вместе с тем скромно он подсказывал нужные для следующего номера темы статей, неотступно следил за тем, чтобы газета сохраняла прогрессивное направление. Карл фактически редактировал ее и писал иногда передовые статьи, а также лапидарные заметки без подписи.
        Врач Вебер не обладал специальными познаниями в области политической экономии, но был образованным и способным популяризатором. Маркс, оценив это, со всей присущей ему щедростью делился с Вебером своими мыслями. Он дал ему свои рукописи, из которых тот почерпнул важнейшие теоретические положения и цитаты для своих статей. Вебер в доходчивой форме повторял многие выводы Маркса о значении денег в буржуазном обществе.
        Руге как-то напечатал в газете несколько заметок и статей о прусской политике, которые снабдил всевозможными сплетнями о нелестных чертах характера прусского короля-пьяницы, привычках хромой королевы. Одну заметку он закончил предположением, что прусская королевская чета состоит только в «духовном» браке. Всю эту пошлость Арнольд Руге подписал не своей фамилией, а псевдонимом «Пруссак».
        «Кто же это такой?» — недоумевали читатели. Сам Руге был некогда гласным городской думы Дрездена и числился в списках саксонского посольства во Франции.
        Женни Маркс, прочитав подленькие статьи, подписанные «Пруссак», заволновалась. Она знала о провокационных слухах, будто под этим псевдонимом скрывается Маркс.
        — Кто такой «Пруссак»? Читателя явно наводят на ложный след, — сказала она гневно, протягивая газету мужу. — Ведь иные подумают, что «Пруссак» — это ты, Карл. Неужели ты думаешь оставить без ответа пущенную в тебя отравленную стрелу?
        — Нет, конечно. Я выведу Руге на чистую воду, но не его методом. Помнишь, как смеялся он над моими новыми соратниками: «Полтора пролетария — вот армия Маркса»? К тому же — и это главное — в его статьях есть с чем полемизировать.
        Карл прошелся по комнате. Он любил схватки и предвкушал победу, как всякий человек, убежденный в своей правоте.
        — Отвечать надо так, чтобы не уподобиться Руге, который стремительно опускается на самое дно беспринципности. Он жалок и труслив. Есть своя логика у человека, когда он становится предателем: сказав «а» в алфавите отступничества, он неизбежно произносит все буквы до последней… Руге очень скоро доползет на брюхе до прусского министерства иностранных дел, будет каяться и вымаливать прощение, сваливая на бывших товарищей свои грехи.
        Маркс, не откладывая, принялся за статью, которая достойным образом должна была отвести от него подозрения в авторстве подлой стряпни.
        Внимательно делая пометки на полях и подчеркивая отдельные фразы, Карл снова прочел все подписанное псевдонимом «Пруссак».
        В одной из заметок Руге, пытаясь умалить значение происшедшего недавно восстания силезских ткачей, доказывал, что у рабочих не было политических целей, без чего нет и социальной революции. Это дало Марксу повод всесторонне осветить вопрос о восстании в Силезии и о рабочем движении как таковом.
        Восстание силезских ткачей вызвало волну филантропической жалости у немецких буржуа. Классовая борьба в Германии еще была слабой, протекала вяло, и имущие охотно проливали крокодиловы слезы над участью бедных тружеников.
        Особенно старалась «Кёльнская газета», открывшая сбор пожертвований в пользу семей убитых или арестованных ткачей.
        Но Карлу было ясно, что, как только рабочее движение в Германии окрепнет, оно тотчас же встретит кровавый отпор фабрикантов и банкиров. Начнется социальный бой, и баррикады разделят навсегда два непримиримых класса.
        Сострадание немецкой буржуазии к угнетенным ею же рабочим являлось пока лишь подтверждением слабости борьбы и того, что богачи переоценивают свое могущество, не боясь своих рабов.
        Восстание силезских ткачей было первой угрозой частной собственности, и в нем Маркс открыл особенности, каких еще не знала летопись плебейских социальных взрывов.
        «Прежде всего, — писал Карл, — вспомните песню ткачей, этот смелый клич борьбы, где нет даже упоминания об очаге, фабрике, округе, но где зато пролетариат сразу же с разительной определенностью, резко, без церемоний и властно заявляет во всеуслышанье, что он противостоит обществу частной собственности. Силезское восстание начинает как раз тем, чем французские и английские рабочие восстания кончают, — тем именно, что осознается сущность пролетариата… В то время как все другие движения были направлены прежде всего только против хозяев промышленных предприятий, против видимого врага, это движение направлено вместе с тем и против банкиров, против скрытого врага».
        Буржуазия заигрывала с восставшими ткачами, как бы развлекалась игрой, и в то время как непосредственные хозяева силезских ткачей добивали их голодом и лишениями, другие немецкие буржуа жертвовали на гроб погибшим и бросали куски хлеба оставшимся без кормильца рабочим семьям.
        Обращаясь к прошлому, анализируя историю революций, чартистских и лионских восстаний, Маркс искал всему этому научное историческое объяснение.
        Он предпочитал обычно работать по ночам, когда в доме наступала тишина.
        На столе были разбросаны таблицы, справочники, заметки. Карл черпал из них самое необходимое. Все это вплеталось в ткань статьи, перо неслось неровно, точно лодка по разбушевавшемуся потоку возникающих мыслей.
        Маркс был истинным поэтом в творчестве. Он отдавался вдохновению, подчинялся его зову. Работая без устали несколько недель подряд, случалось, потом он долго предавался безделью, лежал на диване и перелистывал случайные книги, чаще всего романы или стихи. Столь же внезапно и прекращался этот духовный отдых. Маркс рьяно, запойно предавался снова работе, не щадя себя, отдаваясь весь мышлению и творчеству. Если его отвлекали, он страдал. Творя, он становился к себе придирчив и без конца чеканил слог, фразу, строку, как самый кропотливый из гранильщиков, шлифующих алмазы.
        Оценивая значение силезского восстания, он вспомнил поразительное по теоретической глубине сочинение Вильгельма Вейтлинга, немало бродившего по Франции, Германии и другим странам.
        — Конечно, — сказал Карл, когда Женни присела возле него на ручке кресла, прежде чем уйти спать, — изложение самоучки немца Вейтлинга уступает по форме блестящим формулировкам француза Прудона, но зато мысли и выводы его глубже. Оба пролетария — Прудон и Вейтлинг, — несомненно, самородки. В будущем именно рабочий класс даст миру величайшие умы.
        Маркс перелистывал книгу Вейтлинга «Гарантии гармонии и свободы» и продолжал:
        — Как ты знаешь, Вейтлинг — один из создателей «Союза справедливых». Он выступил ранее Кабе, Луи Блана и Прудона и стал социалистом. То, что «Союз справедливых» был разгромлен в тридцать девятом году, фактически только укрепило тех, кто действительно хочет борьбы и кто мыслит. Лучшие из членов этого союза снова принялись за дело и сплачиваются. Я вижусь со многими из них, перебравшимися в Париж. Вейтлинг руководит коммунистическим движением в Швейцарии. В Англии, где свобода союзов и собраний облегчает общение, находятся замечательные люди, полные революционной решимости, которой так не хватает многим из наших парижских союзников.
        — Это те настоящие люди, о которых с таким увлечением вспоминал Энгельс? — спросила Женни.
        — Именно. Судя по внушительному впечатлению, которое они произвели на Фреда, я жду от них многого. Итак, пролетариат уже дает нам сильные умы. Я этого ждал. Вейтлинг, как и Прудон, разбивает клевету буржуа насчет ничтожества плебса. Эти люди прокладывают дорогу своему классу. Великая миссия!
        Карл снова принялся за работу. Перо его с необычайной быстротой следовало за мыслью и энергично покрывало строчками вкривь и вкось один за другим листы снежно-белой бумаги.
        «Где у буржуазии, — писал Маркс, — вместе с ее философами и учеными, найдется такое произведение об эмансипации буржуазии — о политической эмансипации, — которое, было бы подобно книге Вейтлинга «Гарантии гармонии и свободы»? Стоит сравнить банальную и трусливую посредственность немецкой политической литературы с этим беспримерным и блестящим литературным дебютом немецких рабочих, стоит сравнить эти гигантские детские башмаки пролетариата с карликовыми стоптанными политическими башмаками немецкой буржуазии, чтобы предсказать немецкой Золушке в будущем фигуру атлета».
        И, завершая это приветствие восходящему классу, Карл назвал немецкий пролетариат теоретиком европейского пролетариата, английских рабочих — его экономистом, а французских — его политиком.
        Долго еще писал Маркс. Под утро, закончив статью, он снова засел за начатый раньше ответ Бруно Бауэру по плану, разработанному вместе с Энгельсом во время недавней их встречи. Фред уже закончил свои главы брошюры. Карл предполагал, что работа над его частью займет очень немного времени, но, вникая по своему обыкновению все глубже и глубже в тему, увлекся. Одно положение рождало последующее, и книга разрасталась вширь и вглубь, как все, над чем работала необъятная мысль Маркса.
        Кроме того, первоначальный план обоих авторов написать небольшую брошюру нарушался и другими соображениями. Только книги более чем в 20 печатных листов, считаясь научными, не подвергались строгой цензуре. Издатель Левенталь из Франкфурта-на-Майне согласился печатать труд Маркса и Энгельса только при условии, если они обойдут все цензурные преграды.
        Учитывая это, Маркс решил написать около 20 листов. С полутора, сделанными Энгельсом, должна была получиться вместо брошюры большая книга. Страницы ее были проникнуты юмором, разили смехом, навсегда развенчивая богемствующих болтунов Бауэров и их приверженцев.
        В Париже Маркс несколько раз встречался с Бакуниным.

        Члены Певческого общества: рабочие и ремесленники — итальянцы, поляки и французы, решили провести с немцами праздничный рождественский вечер.
        С улицы Вожирар в зал «Валентино», расположенный неподалеку от центра Парижа, также прибыли приглашенные. Оркестр уже играл бравурный вальс, когда в зал вошли несколько рабочих с семьями и Карл с Женни. К ним бросился Бернайс. Его подвижное вдохновенное лицо отражало крайнее беспокойство.
        — Я получил важные и вполне достоверные сведения, — сказал он Карлу. — Как хорошо, что я могу поговорить об этом с вами. Наша газета накануне полного разгрома. Дорогой Маркс, обсудим, как мы будем держаться. Ведь судьба газеты — наша с вами судьба.
        Попросив Женни обождать его в соседнем зале, Карл с Бернайсом прошли из вестибюля в буфет.
        Все второе полугодие газета «Вперед» выступала со статьями против королевской власти в Берлине, не щадя самого Фридриха Вильгельма IV. Король этот, занявший четыре года назад престол, открыто покровительствовал теперь юнкерству — опасной и тупой силе, стремившейся объединить все германские княжества под эгидой реакционной прусской империи.
        Бернайс в своих статьях жестоко громил приверженцев правительства, этих, по его мнению, христианско-германских простаков в Берлине, которые, поддерживая короля, предрешали исход наступления, начатого мракобесами-дворянами. Вместе с Бернайсом на немецкие порядки ополчился и Генрих Гейне. Его полные сарказма стихи в газете зло высмеивали «нового Александра Македонского», как прозвал он Фридриха Вильгельма.
        Бессильное что-либо сделать в чужой стране с немцами-смутьянами, королевское правительство грозило им тем не менее всякими карами.
        Королевское министерство требовало от французского премьера Гизо расправы с сотрудниками газеты «Вперед». Гизо пытался отмолчаться. Он был весьма умелым и осторожным политиком. У него было твердое правило — не торопиться и выжидать.
        А газета «Вперед» продолжала наступать на реакцию, подняв забрало. Король и королева прусские все чаще приходили в ярость. Стрелы газеты попадали в цель.
        Между прусским правительством и Гизо усилилась секретная переписка.
        Маркс и Бернайс договорились о том, что не отступят от взятой линии и не пойдут на попятную, как бы им ни угрожали.
        Проходя по залу, Карл увидел Бакунина, который пылко и громко спорил о чем-то с несколькими русскими. Одним из них был Яков Николаевич Толстой. Заметив Маркса, он тотчас же направился к нему вместе с Бакуниным.
        — Я восхищен глубиной вашего ума, — говорил Толстой басом. — Статья «К критике гегелевской философии права» превосходно корчует старые пни. Да-с, кто из нас, русских, не болел гегельянским умопомрачением! И вы, немецкий ученый, революционер, вслед за Фейербахом приходите, чтобы вернуть людям их головы.
        — Послушайте, Маркс, — сказал Бакунин и порывисто взял Карла за руку, — я хочу сказать, что считаю вас совершенно правым в споре с Руге. Честность суждений прежде всего. И хотя ваш противник не раз защищал меня в словесных и газетных схватках, я не могу кривить душой. Вы правы. Вы, а не он.
        — Рад, очень рад, — живо отозвался Карл.
        Уже не впервые встречал он этого человека. Карл знал, что Бакунин продолжал начатые на родине философские поиски истины и пришел к мысли, что «страсть к разрушению — творческая страсть».
        Выступления Бакунина и связь его с революционерами привлекли к себе внимание тайных агентов царского правительства в Париже.
        Русское правительство предложило Бакунину вернуться в Россию, а когда он отказался выполнить это, его лишили дворянского звания и заочно приговорили к каторге.
        Политические взгляды и планы Бакунина не отличались постоянством. Он видел главную задачу европейской революции в освобождении Польши, разрушении австрийской монархии, объединении славян во всеславянскую республиканскую федерацию и в то же время считал возможным создание всеславянского государства во главе с русским царем.
        Маркс был всегда внимателен и терпелив к Бакунину. Он помог ему разобраться в самом себе, а это подчас важнее всего в жизни. Определив свой путь, Бакунин лучше понял окружающее.
        Но тщетно пытался Бакунин работать планомерно и упорно, как советовал ему Маркс. Всегда что-то ему мешало и отвлекало от дела. Успокаивая себя, он называл трудолюбие и прилежание педантизмом. В работе, любви и дружбе Бакунин быстро загорался и быстро остывал.
        Бернайс вернулся в главный зал и с эстрады попросил всех собравшихся усесться. Без особой сутолоки и шума на добротных старых стульях разместились почти все пришедшие.
        Вслед за Бернайсом на эстраду вышел Прудон. Он выглядел моложе своих 35 лет. Светлые, очень мягкие волосы беспорядочно падали на его гладкий большой лоб. Маленькие очки в металлической оправе не скрывали небольших близоруких глаз, как-то рассеянно смотревших на мир. Бакенбарды обрамляли овальное тонкое лицо с четко вырисованным, упрямо сжатым ртом и небольшим носом. Чистокровный бургундец, он внешне очень походил на немца, и только порывистые движения, жестикуляция и торопливая темпераментная речь обнаруживали в нем француза.
        Прудон говорил горячо, но неясно об экономических противоречиях, о грядущей революции, о коммунизме. Слова его, многочисленные цитаты, которыми он обильно пересыпал речь, казались убедительными в тот момент, когда произносились, но тут же рассеивались, исчезали.
        Женни внимательно вслушивалась в речь Прудона. Вдруг она почувствовала, как у нее дрогнуло сердце. Это бывало всегда, когда на трибуне появлялся Карл. Как ни была она уверена в каждом слове, которое он скажет, ей не удавалось преодолеть волнение.
        Маркс заговорил. В зале наступила тишина ожидания.
        За год пребывания в Париже Маркс стал одним безмерно дорог, другим — страшен. Единственно, чего он не внушал к себе, это безразличия.
        Едва Карл, сменив на трибуне Прудона, произнес несколько фраз, Женни — вся внимание, напряжение. Она сразу поняла, о чем он решил говорить. Это был рассказ о новых выводах, сделанных им в последние месяцы и которыми он жил и тогда, когда писал статью против Руге, и все последующее время. Он как бы дорабатывал и проверял снова и снова то, что так волновало его, рождая новые думы.
        Маркс раскрыл различие между освободительным движением буржуазии и пролетариата. Он не раз задумывался над тем, кто же возглавил революцию 1789 года во Франции. Лионские фабриканты, к которым примкнули зажиточные интеллигенты и ученые — Бриссо, Кондорсе, великий физик Лавуазье, инспектор мануфактур Роллан и его жена, дочь ювелира, — все они были бесправны, несмотря на богатство, образование, и рвались к политической власти не вследствие нужды.
        Богачам из третьего сословия стало невыносимо презрение аристократической Франции, преграждавшей им дорогу к власти.
        Но движущей силой революции всегда был народ, голодавший и лишенный всяких прав. Он постоянно боролся за кусок хлеба, за топливо, за работу.
        Буржуазия корыстно использовала восстания масс в своей борьбе с феодалами и дворянами. Революционная энергия народа принесла ей политическое могущество. Но всегда, захватив власть, буржуазия предавала своих союзников — трудовой люд и, присвоив себе все плоды победы, начинала борьбу против ремесленников, рабочих, крестьян. Труженики, рабочие воздвигали баррикады, сражались, низвергали троны и династии. Победа или поражение народа определяли судьбы революции. Перед взором Карла проходили хорошо знакомые ему картины нищеты и лишений лионских текстильщиков, английских рабочих, не имевших права на человеческую жизнь. Вот что толкало обездоленных плебеев на восстание, на бунт. Глубоко различны причины и цели революций буржуазных и пролетарских.
        Таков был вывод, сделанный Марксом. Он говорил о том, какая жестокая борьба ждет бойца-пролетария, и все же предрекал ему неизбежную полную победу.
        Когда Маркс сошел с трибуны, к нему протянулось несколько рук. И эти руки и особенно глаза, смотревшие с любовью и доверием, были самым большим вознаграждением за его труд.
        Карлу жали руку революционеры, рабочие из Италии, Польши и Франции. Морщился Прудон, но и он понимал значение речи Маркса.
        Маркс, не отрываясь, работал над книгой «Святое семейство, или Критика критической критики». Случалось, он не ложился спать по нескольку ночей. Это был подлинный творческий полет. Лицо Карла желтело, но он не чувствовал усталости. Огромное перенапряжение проявлялось только в большей вспыльчивости, которую, впрочем, легко гасила Женни.
        Он вел не только горячий теоретический спор и опровергал Бруно Бауэра и его единомышленников. Карл как бы вернулся мыслью назад. Разве не был он сам некогда гегельянцем, не шел в одном строю с Бруно в поисках философской истины? Как далеко ушел он вперед с тех пор, когда в день смерти профессора Ганса в гостеприимном домике Бауэров в Шарлоттенбурге усомнился в том, чему ранее верил!
        Как и всегда, Карл, разрушая, творил и, низвергая, создавал. Глубокие, прекрасные по изложению откровения заполняли страницы. Болтовне Бруно Бауэра о французском материализме и французской революции Маркс противопоставил блестящий анализ этих исторических явлений. Бруно Бауэр доказывал противоположность между духом и массой, различие между идеей и интересом.
        «…«Идея» неизменно посрамляла себя, как только она отделялась от «интереса», — возражал Маркс. — …Интерес буржуазии в революции 1789 г., далекий от того, чтобы быть «неудачным», все «выиграл» и имел «действительный успех», как бы впоследствии ни рассеялся дым «пафоса» и как бы ни увяли «энтузиастические» цветы, которыми он украсил свою колыбель. Этот интерес был так могущественен, что победоносно преодолел перо Марата, гильотину террористов, шпагу Наполеона, равно как и католицизм и чистокровность рода Бурбонов».
        Бруно Бауэр заявлял, что государство соединяет воедино «атомы» гражданского общества. Маркс опроверг и это положение.
        «Только политическое суеверие способно еще воображать в наше время, что государство должно скреплять гражданскую жизнь, между тем как в действительности, наоборот, гражданская жизнь скрепляет государство».
        В ответ на презрительные замечания Бруно о значении промышленности и природы для исторического познания Маркс спрашивал: полагает ли «критическая критика», что она подошла хотя бы к самому началу познания, исключая из исторического движения теоретическое и практическое отношение человека к природе, промышленности, естествознанию?
        «Подобно тому, — писал Карл о «критической критике», — как она отделяет мышление от чувств, душу от тела, себя самое от мира, точно так же она отрывает историю от естествознания и промышленности, усматривая материнское лоно истории не в грубо материальном производстве на земле, а в туманных облачных образованиях на небе».
        Поздней ночью Маркс завершил первый совместный с Энгельсом труд.
        Закончив чтение рукописи, Карл написал имена авторов. На первое место он поставил имя друга, на второе — свое.
        Затем свернул сигаретку из легкого табака и закурил с явным удовольствием. Карл отдыхал, испытывая приятное сознание доведенного до конца дела. Впереди было столько непочатой работы, столько новых замыслов и целей…

        В эти дни Гизо исполнил обещание, данное прусскому правительству. 16 января 1845 года Карл Маркс получил предписание покинуть пределы Франции. Арнольд Руге остался в Париже после того, как упросил саксонского посланника вступиться за него и доказал свою лояльность к Пруссии. Генриха Гейне спасло покровительство Гизо, поклонявшегося его таланту.
        Вечером, накануне отъезда, в квартире Маркса собрались наиболее близкие его друзья. Жена Гервега пришла первой. На другой день Женни должна была с ребенком переселиться к ней на несколько дней до своего отъезда вслед за мужем в Брюссель.
        В квартире было уже неуютно и неустроенно. Исчезли вазы с цветами, салфеточки, добротные, привезенные из Трира гардины.
        Пришел Георг и затем Гейне.
        Генрих Гейне резко изменился за последнее время. Он с трудом передвигал не сгибающиеся в коленях ноги. Болезнь медленно подтачивала его. Лицо Гейне было зеленовато-бледным и слегка перекошенным. Веки то и дело непроизвольно смыкались, закрывая глубоко запавшие темные глаза. Седая борода удлиняла исхудавшее страдальческое лицо. Он едва владел бессильно свисающей левой рукой. Трудно было поверить, что всего несколько лет назад Гейне, как и Гервег, обладал привлекательной наружностью и славился своей стремительной живостью.
        Одет был Гейне по последней моде, щеголевато. Он всячески стремился скрыть свою немощь и физические муки. Отъезд Маркса глубоко огорчал поэта, и он, всегда любивший шутки, на этот раз был молчалив и печален.
        Вскоре вернулся и Карл. Он принес билет на поезд в Брюссель. Разговор долго шел вокруг предстоящего путешествия.
        — До Брюсселя четырнадцать часов езды, — сказал Карл. Он обвязывал веревкой корзину с уложенными вещами.
        — Это в лучшем случае, а то проедете и все двадцать часов, — вмешался Гервег, мрачно взиравший на опустошенную комнату, на сборы в дорогу.
        Он закурил сигару, уселся в кресло и казался еще бледнее и подавленнее, чем обычно.
        Генрих Гейне раскупорил бутылку дорогого вина и предложил распить его за здоровье присутствующих и за счастливое будущее.
        Когда все выпили, Гейне, сощурив и без того узкие глаза и улыбаясь одним пухлым женственным ртом, снова наполнил бокалы и сказал:
        — Да сгинут тираны, филистеры, отщепенцы!
        — Предлагаю тост за то, чтобы мечта стала действительностью! — провозгласил Гервег. Он вскочил с кресла и с неожиданной горячностью принялся чокаться.
        Когда вино было распито, Генрих Гейне прошел в другую комнату, приблизился к кроватке маленькой Женни и наклонился над ней. Ленхен, обычно отгонявшая от колыбельки посторонних, чтобы девочку не заразили чем-либо, милостиво ему улыбнулась. Это была привилегия Гейне. Однажды, когда у малютки Женни начались сильные судороги, угрожавшие ее жизни, поэт, случайно пришедший к Марксу, спас ее, приготовив ей ванну. Растерявшиеся, полные отчаяния родители были поражены той быстротой и ловкостью, с какой выкупал, а затем нянчил Генрих Гейне их дочурку. Ванна прекратила судороги и вернула маленькой Женни здоровье.
        После прощального ужина у Георга разболелась голова, и жена стала уговаривать его уйти пораньше домой.
        Гервег крепко обнял Карла.
        — Я приеду к тебе, если иначе мы не сможем свидеться, — сказал он.
        Проводив Гервегов, Карл, Женни и Гейне уселись за стол. Речь зашла о Руге.
        — Я могу перефразировать Солона, — сказал Гейне. — Мудрец говорит: «Пока человек живет, остерегайтесь называть его счастливым». Покуда жив Арнольд, остерегайтесь называть его честным человеком. Обождите, ему остается еще достаточно времени для гадостей. Он уже пробует упражняться в них ради последующего совершенства.
        Все рассмеялись.
        Поздно в этот последний вечер простились Женни и Карл с Гейне.
        — Из всех, с кем мне приходится расстаться, разлука с вами, Генрих, для меня тяжелее всего. Я охотно увез бы вас с собой, — сказал Маркс, обняв в последний раз поэта.
        3 февраля на рассвете Маркс уехал в Брюссель. Женни осталась у Гервегов, чтобы продать мебель и часть белья, полученного в приданое. Нужны были деньги на переезд и устройство в незнакомом городе. Желая поскорее выехать из Парижа к мужу, Женни продала все за бесценок, и средств у нее оказалось совсем мало. К тому же она захворала. Не оправившись окончательно от болезни, несмотря на уговоры Эммы Гервег остаться, Женни покинула ставший ей чужим и неприятным город.
        Вскоре после приезда Женни в Брюссель Маркса вызвали в ведомство общественной безопасности, где встретили самым учтивым образом. Разговор был коротким:
        — Если вы, господин Карл Маркс, желаете с семьей проживать в королевской столице Бельгии, будьте любезны дать нам письменное обязательство не печатать ни единой строки о текущей бельгийской политике.
        Маркс невольно облегченно вздохнул и добродушно улыбнулся. Такого рода обязательство он мог дать, не кривя душой. У него не было ни малейшего намерения заниматься бельгийскими делами. «Охотно подпишу и ручаюсь, что выполню обязательство», — сказал он и быстро поставил свою подпись на заготовленном к его приходу документе.
        Так открылась следующая страница его жизни.

        В Брюсселе Женни познакомилась с поэтом Фрейлигратом. Он пришел к Марксу в морозный февральский день, тотчас же после ее приезда из Парижа.
        Маленькая Женнихен громко смеялась, сидя на высоком, огороженном со всех сторон деревянными перекладинами стуле. Девочка была очень мила в новом платьице, украшенном оборочками и кружевцами. Чепчик на темной головке заканчивался лентами, подвязанными под круглым, с ямочкой подбородком. Ленхен разложила на столах и этажерках накрахмаленные салфеточки, расставила безделушки, и скромные меблированные комнаты отеля «Буа Соваж» преобразились.
        Услышав голос вернувшегося домой Карла, Женни вышла в соседнюю комнату.
        Карл был не один. Он представил жене пришедшего с ним невысокого мужчину.
        — Вот это Фердинанд Фрейлиграт, поэт, демократ, неукротимый обличитель мракобесия и обвинитель реакционного пруссачества.
        — Автор «Свободы» и «Памятника». Отличные стихотворения, — заметила Женни, всматриваясь в усталое незнакомое лицо.
        Фрейлиграту было уже под сорок. Скитания последних лет, разочарование в прежних идеалах чистого романтизма, возмущение господствующей в мире несправедливостью наложили отпечаток горечи и недоверия не только на его душу, но и на бледное, слегка припухшее лицо с широкой бородой. Беспорядочно рассыпавшиеся волосы падали на плечи.
        Период политического нейтралитета кончился для Фрейлиграта. Мечтатель, презиравший тенденцию в литературе, тосковавший по отвлеченному искусству, он столкнулся с суровой и бурной действительностью и содрогнулся, видя, как страдали люди, как беспросветна была жизнь большинства из них.
        Стихи о прошлом, неясные и туманные, преклонение перед легендой и песней, которые дали ему королевскую пенсию в триста талеров, поэт считал теперь презренным отступничеством. Изгнание Гервега, репрессии против живой мысли и слова усилили его возмущение. Он отказался от подачки короля, покинул Германию, издал новый цикл революционных стихов — свой «Символ веры».
        Знакомство с Фрейлигратом было очень приятно Карлу. Ему нравилась его открытая, простая и мужественная душа.
        К концу февраля еще одно событие оживило и обрадовало Маркса. Вышла в свет его и Энгельса книга против Бруно и Бауэра.
        В мае Карл поселился в маленьком домике на улице Альянс, № 5–7, недалеко от ворот Сен-Лувен.
        Однажды раздался энергичный стук молотком по входной двери.
        — Могу ли я видеть Карла Маркса? — спросил молодой человек с улыбающимся, удивительно располагающим лицом. — Я Энгельс.
        Женни Маркс живо протянула ему руку.
        — Прошу вас, мы очень рады, Карл и я.
        — Значит, вы жена доктора Маркса? Я так много слышал о вас лестного. К сожалению, когда я встречался с Карлом в Париже, вы были в отъезде.
        — Да, я была тогда в Трире.
        Молодые люди улыбнулись и сразу почувствовали взаимную симпатию.
        — Карл, Карл, приехал, наконец, наш друг! Иди скорее сюда!
        Карл и Фридрих горячо обнялись. После обеда Женни, разливая кофе, спросила Энгельса:
        — Скажите, как могло случиться, что, не зная лично Карла, вы в ранней юности написали стихи о себе и о нем, как о двух соратниках. Они звучат как предвидение. Не правда ли?
        — Да, я всегда искал такого друга, как Карл…
        — Мне хотелось бы услышать вновь стихи Освальда — Фридриха, в которых он чудесным образом предвосхитил наш сегодняшний день, — настойчиво повторила Женни.
        — Прочти, пожалуйста, — присоединился к жене Карл.
        И Фридрих, смеясь, начал вспоминать свое стихотворение, написанное несколько лет назад:
    Тот, что всех левей, чьи брюки цвета перца
    И в чьей груди насквозь проперченное сердце,
    Тот длинноногий кто? То Освальд-монтаньяр!
    Всегда он и везде непримирим и яр
    Он виртуоз в одном: в игре на гильотине,
    И лишь к единственной привержен каватине,
    К той именно, где есть всего один рефрен:
    «Formez vos bataillons! Aux armes citoyens»[6]
    Кто мчится вслед за ним, как ураган степной?
    То Трира черный сын с неистовой душой.
    Он не идет, — бежит, нет, катится лавиной,
    Отвагой дерзостной сверкает взор орлиный,
    А руки он простер взволнованно вперед,
    Как бы желая вниз обрушить неба свод[7].

        — Отлично! — зааплодировала Женни.
        — Нет, — тихо ответил Фридрих, — эти вирши я писал давно, когда был еще очень молод.
        — Но вам теперь только двадцать пять, — весело рассмеялась Женни.
        — А Марксу — двадцать семь, — сказал Энгельс.
        — Вы и по годам идете рядом!
        Фридрих приехал в Брюссель чрезвычайно увлеченный Людвигом Фейербахом и много рассказывал о нем Карлу.
        — Как я тебе уже писал, — говорил Фридрих, — Фейербах ответил на наше общее письмо к нему. Я уверен, он неизбежно придет вскоре к коммунизму и станет нашим соратником.
        Карл с сомнением покачал головой.
        — Фейербах неоспоримо прав, когда объявляет абсолютный дух отжившим духом теологии. Верно и то, что «Сущность христианства» осветила многие головы и спасла их от путаницы и мрака. Мы от всей души приветствовали его в феврале прошлого года, хотя не все у него приемлемо. Ты знаешь, я писал об этом в «Немецко-французском ежегоднике»… Но будет ли он борцом? Это ведь созерцательный ум, к тому же жизнь в глуши делает его все более вялым, безразличным. Увы, Фейербах не хочет понять, что человек существо общественное и всегда зависит от данной среды и условий. Он воспринимает человека исключительно биологически. В этом его великое заблуждение. Природа природой, но не уйти нам в этом мире от политики. Рядом с энтузиастами природы должны стать энтузиасты государства, хочет или не хочет этого Фейербах.
        Помолчав и подумав, Энгельс ответил:
        — Фейербах подверг жестокой проверке гегелевскую философию природы и религии, ты вскрываешь и исследуешь философию права и государства.
        — Чего же ты хочешь? Чтобы я досказал то, о чем умалчивает этот смелый и могучий мыслитель? — иронически спросил Маркс.
        — Да, тебе это по плечу, — ответил Фридрих. — Но потому, что у Фейербаха согласно его же словам есть движение, порыв, кровь, я все же верю, что он станет рано или поздно в наши ряды. Пока же в своем письме он говорит, что еще не покончил с религией, а без этого не может прийти к коммунизму. И все же по натуре он коммунист. Будем надеяться, что летом он, несмотря на свое отвращение к городу и столичной сутолоке, приедет из своей баварской Аркадии к нам в Брюссель, и мы поможем ему преодолеть сомнения.
        — Конечно, конечно, — подтвердил Карл…
        Людвиг Фейербах много лет подряд жил в Брукберге, в красивейшем уголке Баварии. Угрюмый, замкнутый, он любил сельское уединение, созерцание природы, одинокие прогулки по безлюдным долинам и холмам. Природа, утверждал он, обогащает ум и душу, открывает тайны жизни и подсказывает ответы на кажущиеся неразрешимыми вопросы. «Город — это тюрьма для мыслителя», — любил повторять Фейербах слова Галилея и спорил с теми, кто звал его к людям. Он объявлял, что в одиночестве и тишине черпает силы для борьбы. Но борцом он не был и уклонялся от действия. Пассивный характер Фейербаха отражался и на его книгах. Он любил размышлять, но не призывал к борьбе и протесту.

        В мае 1845 года вышла книга Энгельса «Положение рабочего класса в Англии».
        Карл весь отдался чтению книги друга. И чем глубже, поразительнее было то, что он находил, читая, тем радостнее, счастливее становилось выражение его лица. Все в книге значительно, ново, неоспоримо. Страшные картины непосильного труда и нужды людей, вся жизнь которых вращение по кругам Дантова ада, — это внешнее, говорил молодой ученый. Это следствие. И затем Энгельс с проницательностью мудреца постиг глубинную сущность бедствия — капиталистический способ производства. Он открыл закон не только возвышения, но и неизбежного падения буржуазии. Нищете сегодняшнего дня он научно противопоставил неизбежное грядущее возвышение тружеников. Он бросал грозное обвинение капиталистам и буржуазии, рассказывал, как крупная промышленность угнетает огромную массу своих рабов — пролетариев, и далее доказывал, что по суровым законам исторической диалектики рабочие неизбежно поднимутся и ниспровергнут ту силу, которая их порабощает. Слияние рабочего движения с социализмом — вот дорога к господству пролетариата.
        — Твоя книга замечательна, — сказал Карл Энгельсу.
        Той же весной Маркс сформулировал свои тезисы о Фейербахе. Они сложились в часы глубокого раздумья, когда он медленно прохаживался по комнате, сосредоточенно глядя перед собой, или сидел за рабочим столом, выкуривая одну сигару за другой. Снова и снова тогда обдумывал он философские взгляды Фейербаха.
        Быть может, Маркс и нашел гениальный зародыш нового мировоззрения именно в часы этих ночных раздумий.
        Он записал краткие итоги творческого анализа и размышлений в первую попавшуюся ему под руку тетрадь, в которой Женни отмечала расходы по хозяйству и количество белья, отдаваемого в стирку.
        «Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его», — написал Маркс.
        Это был 11-й тезис, имеющий прямое отношение к Фейербаху. Карл подчеркнул слова «объясняли» и «изменить» чертой, похожей на летящую стрелу.
        Чрезвычайно сложный, трудночитаемый почерк Маркса отражал уверенность и волю. Кажется, что не по хрупкой бумаге, а по мрамору, резцом выведена его удивительная вязь. Лаконический слог, полный глубокого значения, напоминает изречения древних мудрецов, что высекались на камне для последующих поколений.
        Фридрих уговорил Маркса отправиться в Англию месяца на полтора, чтобы ознакомиться с самой мощной капиталистической державой Европы.
        В первый же день пребывания в Лондоне Энгельс и Маркс отправились посмотреть парламент.
        — Сколько крови пролили англичане, чтобы добиться парламентаризма, считая, что в этом гарантия справедливости, благоденствия, счастья народа, — сказал Карл, рассматривая Вестминстерское аббатство.
        Здесь рядом с суровой усыпальницей королей и героев, как многовековой храм, высится серый, мрачный парламент.
        Почерневшие, как весь Лондон, от угольного чада миллионов каминов стены, шпили, укрытые сводами оконца, готические башни — таково здание парламента, современника хмурого средневековья, отстроенного после пожара в начале XIX века.
        Маркс и Энгельс медленно входят внутрь.
        Зал заседаний парламента вмещает не более половины всех депутатов. В большие «парламентские дни», когда випы (загонщики) в поисках голосующих без устали снуют, сзывая и свозя депутатов, немало парламентариев толпится в проходах и дверях или занимает места на галереях, предназначенных для посторонних и прессы.
        Архитектор поставил депутатские трибуны вдоль длинных готических стен, чтобы депутаты правительственной партии и оппозиции сидели лицом друг к другу.
        Партийные организаторы иной раз, пользуясь неудобствами зала, подготовляют коварные замыслы, могущие решить участь кабинета. Перед голосованием по незначительному поводу, когда правительственная партия беспечно отсутствует, не предвидя для себя опасностей и подвохов, ловкие загонщики под строжайшей тайной мобилизуют силы оппозиции. Заслышав красноречивый гонг, к месту боя — в зал — в неожиданно большом числе сходятся спрятанные до того по квартирам, кабинетам, соседним ресторанам депутаты-оппозиционеры. В панике мечутся, отыскивая своих, загонщики правящей партии; если в течение четверти часа они не противопоставят вражескому натиску свои голоса, кабинету грозит падение.
        В затянутых коврами и портьерами залах палаты лордов особенная тишина и дорогостоящий комфорт аристократических лондонских клубов. В мягких креслах дремлют древние старцы. Мимо представителей «голубой крови» бесшумно скользят лакеи. На застекленных полках многоэтажных шкафов прекрасной библиотеки в сафьяновых гробах-переплетах — бумажный прах сотен тысяч протоколов, отчетов, речей давно исчезнувших людей. Тут же в читальне грозное предупреждение истории — свиток, скрепленный сотнями разнообразных подписей, — смертный приговор Карлу I.
        За окнами бьется бурливая в часы прилива Темза. На противоположном берегу, вдали, как бастионы крепости, стоят доки, и в них океанские пароходы.
        Парламент, добытый в многолетней борьбе против произвола королей, герцогов, аристократов, обагренный кровью вольнолюбцев, погибавших за свободу и истинную веру, когда-то опасный и жестокий соперник монархов, все еще арена, где без устали повторяется одна и та же, всем давно известная, изрядно надоевшая пьеса.

        Фридрих торопился в Манчестер, и скоро Карл понял, в чем была причина. Там ждала Энгельса миловидная ирландка, которую звали Мэри Бернс. Молодые люди любили друг друга уже несколько лет. Мэри была долгое время работницей и познала смолоду много горя и унижений. Тем больше дорожил ею Энгельс. Она была общительна, непосредственна, от природы умна и наблюдательна. Мэри всей душой и навсегда привязалась к Энгельсу с того самого дня, когда он встретил ее случайно на одной из убогих и жалких улиц Манчестера.
        Марксу многое понравилось в текстильной столице. Но особенно пристрастился он к большой общедоступной библиотеке, одной из старейших в Европе, носящей имя крупного манчестерского мануфактуриста — Хэмфри Чэтама. Здание библиотеки — одно из древнейших в городе. В XII веке это был замок, превращенный затем в монастырь. В годы английской революции в нем размещались арсенал, тюрьма и казарма. Маркс подолгу любовался архитектурой библиотеки, причудливо сплетавшей стили ранней и поздней готики. Книгохранилище было размещено в бывших кельях монастыря и даже в пределах часовни. До середины XVII века книги согласно завещанию Чэтама были прикованы к полкам цепями, чтобы их не расхищали. Позже библиотекари запирали читателей за деревянными решетками в небольших нишах, навешивая огромные висячие замки.
        Введя в первый раз Маркса в библиотеку, Энгельс сказал ему:
        — Особенно много здесь изданий шестнадцатого, семнадцатого и восемнадцатого веков и, представь, есть девяносто книг — инкунабул, напечатанных до тысяча пятисотого года по методу, изобретенному еще Гутенбергом!
        В читальне убранство оставалось неизменным уже два столетия. Вокруг дубового темного стола посредине комнаты с низким сводом стояли стулья — современники Кромвеля. Резные аллегории над камином изображали факел знания, лежащий на книге учения, змею и петуха — символы мудрости и бдительности. Пеликан, кормящий птенцов, должен был олицетворять христианское милосердие.
        Маркс выбрал себе место за квадратным бюро в башенном выступе читальни. Сквозь разноцветные стекла высокого окна падал нежный желтый, синий, зеленый и красный свет.
        В Чэтамской библиотеке Маркс смог впервые ознакомиться в оригинале с трудами представителей английской классической политической экономии, которые до сих пор знал лишь в переводе.
        В Манчестере Фридрих познакомил Карла с тремя настоящими, как он выразился, людьми. Часовщик Иосиф Молль, превосходный оратор, умевший быть также и превосходным слушателем, сапожник Генрих Бауэр, суровый на вид и сердечнейший человек, и Карл Шаппер, упорный и бесстрашный студент, то наборщик, то учитель. Они произвели на Маркса сильное впечатление.
        Эти три немца были закалены самой жизнью, испытавшей их на постоянной борьбе, в тайных рабочих обществах. После разгрома «Союза справедливых» они бежали в Англию и тотчас же принялись восстанавливать разрушенное. Очень скоро они объединили немцев-изгнанников. Большое влияние на немецких рабочих в Англии имели книги Вейтлинга и выступления чартистов.
        Фридрих Энгельс многократно бывал в Англии. Его охотно принимали в самых различных кругах. Он нравился равно деловым людям и женщинам своим умом, обходительностью и внешностью. Его легко можно было принять из-за его чисто военной выправки не только за скромного бомбардира, каким он был недавно, но и за гвардейского офицера, несколько неуклюжего в непривычном штатском платье. Лицо Фридриха все еще оставалось юношески пухлым, и только глаза отражали немалый жизненный опыт и зрелость мысли. Он не только хорошо знал английский язык, но и превосходно знал историю, экономику, политическое положение и быт Великобритании, где ему недавно пришлось безвыездно провести около двух лет. Тогда-то он сотрудничал в чартистской газете «Северная звезда» и в газете социалистов-утопистов «Новый нравственный мир». Энгельс не преминул познакомить Маркса с несколькими видными руководителями чартистского движения.
        Джордж Юлиан Гарни, потомственный пролетарий, человек с суровым лицом, всегда нахмуренными мохнатыми бровями, уже несколько лет был коротко знаком с Энгельсом. Встретившись впервые с Марксом, он долго испытующе всматривался в него, затем внезапно просто, широко улыбнулся и протянул ему большую шершавую ладонь. Что-то располагающее, неожиданно ласковое почудилось Карлу в его крепком рукопожатии.
        В таверне «У ангела», расположенной на Уэббер-стрит, в августе состоялось совещание демократов разных стран. Там был также и Маркс. Согласно принятым в Англии правилам ведения собрания с Энгельсом заранее договорились, что он выступит в защиту подготовленной резолюции.
        Председательствовал Чарльз Кин, несколько медлительный, всеми уважаемый пожилой человек, много лет и сил отдавший борьбе за Народную хартию. Ораторы говорили пространно. Когда все высказались, председатель отыскал глазами Энгельса.
        — Слово предоставляется гражданину Фридриху Энгельсу, — объявил Кин. Назвав его гражданином, он подчеркнул, что выступать будет политический эмигрант.
        Энгельс говорил, как прирожденный англичанин. Тот, кто знал, что он немец, недоумевал и сомневался, так ли это. Фридрих поддержал резолюцию, которая предлагала собрать проживающих в Лондоне демократов всех национальностей для обсуждения вопроса о создании общества, имеющего целью взаимное ознакомление — посредством периодических собраний — с движением за общее дело, протекающим в каждой отдельной стране.

        В конце августа Карл Маркс покинул Англию и вернулся в Брюссель. В сентябре Женни родила дочь. Карл просил назвать ее одним из двух наиболее любимых им женских имен. Первое всегда было Женни, второе — Лаура.
        На семейном совете, где полным правом голоса пользовались также Фридрих Энгельс и Ленхен, это имя, воспетое некогда Петраркой в его сонетах, было утверждено без возражений.
        В Брюсселе Маркс и Энгельс приступили к совместной работе над новым произведением. Они решили назвать его «Немецкая идеология. Критика новейшей немецкой философии в лице ее представителей Фейербаха, Бруно Бауэра и Штирнера и немецкого социализма в лице различных пророков».
        Пока Карл и Фридрих разрабатывали эту тему, прусское правительство продолжало беспокоиться о судьбе своего подданного. Оно боялось Маркса и потребовало от бельгийских властей немедленной его высылки.
        Все чаще стали вызывать Карла в ведомство общественной безопасности, и, когда ему стало ясно, что длинная лапа Пруссии не даст ему и впредь покоя, он вышел из прусского подданства.
        Маркс осуществил это решение 1 декабря 1845 года. В этот день на улице Альянс собрались его друзья.
        — Итак, Карл, ты теперь вне подданства, — сказал Фрейлиграт.
        — Думаю, я никогда уже не приму ничьего подданства.
        — Латинская поговорка гласит, — отозвался Фридрих: — «Там, где свобода, там мой дом». Это было любимым изречением Франклина. Где же теперь твой дом, Маркс?
        — Англичанин Томас Пэйн, приехавший в Англию после американской кампании, где он воевал против англичан за свободу Америки, сказал Франклину: «Там, где нет свободы, там моя родина», — ответил Карл.
        — Эти слова Пэйна впоследствии повторил Байрон, когда ехал сражаться за свободу греков, — напомнила Женни.

        Вильгельм Вейтлинг приехал в Брюссель из Лондона. Пребывание в Англии принесло ему лишь разочарования. Карл Шаппер, Иосиф Молль и Генрих Бауэр — руководители «Союза справедливых» — встретили его дружески, но очень скоро отшатнулись от новоявленного пророка, которым Вейтлинг возомнил себя.
        В то время как в Англии все выше и выше поднимались волны чартистского движения, когда труженики бастовали, собирались, несмотря на преследования, требуя 10-часового рабочего дня, повышения оплаты труда и освобождения заключенных в тюрьмы своих вождей, Вильгельм Вейтлинг ораторствовал среди немецких изгнанников, предлагал создать единый всемирный язык, без которого будто бы немыслимо объединиться рабочему классу. Он разрабатывал для этого особую систему.
        — Единый язык рабочих, — удивленно или досадливо спрашивали его, — разве в этом дело? На каком бы языке ни говорил пролетарий, его ждет везде одна и та же эксплуатация, голод, непосильный труд.
        Вейтлинг упрямо пытался также доказать, что христианство на заре его возникновения и было подлинным коммунизмом. И это в то время, когда по всей Англии собирали подписи под петициями рабочих парламенту. Было собрано уже свыше миллиона. Теоретические расхождения между ним и другими руководителями Лондонского просветительного общества постепенно углублялись. Вейтлинг с видом оскорбленного гения отходил от своих недавних единомышленников и все больше отрывался от рабочего класса и его борьбы.
        Он покинул остров и прибыл в столицу Бельгии как раз тогда, когда закончил свою новую книгу, в которой пытался придать коммунизму религиозное обоснование.
        В один из вечеров на улице Альянс в рабочей комнате Маркса собралось небольшое общество. Кроме Энгельса, пришли Фрейлиграт, отставной военный Вейдемейер, друг детства Карла, брат его жены Эдгар Вестфален, приехавший недавно из России в Брюссель Анненков и Вейтлинг. На Вейтлинге были длиннополый сюртук и узкие брючки.
        Карл сидел с карандашом в руке, записывая что-то на листе бумаги. Энгельс, высокий, прямой, серьезный, стоя говорил собравшимся о необходимости для всех тех, кто посвятил себя делу освобождения людей труда, найти единую точку зрения на происходящие события. Надо установить общность взглядов и действий, создать доктрину, которая была бы понятна и принята теми, у кого нет времени или возможности заниматься теоретической разработкой каждого вопроса в отдельности.
        Энгельс говорил с все нарастающим увлечением, разволновался и начал слегка заикаться. Он старался доказать Вейтлингу, что не проповедями, а научной пропагандой можно привлечь к себе тружеников.
        На этом собрании решался вопрос о том, какие именно коммунистические книги следует издавать в первую очередь. Вейтлинг заявил, что его произведения наиболее нужны. Он требовал немедленного их издания.
        Вдруг Маркс встал и подошел к Вейтлингу вплотную. Глаза его смотрели строго.
        — Скажите, Вейтлинг, каковы ваши теоретические взгляды сегодня и как вы думаете их отстаивать, увязывая христианский догматизм с идеями коммунистов? Ведь именно это вы предлагаете в своей последней книге?
        Вейтлинг растерялся. Он окинул неуверенным взглядом собравшихся и принялся объяснять, в чем его цель.
        — Нужно не созидать новые теории, а принять уже проверенные опытом и временем, — сказал он, — надо открыть рабочим глаза на их положение, на несправедливость, унижения, которые они встречают повсюду. Пусть рабочий не верит обещаниям сильных мира сего, пусть надеется только на свои силы, пусть создает демократические и коммунистические общины.
        Вейтлинг говорил в этом духе долго, речь его становилась все менее содержательной и подчас бессвязной.
        Маркс все больше мрачнел, слушая его, и постукивал карандашом по столу. Брови его нахмурились, глаза заблестели. Внезапно он приподнялся, посмотрел прямо в лицо Вейтлингу и прервал его:
        — Возбуждать народ, не давая ему никаких твердых положений и лозунгов, — значит обманывать его! А знаете ли вы, Вейтлинг, что обращаться к рабочим без строго научной идеи, без проверенного учения — это то же, что разыгрывать в наши дни из себя бесчестного и пустого пророка, который к тому же считает простых людей доверчивыми ослами… Вы не правы, да, не правы! Люди, не имеющие политической доктрины, причинили много бед рабочим и грозят гибелью самому делу, за которое берутся, не понимая своей ответственности.
        Вейтлинг вспыхнул, поднялся и заговорил неожиданно гладко и уверенно:
        — Меня называют пустым и праздным говоруном! Меня, которого знают все труженики Европы! Я собрал под одно знамя сотни людей во имя идей справедливости, солидарности и братства. Но вы не можете задеть меня, Маркс, своими нападками. Я вспоминаю сотни писем, полные благодарности, которые получаю из разных стран. Те, кто пишет их, а не вы, далекие от нужд народа, будут моими судьями, если понадобится. Моя работа среди понимающих меня тружеников значительно важнее всяческих кабинетных учений и критики, которые порождены незнанием бедствий народа и его нужды. Вы живете вдали от тех, кого хотите учить. Что вы знаете? Чем вы можете помочь народу?
        При последних словах, произнесенных повышенным тоном, Вейтлинг закинул назад голову, взглянул на всех сверху вниз. Но вдруг он попятился и поспешно сел. Окончательно разгневанный его словами, Карл с такой силой ударил кулаком по столу, что замигала покачнувшаяся лампа.
        — Никогда еще невежество никому не помогло!
        Затем он встал, оттолкнув стул.
        Тотчас же вслед за ним все поднялись со своих мест. На этом собрание закончилось, присутствовавшие на нем начали расходиться.

        Павел Анненков задержался в Брюсселе и зачастил в уютный домик на улице Альянс.
        Многократно, с чувством облегчения он покидал родину и странствовал по Европе. Душно было во всем мире, но совсем непереносимой казалась ему атмосфера в России. Анненков любил поговорить, не приглушая голоса и не оборачиваясь воровато по сторонам. Он стыдился страха, мелькавшего в душе опасения, что за высказанное либеральное слово его может ждать жестокая расплата, как то случилось уже со многими его друзьями.
        Небогато одаренный творчески, он, однако, умел думать и отличать среди людей и идей самое высокое и передовое. Все поражало его в Марксе. Часами он готов был слушать его непреклонные высказывания, которые казались русскому свободомыслящему помещику радикальными, неоспоримыми приговорами над лицами и предметами. В Марксе и Энгельсе он нашел то, чего не было в нем самом и во многих его друзьях, оставленных в Петербурге и Москве, — единство слова и дела.
        «Есть люди, — думал он, — которые чем ближе их узнаешь, тем кажутся они мельче и время, проведенное с ними, — потерянным. А Маркс как гора. Издалека не определить ее величины, а подойдешь — и видишь, что вершина уперлась в самое небо».
        Удивляла Анненкова и непосредственность, простота Карла. Случалось, придя к нему, русский литератор находил его резвящимся с детьми, похожим на шалуна мальчишку или увлеченно играющим в шахматы с Ленхен. Как радовался Карл, выигрывая партию!
        — Поистине: великое просто, — говорил тогда Анненков.
        Часто после очень скромного ужина Карл приглашал его в кабинет, где, куря сигары, они беседовали далеко за полночь.
        Маркс не уставал спрашивать и слушать о далекой и загадочной России, стране рабовладельцев и самоотверженных революционеров, невежд и гениальных писателей.
        — Я могу удостоверить, — рассказывал как-то Анненков Марксу, — что друг мой Белинский, о котором вы много уже слыхали, знает о вас и Энгельсе. «Немецко-французский ежегодник» тотчас же по выходе штудировался им с большой тщательностью. Причем, помнится, именно ваша статья «К критике гегелевской философии права» особенно заинтересовала Белинского и, я в этом уверен, придала ему бодрости и душевного веселья, открыв глаза на многое. Да и кто мыслящий может равнодушно пройти мимо таких изречений, как ваши. Я ведь многие знаю наизусть.
        «Религия — это вздох угнетенной твари, сердце бессердечного мира, подобно тому как она — дух бездушных порядков. Религия есть опиум народа».
        Цитируя Маркса, Павел Васильевич незаметно для себя придал голосу патетические интонации. Карл попытался перевести разговор на другую тему. Анненков продолжал спокойнее:
        — Столь богато одаренный человек, как Белинский, не мог не понять всю значительность вашей статьи о гегелевских взглядах на мир. К несчастью, наши русские в пору правления Николая Палкина, и даже Белинский, не могут печатно сказать все то, что они думают. По мнению Белинского, которое он высказывал не раз друзьям своим, и мне в том числе, истина, если нельзя ее обнародовать и популяризировать, всего лишь мертвый капитал. В одном я уверен, если мучительная болезнь, подтачивающая Белинского, не убьет его вскорости, этот познавший столько бед и нищеты, безупречный, гениальный человек должен прийти к коммунизму…
        Подолгу разговаривали Маркс и Анненков также о судьбах славянских народов.
        1846 год был трудным В Ирландии множество людей умирало от голода из-за гибели картофеля от какой-го диковинной болезни. Ирландцы питались мхом и травой, бросали обжитые места и бежали в города, где подбирали отбросы и рылись на мусорных свалках. Свыше 100 тысяч ирландцев отправились в Канаду и Соединенные Штаты на первых подвернувшихся кораблях.
        Газеты сообщали, что войска русского царя Николая I ведут кровавые упорные бои с мусульманским вождем Шамилем в горах Кавказа, что в английский парламент подано 149 петиций. Полтора миллиона человек поставили под ними свои подписи. Народ требовал освобождения томящихся в тюрьмах чартистов..

        В арендуемом зале, позади дешевого кафе, должно было состояться очередное собрание немецких коммунистов. Обычно там читались лекции по истории Германии или по политической экономии. Случалось, обсуждали статьи из газет и журналов, и нередко разгорались шумные споры.
        Несколько десятков портных и их подмастерьев, в большинстве пылких приверженцев Вейтлинга, ножовщики, каретники, краснодеревщики и плотники, а также часовщики посещали эти собрания. В своих мастерских и на городских окраинах они, в свою очередь, объясняли простым людям, с которыми сводили их обстоятельства или случай, то, что сами узнали от своих земляков. Так непрерывно расширялись связи, прибывали новые силы.
        Утописты, вроде дряхлого Кабе, обещавшие райскую жизнь в фаланстерах сказочной Икарии, давно потеряли власть над этими людьми, разуверившимися в легендах, какими бы упоительными они ни казались.
        Рабочие, кто инстинктивно, вслепую, кто уже прозрев, искали выхода из западни, которой стала для них жизнь. Каждый день означал новые тяготы, а будущее казалось еще более угрюмым и безрадостным. Идеи коммунизма захватывали их сердца, недоверчивые, усталые, нередко изведавшие разочарования.
        Иногда на собрания являлись полицейские и угрюмо выстраивались у входных дверей Но придраться им было решительно не к чему, и, тщетно пытаясь понять, о чем спорят эти ремесленники — в большинстве своем иноземцы, — полицейский комиссар разочарованно уводил блюстителей порядка. Случалось, что собрания проходили вяло и даже скучно, если ораторы повторяли общие слова о человечности, о терпимости, о смирении. Подобные речи напоминали церковные проповеди и усыпляюще действовали на слушателей, уставших после долгого рабочего дня.
        В этот вечер Маркс и Вейтлинг вошли в зал собрания одновременно.
        Между тем в зале кто-то призывал к тишине. Сначала все шло по-обычному, спокойно и мирно. Оратор, портной, близкий друг Вильгельма Вейтлинга, говорил собравшимся о тяжелом положении своих собратьев по профессии.
        — Хозяева открывают большие мастерские готового платья, и нам угрожает безработица. На машинах быстро шьют одежду. Я всю жизнь учился шить, а теперь любой неуч может сделать брюки. А как быть нам, умелым портным-одиночкам? Скоро у нас не останется заказчиков.
        — Только и работы будет, что закройщикам! — закричали из рядов, где сидели портные и портняжьи подмастерья.
        Вейтлинг, как всегда напомаженный и одетый в чрезмерно обтягивающий сюртучок, нетерпеливо мял в руках листок бумаги.
        Беспокойство среди портных нарастало.
        — Что же помалкивает доктор Маркс? — крикнул Вейтлинг, пряча карандаш. — Ведь он великий теоретик!
        И прежде чем кто-либо успел опомниться, он вскочил на шаткую трибуну и закричал, багровея и дрожа, как всегда, когда он волновался:
        — Карл Маркс, как средневековый алхимик, хочет обогатить рабочий класс и уничтожить власть денег и буржуазии. Он занимается всем: историей людей, историей революций, историей денег. Отлично! Похвально! Он ненавидит невежество. Конечно, где уж нам, пролетариям, знать пути обогащения и революций! Но пусть скажет мне доктор Маркс, почему сейчас, когда Вейдемейер нашел в Вестфалии издателей не только для Маркса и Энгельса, но и для целой библиотеки иных социалистических авторов, зачем он отбросил меня, Вейтлинга, рабочего, портного, от этого денежного источника? Разве мое учение не приносит пользы моим собратьям? Я рабочий и знаю, как помочь пролетариату. Почему я отвергнут?
        Лицо Маркса потемнело, брови сошлись на переносице. Энгельс, чья выдержка и умение владеть собой поражали даже невозмутимых англичан, прикоснулся к его плечу большой сильной рукой и сказал по-английски:
        — Спокойствие, друг.
        Однако спор разгорался и захватил весь зал. Претензии Вейтлинга не встретили сочувствия. Собрание высмеяло его за игру в новоявленного пророка. Выступавшие обзывали его кто павлином, кто индюком, а кто апостолом Вильгельмом.
        Через несколько дней Вейтлинг сидел в квартире Маркса, и Женни наливала ему третью чашку кофе.
        Когда Карл, вернувшись домой, увидел Вейтлинга и узнал, что тот крайне бедствует, он не закрыл перед ним ни двери своего дома, ни своего очень тощего кошелька.
        Но вскоре, однако, наступил окончательный разрыв между Марксом и Вейтлингом. Карл простил ему личные нападки, но окончательно порвал с ним, когда Вейтлинг посягнул на общее дело коммунистов и нарушил единство.
        Один из объявивших себя коммунистом, ученик Фейербаха, немецкий эмигрант Герман Криге, поселившийся в Нью-Йорке, стал издавать там еженедельник «Народный трибун». Все статьи в журнале и особенно статьи самого Криге вскоре начали позорить своей пошлостью и ничтожеством идею коммунизма. Он на все лады склонял слово «любовь», заменяя им слово «борьба».
        Герман Криге, выдавая себя за литературного представителя немецкого коммунизма, одновременно ловко устраивал в Америке свои делишки. Он выпрашивал без всякого стыда у американских богачей деньги, писал немецким купцам жалобные прошения, обильно цитируя псалмы и проповеди о любви к ближнему. Купцы, впрочем, ему не отвечали. Они предпочитали квакеров этому любвеобильному и подражавшему сектантам «коммунисту».
        В своем журнале «Народный трибун» Криге обращался к женщинам, обещая им любовью исцелить все социальные недуги и быстро осчастливить все человечество. Он писал, не смущаясь никакими слащавыми оборотами: «Женщины, вы — жрицы любви», — и объявлял любовь основой отношений между людьми.
        Но возмутительней всего было обещание, которое «Народный трибун» давал в одной из своих статей: «Мы не хотим нарушать ничьей частной собственности; то, что ростовщик уже имеет, он может сохранить…»
        11 мая у Маркса собрались коммунисты. Чтение статей из «Народного трибуна» заняло немного времени.
        Затем Эдгар Вестфален сказал:
        — Нам с Криге не по пути. Все высокопарные разглагольствования его напоминают религиозные проповеди. Он хочет быть пророком и превратить коммунизм в какую-то новую религию.
        Эдгар под общее одобрение присутствующих прочел полный критический разбор материалов «Народного трибуна» и огласил документ, названный «Циркуляром против Криге».
        Лишь Вейтлинг промолчал.
        — Прошу еще внимания, — сказал резко Маркс. — Слушайте проект постановления…
        «1) Тенденция, проводимая в «Народном трибуне» ее редактором Германом Криге, не является коммунистической.
        2) Детски напыщенный способ, при помощи которого Криге проводит эту тенденцию, в высшей степени компрометирует коммунистическую партию как в Европе, так и в Америке, поскольку Криге считается литературным представителем немецкого коммунизма в Нью-Йорке.
        3) Фантастические сентиментальные бредни, которые Криге проповедует в Нью-Йорке под именем «коммунизма», оказали бы в высшей степени деморализующее влияние на рабочих, если бы они были ими приняты.
        4) Настоящее постановление вместе с его обоснованием будет сообщено коммунистам в Германии, во Франции и в Англии.
        5) Один экземпляр посылается редакции «Народного трибуна» с требованием напечатать это постановление вместе с его обоснованием в ближайших номерах этой газеты».
        Едва Карл закончил чтение, Энгельс решительно взял лист с резолюцией и подписался под ней первым. За ним последовали остальные. Один только Вейтлинг продолжал стоять у окна, то сдвигая, то раздвигая тяжелую полосатую штору.
        — Очередь за вами, Вейтлинг, — сказал Вестфален, — ваша подпись будет девятой.
        — Я не собираюсь подписывать эту резолюцию, — вызывающе бросил Вейтлинг. — Криге — искренний человек. Он добр к людям, он борется под лозунгом «Да здравствует любовь!». А вы все насмешники, неверующие, все разрушающие. Я повторяю его слова: «Мы принадлежим человечеству». Прощайте, наши дороги расходятся. Я еду в Америку, к тому, кого вы считаете моим единомышленником, к Герману Криге. Время скоро покажет, кто из нас настоящие коммунисты — вы или я, сын рабочего и подлинный рабочий.
        Он поклонился на манер трагика из мелодрамы и вышел, неестественно подняв плечи и откинув светлые растрепавшиеся волосы.
        — Мы сделали все за эти полгода, чтобы найти с ним общий язык, и не нашли, — тихо сказал Маркс. — Несмотря на природную одаренность и некоторую проницательность, он не смог подняться настолько высоко, чтобы увидеть завтрашний день и понять суть противоречий и борьбы.

        Разрыв с Вейтлингом тягостно отразился на настроении Маркса. Наедине с собой он, как всегда в юности, беспощадно рылся в самом себе, проверяя, не сделал ли ошибки, не поддался ли мелкому чувству раздражения, которое должен был бы подавить. Он вспомнил о том, с каким радушием встретил Вейтлинга, как хотел помочь ему разобраться во всем, как уговаривал подумать и понять свои заблуждения.
        — Во мне, по-видимому, — сказал Карл Женни, — жило неосознанное до конца представление, что люди рабочего класса не должны ошибаться в силу условий, в которые они поставлены были с детства. Но это неверно. Они все тоже только люди и, как каждый из нас, могут заблуждаться. Вейтлинг — типичный сектант, а это никак не совместимо с коммунизмом. Идея коммунизма объемлет целые народы, а вокруг разных «пророков» будут всегда только одиночки.
        Пролетарий, которого Карл хотел вооружить столь труднодобытым оружием, не только не взял его, но и пытался мешать ему. Это было еще одно предостережение, и Карл не без душевной боли вынужден был сделать из случившегося суровые выводы.
        — Ты ведь любишь, Карл, повторять поговорку древних: «Подвергай все сомнению, прежде чем сделать окончательный вывод», — после долгого молчания сказала Женни. Как всегда, она поняла сразу все, что он пережил в этот вечер.
        — Следует добавить: «Не делай исключения также и для самого себя», — улыбнулся Карл.
        Кроме забот, связанных с революционной деятельностью, Маркса охватывало беспокойство из-за нарастающей нужды, в которой жила его семья.
        Редкий день за обеденным столом Маркса не было нескольких нуждающихся рабочих и единомышленников. Они все знали, что последним грошом и куском хлеба всегда поделятся с ними Карл и Женни.

        Вейтлинг не угомонился и принялся распространять всевозможную клевету об «отъявленных интриганах», как называл он тех, кто выступал против Германа Криге. Вейтлинг отправлял за океан редактору «Народного трибуна» в толстых конвертах самые гнусные обвинения и злостную ложь на недавних соратников. Его старания угодить противникам Маркса и Энгельса принесли ему приглашение в Нью-Йорк на пост редактора еженедельника «Народный трибун» Германа Криге.
        Вейтлинг отбыл в Америку после того, как получил оттуда изрядную сумму денег на дорогу.
        В эти дни осложнились отношения Маркса и с Прудоном.
        Карл, Фридрих и их единомышленники создали коммунистические корреспондентские комитеты в Лондоне и Брюсселе. Такова была организация, объединявшая коммунистов. Только из Парижа не было еще регулярной информации. Карл написал Прудону письмо, в котором просил его взять на себя это дело. Ответ пришел скоро. Прудон соглашался изредка писать обо всем происходящем в коммунистическом движении столицы, но поучал свысока Маркса.
        «Я, — сообщал Прудон в своем заносчивом письме, — исповедую теперь почти абсолютный антидогматизм в экономических вопросах. Не нужно создавать хлопот человеческому роду идейной путаницей: дадим миру образец мудрой и дальновидной терпимости; не будем разыгрывать из себя апостолов новой религии, хотя бы это была религия логики и разума. Я предпочитаю лучше сжечь институт частной собственности на медленном огне, чем дать ему новую силу, устроив Варфоломеевскую ночь для собственников… Попутно я должен сказать вам, что намерения французского рабочего класса, по-видимому, вполне совпадают с моими взглядами…»
        Итак, Прудон отрекался от идеи насильственной революции и превозносил теоретическую путаницу, которую Маркс считал наибольшей опасностью в борьбе за коммунизм. Прудон объявлял себя носителем каких-то всеобщих идей пролетариата, но жестоко ошибался. Французские рабочие хотели революции и шли к ней. Это видел Маркс, но не понимал Прудон, желавший сгладить все противоречия и договориться с теми, кого он называл «собственниками».
        Карл, хотя и не раз сомневался в Прудоне, был ошеломлен ответом знаменитого теоретика. Неужели и этот рабочий не мог подняться выше уровня бунтующего ремесленника, выше пышноречивого мелкого труса? Что из того, что Прудон пролетарий, если он уводит своих братьев в трясину, из которой нелегко будет выбраться?
        В своем письме Прудон сообщил также, что в книге, которую пишет, поведает миру, как разрешить проблему собственности. Когда его произведение, будет напечатано, он позволит Марксу обрушить на него «огонь и скалы». Он готов отразить любое нападение.
        Карл, дочитав письмо до этого места, почувствовал, что в нем улеглась ярость. Как средневековый рыцарь, он поднял брошенную перчатку и стал готовиться к открытому бою, ожидая, когда будет издана книга Прудона.

        Женни Маркс переживала тяжелые дни. Нужда в семье достигла таких размеров, что не было денег даже для уплаты Елене Демут за ее услуги. Мизерного заработка Маркса едва хватало на пропитание семьи.
        — Что ж, — сказала Женни мужу, когда, уложив детей и уговорив Ленхен отдохнуть, осталась с ним наедине, — отныне я сама буду нянчить детей, вести хозяйство и готовить пищу. В этом, милый Карл, нет ничего особенно трудного. Вот только меня тревожит, не отразится ли это на моей работе по переписке твоих сочинений, а также на корреспонденции с нашими друзьями по партии. Секретарских обязанностей становится все больше с каждым днем, и отказаться от них мне было бы тягостно.
        На другой день Карл заговорил с Еленой о том, что они не хотят пользоваться ее трудом безвозмездно, а платить не имеют возможности и поэтому, несмотря на всю их привязанность, вынуждены с ней расстаться. Но Елена решительно отказалась покинуть своих друзей.
        Никогда больше не поднимался вопрос о разлуке этих трех преданных друг другу людей.

        Ожидаемая Карлом книга Прудона прибыла из Парижа. Она называлась «Система экономических противоречий», или «Философия нищеты».
        Карл читал ее до поздней ночи, не отрываясь, жадно вникая в сущность высказываемых Прудоном мыслей и положений. Часто он нетерпеливо обводил карандашом целые абзацы, исписывал поля книги; случалось, он звал Женни, чтобы прочесть ей то, что казалось ему наиболее уязвимым, противоречивым и неправильным. Когда он дочитал, книга была подобна полю сражения.
        — Книги — мои рабы и должны служить мне, как я хочу, — шутил нередко Карл и с глубоким убеждением в своей правоте подчеркивал на страницах фразы, отмечал то или другое слово. Как и во всем ином в жизни, Карл в чтении никогда не оставался равнодушным. Мысль его всегда была в движении и откликалась на все окружающее, на каждое печатное слово. Особенно не мог он оставаться безучастным к книге, пытавшейся утверждать политические и социальные взгляды, которые он считал ложными.
        28 декабря 1846 года Карл писал Анненкову: «Вы уже давно получили бы мой ответ на Ваше письмо от 1 ноября, если бы мой книгопродавец не задержал присылку мне книги г. Прудона «Философия нищеты» до прошлой недели. Я пробежал ее в два дня… Признаюсь откровенно, что я нахожу в общем книгу плохой, очень плохой… Г-н Прудон не потому дает нам ложную критику политической экономии, что является обладателем смехотворной философии, но преподносит нам смехотворную философию потому, что не понял современного общественного строя в его сцеплении (engzénement), если употребить слово, которое г. Прудон, как и многое другое, заимствует у Фурье».
        Разобрав подробно сущность излагаемых Прудоном взглядов, Маркс писал о нем в заключение:
        «Он, как святой, как папа, предает анафеме бедных грешников и поет славу мелкой буржуазии и жалким любовным и патриархальным иллюзиям домашнего очага. И это не случайно. Г-н Прудон — с головы до ног философ, экономист мелкой буржуазии».
        Маркс намеревался принять вызов Прудона и вступить с ним в теоретический бой. Писать он решил на французском языке, чтобы Прудон мог в подлиннике прочитать эту работу, а главное — стремился помочь французским коммунистам в их борьбе с Прудоном. До сих пор, изучая Гегеля и Фейербаха, а также статьи Маркса и Энгельса, Прудону приходилось привлекать в качестве переводчиков Грюна и Эвербека. Маркс избавил его от этой необходимости. В своей книге о «Философии нищеты» Прудона он решил показать всю ограниченность его взглядов и опровергнуть доводы Прудона против коммунистической идеи.
        — Пожалуй, следует назвать мою книгу «Нищета философии», — сказал Маркс. — Что ты скажешь об этом названии, милая Женни?
        — Я нахожу это название очень метким, — подумав, ответила она. Женни всегда была советчицей мужа в подборе заголовков к его произведениям. На этот раз заглавие нашлось быстро.
        «Труд г-на Прудона, — начинал свою книгу Маркс, — не просто какой-нибудь политико-экономический трактат, не какая-нибудь обыкновенная книга, это — своего рода библия; там есть все: «тайны», «секреты», исторгнутые из недр «божества», «откровения». Но так как в наше время пророков судят строже, чем обыкновенных авторов, то читателю придется безропотно пройти вместе с нами область бесплодной и туманной эрудиции «Книги бытия», чтобы потом уже подняться вместе с г-ном Прудоном в эфирные и плодоносные сферы сверхсоциализма».
        Карл выступил хорошо вооруженный знанием политической экономии. Он внимательно перечитал сочинения Рикардо, который во многом ему в эту пору нравился. Но Маркс, изучая законы развития капиталистического общества, видел его неизбежный взрыв, в то время как для Рикардо капитализм был незыблемым и вечным строем.
        В разделах своей книги, посвященных философии, Карл доказал, что история не бесформенный хаос.
        Прудон в своем путаном и высокомерном произведении предлагал для преобразования общественного строя множество рецептов, перепевая английских социалистов. Прудон верил в вечную справедливость и гармонию в современном буржуазном обществе. В действительности же мир походил на аквариум, куда бросили одновременно щук и карасей.
        Карл утверждал, что положение Прудона о возможности обмена между людьми без всяких классовых противоречий выгодно только для буржуазии. Это иллюзия ослепляющая, а тем самым вредная для рабочих.
        Охваченный высоким порывом, позабыв обо всем ином, Маркс весь отдался мышлению и творчеству.
        «С самого начала цивилизации производство начинает базироваться на антагонизме рангов, сословий, классов, наконец, на антагонизме труда накопленного и труда непосредственного. Без антагонизма нет прогресса. Таков закон, которому цивилизация подчинялась до наших дней. До настоящего времени производительные силы развивались благодаря этому режиму антагонизма классов».
        Одно открытие влекло за собой другое.
        В конце концов, думал Маркс, подыскивая простые, понятные образы для своей книги, первоначально различие между носильщиком и философом было менее значительно, чем между дворняжкой и борзой. Пропасть между ними вырыта разделением труда.
        Подойдя к книжной полке, Маркс отыскал томик Фергюсона, учителя Адама Смита. Перелистав давно знакомые страницы, Карл остановился на следующей фразе: «В такой период, когда все функции отделены друг от друга, само искусство мышления может превратиться в отдельное ремесло».
        В памяти Маркса вставала вся история формирования человеческого общества. Тысячелетия назад не было на земле богатых и бедных, господ и рабов. Человек каменного века, живущий в пещере, первобытный скотовод, построивший первый шалаш, были равны между собой. Безыменные таланты изобретали и совершенствовали орудия труда. Шли века, и все менялось вместе со способом производства. Некогда не существовало различия между философом и человеком физического труда, но, думал Маркс, придет время, и черта, отделяющая труд физический от труда умственного, вновь сотрется.
        Маркс далее писал, что разделение труда создало касты и принизило судьбу рабочего.
        «Труд, — писал Маркс, — организуется и разделяется различно, в зависимости от того, какими оруднями он располагает. Ручная мельница предполагает иное разделение труда, чем паровая…
        Машина столь же мало является экономической категорией, как и бык, который тащит плуг. Машина — это только производительная сила. Современная же фабрика, основанная на употреблении машин, есть общественное отношение производства…»
        Прудон в наивном невежестве утверждал, что металлы золото и серебро были избраны как деньги по воле государей.
        Маркс опровергал это ясными выводами своей всепроницающей аналитической мысли. «Деньги — не вещь, а общественное отношение», — заявлял он.
        О коммунистической, конечной цели думал Маркс, когда доказывал, что правильная пропорция между предложением и спросом, о которой писал Прудон, станет возможной только в будущем. Буржуазия, ни с чем не считаясь, хищно стремится к прибылям. Она вслепую кидается навстречу сменяющимся непрерывно процветанию, депрессии, кризисам и подъемам и снова застою.
        Ненаучной, мелкой, даже жалкой была та часть книги Прудона, где он выступал как философ. Эта область знания была наиболее изучена Марксом. Если к экономической науке он вплотную подошел недавно, хоть и отдался ей с присущей ему безудержной страстью и проник в самые недра, то философии он посвятил много лет, не одну бессонную ночь и неизмеримое количество умственной энергии.
        Сначала подчинившись, потом преодолевая и поднявшись над Гегелем и затем над Фейербахом, этим «материалистом снизу и идеалистом сверху», Маркс определил, куда и как надо идти в теории и практике. Прудон же беспомощно барахтался в философских учениях и повторял с обычной самоуверенностью идеалистический постулат, что мир действительности является следствием мира идей.
        Рядом с Марксом, который, подобно орлу, поднимающемуся в поднебесье, мог единым взором обозреть огромные пространства, Прудон, человек, стоявший по своему развитию выше многих людей своего времени, выглядел тем не менее лишь петухом, не имевшим крыльев — той силы, которая дала бы ему возможность взлететь.
        Это был неравный бой. Маркс шутя сбивал спесь с важного и самоуверенного Прудона.
        Глубокая убежденность, опиравшаяся на знания, анализ, кругозор делали Маркса скромным. Прудон вынужден был пыжиться, заранее защищая положения, которые, не имея достаточных научных обоснований, возводил на песке. Он мнил себя стоящим выше и буржуазных экономистов, которые старались замазать все дурное в современном им обществе, и социалистов, обвинявших в несправедливости и неравенстве правящую буржуазию.
        Карл, безукоризненно владевший диалектическим методом, понимал, что во всяком зле в какой-то мере может быть добро и в добре — зло. В каждой странице истории Карл без труда находил положительные и отрицательные стороны.
        Карл тщательно следил за всеми процессами становления и постепенного укрепления буржуазии. В рамках одних и тех же отношений одновременно воспроизводятся и богатство и нищета. По тем же законам внутри буржуазного общества появляется и новый класс — пролетариат, а вслед за этим развивается неизбежная борьба между этими двумя классами. Экономисты являются в эти годы теоретиками буржуазии, коммунисты и социалисты — теоретиками пролетариата.
        «…Но по мере того как движется вперед история, — отвечает Маркс Прудону, — а вместе с тем и яснее обрисовывается борьба пролетариата, для них становится излишним искать научную истину в своих собственных головах; им нужно только отдать себе отчет в том, что совершается перед их глазами, и стать сознательными выразителями этого. До тех пор, пока они ищут науку и только создают системы, до тех пор, пока они находятся лишь в начале борьбы, они видят в нищете только нищету, не замечая ее революционной, разрушительной стороны, которая и ниспровергнет старое общество. Но раз замечена эта сторона, наука, порожденная историческим движением и принимающая в нем участие с полным знанием дела, перестает быть доктринерской и делается революционной…».
        Маркс писал «Нищету философии» на одном дыхании, весь охваченный нахлынувшими мыслями.
        Женни называла это творческой, лихорадкой. Так оно и было на самом деле. Карл пожелтел от напряжения и долгих часов работы без свежего воздуха. И все-таки писал он необыкновенно быстро, поражая этим Энгельса. Обычно придирчивый к себе, он опять и опять переписывал и откладывал уже сделанное, а неудовлетворенная мысль его проникала все глубже и глубже в суть вопроса.
        В смысле требовательности к себе Карл походил на средневекового поэта, о котором рассказывали, что он писал за столом, имевшим сто ящиков. Каждый раз, дополнив или исправив сонет, он перекладывал его дальше и считал оконченным лишь тогда, когда вынимал его из сотого ящика.
        В этот период Маркс часто работал до глубокой ночи.
        Давно уже спал Брюссель. На ратуше часы пробили три раза. Маркс все еще сидел за письменным столом. Женни поднималась с постели, на цыпочках входила в кабинет мужа и садилась подле него. Свет лампы падал на склоненное лицо Карла, на его усталые веки. Женни вглядывалась в каждую новую морщинку на его лбу, вспоминая, когда она появилась впервые. Ей казалось, что в суете, в повседневных заботах она недостаточно уделяет ему внимания.
        Нередко Карл работал до рассвета.
        Еще раз определил он сущность земельной ренты и доказал, что это всего лишь та же феодальная собственность, перенесенная в условия буржуазного производства. В то время как Прудон с присущей ему самоуверенностью заявлял, что фабрика впервые возникла в результате простого сговора тружеников средневековых цехов, Карл, опровергнув это, доказал, что не цеховой мастер, а предприниматель-купец стал ее хозяином.
        Карл высмеял также мнение, высказанное Прудоном, что конкуренция порождена человеческим характером и потому неизбежна, и заявил, что, появившись в XVIII веке, она может навсегда исчезнуть в последующие столетия, как только изменятся исторические потребности.
        Пышное здание, построенное Прудоном, вся его беспомощная теория распалась на жалкие куски под ураганной силой мысли Маркса.
        В самом конце своей книги Карл коснулся исторического значения протеста рабочих против гнета, который выражался в стачках и объединениях для совместной борьбы. Прудон не придавал стачкам и союзам рабочих никакого серьезного значения, оставаясь глухим к грому все более часто повторяющихся восстаний. Признав, что борьба за работу и кусок хлеба частично разделяет тружеников, порождая конкуренцию, Маркс доказывал, что у них всегда останется общая цель — заработная плата на сколько-нибудь приемлемом уровне. Необходимость сопротивления толкает рабочих к объединению в союзы, где выковывается теоретическое и практическое оружие для грядущих боев. Когда-то давно и буржуазия начинала с объединения против гнета феодалов. Так рождается класс, который потом, свергнув поработителей, сам становится у власти и создает новый строй.
        Нарастающие противоречия между пролетариатом и буржуазией должны неизбежно привести к революции. Таков закон истории.
        Всякое общественное движение не исключает политического, потому что нет политического движения, которое не было бы общественным. Только в бесклассовом обществе этого уже не будет.
        Так, подвергнув разрушительной критике идеалистический и метафизический метод Прудона, Маркс защитил и развил новое, научное, пролетарское мировоззрение. Он заложил основы новой политической экономии.
        Закончил Маркс свое замечательное произведение словами Жорж Санд:
        «Битва или смерть; кровавая борьба или небытие. Такова неумолимая постановка вопроса».

        Адальберт фон Борнштедт переселился в Брюссель. Менее всего хотелось ему жить на родине, в Пруссии. Отношения его с прусской полицией после неудачного редактирования газеты «Вперед» испортились. Борнштедт все же непрестанно стремился иметь в своем распоряжении печатный орган. Этот с виду совершенно безучастный ко всему светский человек любил власть, которую дает живое слово прессы. Его прельщал непрерывный поток новостей, проносящийся через газету. Прусское и австрийское правительства высоко ценили его незаурядные способности. Как всякий одаренный шпион, он был также и актером, обладал даром перевоплощения. Взяв на себя какую-либо роль, он начинал верить сам, что это и есть его подлинная сущность.
        Наконец ему удалось осуществить свое желание, и он начал выпускать два раза в неделю «Немецкую Брюссельскую газету». То, что Борнштедт резко изменил свои взгляды по сравнению с теми, которые он отстаивал раньше, никого не удивляло. Адальберт не пятился назад, не отступал, как филистеры вроде Руге, и Маркс охотно протянул руку тому, кто объявлял себя его единомышленником.
        Борнштедт же по самому роду двойственной жизни хорошо разбирался в людях и был тонким психологом. Это было главным правилом игры, которая стала его жизнью. Знать людей не всегда для того, чтобы точно обрисовать их в секретных донесениях, но чтобы укрыться, не быть разоблаченным, — чрезвычайно важное свойство для тех, чьим вдохновителем становится Иуда. И это искусство маскировки в совершенстве постиг Борнштедт.
        Он сумел обмануть даже Меттерниха и прусских профессионалов тайной полиции. Ему удавалось вводить в заблуждение всех, с кем он встречался, и уж особенно тех, на кого он старался произвести наилучшее впечатление.
        Не люди, а одни секретные бумаги, которые он писал и отправлял в Австрию и Пруссию, могли раскрыть его истинное лицо.
        Издатель «Немецкой Брюссельской газеты» понял, каким неоценимым кладом знаний и мыслей являются два молодых друга — Карл Маркс и Фридрих Энгельс.
        Он не мог не оценить их политический темперамент, необычайный интеллект. Среди многих других Адальберт выделил Маркса и сделал все возможное, чтобы понравиться ему и привлечь к работе в газете. Перо такого человека, как Карл Маркс, подобно мощному крылу, высоко поднимало любое издание. И Борнштедт, ближе узнав Маркса, не только стал гордиться своим сотрудником, но и предоставил в его распоряжение всю газету.
        Уже давно о Борнштедте говорили, что он провокатор. Но никаких фактических подтверждений не было. Многих политических деятелей противники пытались очернить такими наветами, поэтому Маркс и Энгельс не придали слухам о Борнштедте никакого значения. Они считали его честным человеком, хотя и непостоянным в своих политических убеждениях. А поскольку газета была им необходима, они охотно согласились принять в ней участие.
        Маркс получил хорошую трибуну, откуда он и его единомышленники начали борьбу за свои взгляды. С помощью газеты они могли вмешиваться и направлять общественную жизнь не только немецких изгнанников, но также социалистов и коммунистов иных национальностей в Бельгии и других странах. Это дало им преимущество в спорах с «истинными социалистами» и буржуазными демократами.
        Маркс с увлечением начал сотрудничать в «Немецкой Брюссельской газете». Многие статьи он писал вместе с Энгельсом, воюя с другими немецкими газетами, особенно с «Рейнским обозревателем», издававшимся в Кёльне. Этот город был дорог обоим. Карл провел в нем несколько лет и оставил там немало друзей, с которыми не терял живой связи и поныне. Он любил вспоминать кабачок возле сумрачного собора, где спорил до рассвета с Рутенбергом и Гессом. Да, Кёльн — веселый город, там живет крепкий народ, любящий песни и шутки.
        В Кёльне теперь жил асессор консистории из Магдебурга, по имени Герман Вагенер, молодой человек с гладко прилизанными волосами и мыслями, усерднейший автор подстрекательских и витиеватых статей в «Рейнском обозревателе». Эта газета была реакционной и проповедовала феодальный, христианский социализм. Прусский мракобес Вагенер писал в «Рейнском обозревателе», что буржуазия доказала свое безразличие к нуждам простого народа, считая его не более чем пушечным мясом, годным для борьбы заводчиков против законной власти. Иное дело юнкерство, дворянство. Вагенер пытался сделать рабочих оплотом прусского реакционного правительства.
        А Маркс и Энгельс утверждали, что пролетариат не заблуждается ни относительно намерений буржуазии, ни юнкерского прусского правительства. Власть тех или других для рабочих — угнетение.
        Не пощадили Карл и Фридрих и рассуждения Вагенера о преимуществах, христианства перед коммунизмом.
        «Социальные принципы христианства, — писали они, — располагали сроком в 1800 лет для своего развития и ни в каком дальнейшем развитии со стороны прусских консисторских советников не нуждаются.
        …Социальные принципы христианства проповедуют необходимость существования классов — господствующего и угнетенного, и для последнего у них находится лишь благочестивое пожелание, дабы первый ему благодетельствовал.
        …Социальные принципы христианства превозносят трусость, презрение к самому себе, самоунижение, смирение, покорность, словом — все качества черни, но для пролетариата, который не желает, чтобы с ним обращались, как с чернью, для пролетариата смелость, сознание собственного достоинства, чувство гордости и независимости — важнее хлеба».

        Дни в Брюсселе казались Женни слишком короткими — так много у нее было в то время дел. Переписка рукописей Карла, непрерывно возраставшая корреспонденция с единомышленниками в разных странах, деятельное участие в «Немецком рабочем обществе», членом которого она была, требовали много времени. Женни доставала книги для рабочих библиотек. Она помогала в устройстве общеобразовательных занятий для немецких изгнанников. И в то же время ей приходилось работать по подбору необходимых Карлу материалов, выписывать статистические таблицы по разным вопросам экономики. На столе Женни лежали вперемежку книги по философии, истории, стопки газет на нескольких языках и всегда много беллетристических книг, которые она читала вслух Карлу. Она иногда выписывала цитаты, которые затем использовал в своих работах Карл. Шамиссо и Жорж Санд, Гейне и Бальзак, Гёте и Шекспир не исчезали с рабочего столика Женни.
        Женни много приходилось возиться с детьми, делить с Ленхен заботы о хозяйстве. Это было нелегким делом: денег не хватало на самое необходимое для возросшей семьи.
        В течение дня гостеприимную квартиру обязательно посещал кто-либо из проживающих в Брюсселе или приезжих единомышленников Маркса. И тогда Женни должна была принимать, а иногда и выслушивать гостя, так как Карл часто бывал занят срочной статьей, ответом на важное письмо или подготовкой к выступлению.
        Нередко в этот год он болел из-за крайнего умственного переутомления. Тогда Женни неотступно была возле него. Она ждала третьего ребенка и старалась мужественно переносить недомогание, работала без устали. Превосходно владея собой, Женни всегда оставалась ровной, приветливой и веселой. В доме было как-то особенно уютно и царила атмосфера доброжелательства и спокойствия, столь необходимая Карлу, который уставал подчас так, что становился раздражительным.
        Однажды Карл почувствовал себя столь плохо, что пришлось пустить ему кровь. Как всегда, когда Карл заболевал, Ленхен отправилась за доктором Брейером, хозяином домика, где они жили. Он явился немедленно и вытащил из кармана фуляровый платок, в котором лежал скальпель.
        — Вот и снова, — сказал Брейер, — усиленная работа мозга привела к порче крови. Это, знаете ли, неизбежно.
        Ученость лекаря не мешала ему совершать иной раз весьма тяжелые для пациента оплошности. Увлекшись рассуждениями о пользе кровопускания, он по ошибке вскрыл у Карла вену не на левой руке, как следовало, а на правой. Чтобы не тревожить рану, крайне сконфуженный эскулап запретил Карлу писать. Рана начала гноиться, и, к ужасу Женни, появился озноб. В течение нескольких дней положение Маркса внушало серьезные опасения, пока не наступило улучшение.
        В это время в Брюссель приехал из сонного Нимвегена родственник Карла — жизнерадостный, розовощекий крепыш Лион Филипс. В семье Карла все любили этого молодого голландца. Для него же после монотонного быта родного города деятельная, насыщенная мыслями и спорами трудная жизнь Маркса была откровением, бурей, которая очищала воздух и обновляла душу.
        Из-за мучительно ноющей руки Карл в течение нескольких дней был лишен возможности писать. Он стремился побольше читать, но Филипсу иногда удавалось все-таки уговорить его отдохнуть. Если дочери не гуляли или не спали, Карл возился с ними на ковре, изображая лошадку. Лион Филипс подсаживал трехлетнюю смуглянку Женни на спину Карла, и она принималась, заливаясь смехом, подталкивать его ножонками, требуя, чтобы он бежал быстрее. Малютка Лаура хотела тоже, чтобы ее развлекали. Она что-то лепетала и старалась догнать веселую кавалькаду. Лион Филипс подхватывал ее на руки и подбрасывал кверху. В детской поднимался тогда веселый шум. По всему дому разносились мужские голоса. Женни тоже не могла оставаться равнодушной.
        Из кухни прибегала Ленхен, чтобы посмотреть на взрослых, шаливших, как дети. В эти счастливые минуты совсем забывались все житейские трудности.
        Когда Маркс возвращался в свою рабочую комнату, Филипс, прежде чем Карл возьмет какую-нибудь книгу и углубится в чтение, завязывал разговор. Все в мире казалось спокойному уроженцу Нимвегена крайне запутанным и сложным. Он не успевал освоить одну систему взглядов, как натыкался на что-нибудь новое.
        Лиону Филипсу казалось, что вокруг него чудовищный, первозданный мир. «Где же кончается, — думал он — библейский хаос и появляется свет?»
        — Видно, вся сумятица в философии порождена немцами! О какое счастье, что я голландец!
        Вокруг Маркса в Брюсселе собралось немало коммунистов. К постоянному сотрудничеству в «Немецкой Брюссельской газете» Карл привлек Мозеса Гесса и Вильгельма Вольфа.
        Прозванный Казематным Вольфом, Вильгельм Вольф недавно бежал из Германии за границу. Тюремное заключение в Силезии в течение более четырех лет подорвало его здоровье.
        Вильгельм был бесстрашен, умен, великодушен. Жизнь его прошла в сплошной борьбе. Сначала нищета силезской деревни, где он родился, грозила навсегда впрячь его в подневольное ярмо. Но он решил бороться за право знать как можно больше. Откуда в маленьком пастушке, в босоногом крестьянском пареньке зародилась такая тяга к свету? Где взял он силы, чтобы, помогая с утра до ночи родителям в тяжелом деревенском труде, одновременно учиться грамоте? Не боясь ничего, без гроша в кармане пошел он в город.
        Несомненно, Вильгельм был самородком. Воля его победила все препятствия, и он добрался до университета. Там он жадно взялся за изучение античных языков, трудов мыслителей и поэзии. История древних революций потрясла его. Он увидел окружающее иным и вознегодовал. С тем же несокрушимым упорством, с каким с детства боролся он с судьбой за возможность учиться, решил силезский крестьянин отстаивать права народа.
        Вольф не застал уже в живых Бюхнера, не существовало и созданное им тайное Общество человеческих прав. Вильгельм отыскал бюхнеровское «Воззвание к крестьянам», а вскоре прочел и статьи Маркса и Энгельса. Всюду, где представлялась возможность, Вольф выступал, резко критикуя деспотизм, бюрократию, жестокие законы цензуры, издевательство над рабочими и крестьянами родной Силезии. Правительство объявило его опасным демагогом и заточило в крепость; там он провел многие годы, хирея физически, но нисколько не ослабевая неукротимым духом. Выйдя на свободу, Вольф поселился в Бреславле и давал частные уроки. Одновременно он устным и печатным словом боролся за идеи свободы и революции. Против него снова создали дело по обвинению в призыве к подрыву существующего строя. Впереди снова встал призрак тюрьмы.
        «Стоит ли ложиться живым в могилу, обрекать себя на тягостное и, главное, бесцельное умирание?» — думал Вольф и решил последовать совету друзей. С их помощью он тайно оставил родину.
        Вольфу было 35 лет, когда в Брюсселе он встретился с Марксом.
        К Марксу потянулся и однофамилец Вильгельма Вольфа, молодой Фердинанд Вольф, весьма способный и деятельный журналист.
        Вскоре приехал из Англии и сблизился тотчас же с Карлом 25-летний Георг Веерт.
        В отрочестве Веерт, родившийся в небогатой семье пастора, был отдан учеником к купцу. Торговый дом, куда поступил он, находился неподалеку от Эльберфельда — родного города Энгельса. Судьба свела Фридриха и Георга в Англии, где молодой Веерт служил комиссионером немецкой торговой фирмы в Бредфорде, в то время как Энгельс находился в соседнем Манчестере. Они встречались по воскресеньям и не могли наговориться. Тогда же они оба познакомились с чартистами, у которых многому научились.
        В юности, посещая вольнослушателем Боннский университет, Георг познакомился с литераторами и поэтами. Сначала робко, затем все увереннее брался он за перо и нашел себя. Много переживший и передумавший, он не поддался ничьим влияниям; без труда отбросив приторные, лицемерные поэтические упражнения «истинных социалистов» и напыщенные, путаные литературные искания «Молодой Германии», Веерт легко, уверенно, самобытно писал стихами и прозой. Он был рожден для литературного творчества, имел свой, особенный голос.
        Кроме этих людей, прошедших суровые испытания и отлично выдержавших их, у Карла в редакции и на дому постоянно бывали рабочие: наборщики «Немецкой Брюссельской газеты» Карл Валлау и Стефан Борн, портные, каретники, столяры, кузнецы. Не только немцы, но и участники революции 1830 года — бельгийцы часто приходили и засиживались в уютной квартире Карла и Женин. Сблизились с Марксом бельгийские революционеры Жиго и архивариус городской библиотеки Тодеско. Маркс, Энгельс и Жиго возглавили первый Брюссельский коммунистический корреспондентский комитет.
        Через коммунистические корреспондентские комитеты и друзей в эту пору непрерывно расширялись и завязывались новые связи с социалистами разных стран. По существу, это были первые звенья будущей партии.
        В Германии находилось немало старых и новых единомышленников Маркса. Они сообщали обо всем, что печаталось в газетах и журналах, о событиях общественной и политической жизни и передавали полученные из Брюсселя ответы рабочим кружкам и сочувствующим интеллигентам разных городов.
        Все больше возникало рабочих обществ среди ремесленников и пролетариев. Часто они собирались под видом певческих, музыкальных и общеобразовательных кружков. Но после хорового пения народных и патриотических песен собравшиеся принимались за обсуждение вопросов, гораздо более их волнующих, чем популярная песня «Заря, о заря» или романсы Шуберта и Шумана.
        Подробно писал Карлу обо всем злободневном, о спорах и борьбе за единство среди коммунистов Кёльна его старый друг и соратник по битвам в «Рейнской газете» Георг Юнг.
        Молодые начинающие врачи Роланд Даниельс и Карл Людвиг д'Эстер, жившие в Кёльне, разделяли взгляды Маркса. Оба они постоянно сообщали все самое важное в Брюссельский коммунистический корреспондентский комитет, но открыто коммунистической группы не создавали. Чрезвычайно осторожный, физически хрупкий, но волевой Даниельс сохранял полную конспирацию. Д'Эстера в Кёльне считали демократом, и он также не разглашал своих коммунистических воззрений. Маркс знал это и одобрял эту тактику, так как считал необходимым не отталкивать мелкую городскую буржуазию, к которой д'Эстер имел доступ.

        В конце года, узнав о большом разброде среди социалистов в Париже, Маркс и его товарищи по комитету пришли к заключению, что в столицу Франции нужно поехать Энгельсу. Через несколько дней Фридрих уехал в Париж. Для него начались горячие дни. Он выступал с лекциями на различные темы перед немецкими тружениками в общинах «Союза справедливых», горячо отстаивая коммунистические идеи против извращений вейтлингианцев и «истинных социалистов» — Карла Грюна и «папаши Эйзермана».
        Особенно привержены к Вейтлингу были портные и их подмастерья. Они же отличались необычайной говорливостью и готовностью спорить до рассвета. Как-то Энгельсу пришлось присутствовать на их обсуждении будущего коммунистического общества.
        Старик портной с седыми волосами бурого оттенка и длинным морщинистым лицом, говорил:
        — Хотел бы я знать, как же будут при коммунизме устроены столовые? Вот, скажем, прихожу я обедать. Еды навалено всяческой сколько хочешь. Бери и жри. А что же насчет посуды? Ведь официантов не будет. И ложки, ножи, вилки все серебряные, лежат себе, бери кто хочет. Человек от рождения вор. Значит, он ложку эту и нож, поевши, в карман да и домой. Так, что ли?
        — Правильно, — согласились присутствующие. Кто-то крикнул:
        — Нужно страх божий иметь, иначе чем человека напугаешь!
        — Вот я и думаю — вилки и ложки при коммунизме, — продолжал старый портной, — надо прикреплять к столам цепочками, а то иначе государству только и дела будет, что производить столовую посуду.
        Столяры-краснодеревщики, ювелиры и кожевники отличались от портных значительно большей широтой понятий и охотно критиковали вейтлингианцев.
        Обычно, возвращаясь домой после проведенного в кругу единомышленников или в споре с противниками вечера, Энгельс принимался за письма — сообщения Брюссельскому коммунистическому корреспондентскому комитету. На столе, где он писал, господствовал всегда образцовый порядок: стопками лежали книги и бумаги, которые следовало прочесть, и материалы для начатой статьи. Усаживаясь за письма в Брюссель, Фридрих радовался тому, что он как бы мысленно преодолевает расстояние и приближается к самым близким ему людям. Он все больше и больше привязывался к Марксу. У него вошло в привычку в частных письмах делиться с ним мыслями, планами и всем, что происходило в его личной жизни.
        Брюссельские коммунисты были тесно связаны с революционной фракцией чартистов. Редактором чартистской газеты «Северная звезда» в Лондоне был радикальный демократ Джордж Юлиан Гарни, называвший себя Маратом. Он, а также Эрнест Джонс, долгое время живший в Германии и свободно владевший немецким языком, оказывали заметное влияние на революционную борьбу.
        На заседаниях Брюссельского коммунистического корреспондентского комитета обсуждались вопросы социалистического движения не только Германии, но и Франции и Англии. В июле в связи с победой на выборах в палату общин любимца английских рабочих О'Коннора Маркс и Энгельс приветствовали его и всех чартистов с замечательным успехом.
        В Англии в международную организацию «Братских демократов» входил также «Союз справедливых» во главе с Карлом Шаппером и Моллем, давнишними знакомыми Энгельса и Маркса.
        Зимой 1847 года Иосиф Молль, человек среднего роста, но атлетической внешности, врожденный дипломат, знавший людей не хуже, чем каждую мельчайшую деталь часов, которые чинил с удивительным терпением, пересек Ла-Манш и прибыл в Брюссель. В первый же вечер после приезда он встретился с тремя членами Брюссельского комитета — Марксом, Вольфом и Жиго.
        — Мы раздумывали, — медленно, степенно говорил им Иосиф Молль, — откуда могут доктора наук, белоручки, никогда не знавшие нашей нужды, почувствовать, какая мозоль болит у рабочего? Да и вы ведь тоже относились к нам с недоверием. Не отрицайте. Мы огрубели, но и толстая кожа чувствительна, и в кости зуба есть живой нерв. Мы казались кое-кому только бродячими подмастерьями. Верно, мы бродили в поисках хлеба насущного и истины. Англия и борьба чартистов многому учит рабочего, кто бы он ни был, хоть немец, хоть американец. Мы читаем то, что рассылает Коммунистический корреспондентский комитет, изучаем ваши статьи, многому научились у вас и предлагаем вам вступить в наш союз, так как разделяем все ваши научные взгляды. Мы хотим отныне работать и бороться за коммунизм вместе. Я говорю не от себя, а от членов нашего союза в Англии. Вот моя доверенность.
        Молль подал лист добротной бумаги, на котором красивым четким почерком Карл Шаппер писал:
        «Коммунистическому корреспондентскому комитету в Брюсселе. Подписавшиеся члены Лондонского корреспондентского комитета предоставляют Иосифу Моллю полномочия и поручения от их имени вступить в переговоры с Коммунистическим корреспондентским комитетом в Брюсселе и дать устный отчет о положении наших дел. Одновременно просим Брюссельский комитет доверить гражданину Моллю, который является членом здешнего комитета, переговоры по вопросам любой серьезности и сообщить все, что касается Лондонского комитета».
        Документ был датирован 20 января 1847 года и подписан, кроме Шаппера, еще четырьмя членами союза.
        В последующих переговорах с Марксом все сомнения Молля окончательно рассеялись, и он продолжал настойчиво уговаривать членов Брюссельского комитета вступить в «Союз справедливых». При этом он рассказал, что Центральный комитет союза решил созвать конгресс, на котором будет оглашен особый манифест. В нем взгляды, отстаиваемые Марксом и Энгельсом, должны быть провозглашены как учение всего союза. Но ведь могут быть и возражения у наиболее отсталых и косных людей, и именно поэтому необходимы союзу такие опытные и хорошо вооруженные теорией бойцы, как Карл и Фридрих.
        — Без вас нам трудно будет положить некоторых наших старых путаников на обе лопатки и заставить их задуматься. Мы отошли от утопических учений и будем строго придерживаться научного коммунизма, — сказал Молль. — Вы и Энгельс поможете нам. Есть у нас неплохие парни, бойцы, настоящие пролетарии, но за прошлые годы нагромоздилось столько всяких теорий, что у них в голове хаос. А терять их, отбрасывать нельзя. Если в союзе будут такие, как вы, мы сомневающихся парней легко выведем на прямую коммунистическую дорогу.
        Из Брюсселя Молль поехал в Париж к Энгельсу.
        Вскоре Маркс, Энгельс, Вольф и многие другие их единомышленники приняли предложение «Союза справедливых» и стали его членами.

        Летом 1847 года в Лондоне состоялся конгресс «Союза справедливых». Карл не смог поехать из-за отсутствия денег. От Брюссельского комитета в Англию отправился Вольф, от Парижского — Энгельс.
        На конгрессе был принят временный устав, переданный затем на обсуждение отдельных комитетов для окончательного утверждения. «Союз справедливых» по предложению Маркса и Энгельса переименовали в Союз коммунистов.
        Он ставил перед собой великую цель — свержение власти буржуазии, установление господства пролетариата, образование нового общества — без классов и без частной собственности.
        Прежний лозунг «Все люди — братья» был заменен. Новый призыв впервые появился ранней весной в первом номере «Коммунистического журнала». Он гласил: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
        Заседания конгресса проходили бурно. Среди лондонских коммунистов были приверженцы французского утописта Кабе, мечтавшие уехать в Америку и основать там сказочную страну Икарию.
        Этьен Кабе писал: «Здесь нас преследуют и правительство, и духовенство, и буржуазия, и даже революционные республиканцы. Здесь нас поносят и клевещут на нас и всячески стараются уничтожить нас и физически и морально. Поэтому давайте покинем Францию и уедем отсюда в Икарию». Он предлагал устроить коммунистическую колонию за океаном и приехал в Англию, чтобы выступить в Лондонском просветительном обществе. Проект его был отклонен.
        Карл зорко вглядывался во все происходящее в Европе и подмечал признаки быстро приближающейся революционной бури. По всей Западной Европе углублялся торгово-промышленный кризис. Он особенно тяжко отразился на жизни рабочих и ремесленников Англии, Германии и Франции. Мелкие и средние предприниматели вынуждены были закрывать свои предприятия и увольнять рабочих. Безработица увеличивалась с каждым днем. Год 1847-й был неурожайным в Европе, и нищета душила бедняков. Начался голод и с ним — болезни. От тифа вымирали целые селения в Германии и Франции. Цены росли. Наживались купцы и капиталисты, погибали неимущие. Вспыхивали голодные бунты. Народ громил булочные.
        В больших промышленных городах происходили стачки, чреватые восстаниями.
        Маркс и Энгельс не сомневались в близости демократической революции в Западной Европе. Они старались скорее и крепче сколотить революционную партию рабочего класса.

        Союз коммунистов основал много просветительных кружков. Они должны были вести пропаганду политических идей, вовлекать новых членов, а также расширять знания рабочих, учить малограмотных чтению и письму, устраивать библиотеки.
        «Немецкое рабочее общество», секретарем которого был Вольф, собиралось вечерами по средам и воскресеньям. В среду занимались обычно вопросами повседневных нужд рабочих и членов союза в частности. По воскресеньям бывали еженедельные обзоры политических событий, после которых члены общества пели, декламировали стихи и развлекались играми.
        Рабочее общество нанимало для своих собраний большой светлый зал на первом этаже гостиницы «Лебедь». Кроме мужчин, членов общества, которых было не менее ста человек, в зале находилось обычно почти столько же женщин. Все чувствовали себя совершенно непринужденно.
        Председатель общества Карл Валлау занимал место за столом на возвышении и призывал к началу собрания звонком в колокольчик.
        Стихали говор, шутки, смех, и заседание начиналось.
        В зале были люди разных национальностей. Кроме немцев, французов, итальянцев и бельгийцев, приходили поляки. В Брюсселе жил Иоахим Лелевель, один из самых смелых революционеров демократического крыла польской эмиграции.
        Еще во время восстания 1830 года этот зрелый, тогда 45-летний человек выделялся среди тех, кто поднял знамя борьбы. Его боялись аристократы сейма. Лелевель критиковал узость взглядов шляхты и понимал, что восстание не было ни национальной, ни социальной революцией. Оно ничего не несло народу.
        Лелевель призывал к оружию всех поляков без исключения, он требовал прав для всех национальностей, населяющих Польшу, добивался наделения крестьян землею. Он хотел превратить борьбу за независимость в войну за свободу, которая охватит всю мрачную, консервативную Европу. Нужды всех народов интересовали его не меньше, нежели народа польского. И, приближаясь к 60 годам, живя в изгнании в Брюсселе, Лелевель нисколько не постарел духом.
        Часто на собрания приходил Энгельс. Как-то с ним вошла в зал молодая светловолосая женщина. Глаза ее искрились, она с нескрываемым любопытством смотрела на окружающих, громко смеялась и несколько раз непринужденно прижималась к Фридриху. Это была Мэри Бернс, переплывшая Ла-Манш, чтобы повидаться со своим будущим мужем.
        Обычно выступая с речью, Вильгельм Вольф занимал место за деревянной конторкой с правой стороны возвышения. Он говорил ровным, несколько приглушенным голосом. Несмотря на то, что Вильгельм не прибегал ни к каким ораторским ухищрениям, не жестикулировал и не старался чеканной фразой, внезапной паузой привлечь к себе внимание, его речи увлекали слушателей. Не только простота изложения заставляла столь многолюдное и различное по составу собрание слушать его с неослабевающим вниманием. Вольф обогащал слушателей знаниями, фактами. Иногда он улыбался, и тогда лицо его молодело, становилось каким-то просветленным. Разглаживались морщинки на лбу, сияли глаза, и вся его душа, жаждущая добра и счастья для всех в мире, открывалась в улыбке.
        Вольф рассказывал о том, что происходит в эти дни в Ирландии, помогал разобраться, в чем состоят социальные противоречия во Франции и в чем двуличие германского правительства; зачем пытается прусский король столкнуть рабочих с богачами; он объяснял собравшимся, что дал английским работницам и подросткам закон о 10-часовом рабочем дне, принятый парламентом в результате многолетней упорной борьбы.
        Вскоре после окончания первого конгресса Союза коммунистов Энгельс приехал в Брюссель. Совместно с Карлом он организовал местную общину союза, председателем которой был избран Маркс.
        В конце сентября, когда воздух Брюсселя особенно прозрачен и на аллее Луизы ветер срывает и кружит листья лип, кленов и каштанов, таких же золотисто-красных, как покатые черепичные крыши строгих и узких домов, Карл уехал в Голландию. Здесь он должен был получить свою долю наследства после смерти одного из родственников матери.
        Фридрих остался в Брюсселе. Как-то утром он неожиданно получил приглашение на банкет. Чтобы отвлечь подозрения полиции, революционеры собирались для деловых встреч и пропаганды под предлогом банкетов в специально нанятых залах гостиниц или трактиров. Однако Энгельс тотчас же понял, что на этот раз встреча предстоит иная. Его приглашал Борнштедт.
        Адальберт фон Борнштедт не скрывал больше своего недовольства «Рабочим обществом» и особенно деятельностью в нем Маркса и Энгельса. Предоставив Карлу газету, он не предвидел, что из этого получится. Маркс и Энгельс с его помощью разожгли неугасимый огонь действенного коммунизма!
        Адальберт и кое-кто из немецкой колонии — зажиточные люди и умеренные демократы Зейлер, Гейльберг и другие, обиженные тем, что на них не раз обрушивались Маркс и Энгельс за их политическое непостоянство и колебания, — решили подвести подкоп под «Рабочее общество», создав другое, благонамеренное и чинное, и тем самым ослабить влияние Маркса.
        В эти дни Борнштедт впал в уныние, и бесстрастное лицо его, похожее на гипсовую маску, еще более вытянулось. Впервые не удалось ему обвести вокруг пальца нужных людей. Не только издаваемая им «Немецкая Брюссельская газета» ушла из-под его надзора, но и в «Рабочем обществе» он не сумел приобрести никакого влияния. Тщетно желая заручиться доверием и стать своим, он подарил «Немецкому рабочему обществу» 26 книг для библиотеки и 27 географических карт. Рабочие приняли дары с благодарностью, но и только. Они не избрали его за это в почетные члены, не сделали руководителем союза, не поставили его бюст, как это было принято.
        Наоборот, чем больше старался нравиться рабочим Борнштедт, тем сильнее вызывал он у них недоверие и настороженность. Здоровое природное чутье подсказывало им, что этот прикидывающийся другом человек относится к ним крайне высокомерно.
        Кандидатура Борнштедта при вступлении в общество должна была обсуждаться по докладу наборщика издаваемой им газеты Карла Валлау точно так же, как и любого столяра, каретника или другого ремесленника. Адальберт бесился и, объединив недовольных, решил нанести удар в спину общества. Он выждал время, когда Маркс уехал в Голландию, и начал действовать.
        Вскоре стало известно, что Борнштедт устраивает интернациональный банкет.
        Обдумывая все, чем мог быть вызван этот банкет, Энгельс окончательно утвердился в своих подозрениях относительно интриг Борнштедта и поспешил к Вильгельму Вольфу. Туда же пришел и Карл Валлау.
        Председатель и секретарь общества вместе с Фридрихом решили, что пойти на банкет необходимо не только им, но и еще нескольким рабочим. Нужно было быть готовыми ко всему и поддержать бельгийцев против буржуазных демократов. Тридцать человек из «Немецкого рабочего общества» изъявили желание быть ради этой цели на банкете.
        В понедельник, 27 сентября, Вольфу удалось узнать, что задумал Борнштедт. Устроители предполагали организовать международную «Демократическую ассоциацию». Почетным председателем должен был быть избран столь же престарелый, сколь и прославленный участник бельгийской революции 79-летний генерал Меллине. Действительным же главой ассоциации намечался Жотран, красноречивый, влиятельный бельгийский адвокат. Из двух вице-председателей один должен быть немцем и желательно рабочим.
        Энгельс тотчас же предложил Карла Валлау, но кандидатура его отпала, так как наборщик не говорил по-французски, что было обязательным условием избрания в руководство международной ассоциации. Сколько ни уговаривал Фридрих Вольфа заменить Валлау ради пользы общего дела, тот решительно отказался.
        — Вице-председателем должен быть ты, Энгельс, — настаивал Вильгельм.
        — У меня, увы, слишком моложавый вид.
        — Это не довод. Мы можем подвергнуться разным случайностям. Дело придется иметь с такими ловкими интриганами, как Борнштедт и его клика, ты справишься.
        Энгельс согласился.
        Зал для банкета был нанят в трактире «Льежец» на узкой длинной площади Дворца юстиции.
        Фон Борнштедт, главный устроитель и хозяин вечера, пришел задолго до назначенного часа и с необычайным для него оживлением принялся распоряжаться кельнерами, расставлявшими по его указанию вазы с цветами и фруктами и вина на длинных столах, образующих букву «П». Наконец появились и приглашенные: поляки, итальянцы, бельгийцы, немцы. При виде Энгельса и его друзей фон Борнштедт едва смог замаскировать свою тревогу.
        — Посмотри на Борнштедта, — сказал Фридрих Вольфу, — как он хлопочет, подбегает то к одному, то к другому из присутствующих, явно интригует.
        Наконец все 120 гостей уселись за стол, и начались тосты. Пили стоя за мучеников свободы, за братство и равенство. Единственный присутствующий на банкете русский предложил тост за революцию и гибель деспотизма.
        Энгельс, вскинув красивую голову, поднял бокал в память Великой французской революции. Языки развязались, становилось все шумнее и шумнее.
        Швейцарцы чокались с итальянцами, немцы — с поляками, французы пылко обнимали бельгийцев. Ораторы говорили по-фламандски, по-французски, по-немецки, по-польски, обращались к народам Англии, России, Бельгии и Германии, призывали их объединиться и установить справедливость и свободу.
        Когда речи закончились и собравшиеся принялись за десерт и кофе, фон Борнштедт заявил, что следует начать выборы членов организационного комитета, и выдвинул вице-председателем от немцев Карла Валлау. Вильгельм Вольф тотчас же поднялся и предложил кандидатуру Энгельса. Имя это присутствующие встретили шумными аплодисментами. Взбешенному фон Борнштедту ничего не оставалось, как притворно улыбаться.
        Дальше выборы пошли гладко.
        По случайному стечению обстоятельств на другой день после банкета фон Борнштедт должен был быть принят в члены «Рабочего общества». Вот что рассказал об этом Энгельс 30 сентября в письме Марксу:
        «…Речь зашла о приеме Борнштедта… Первым встал Гесс и предложил Борнштедту два вопроса относительно собрания в понедельник. Борнштедт в ответ на эти вопросы отделался ложью, а Гесс был настолько слаб, что объявил себя satisfait[8]. Юнге напал на Борнштедта лично по поводу его выступления в обществе… Выступали еще многие другие. Одним словом, упоенному победой господину фон Борнштедту пришлось пройти сквозь строй. С ним рабочие обращались очень плохо, и он был так потрясен, — он, который своими книжными дарами считал себя от всего огражденным, — что он мог отвечать только слабо, уклончиво, сдержанно… Тогда выступил и я, разоблачив всю интригу… опроверг все увертки Борнштедта одну за другой и, наконец, заявил: Борнштедт вел против нас интриги, хотел составить нам конкуренцию, но мы победили и поэтому можем теперь допустить его в общество. Во время речи, — это была самая лучшая, какую я когда-либо произносил, — меня часто прерывали аплодисментами, особенно, когда я сказал: «эти господа думали, что победа уже на их стороне, потому что я, их вице-председатель, ухожу, но они не подумали о том, что между нами есть еще один, которому это место принадлежит по праву, — единственный, который может здесь в Брюсселе быть представителем немецких демократов, это — Маркс», — тут раздались громкие аплодисменты… Наши рабочие во всей этой истории вели себя прекрасно… они отнеслись к Борнштедту с величайшей холодностью и беспощадностью, и когда я закончил свою речь, то в моей власти было провалить его огромным большинством… Но мы поступили с ним хуже, мы приняли его с позором. На общество эта история произвела прекрасное впечатление; в первый раз наши рабочие сыграли роль, овладели митингом, несмотря на все интриги, и призвали к порядку человека, который хотел перед ними важничать. Только несколько приказчиков и т. д. и т. д. были недовольны, масса полна энтузиазма по отношению к нам. Они почувствовали, какую они представляют силу, когда они объединены».
        Одновременно Энгельс написал письмо Жотрану с отказом ввиду скорого его отъезда от поста вице-председателя организационного комитета ассоциации.
        Через полтора месяца после организации «Демократической ассоциации» Маркс и Эмбер были избраны ее вице-председателями. Устав этого общества подписали около 60 бельгийских, польских, французских и немецких демократов. Кроме Маркса, из немцев его подписали Георг Веерт, Мозес Гесс, Вильгельм Вольф, Фердинанд Вольф, Стефан Борн и Адальберт фон Борнштедт.
        В сумрачный осенний вечер Карл по дороге в Лондон остановился в Остенде. У самого вокзала, против бассейна, находился отель «Корона», где его ждал Энгельс. На другой день оба друга отправились в Дувр. Вместе с Фридрихом он готовился к участию в работах второго конгресса Союза коммунистов. На нем предстояло утвердить устав и обсудить новую программу.
        Кроме того, Карл должен был как специальный представитель «Демократической ассоциации» выступить с приветствием на митинге, посвященном годовщине польского восстания 1830 года.
        Митинг происходил в зале собрания «Лондонского просветительного общества немецких рабочих», основателями которого 7 лет назад были учитель Шаппер, сапожник Бауэр и часовщик Молль, недавно побывавший в Брюсселе.
        Собравшиеся узнали Маркса и встретили его бурными возгласами и громкими аплодисментами.
        — Старая Польша, несомненно, погибла, — сказал Карл, поднявшись на трибуну. Его мощный голос разносился по всему залу. Смуглое лицо и блестящие глаза оратора приковывали к себе внимание присутствующих. — И мы меньше чем кто-либо хотели бы ее восстановления. Но погибла не только старая Польша. Старая Германия, старая Франция, старая Англия — все старое общество отжило свой век. Гибель старого общества не является потерей для тех, кому нечего терять в этом обществе, а во всех современных странах в таком положении находится огромное большинство.
        Затем Карл объяснил, что освобождение угнетенных трудящихся связано с победой пролетариата над буржуазией, и в какой бы стране ни победил рабочий класс, он поможет всем порабощенным народам. Если бы в Англии чартисты взяли власть, это было бы началом освобождения всех других пролетариев, где бы они ни находились, всех народов вообще.
        Закончив свою речь, Карл под возгласы одобрения вручил адрес от «Демократической ассоциации» «Братским демократам».
        Затем на трибуну вышел Энгельс. И когда он четко и громко сказал: «Никакая нация не может стать свободной, продолжая в то же время угнетать другие нации», — англичане, поляки, французы, бельгийцы, немцы, итальянцы встретили его слова шумным одобрением. Полное сердечное согласие утвердилось между представителями многих наций на этом собрании. В знак единства Гарни и Энгельс предложили приветствовать демократические газеты — английскую «Северную звезду», французскую «Реформу» и «Немецкую Брюссельскую газету», и тогда трижды ураганом разразились аплодисменты. Все присутствующие, встав и обнажив головы, начали петь «Марсельезу». Голоса сливались, как сердца всех присутствующих здесь простых людей.
        Сразу же после митинга в том же помещении начался второй конгресс Союза коммунистов.
        Горячие споры об уставе и программе длились более десяти дней. В завершение дебатов Марксу и Энгельсу поручено было изложить принципы коммунизма в форме манифеста.
        Первоначальные названия его — «Исповедание веры» и «Катехизис» — были отброшены. Энгельс предложил назвать важнейший документ «Манифестом Коммунистической партии», Карл поддержал его.
        Перед тем как отправиться в Брюссель, два друга побывали в Манчестере. Пока Фридрих выполнял поручения отца, Маркс проводил многие часы в библиотеке.
        Он и на этот раз перечитал множество книг, просмотрел и «Политическую справедливость» Годвина, под влиянием которой сложились взгляды Оуэна. Очень образованный, дерзко мыслящий, Годвин большую часть жизни был обречен идти одиночкой, своим особым путем.
        «Бытие определяет сознание и формирует человеческий характер», — писал в своей нашумевшей книге ученик Гольбаха и Локка. «Добродетель и грех — не следствие врожденных свойств, а следствие обстоятельств…»; «Инстинкты и наследственность едва ли существуют и уж, во всяком случае, не играют решающей роли в формировании человека…»; «Beщи должны принадлежать тем, в чьих руках они наиболее продуктивны…»
        Эти замечательные мысли Годвина нравились Марксу.

        Маркс пытливо присматривался к быту и нравам англичан.
        Англия — колыбель предельного, крайне суженного бытового индивидуализма. Поблекшее, воинственное слово «независимость» воспринято гражданами ее величества как возможность не знать своего соседа. Мистер Браун гордится тем, что после сорока лет жизни стена к стене, коттедж к коттеджу не знаком с мистером Смитом.
        Маркс и Энгельс были люди веселые, приветливые, простые в обращении с окружающими. Перед ними открывались даже самые замкнутые души. Их приглашали в самые чопорные дома мелких буржуа. Им говорили:
        — Мы, хвала небу, не нуждались в соседских услугах, будучи людьми достаточно обеспеченными для независимости. В наших домах есть все, чтобы не одалживаться и не мешать друг другу.
        Гораздо чаще, чем у буржуа, Карл и Фридрих бывали на окраинах Манчестера и Лондона в жилищах рабочих. Здесь они увидели много горя я неописуемую нищету. И все же здесь дышалось легче и люди не прятались друг от друга, как трусливые улитки.
        Однако не быт англичан, а главным образом экономика передовой промышленной и колониальной страны, глубокие классовые противоречия и поднимающееся рабочее движение привлекали внимание Маркса. Но пребывание в Англии и на этот раз было очень недолгим. Вскоре Маркс возвратился в Брюссель, а Фридрих направился в столицу Франции.

        Энгельс пробыл в Париже месяц. Во всех слоях населения страны росло недовольство. Заводчиков и фабрикантов стиснули со всех сторон банкиры, опиравшиеся на короля и его правительство. Народ изнемогал от нищенской зарплаты при 12–14-часовом рабочем дне. Всесильный любимец короля Гизо стал ненавистен очень многим. Но он был убежден, что с помощью оружия удержит Францию в повиновении королю, забыв слова ловчайшего из политиков — Талейрана, что штыками можно добиться всего, но сидеть на них нельзя.
        Многие вечера в зиму 1847 года Фридрих провел на собраниях рабочих и ремесленников. Он рассказывал о том, что происходило на Лондонском конгрессе; иногда ему приходилось жестоко спорить с противниками коммунизма.
        Как по шелесту листьев в кроне деревьев опытный лесничий определяет приближение бури, Энгельс предвидел по многим приметам в политическом жизни и экономике, что близок новый подъем революционного движения.
        Встретить новый, 1848 год Энгельс решил на банкете немецких революционных эмигрантов в Париже. Банкеты тогда вошли в моду во всех слоях общества.
        Революционная пропаганда Энгельса давно уже беспокоила французские власти. В конце января он получил предписание под угрозой выдачи его Пруссии в течение суток покинуть Париж. Поздней ночью полиция ворвалась к нему на квартиру и потребовала немедленного выезда из страны. Одновременно были арестованы многие немецкие рабочие-эмигранты. Всем им предъявили обвинение в пропаганде коммунизма. 31 января Фридрих приехал в Брюссель.
        Тем временем Маркс заканчивал «Манифест Коммунистической партии», работал вдохновенно и самозабвенно. Каждое положение этого документа было выношено им давно. Но он отчеканил заново многие мысли.
        Среди заметок о заработной плате в тетрадке, помеченной декабрем 1847 года, которой он пользовался как конспектом при чтении популярных лекций, у Маркса было записано:
        «…все так называемые высшие роды труда — умственный, художественный и т. д. — превратились в предметы торговли и лишились, таким образом, своего прежнего ореола. Каким огромным прогрессом явилось то, что все функции священников, врачей, юристов и т. д., следовательно, религия, юриспруденция и т. д., стали определяться лишь преимущественно по их коммерческой стоимости!»
        Это чудесное сырье дум и выводов превратилось в чеканную фразу «Манифеста». Маркс писал о современной буржуазной власти, что «…врача, юриста, священника, поэта, человека науки она превратила в своих платных наемных работников».
        Карл работал медленно, без конца переделывая фразы и отбрасывая то, что казалось ему излишним. Каждую мысль, слово он подолгу отбирал, испытывал и шлифовал, как самый терпеливый и придирчивый из гранильщиков драгоценных камней. Он создавал непревзойденный по образности, точности и яркости документ, как произведение искусства, из одного целого.
        Женни снова и снова переписывала его рукопись и то дивилась, то принималась роптать:
        — Сколько же раз можно заново оттачивать, уточнять смысл, заменять то или иное слово? Когда же ты будешь, наконец, доволен сделанным? Я переписываю весь текст уже третий раз, а отдельные страницы — без счета.
        Время шло. В Лондоне, в Союзе коммунистов начали уже сомневаться, выполнят ли Маркс и Энгельс свое обещание.
        И, наконец, настал незабываемый час, когда Женни кончила переписывать рукопись. Первые слова ее звучали как вдохновенная поэтическая строфа:
        «Призрак бродит по Европе — призрак коммунизма, — произнесла Женни вслух первые слова «Манифеста». — Все силы старой Европы объединились для священной травли этого призрака: папа и царь, Меттерних и Гизо, французские радикалы и немецкие полицейские».
        «Манифест Коммунистической партии», законченный в последние дни января 1848 года, был направлен в рукописи в Лондон, в распоряжение Центрального комитета Союза коммунистов.
        Недавний знакомый Маркса и Энгельса портной Фридрих Лесснер, деятельный коммунист, по прибытии рукописи тотчас же отнес ее в одну из лондонских типографий.
        «Манифест Коммунистической партии» вышел из печати в конце февраля 1848 года. В книге было 23 страницы. Имена авторов — Маркса и Энгельса — в этом издании не были указаны.

        Обложка первого издания «Манифеста Коммунистической партии».

        «Манифест» явился первым программным документом марксизма. В нем в сжатой и яркой форме изложены основные идеи научного коммунизма, открыто провозглашены конечные цели борьбы пролетариата. С гениальной ясностью, вдохновенным, звучащим, как стихи, словом Маркс и Энгельс обрисовали в этом произведении новое миросозерцание, последовательный материализм, охватывающий также и область социальной жизни; диалектику, как наиболее всестороннее и глубокое учение о развитии; теорию классовой борьбы и историческую революционную роль пролетариата.
        В первой главе «Манифеста», озаглавленной «Буржуа и пролетарии», рассказывается о сути капиталистического способа производства, эксплуатации, обнажены язвы и непримиримые противоречия капитализма, научно обоснована неизбежность его гибели, указан путь к новому общественному строю — социализму. Маркс и Энгельс писали, что вся история общества, за исключением первобытно-общинного строя, была историей борьбы классов. Буржуазное общество расколото на два враждебных друг другу основных класса — буржуазию и пролетариат.
        За сравнительно короткий срок капитализм ценой грабежа, разбоя, безудержной эксплуатации пролетариев развил мощные производительные силы, создал более совершенную, чем при феодализме, технику; возникло крупное машинное производство, образовался мировой рынок. Деревня была подчинена буржуазией господству города. Капиталисты устремились в самые отдаленные страны. Экономически господствующий класс захватил также и политическое господство и сделал государственную власть орудием для осуществления корыстных классовых интересов буржуазии, для подавления трудящихся.
        Но капиталистическое общество, как это научно показали Маркс и Энгельс в «Манифесте», в себе самом таит непримиримые внутренние противоречия, которые делают неизбежным его гибель. Буржуазные производственные отношения стали узкими для дальнейшего развития производительных сил, они превратились в тормоз, в препятствие дальнейшему росту производства. Об этом свидетельствуют экономические кризисы, неизбежно возникающие в результате основного противоречия капитализма, вскрытого Марксом, — противоречия между общественным характером производства и частной формой присвоения.
        Буржуазия стала реакционным классом, задерживающим прогресс общества. Но сам капиталистический строй уже породил людей, которые направят свое оружие против буржуазии — современных рабочих, пролетариев.
        В «Манифесте Коммунистической партии» раскрыта и всесторонне обоснована роль рабочего класса, как могильщика капитализма и создателя коммунистического общества, как единственного до конца последовательного революционного класса.
        «Из всех классов, которые противостоят теперь буржуазии, только пролетариат представляет собой действительно революционный класс. Все прочие классы приходят в упадок и уничтожаются с развитием крупной промышленности, пролетариат же есть ее собственный продукт».
        Первая глава заканчивается гениальным научным предвидением о неизбежности ниспровержения капитализма и торжестве пролетариата. Гибель буржуазии и победа рабочего класса, писали Маркс и Энгельс, одинаково неизбежны.
        В главе «Пролетарии и коммунисты» говорится о том, что у коммунистов, являющихся беззаветными, самоотверженными борцами за дело пролетариата, нет никаких интересов, отдельных от интересов всего пролетариата в целом. На практике они являются самой решительной, всегда побуждающей к движению вперед частью рабочих партий всех стран, а в теоретическом отношении у них перед остальной массой пролетариата преимущество в понимании условий, хода и общих результатов пролетарского движения.
        Одна из центральных идей «Манифеста» — это идея диктатуры пролетариата, являющаяся главной в марксизме. Маркс и Энгельс указывают: «первым шагом в рабочей революции является превращение пролетариата в господствующий класс, завоевание демократии.
        Пролетариат использует свое политическое господство для того, чтобы вырвать у буржуазии шаг за шагом весь капитал, централизовать все орудия производства в руках государства, т. е. пролетариата, организованного как господствующий класс, и возможно более быстро увеличить сумму производительных сил».
        В «Манифесте» Маркс и Энгельс подвергли уничтожающей критике современные им реакционные буржуазные и мелкобуржуазные течения, а также различные формы реакционного социализма: феодальный социализм, мелкобуржуазный социализм, так называемый немецкий, или «истинный», социализм. В «Манифесте» разоблачен консервативный, или буржуазный, социализм Прудона. Маркс и Энгельс высказали свое отношение также и к различным системам утопического социализма, показали их нереальность и в то же время вскрыли то рациональное, что содержалось во взглядах социалистов-утопистов — Сен-Симона, Ш. Фурье, Р. Оуэна.
        «Манифест Коммунистической партии» охватил все области политической и социальной жизни мира.
        Гордым призывом к пролетарской революции заканчивается этот гениальный исторический документ:
        «Пусть господствующие классы содрогаются перед Коммунистической Революцией. Пролетариям нечего в ней терять кроме своих цепей. Приобретут же они весь мир».
        Каждая высказанная в «Манифесте» мысль Маркса и Энгельса о будущем счастливом бесклассовом коммунистическом обществе принадлежит вечности.
        Очень скоро после выхода в свет «Манифеста» рабочие узнали и оценили его. Они зачитывались маленькой книжечкой в зеленой обложке. Ее читали вслух для тех, кто не был еще достаточно грамотен. Каждое слово «Манифеста» звучало для всех как откровение:
        «…Общество все более и более раскалывается на два большие враждебные лагеря, на два большие, стоящие друг против друга, класса — буржуазию и пролетариат…
        …Современная государственная власть — это только комитет, управляющий общими делами всего класса буржуазии…
        …В ледяной воде эгоистического расчета потопила она священный трепет религиозного экстаза, рыцарского энтузиазма, мещанской сентиментальности. Она превратила личное достоинство человека в меновую стоимость и поставила на место бесчисленных пожалованных и благоприобретенных свобод одну бессовестную свободу торговли.
        …буржуазия не только выковала оружие, несущее ей смерть; она породила и людей, которые направят против нее это оружие, — современных рабочих, пролетариев».
        «Манифест Коммунистической партии» учил борьбе и победе.
        И, — улыбаясь, как улыбаются узники, когда, наконец, перед ними открываются ворота тюрьмы, рабочие повторяли:
        «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
        В те же дни мир обошла весть о начавшемся восстании в Париже. Пал трон Луи Филиппа. Революция смела буржуазно-королевскую власть и, как огонь по сухой траве, перекинулась в Бельгию. Король Леопольд I сумел хитростью и, главное, уступчивостью предотвратить свое падение. Он созвал либерально настроенных министров, депутатов парламента и мэров городов страны и заявил, что немедленно подчинится и отречется сам от престола, если такова будет воля народа. Леопольд I говорил все это, опустив глаза, вздыхая столь драматически, изъявлял такую покорность, что присутствующие в тронном зале парламентарии-буржуа умилились и поспешили успокоить короля заявлениями о том, что не имеют никаких замыслов ни против него лично, ни против королевской власти в Бельгии.
        Едва кончилась эта чувствительная сцена, как Леопольд I приказал войскам разгонять народные собрания, стихийно начавшиеся на площадях города. Одновременно полиция получила приказание вести усиленную слежку за революционерами-изгнанниками из других стран. Власти опасались народных масс и особенно рабочих.
        Как только весть о революции в Париже дошла до домика Маркса, возбуждение и радость охватили всех. Наконец-то!
        До поздней ночи не спали в семье Маркса. В детской стояли теперь уже три кроватки. Женни родила сына. Маленький Эдгар, названный в честь брата Женни, любимого друга детства Карла, сосредоточивал на себе любовь всей семьи. Ребенок поражал всех осмысленным взглядом темных больших глаз и красивым выпуклым лбом.
        В этот полный треволнений день Карл решил, что его место отныне в Париже. Он послал туда письмо, в котором просил отменить приказ о его высылке, и начал готовиться к отъезду. Очень долго сидели у него друзья, с которыми он делился мыслями о революции, о том, как действовать коммунистам.
        Незадолго до этого Карл получил небольшое наследство. Он тотчас же передал свои деньги для покупки оружия. Остальные члены «Рабочего союза» давали также кто сколько мог. На собранные деньги были куплены револьверы, ружья, кинжалы.
        Через несколько дней, в субботний вечер, совершенно неожиданно, Маркс получил с нарочным королевский приказ в течение 24 часов покинуть Бельгию. Это не огорчило его. Карл, Женни и Ленхен принялись укладывать чемоданы и готовиться в путь. Им помогали в этих поспешных сборах несколько случайно забредших друзей.
        Когда далеко за полночь все разошлись, Карл по обыкновению вместе с Женни прошел в детскую, чтобы взглянуть на спящих детей. Но вдруг раздался резкий стук во входную дверь. Ленхен, домывавшая посуду на кухне, поспешила открыть. Карл в это время снова занялся укладыванием своих чемоданов. Вопреки бельгийскому закону, запрещающему нарушать неприкосновенность жилищ граждан между заходом и восходом солнца, десять вооруженных полицейских агентов во главе с полицейским комиссаром ворвались в квартиру Маркса и предложили ему следовать в тюрьму городской ратуши. Никаких оснований для ареста предъявлено не было. Ему сказали лишь, что его паспорт якобы не в порядке.
        Все в доме всполошились. Только Маркс сохранял невозмутимость и старался успокоить разволновавшуюся жену.
        Женни ходила следом за Карлом, точно этим могла удержать его. Мысль, что сейчас она останется без мужа в этой квартире одна, приводила ее в полное отчаяние.
        — По какому праву смеют арестовывать тебя? Это произвол. Я сейчас же пойду к магистру общественной безопасности, подниму на ноги всех, в ком есть еще совесть и честь. Я все скажу, что думаю об их порядках, — говорила она.
        Полицейские торопили Маркса. Не желая усиливать отчаяние жены и беспокойство, охватившее дом, Карл поцеловал детей, ободряюще коснулся рукой плеча Ленхен и, крепко обняв Женни, вышел на улицу со своими конвоирами.
        Но Женни, несмотря на его просьбу остаться до утра дома, выбежала на улицу, на ходу застегивая шубку и завязывая капор.
        — Карл, я не могу остаться без тебя! — повторяла она, отталкивая полицейского. Никакие уговоры Маркса не действовали. У подъезда полицейского управления стража грубо оттеснила Женни от Карла.
        Маркса ввели внутрь дома, и дверь за ним глухо захлопнулась. Женни осталась одна на темной, сырой улице. Часовой потребовал, чтобы она отошла от ворот. Это были страшные для нее минуты. Вернуться домой и ждать рассвета казалось ей невозможным. Дом без Карла?! Дрожь прошла по ее телу, когда она представила себе, что входит в его кабинет, где книги и вещи еще хранят на себе его тепло, его прикосновение… А вдруг его искалечат, убьют?
        Сердце Женни забилось так сильно, что причинило ей острую боль.
        «Надо что-то делать, вырвать его из лап полиции», — думала она, стучась в разные дома малознакомых, казавшихся ей влиятельными людей. Ее встречали то с удивлением, то с досадой за прерванный сон, то с желанием помочь люди в шлафроках, с заспанными лицами и взлохмаченными волосами и бакенбардами. Слуги видных чиновников со свечами провожали Женни до подъезда, сомневаясь в ее рассудке.
        Подле собора Святой Гудулы она встретила своего друга — Жиго. Крайне взволнованный арестом Карла, он пошел с ней по пустынной улице.
        Внезапно к Женни подошли двое полицейских.
        — Госпожа Маркс? — спросил один из них. — Отлично! Вас нам как раз и надо.
        — Где мой муж?
        — Следуйте за нами, и мы покажем вам, где он находится.
        Ее отвели в полицию и заточили в тюремную камеру вместе с воровками и проститутками.
        Утром Женни поднялась на нары и выглянула за железную решетку. Каковы же были ее удивление и радость, когда она увидела у противоположного окна усталое лицо друга — бельгийского архивариуса Жиго. Он узнал ее и стал жестами показывать ей на тюремный двор.
        Взглянув вниз, Женни не могла сдержать крика. Она увидела Карла, которого вели куда-то под конвоем.
        Вскоре жену Маркса перевели в другое помещение, совершенно нетопленное. Там она оставалась в течение нескольких часов, дрожа от холода, после чего ее вызвали к следователю. Довольно учтиво у нее пытались получить подтверждение того, что Карл не был лоялен в отношении бельгийского правительства. Однако, ничего не добившись, следователь дал распоряжение отпустить Женни на свободу.
        А Маркс тем временем находился в камере с буйно помешанным, от которого ему ежеминутно приходилось обороняться.
        К вечеру Карл получил предписание немедленно покинуть Брюссель и вернулся домой. Там его ждал ответ Временного французского правительства, которое в самых вежливых выражениях отменяло приказ о его высылке. Письмо было подписано Фердинандом Флоконом, знакомым Энгельса и Маркса, редактором газеты «Реформа».
        Париж снова был открыт Карлу. Вместе с Женни он выехал туда, где не смолкала «Марсельеза», где торжествовала победу революция.

    ГЛАВА ТРЕТЬЯ

        Был март 1848 года, когда Карл и Женни снова оказались в столице Франции. В Париж продолжали съезжаться изгнанники-революционеры из многих стран — немцы, поляки, ирландцы, итальянцы. Временное правительство Второй республики гостеприимно открыло им двери столицы.
        Маркс любил Париж. Он знал его улицы, площади, окраины, его лучшие книгохранилища, памятники, музеи, театры. Здесь безмерно обогатилась его мысль. Маркс почерпнул в бурной истории Франции многое из того, что помогло ему понять законы, неумолимо двигающие вперед человеческое общество. У него было много друзей среди вожаков французских рабочих тайных обществ. Но Париж первых дней революции показался Карлу иным, новым.
        С улиц исчезли скучающие франты, надменно размахивающие тонкими тросточками с золотыми набалдашниками. Не стало тучных господ, презрительно посматривающих через лорнет, и брюзгливых барынь в светлых ротондах, восседавших на мягких сиденьях кабриолетов. Не видно было и самих экипажей с рослыми кучерами на козлах и ливрейными лакеями на запятках. Кое-где еще остались баррикады, возникшие стихийно, как горы в минуту землетрясения. Распевая песни, их торопливо разбирали рабочие в пестрых блузах, с засученными рукавами, с красными шарфами на шеях. Работа спорилась, сопровождалась смехом и шутками.
        С каждым часом город становился наряднее и чище. Мостили улицы, восстанавливали пострадавшие от пожаров и снарядов дома и памятники. Опустели тюрьмы. Отменена была смертная казнь. Никто не помешал герцогине Орлеанской и Гизо отправиться вслед за низверженным королем в Англию.
        Революция всегда кажется чудом для тех, кто, как узник, благодаря ей выходит на свет из тьмы. Ощущение легкости, когда с истерзанного тела сняли кандалы, беспредельное раздолье поднимают в человеческой душе все самое чистое и светлое.
        Блаженство победы охватило пролетариев Парижа. Казалось, что все преграды отныне рухнули, что зло, нищета, несчастья навсегда уничтожены. Незнакомые друг другу люди разных национальностей чувствовали себя братьями. История перевернула еще одну страницу.
        Город пел и радовал слух, улицы были украшены знаменами, лозунгами, и каждое слово волновало, как свершение желаний.
        Свобода собираться под небом или в богатейших замках столицы, чтобы публично обсуждать насущные жизненные вопросы. Право объединяться в союзы, голосовать и отстаивать то, что несет счастье обездоленным. Возможность участвовать в шествиях, провозглашать те идеалы, за которые еще так недавно рабочие проливали крозь и жертвовали жизнью. Никогда заря над Парижем не казалась Женни такой нежной, свежей и прекрасной.
        Кая-то ранним утром Карл и Женни вышли на улицу.
        Каждый миг в эти дни стоил всей человеческой жизни. Карл и Женни почувствовали себя участниками величайших событий истории, ради которых стоило жить и терпеть любые испытания.
        На площади Согласия, куда в полдень пришли Карл и Женни, толпился народ. Среди множества картузов изредка мелькали мягкие шляпы. На гладко зачесанные волосы женщины накинули скромные косынки. Царила удивительная в столь многолюдном сборище тишина. Все благоговейно ловили каждое слово человека, говорившего стоя с сиденья наемного фиакра.
        — Да это же Огюст Бланки, — сказал Карл жене, протискиваясь поближе к оратору, чтобы рассмотреть его.
        Он никогда раньше не видел Бланки, но отлично знал по дагерротипам это худое, преждевременно изборожденное глубокими морщинами лицо, эти острые глаза с фанатическим блеском, узкий рот аскета. Маркс знал всю историю его жизни и борьбы.
        — Как он сед, как изможден! — прошептала Женни.
        — Что же удивительного, много раз уже он сидел в тюрьме, больше семнадцати лет в общей сложности его держали в суровом заключении.
        Сын жирондиста, Огюст Бланки, руководитель Общества времен года, был приговорен к смертной казни после неудавшегося восстания 1839 года. Борьбе за республику он посвятил свою жизнь. В крепости Мон-Сен-Мишель, в каменном гробу, о стены которого постоянно разбивались морские волны, отбывал он пожизненное заключение взамен смертной казни. Теперь он снова был на свободе.
        Вырвавшись из тюрьмы, он не нашел более жены и ребенка. Но долгие годы заключения и невозвратимые потери закалили его. Никто не видел слез отважного борца. Они как бы высыхали в пламени его глаз. С еще большей фанатической страстностью бросился он в стихию революции.
        — Будьте бдительны, граждане! — призывал Бланки. — Революция — праздник для бедных тружеников, но катастрофа для богачей и деспотов. Не верьте тиграм, даже если они ползают на брюхе. Долой знамена короля, поднимем алые стяги республики! Вспомните июльские дни тысяча восемьсот тридцатого года. Мы сражались тогда на баррикадах не за монархию, а за республику, за свободу, равенство и братство. Сколько крови было пролито французским народом! И что же? Вместо Карла Десятого мы получили Луи Филиппа. Один хищник сменил другого. Ротшильды и другие финансисты и банкиры создали свою монархию. Восемнадцать лет мы боролись, чтобы вернуть то, что должны были сберечь в тридцатом году…
        Карл и Женни, как и вся толпа, жадно вслушивались в слова Огюста Бланки. Он наэлектризовывал слушателей своей внутренней силой, своей убежденностью.
        Маркс взял Женни под руку, и они пересекли площадь.
        — Железный человек этот ветеран революции, — сказал Маркс.
        — Какая цельная душа! Он выстрадал эти тревожные мысли. Вся его жизнь — подвиг. Бедная госпожа Бланки, у нее не хватило сил дожить до этих дней…
        Народ под крики «Да здравствует навеки республика!» во главе с Бланки двинулся к ратуше. Появились красные знамена и бюст Свободы — пышнокудрой женщины в фригийском колпаке. Кто-то окликнул Карла и Женни. Обернувшись, они увидели Бакунина. Блаженно улыбаясь, он неуклюже обнял Маркса, поклонился низко Женни.
        — Мы все пьяны, не правда ли? Одни от безумного восторга и надежд, а те, — Бакунин указал на особняки финансовой знати с угрюмо прикрытыми ставнями, — от безумного страха. Это пир нашим душам без начала и конца. Уже колеблются все троны Европы. В Берлине паника. Меттерних скрылся. Австрия прогонит Габсбургов, в Мадриде раскрыт республиканский заговор. Итальянцы обретут свободу. Революция охватит Польшу и докатится до России.
        Бакунин, охмеленный радостью, схватился за голову. Он задыхался от счастья.
        — Да, вы правы, Бакунин. Революции — это праздники истории, — сказала Женни радостно. — Какое ликование!..
        Маркс взял Бакунина под руку, и все трое пошли по бульварам.
        — Кто бы мог подумать, что вы, русские, еще более темпераментны, чем французы, и мы, рейнландцы, — сказал Маркс. — Казалось бы, снега и льды охлаждают ваши порывы. А в действительности у вас пылкие сердца и горячие головы. Сегодня у нас поистине русский день. Мы виделись уже с Павлом Анненковым. Всегда столь сдержанный, он стал теперь неистов и красноречив, как Сен-Жюст.
        — Разверзлось небо! — вскричал Бакунин. — Никто не может остаться теперь равнодушным. И что всего удивительнее, с первого дня достигнута кульминационная точка. Кто бы мог думать! Стихийная революция, почти что мгновенно увенчавшаяся республикой. Французские рабочие точно на сказочных крыльях взлетели на вершину самых недосягаемых желаний. Прощайте, друзья, спешу в Клуб якобинцев. Есть уже и такой. Он находится на улице Сены. В Париже свыше семидесяти клубов. Имеются и женские, — обратился Бакунин особо к Женни. — Советую записаться. Революция победила и движется на восток.
        — Вы неисправимый мечтатель! Революция не веселый карнавал, она, увы, противоречива и начинена порохом, — сказал Карл раздумчиво.
        Бакунин нахмурился.
        — Ваш скепсис, Маркс, убийствен.
        Попрощавшись, Бакунин быстро двинулся по улице. Маркс, улыбаясь, смотрел ему вслед.
        — Гражданин Маркс! — обернувшись, крикнул Бакунин. — Я надеюсь свидеться с вами у Гервега.
        — Обязательно, гражданин Бакунин, — помахав шляпой, весело ответил Маркс.
        Карл с раннего утра до поздней ночи был на ногах. Он отыскал немало прежних друзей, побывал на улице Вожирар, посетил рабочий клуб и присоединился к демонстрации, шедшей к зданию Временного правительства с петицией о немедленном повышении заработной платы и борьбе с безработицей. Его закружил вихрь свободы. Невероятное действительно стало обыденным. «Но что будет дальше? — задал себе вопрос Карл. — Как развернутся события?»
        После бурных февральских дней армия труда, выходя из конур и подвалов, усваивала свой великий смотр. Как в эпоху средневековья, воскресли в Париже своеобразные цеховые корпорации. Столяры, водолазы, каретники, портные и их подмастерья, кучера почтовых карет, извозчики, мастера седельные, брючные, ткачи, железнодорожники, рабочие сахарных, химических заводов и газовых компаний объединялись в союзы. После бурных заседаний они нередко шествовали с приветствиями и требованиями туда, где заседало Временное правительство.
        Они шли с песнями, которые рвались из переполненных ликованием сердец и сопровождали отныне каждый шаг, каждое действие революции. Яркие знамена и ленты, белые статуи Свободы, фригийские колпаки, вздернутые на острия пик, символические фигуры санкюлотов первой революции придавали особый колорит этим шествиям. Могучее четвертое сословие грозно заявляло о себе, внушая трепет буржуазии.
        Монархия Луи Филиппа не имела своей черной Вандеи — опоры во французской провинции. Революция победоносно продвигалась по всей стране. В Лионе — рабочей столице Франции — впервые после кровавых восстаний 30-х годов развевались снова красные знамена. Рабочие навсегда разрушили в этом прославленном героическом городе ткачей крепостную стену, с которой их столько раз расстреливали королевские пушки. Ратушу, где когда-то их подло обманул, прикинувшись другом, префект Бувье Дюмуляр, и улицы города охраняли рабочие патрули. Порядок был восстановлен, и рабочие принялись за организацию мастерских, чтобы уничтожить безработицу. Тем, кто не имел еще заработка, выдавались бесплатные боны на хлеб. Так было в марте во всех даже самых отдаленных уголках Франции.
        По всей стране, как и в Париже, происходили праздничные народные банкеты. Духовенство служило панихиды по расстрелянным на бульваре Капуцинов в первые дни революции, и священнослужители вместе с прихожанами, заканчивая службу, пели в храмах «Марсельезу».
        Солнечная весна. Разливались реки, неслись с гор ручьи. По всей Франции народ сажал деревья Свободы, украшая их красными лентами. Это стало традицией революционной поры.
        «Народы для нас братья, тираны — враги», — раздавался на парижских улицах припев новой, полюбившейся народу песенки.
        Маркс изучил все революции, которые когда бы то ни было сотрясали Европу. Греция, Рим дали ему бесчисленные примеры того, как боролся угнетенный человек в рабовладельческом обществе. Он изучал восстания и революции в Англии. История для него была ключом к будущему.
        События первой великой революции во Франции были известны Марксу до мельчайших подробностей, и то, что казалось Марату, Робеспьеру загадкой или неодолимой силой судьбы, для Маркса было исторической необходимостью. Он знал, в чем причина падения якобинцев и как случилось, что Луи Филипп Орлеанский стал монархом.
        Как и Энгельс, Карл не удивился революции во Франции. Они предвидели ее, как астроном предвидит появление кометы. Маркс понимал, что эти дни накладывают на каждого революционера небывалую ответственность. Нельзя было терять ни одного часа.
        Карл и Женни отправились к Гервегам. В квартире поэта, которую его жена, дочь банкира, обставила с показной роскошью, в эти дни господствовал хаос.
        Ранее вялый Георг совершенно преобразился. Он стал говорлив. Былого сплина и томного выражения глаз как не бывало.
        — Рабочий, — любил повторять он восторженно, — отверженный и нищий, — вот герой, вот истинный суверен Франции сегодня. Долой шляпу перед картузом, как поют на улицах, на колени перед пролетарием. Он истинно храбр в битве и великодумен, когда побеждает.
        Зачастил в дом Гервега и подружился с ним приехавший из Брюсселя Адальберт фон Борнштедт. Он еще более высох и посерел. Скрытый недуг подтачивал этого безукоризненно выдрессированного человека.
        Борнштедт, Бакунин и Гервег обсуждали положение в разных странах Европы. Они решили сделать все возможное, чтобы ускорить революцию в Пруссии и Польше.
        Насколько искренни были Гервег и Бакунин, настолько скрытен был Борнштедт. Несколько лет назад этот опытный провокатор рассорился с прусской тайной полицией и остался на службе только у австрийцев. Однако когда началась революция, он порвал и с Веной. С этого времени Борнштедт потерял навсегда покой, так как считал, что революционный поток разольется по всей Европе, тайное станет явным и его ждет суровое возмездие. В поисках спасения он решил совершить какой-нибудь героический подвиг, рассчитывая таким образом привлечь к себе симпатии и заслужить доверие немецких революционеров. Воинственный план Гервега как нельзя более соответствовал его расчетам.
        — Итак, решено, — заявил Борнштедт, — соберем в кулак всех немецких изгнанников-революционеров, создадим мощный легион, вооружимся и двинемся на германскую границу. И монархия падет!
        — Французские братья нам помогут! — вскричал Гервег. — Мы с вами, Адальберт, поведем легион. Победа или смерть!
        — Превосходно, — поддерживал Гервега Бакунин, — ты не только великий поэт, но и настоящий революционер. Ваш план поможет и мне, наконец, осуществить заветную мечту. Революция должна начаться также и в Польше. Восстание тысяча восемьсот тридцать первого года научило поляков борьбе за независимость и свободу. В Париже находятся тысячи польских повстанцев. Я уже установил связь с их организацией. Впрочем, если они будут медлить, я сам выеду в Прагу и в Познань. Я отдам все силы тому, чтобы поднять восстание в Польше. А к польской революции присоединятся все славяне. И, обрастая как снежный ком, превращаясь в грозную лавину, славянские революционные войска двинутся на Николая Романова. Это единственная возможность навсегда разделаться с кровавым русским самодержавием. Все славянские племена и народы создадут тогда единую республику, подобно тому как галлы осуществляют теперь мечты великого Брута. Но славянская революция должна быть свершена руками славян! — Бакунин повысил голос. — Я вижу, друзья, также вольную Италию, Испанию. Не удивлюсь, если и на небе господь бог объявит вскоре вселенскую республику.
        — Браво! — зааплодировал Борнштедт. — За вами, несомненно, пойдут народы. Я полностью разделяю вашу тактику. Пришел последний час тиранов!
        — Да будет так! — обрадовался Георг.
        — Осанна! — сказал Бакунин и сложил комически пальцы крестом.
        Он взглянул на часы и стал прощаться. Уже стоя у двери, Бакунин вдруг хлопнул себя по лбу.
        — Кстати, чуть не запамятовал. Нынче видел Маркса и сговорился встретиться с ним здесь. Мне кажется, немецкий философ все еще не понимает, что главное сейчас — это разрушение. А созиданием пусть занимаются потомки. Слов нет, он многое постиг в материалистических науках, а вот не понял до сих пор, что главное — это стихия… Пожалуй, мне лучше уйти. Не по сердцу мне этот немец. Побегу в студенческий клуб. Там Ламартин, отлично прозванный кем-то Большой шарманкой революции, будет удивлять народ фейерверком красноречия.
        — Да, Ламартин — оратор искусный, — заметил Гервег, — на днях начал речь так: «Мы творим сегодня высшую поэзию…» Сей певец жирондистов, католицизма, Луи Филиппа и, наконец, — кто мог бы подумать! — республики взлетит высоко.
        — Власть заманчива, и на ее огне сгорают, как в аду, души честолюбцев, — скрипучим, глуховатым голосом без малейшей улыбки на мертвенном лице сказал Борнштедт.
        Вскоре после ухода Бакунина раздался удар молоточка по входной двери. Вошли Карл и Женни. Их радостно встретили хозяева и несколько немецких изгнанников, недавно прибывших в революционный Париж. Завязалась шумная беседа.
        В это время Борнштедт в самых изысканных выражениях пригласил обеих женщин, а затем Гервега и Маркса поехать вместе с ним в театр. Он достал ложу в «Комеди франсез». Сама Рашель, лучшая актриса Франции, должна была выступать в этот вечер.
        Вскоре все пятеро вышли из дому. Стемнело. Зажглись фонари. Будничный вечер казался праздником. Никогда так громко и весело не смеялись на улицах Парижа. Смех, беспечный, безудержный, счастливый, вызывающий, дерзкий, несся над толпой. Исчезли накрахмаленные банты и тугие цилиндры. Появились простые шляпы и свободно повязанные галстуки. Продавцы газет заглушали уличный шум, выкрикивая последние известия.
        — Заговоры в Вене — Меттерних исчез из замка Иоганнесберг!
        — Луи Филипп высадился в Дувре!
        — Всеобщая революция приближается!
        Маркс и Гервег остановились у киоска и купили вечерние выпуски газет.
        — Земля минирована, пороховой шнур прокладывает себе дорогу под царские дворцы, — сказал Гервег. — Наше дело — поднести огонь.
        В газетах перечислялись делегации иностранцев, побывавшие в этот день на заседании Временного правительства.
        — Вот это уже подлинный церемониальный марш демократов Европы, — заметил Гервег. — Прочти сообщение, как через своих сынов, живущих в Париже, приветствовали победу революции норвежцы, англичане, греки, болгары, итальянцы, румыны, ирландцы, поляки.
        У самого здания театра улицу запрудило шествие пожарных. Вслед за ними со знаменами и песнями прошли, возвращаясь с торжественного заседания, рабочие сахарного завода.
        Наконец можно было снова продолжать путь.
        Георг и Карл шли поодаль и тихо разговаривали.
        — Борнштедт разработал удивительный план, который поддерживаю я и Бакунин, — начал Георг. Но по мере того как он рассказывал о затее с вторжением в Германию вооруженного отряда, лицо Маркса мрачнело.
        Поэт заметил это и вспыхнул.
        — Ты не согласен с тем, что это единственный способ вызвать революционный взрыв в Германии? — спросил он запальчиво.
        — Здесь не место и не время для такого разговора, — сумрачно ответил Карл. Они подходили к зданию «Комеди франсез», переименованной теперь в театр Республики.
        — Нет, скажи мне сейчас же, что ты думаешь об этом, — настаивал поэт.
        — Ваш план в корне порочен. Нельзя импортировать революцию. Вы с Борнштедтом обрекаете людей на бессмысленную гибель. Что могут сделать несколько сот человек, даже если они хорошо вооружены, против регулярных армий германских королевств и княжеств?
        — Ты всегда боялся риска, Карл. Нельзя жить только головой, иногда надо слушать голос сердца, — твердил Георг, задерживая Маркса у входа.
        — Сердце — плохой советчик, если нет головы, — пытался отшутиться Карл.
        Они вошли в фойе.
        Театр был переполнен. Сощурив утомленные от постоянной ночной работы глаза, Маркс с интересом разглядывал зрителей. Рабочие в широких блузах и их жены в дешевых шалях поверх простых платьев восхищенно и вместе с едва уловимой робостью оглядывали нарядный театр. Женщины прятали натруженные руки и смущенно улыбались. Мужчины нарочитой развязностью старались прикрыть неуверенность. Рядом с пролетариями сидели люди, одетые в такие же блузы из хлопковой или грубой шерстяной ткани. Из-под воротников, из широких манжет предательски вылезало тончайшее нижнее шелковое белье, а из грубых башмаков — пестрый дорогой чулок. Еще разительнее выглядели богатые женщины. Исчезли великолепные прически и накладные локоны, украшения, меха и кружева. Не только одежда, но и манеры изменились у переодетых богачей. В то время как рабочие переговаривались шепотом, буржуа старались шуметь и бесцеремонно толкаться в проходах, щеголяя растрепанными головами и давно не бритыми лицами, стремились замаскироваться в этой разнородной толпе, сойти за тех, кто, поднявшись с житейского дна, с поражающей легкостью опрокинул королевский трон, изменил образ правления в стране и создал республику.
        На большой сцене, убранной красным бархатом, стояла огромная гипсовая статуя Свободы. Ее охраняли Спартак, Брут и несколько статистов в костюмах солдат революционной армии 1789 года.
        На сцене появилась знаменитая актриса Франции Рашель. Аплодисменты заглушили барабанный бой в оркестре. Задрапированная в складки трехцветного знамени, простирая вверх руки, Рашель начала декламировать. Ее голос то падал, напоминая на самых низких нотах виолончель, то взлетал вверх и становился певучим, как флейта.
        Рашель металась по сцене. Ее тонко очерченный профиль напоминал камею. Локоны, собранные узлом, рассыпались.
    Вступая в битву мировую,
    Мы памятью отцов горды.
    Они уже не существуют,
    Пред нами славы их следы.
    Сиротской доли нам не надо,
    Одна лишь нам знакома страсть.
    Отмстить за них иль рядом пасть —
    Вот наша высшая награда.

        И вслед за Рашелью весь театр повторял, точно клятву перед боем:
    К оружью, граждане! Равняй военный строй!
    Вперед, вперед, чтоб вражья кровь
    Была в земле сырой[9].

        Простирая руки перед собой, как сомнамбула, Рашель подошла к рампе. Ее замечательный голос теперь был полон металла. Звуки его заполняли зал, проникали в человеческие сердца.

        Марксу предстоял поединок с тем, кого много лет он считал другом. Сколько раз черпал Георг Гервег из щедро открытой для него сокровищницы ума и сердца; как часто легко терявший уверенность в своих силах поэт опирался на непреклонную, последовательную волю Карла!
        Нервный, взбалмошный Гервег был способен на любое безрассудство. Воля его, точно парус, то выпрямлялась и крепла, то никла.
        Вскоре после возвращения из Бельгии Маркс был приглашен на собрание немецких эмигрантов, где Гервег и Борнштедт собирались огласить свой план создания вооруженного вольного легиона, чтобы вторгнуться в Германию.
        «Борнштедт — личность сомнительная, — думал Маркс, направляясь к месту собрания, — от него можно ждать любой подлости. Но Георг…»
        Карл остановился, чтобы достать коробок спичек и зажечь сигару. Ему стало тяжело и вместе с тем досадно. Перед собранием он еще раз, в разговоре с глазу на глаз, попытался образумить поэта. Однако тот оскорбил его, обвинив в зависти. Георг похвалялся своей отвагой. Он жаждал воинской славы, потому что с детства всегда слышал о себе, что женствен и слаб.
        В день собрания в Париж из Германии пришли волнующие вести. В Мюнхене восстали рабочие. К ним присоединились студенты, художники, скульпторы, которых много было з этой «германской Флоренции» — городе величественных памятников, богатейших музеев, просторных дворцов, превращенных в картинные галереи. На улицах Нассау шли революционные бои. Король Фридрих Вильгельм IV, храбрый, когда не было опасности, и откровенно трусливый, когда она появлялась, ежечасно менял решения. Прусскую столицу охватила растерянность. В Западной Германии правительство, предвидя народные волнения, поспешило объявить свободу печати и сбор отрядов Национальной гвардии.
        Когда Карл вошел в зал собрания, Борнштедт уже выступал с речью, стоя у деревянной кафедры, принесенной из церкви. В черном сюртуке, в белом тугом воротничке, подпиравшем голову, худой, с лицом, будто густо посыпанным пылью, он напоминал протестантского проповедника. Тщетно старался Борнштедт усилить свой похожий на шипение змеи голос.
        — Французское Временное правительство, — говорил он в тот момент, когда Карл вошел, — не только горячо поддерживает наш план установления республики в Германии, но и жертвует вольному легиону, кроме оружия и снаряжения, деньги и предоставляет этапное помещение. Каждый легионер будет получать по пятидесяти сантимов в сутки до тех пор, покуда мы не покинем гостеприимную Францию. Это превосходно. Мы уничтожим германский деспотизм.
        Возмущение Карла нарастало. Итак, чудовищная и бессмысленная кровавая затея осуществлялась. Подходя к кафедре после пылкой и бессвязной речи Гервега, Маркс едва подавлял в себе чувство гнева и негодования. Он знал, что ему нужно взять себя в руки и преодолеть раздражение, иначе ему не уверить слушателей. Только полное спокойствие на трибуне может убедить аудиторию. Он остановился, чтобы окончательно овладеть собой, и невольно бросил уничтожающий взгляд на сидевших перед ним Гервега и Борнштедта. Поэт передернул узкими плечами, нервно пригладил изнеженной, в перстнях рукой волосы. Оливковые щеки его внезапно стали багровыми, и на лице на мгновение появилось выражение испугавшегося своей проказливости ребенка. Он резко откинулся на спинку стула и постарался принять вызывающую позу. «Что ж, история скоро скажет, что я прав», — хотелось ему крикнуть.
        Карл все это заметил и с облегчением ощутил полное безразличие к бывшему другу. Георг Гервег больше не существовал в его сердце.
        Судьба сотен немецких революционеров, находившихся сейчас в этом зале, наполняла тревогой сердце Карла. Надо было предупредить их об опасности. Он принял вызов Борнштедта и Гервега и вступил в бой.
        Голос Карла гремел и наполнял собой зал. Он шел и от разума и от большого, доброго сердца. Карл лишился еще одного дорогого ему друга ради того, чтобы не дать смутить и подвергнуть бессмысленной гибели своих соотечественников-революционеров. Немало дней провел Маркс с Гервегом. Много раз в семье поэта Карл и Женни чувствовали себя, как в родном доме. В стихах, мыслях, поступках Гервега было много частиц души Маркса. Но дело борьбы за революцию решало. Гервег вольно или невольно вредил этому делу. И дружба обернулась враждой.
        — Борнштедт и Гервег призывают к тому, чтобы импортировать революцию из Франции в Германию. Революция не парфюмерия, не предметы роскоши! — гневно заявлял Маркс.
        Маркс объяснил, почему министры французского Временного правительства, особенно такие, как Ламартин, весьма рады избавиться от многих тысяч немецких ремесленников и рабочих. Во Франции свирепствовала жестокая безработица. Избавиться от конкурентов-тружеников и одновременно от бесстрашных и опытных революционеров — мечта многих буржуа в Париже. Это стоит не пятьдесят сантимов.
        — Но главное не в этом, — продолжал Маркс. — Что сможет противопоставить один легион, состоящий из самых мужественных борцов-революционеров, регулярной армии тридцати с лишним немецких королевств и княжеств? Геройство и смерть. Авантюристическая игра в революцию будет стоить жизни лучшим нашим людям. В угоду чему пойдут они на гибель? Интригам одних, — Карл отыскал глазами Борнштедта, — и мальчишескому тщеславию и эгоизму других… — Он вытянул руку в сторону Гервега.
        Бывший агент прусского и австрийского правительств дрожащими пальцами протирал очки. «Если б я мог его убить!» — думал Борнштедт.
        — Как я ненавижу его! — шептал Георг, ерзая на стуле.
        — Революция во всей Германии наступит очень скоро. В этом не может быть сомнения, — продолжал Маркс.
        — Гадаете на кофейной гуще! Пророчествуете! — взвизгнул Гервег.
        — Нет. Это историческая неизбежность, — строго ответил Маркс.
        Его волнение давно улеглось. Спокойно, убежденно, просто, как недавно в Брюсселе, когда он читал лекции в «Рабочем просветительном обществе», Карл объяснял собравшимся то, что происходило изо дня в день в экономической и политической жизни их родины.
        Борнштедт зорко вглядывался в притихший зал. Слова Маркса разрушали чары, которыми пытались околдовать слушателей он и Гервег. «Маркс сорвет все, что мне удалось сколотить с немалым трудом», — бесился Борнштедт. Не поворачивая головы и лишь скосив глаза, он взглянул на лицо Гервега и уловил на нем плаксивую гримасу. «Этот славолюбивый болван, пожалуй, сейчас бросится просить у Маркса прощения». Нельзя было медлить. Игра, так ловко придуманная им, грозила проигрышем.
        — Братья немцы!.. — воскликнул Борнштедт.
        Видя, что слова его не слышны, он замахал протестующе руками. Такая необычная вспышка человека, известного своей невозмутимостью, произвела некоторое впечатление. Мгновенно очнулся и Гервег, которого охватили было сомнения и нечто похожее на угрызения совести.
        — Не слушайте Маркса. Никогда еще отвага и героизм не вредили революции! — звонко крикнул поэт, сорвался с места и стал рядом с Марксом. — Пусть не пугает нас, пусть лучше скажет, что же противопоставляет он вольному легиону немецких республиканцев! — кричал Гервег, пытаясь заглушить поднявшийся шум.
        Борнштедт поспешно вышел из зала.
        — Маркс, говори! Не мешайте нам слушать Карла Маркса! — раздавалось со всех сторон.
        — Мы должны, мы обязаны вернуться в Германию, — продолжал Маркс. — И мы сделаем это поодиночке, а не в отряде, который будет разгромлен и уничтожен, едва переступит границу.
        — А льготы? — несмело возразил ктэ-то.
        — Льготы? — слегка насмешливо переспросил Карл. — Временное правительство из тех же соображений окажет помощь и тем, кто отправится один на родину.
        В это время в зал под бой барабана вошел снова Борнштедт. Вытянувшись по-военному, маршевым шагом двигался он к трибуне, держа в руках перед собой древко с черно-красно-золотым знаменем.
        Нервически дрожа, Гервег снова закричал:
        — Вызываю добровольцев! Да здравствует Германская республика и вольный легион, который ее установит!
        В зале все зашумели, задвигали стульями. Кто-то вытащил стол и предложил записываться в отряд.
        «Какой, однако, прохвост этот Борнштедт, да и Гервег не лучше», — думал Маркс. Через несколько дней Борнштедт был исключен из Союза коммунистов.

        Генрих Гейне был обречен. Врачи установили прогрессивный паралич. Исход болезни был предопределен, и не было средств облегчить страдания умирающего поэта. Агония, по мнению друга Гейне, весьма опытного врача Ротрие, могла продолжаться еще несколько лет.
        Свет ясного солнечного дня, яркой лампы, стук молота, шуршание рубанков в руках рабочих, восстанавливающих послереволюционный Париж, причиняли поэту острые физические страдания. И все-таки, когда вдали на улице гремел барабан и раздавались звуки воинственного революционного гимна, сн собирал последние силы и, опираясь о стены, если никого не было рядом, пробираясь от кресла к креслу, плелся к окну. Его полуослепшие глаза жадно искали пестрые знамена, трясущиеся руки посылали приветствия демонcтрантам.
        — Несчастье в такое время быть совершенно бессильным. Все сознавать и не участвовать в революции, которую я воспевал всю жизнь. Лучше смерть, нежели прозябание, — шептал поэт, и слезы катились по его худому лицу.
        Вот уже год как ценой неслыханной жертвы Генрих Гейне добыл себе постоянный кусок хлеба — ежегодную ренту в 4800 франков. Ради этого он по требованию богатого хитрого родственника-банкира согласился уничтожить четыре тома неизданных «Мемуаров». Брат поэта собственноручно уничтожал рукописи. Лежа в «матрасной могиле», как называл Генрих Гейне опостылевшую ему кровать, — а в ней он провел почти недвижимым уже несколько лет, — смотрел он из-под непроизвольно опускавшихся полупарализованных век, как догорали лучшие и самые дорогие страницы истории всей его жизни, духовного роста, падений и возвышений, дум.
        Отныне гамбургские банкиры были спокойны. Убийственное перо, разоблачавшее перед всем миром их скаредность, пошлость и лицемерие, было, наконец, сломано, а «Мемуары» исчезли в огне.
        Однако в неподвижном теле Генриха Гейне заключена была неутомимая, дерзкая душа. Ясное сознание его не меркло.
        Часто по узкой крутой лестнице дома, где он жил, поднималась тучная женщина под густой вуалью, в высокой шляпе — верный друг поэта, Аврора Дюдеван, издавшая много книг под псевдонимом Жорж Санд. Гейне оживал, когда она появлялась в его квартирке, заставленной старой мебелью, заваленной книгами и пропахшей микстурами.
        Встречаясь с Авророй Дюдеван, которую Гейне знал в годы своего здоровья и творческого половодья, он как бы снова возвращался к жизни.
        В прихожей раздался громкий мужской голос, и следом за улыбчивой нарядной женой Гейне в комнату, где лежал больной, вошел Маркс.
        Он несколько смутился, увидев незнакомую пожилую женщину в дорогом, но скромном платье. Карл узнал Жорж Санд и поклонился ей сердечно и почтительно.
        — Карл, дорогой друг, как я рад тебе! — Гейне хотел приподняться, но едва смог оторвать голову от подушек.
        Карл знал от Энгельса о безнадежном положении поэта. Однако вид Гейне, которого несколько лет назад Маркс оставил сравнительно бодрым, потрясал. Он не представлял себе, как далеко зашли разрушения в этом хрупком теле. Глубокое сострадание охватило чуткое, впечатлительное сердце Маркса, и, пока поэта усаживали в постели, он отошел к окну, чтобы скрыть свое волнение.
        — Я ждал тебя, Карл, вместе с женой. Мне хотелось прочесть ей кое-что. Признаюсь, тонкой иронии этой чудесной женщины я немного побаиваюсь. Такого сочетания ума и совершенной красоты, как в ней, я не встречал никогда. Жаль, что, создав Женни, природа тотчас же разбила уникальную форму, как скульптор, который хочет, чтобы его произведение не повторялось больше. И все же сегодня у меня истинно праздник, — продолжал Гейне оживленно. — Возле меня два лучших друга. Хорошо с вами. Но, быть может, еще одна особа — смерть — уже идет ко мне.
        — Читайте Дюма, — нахмурилась Аврора Дюдеван. — Его книги лечат нервы лучше всех лекарств. Я это испытала на себе. Если же не подействует, я привезу вам доброго Ламенне. Он тоже лекарство.
        — О нет, прошу вас, избавьте меня от этого попа. Я предпочитаю атеизм доктора Маркса — по крайней мере хоть на том свете мне не будут угрожать черти. Да, кстати, знаете ли вы, дорогая Аврора, что свою книгу о Прудоне Маркс заканчивает вашими словами: «Битва или смерть, кровавая борьба или небытие. Такова неумолимая постановка вопроса».
        — Я много слышала о «Нищете философии» доктора Маркса, но еще не видала этой книги. Мне очень хотелось бы ее прочесть, тем более что Прудон и его теории кажутся мне неубедительными, — сказала Аврора.
        — Я с удовольствием преподнесу вам свою новую книгу. Но боюсь, что она утомит вас…
        Гейне живо прервал Маркса:
        — Нет, нет, не верьте ему, Аврора: это блестящее сочинение не только по мыслям, но и по стилю. Никогда не следует ничего откладывать. У меня две твои книги, Карл. Располагай одной из них.
        Карл с готовностью встал, подошел к рабочему столу Гейне, надписал книгу и подал ее писательнице.
        Аврора Дюдеван, дружески улыбаясь автору, прочла скромную надпись: «Госпоже Жорж Санд. Карл Маркс. 1848 г.».
        Есть в истории дни, значение которых неизмеримо во времени. Любое мгновение тогда полно новизны и несет в себе перемены для многих тысяч людей. Такие великие дни щедро дарят революции.
        Париж жил напряженно и деятельно. Дни и ночи подле городской ратуши, где заседало Временное правительство, толпился народ. Окно, через которое 9 термидора, узнав о поражении якобинцев, выбросился на мостовую Робеспьер-младший, было затянуто траурным крепом. Народ забросал нечистотами памятник деспотичнейшему из королей — Людовику XIV. На голову статуи этого дорого стоившего Франции монарха кто-то нацепил шутовской колпак.
        Каждый день у ратуши выстраивались безработные. Им выдавали там вдоволь хлеба, сыра, мяса. Правительство торопилось устраивать всевозможные мастерские, надеясь, что они станут его оплотом, подобно мобильной гвардии.
        В дни сияющего апреля Гервег и Борнштедт закончили сборы немецкого легиона. Ранним утром легионеры выстроились с ружьями на плече и двинулись по пыльным улицам Парижа к вокзалу. Отряд был немногочислен; сотни немецких революционеров отказались от этой авантюристической затеи и остались с Марксом и вернувшимся из Бельгии Энгельсом, чтобы вскоре поодиночке перейти границу родины.
        Жена Гервега сопровождала мужа, который был выбран начальником легиона. Она заказала себе для похода военную амазонку из трех национальных цветов: черного, красного и золотого — и водрузила на свою мужеподобную голову берет с большой кокардой тех же цветов. Прежнего беспокойства о судьбе мужа у нее как не бывало.
        За исключением Гервега, который вдохновенно предрекал себе и своему «войску» победу, и нескольких молодых людей, жаждущих славы и сильных ощущений, все легионеры чувствовали себя растерянными. Каждого терзали сомнения. Многие осудили план кампании, повторяя здравые слова Маркса и Энгельса. Не было единства в отряде, и оттого насупились брови, пригнулись плечи тех, кто поддался уговорам Гервега и Борнштедта. Горсточка вооруженных людей с национальными и красными флагами двигалась с песнями по улицам французской столицы. Рабочие-парижане, недавно проводившие поляков, итальянцев, бельгийцев, поклонявшиеся всякому проявлению храбрости, громко приветствовали их и желали победы. Женщины кидали воинам весенние цветы. Немцы отвечали им, размахивая мягкими шляпами, украшенными птичьими перьями, и салютовали ружьями. Особенно возбужденно вел себя Гервег. Он кланялся прохожим, читал стихи и выкрикивал призывы на немецком и французском языках, прижимая к груди букет алых роз, привезенных из Ниццы, — их поднесли ему на прощание.
        Адальберт фон Борнштедт, еще более похудевший, тонконосый, похожий на стервятника, шел важно, оборачиваясь, зорко и злобно вглядываясь в тех, чьи хмурые лица отражали обуревавшие их сомнения. Борнштедт отлично понимал колебания этих смелых людей. Но Гервег был ему нестерпимо мерзок.
        «Самонадеянность — дочь глупости», — цедил сквозь зубы Борнштедт, ускоряя шаг и стараясь не слушать больше Георга, вызывавшего восхищение французов, особенно женщин. Наконец отряд дошел до вокзала, разместился в приготовленные французским правительством вагоны и отбыл к границе.
        В те же дни три вооруженных польских отряда оставили Париж и по Страсбургской дороге двинулись к Рейну, чтобы затем идти к берегам Вислы.
        Тем временем готовились в путь на родину также Карл Маркс и Фридрих Энгельс. Женни уже уехала с детьми в Трир к матери.
        Энгельс, как и Маркс, вернувшись из Брюсселя, был поглощен работой в Центральном комитете Союза коммунистов, куда его избрали заочно.
        Оба друга решили, что, перебравшись на родину, они первым делом займутся там созданием ежедневной революционной газеты. Перед отъездом в течение одной недели они подготовили политическую платформу Союза коммунистов в германской революции и издали ее в виде листовки. Ее вручали вместе с «Манифестом Коммунистической партии» всем едущим в Германию революционерам. Платформа называлась: «Требования Коммунистической партии в Германии». Она начиналась последними словами «Манифеста»: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
        И дальше:
        «1. Вся Германия объявляется единой, неделимой республикой.
        2. Каждый немец, достигший 21 года, имеет право избирать и быть избранным, если только он не подвергался уголовному наказанию.
        3. Народные представители получают вознаграждение, для того чтобы и немецкий рабочий имел возможность заседать в парламенте немецкого народа.
        4. Всеобщее вооружение народа. В будущем армии должны быть одновременно и рабочими армиями, чтобы войско не только потребляло, как это было прежде, но и производило бы больше, чем составляют расходы на его содержание. Это является, кроме того, одним из способов организации труда.
        5. Судопроизводство является бесплатным.
        6. Все феодальные повинности, все барщины, оброки, десятины и т. д., до сих пор тяготевшие на сельском населении, отменяются без всякого выкупа.
        7. Земельные владения государей и прочие феодальные имения, все рудники, шахты и т. д. обращаются в собственность государства. На этих землях земледелие ведется в интересах всего общества в крупном масштабе и при помощи самых современных научных способов…»
        Требования предусматривали далее национализацию банков, передачу в руки государства всех средств транспорта, отделение церкви от государства, всеобщее бесплатное народное образование и другие мероприятия.
        Легион Гервега и Борнштедта был наголову разбит нюрнбергскими регулярными войсками на территории Бадена возле селения Нидердоссенбах. Легионеры попали в ловушку, подстроенную немецким и французским правительствами, для которых было весьма выгодно уничтожить их всех одним ударом. Гервег и весь отряд волонтеров мужественно сражались, но исход боя был предрешен.
        В трудные часы жена Гервега проявила необычайное хладнокровие и находчивость. Вместе с мужем она укрылась в деревне, где упросила крестьянина спрятать неудачливого полководца в бочку и прикрыть его там соломой. Переодевшись в мужское платье, она вывезла бочку, в которой сидел Гервег, на крестьянской телеге снова во Францию.
        Адальберту фон Борнштедту так и не удалось загладить свое прошлое победой в бою и доказать, что он революционер. Он едва спасся после битвы при Нидердоссенбахе. Появляться там, где шумели революционные волны, ему больше было нельзя. Даже в Берлине и Вене Борнштедт боялся, что его может призвать к ответу суд народа. К тому же давнишняя болезнь, которую в течение многих лет он тщетно пытался излечить серными водами и ртутными втираниями, начала быстро развиваться. Борнштедта охватила мания преследования. Изнуренный постоянной бессонницей и ожиданием возмездия, он переезжал из города в город.
        Опасения Борнштедта сбылись: он был арестован. В тюрьме Адальберт бесновался как одержимый, и однажды, когда он особенно бушевал в камере, то отдавая воинскую команду, то вопя о пощаде, то грозя кому-то, его связали и силой увезли в тюремную психиатрическую больницу Илленау. Там в отделении для буйных Борнштедт скончался.

        По дороге в Кёльн Маркс и Энгельс ненадолго задержались в Майнце, городе, прославленном осадами и героической борьбой с врагами во времена средневековья. Оба друга встретились там с членами Союза коммунистов и обсудили, как совместно вести революционную работу и теснее объединить рабочих.
        Карл снова вступил на немецкую землю и слышал вокруг родную речь. Еще несколько месяцев назад возвращение в Германию означало бы для него тюремное заключение и, может быть, казнь. Но он знал, что придет время и все будет по-иному, что увидит свою родину.
        Германия, как и Франция, была охвачена народными восстаниями. В марте в Берлине после двухдневной уличной борьбы повстанцы одержали победу над королевскими войсками.
        В Пруссии и других германских королевствах и княжествах были образованы буржуазно-либеральные правительства. Они, однако, ограничили свою деятельность проведением половинчатых реформ. Ничего не было сделано для освобождения крестьян от феодального гнета. Положение трудового народа оставалось все таким же тяжелым. У власти находились те же лица, происходившие из дворянских родов. Буржуазные правительства оказались неспособными осуществить и объединение раздробленной на 36 частей — государств Германии.
        Около 400 рабочих-немцев, большинство членов Союза коммунистов, уже переправились поодиночке через границу и прибыли в разные города Германии. Все они сразу же включились в революционную борьбу. Снова действительность доказала правоту тактики Маркса и Энгельса. Союз коммунистов выковал из революционных передовых рабочих и интеллигентов непоколебимых борцов.
        Из Майнца в Кёльн Карл и Фридрих добирались в дилижансе. Была теплая весенняя ночь. Пассажиры пугливо озирались. Худой чиновник в застегнутом на все пуговицы мундире и теплом шарфе на шее, похожий на болотную птицу, мрачно рассказывал пассажирам:
        — Крестьяне, эти дикари в образе человеческом, как в проклятом тысяча пятьсот двадцать пятом году, вооружились косами, вилами и топорами. Они нападают на усадьбы и жгут их, как хворост, который отныне таскают безнаказанно из помещичьих лесов.
        Женщины охали, мужчины поспешно закуривали, чтобы преодолеть страх и осветить хоть немного темноту весенней ночи.
        — То, что мы переживаем, предсказано библейскими пророками, — изрек сидевший в углу пастор и достал корзину с провизией. — Когда страх гложет душу, обгладывай гуся, — добавил он, желая развеселить паству.
        — Крестьяне не только жгут кабальные бумаги, конторы и дома землевладельцев, они грозятся вскоре приняться за своих господ, — продолжал чиновник.
        Вдруг кучер резко сдержал лошадей. От толчка на головы пассажиров повалились свертки и баулы. Раздался женский визг.
        — Вот они, вот! — крикнул кто-то.
        Карл и Фридрих прильнули к окнам. На черном небе полыхало зарево, яркое, как солнечный восход.
        — Горит чье-то поместье! — закричали со всех сторон.
        — Скоро в Германии не останется больше ни одного замка. А потом мужичье примется за нас. Вот она, анархия!
        Но никто не остановил дилижанс…
        11 апреля Карл и Фридрих приехали в Кёльн.
        Город внешне мало изменился с той поры, когда Маркс покинул его.
        Так же возвышался над готическими крышами домов громоздкий ларь — собор. На улицах степенно прохаживались рослые светловолосые рейнландцы, похожие на героев из «Песни о Нибелунгах». Превосходную колбасу подавали в трактирах вокруг Сенного рынка, где когда-то Маркс и Рутенберг спорили за кружкой пива или рейнского вина о грядущих судьбах разрозненной Германии.
        Едва прибыв в Кёльн, Маркс и Энгельс сразу же принялись за работу. Еще до революции они не раз обсуждали возможность создания в Германии самостоятельной партии пролетариата. Но время для этого еще не приспело.
        Положение в Пруссии и во всех немецких королевствах и княжествах становилось все более сложным. После пронесшихся по всей Германии кровопролитных восстаний рабочих в марте 1848 года, поддержанных крестьянами в деревнях, владельцами маленьких мастерских и лавок, прусский король и многочисленные князья вынуждены были пойти на некоторые уступки. Удар по феодально-самодержавному строю был нанесен. Однако плоды нелегко добытой победы стали собирать богачи — промышленники, банкиры, хозяева больших магазинов. В Берлине растерявшийся прусский король призвал на помощь в новое правительство богатейших магнатов — Кампгаузена и Ганземана. Эти ловкие дельцы больше всего боялись пролетариев и предпочли сговор с помещиками и князьями. В результате предательства буржуазии в полиции, армии и государственных учреждениях остались люди, верно служившие монархии.
        Во всем этом, еще находясь во Франции, отлично разобрались Маркс и Энгельс. Не случайно именно Кёльн, город передовой рейнской провинции, где пролетариат уже пробудился к политической жизни и осознал свои возможности, избрали они местом жительства и работы. Кроме того, в Кёльне были более благоприятные условия для издания революционной газеты. Там все еще действовал кодекс Наполеона, дававший несколько большие гражданские свободы, нежели прусское право, прочно утвердившееся в Берлине.
        Карл не мог оставаться долго без Женни. Хотя он был очень занят, сознание, что семья недосягаемо далеко, угнетало его. Как ни сложно, ни неясно было будущее, он все же решил вызвать Женни с детьми. Вскоре вместе с Ленхен они приехали в Кёльн.
        Создать новую газету было нелегко. Не хватало денег. Маркс занялся вербовкой акционеров в Кельне. Энгельс поспешил в родной Бармен, тщетно надеясь уговорить отца, хотя бы ради его коммерческой выгоды, помочь в этом трудном деле. На родине его ожидало много хлопот и разочарований. Многие из тех, кого некогда Фридрих считал коммунистами, стали настоящими буржуа с тех пор, как обзавелись собственными предприятиями. Эти люди боялись, как чумы, обсуждения общественных вопросов; они называли это подстрекательством.
        Только необычайная энергия Фридриха, его ум и убедительные доводы преодолели препятствия. Он объездил много городов вокруг Бармена и весьма дипломатично уговаривал сочувствующих коммунистам состоятельных граждан вступить акционерами-пайщиками в дело издания газеты. В конце концов в придачу к тем, которых удалось уговорить в Кёльне Марксу, он нашел еще 14 акционеров.
        И вот уже 1 июня вышел в свет долгожданный номер ежедневной «Новой Рейнской газеты». Главным редактором ее был Маркс. В состав редакции вошли Энгельс, Г. Веерт, Г. Бюргерс, Э. Дронке, Вильгельм и Фердинанд Вольфы. В подзаголовке значилось: «Орган демократии».
        Маркс и Энгельс вынуждены были считаться с положением, которое создалось в каждом из больших или малых немецких княжеств, а также в королевской Пруссии. Немецкий трудовой народ состоял в большинстве своем из ремесленников. Промышленность значительно отстала от французской и особенно английской.
        В политически раздробленной Германии не было еще условий для создания массовой пролетарской партии. Несколько сот членов Союза коммунистов, прибывших, как Маркс и Энгельс, на родину, работали не покладая рук. Однако и они не могли сразу привести в движение массу тружеников, полных предрассудков, подчас доверявших хозяевам.
        Акционеры «Новой Рейнской газеты», давая деньги на ее издание, настаивали на том, чтобы основой политики газеты было пленившее и успокаивавшее их слово «демократия». Учитывая все это, Маркс, Энгельс и их сторонники вошли в «Кёльнское демократическое общество».
        За несколько месяцев, прошедших после мартовских революционных схваток в Берлине и Вене, бурлящая река снова вошла в берега. У кормила власти всюду оказались люди, отличавшиеся от своих феодальных предшественников только умением произносить напыщенные речи о свободе, справедливости и необходимости улучшения жизни рабочих. Чем больше было слов, тем меньше дела.
        18 мая 1848 года во Франкфурте-на-Майне открылось общегерманское собрание, на которое все демократы возлагали немалые надежды. Национальное собрание во Франкфурте призвано было внести значительные изменения в законодательство и объединить Германию.
        Депутатам предстояло выработать конституцию будущего единого германского государства. Но очень скоро стало ясно, что Франкфуртское собрание лишено какой бы то ни было политической власти и не стремится приобрести ее.
        Не только либералы, которых было большинство, но и депутаты, представлявшие мелкую буржуазию, отличались чрезвычайной говорливостью. Словами они прикрывали трусость, безволие и явное нежелание возглавить народное движение против быстрорастущей контрреволюции.
        Первый номер «Новой Рейнской газеты» произвел впечатление разорвавшейся бомбы. Статьи о франкфуртском парламенте-говорильне, объяснявшие, как обманут пролетариат, одержавший в Берлине победу во время мартовской революции 1848 года, испугали прежде всего господ акционеров. Они осаждали в эти дни скромный кабинет Маркса в редакции и выражали свое возмущение.
        — Позвольте, — горячился один из купивших акции газеты буржуа, — вы подкладываете под мой матрац адскую машину! И это за мои же деньги! Какая тут, к дьяволу, линия добропорядочной демократической политики? Это же чистейший коммунизм! Я не хочу сидеть вместе с вами на скамье подсудимых.
        Маркс сдержанно успокаивал акционеров, не давая им, впрочем, никаких обещаний изменить курс газеты.
        «Новая Рейнская газета» стала единственным подлинно революционным рупором пролетариата Германии.
        Редакция газеты, выполняя функции Центрального комитета Союза коммунистов, направляла деятельность членов союза, которые в эту пору возглавляли многие германские рабочие союзы. Маркс и Энгельс создали революционный боевой штаб коммунистов, где работали лучшие, даровитейшие журналисты, писатели, поэты. С сумерек и до глубокой ночи не закрывались двери кабинета Маркса. Веерт то и дело врывался, чтобы поделиться с главным редактором блеснувшей у него мыслью или прочесть своим глуховатым голосом новые, пылающие, как его глаза, стихи.
        Именно здесь, в накуренной шумной комнате с узким диванчиком, на котором часта проводил короткие часы ночного сна Маркс, Веерт — чувствовал себя наиболее счастливым. И не он один. Отсюда, с этой командной высоты, открывалась не только вся Германия, но и весь мир. Из этой простой комнатки с несколькими столами и стульями, с множеством окурков вокруг чернильниц, на папках и на полу гремел набат.
        Каждый пробывший хоть немного времени среди этих вдохновенных, необыкновенных, излучающих искры ума, добра, знаний, целеустремленных, веселых людей точно восходил на самую высокую вершину и, ошеломленный, взирал на открывшуюся ему панораму.
        Ежедневная газета, казалось, была начинена порохом. Слова стали гранатами. Энгельс оказался превосходным воином в газете. Его перо стоило многих батарей и неизменно обеспечивало победу. Болезненный, но неутомимый Веерт, сдержанный Фрейлиграт, весельчак и балагур Фердинанд Вольф, торопливый, горячий Дронке, прозванный Малышом; трудолюбивый, самоотверженный Вильгельм Вольф — никто не мог состязаться с многогранным Энгельсом, хотя каждый из них тоже хорошо работал, писал очерки, статьи, фельетоны.
        Никто не мог превзойти Энгельса в блеске и неповторимости, ясности и глубине его публицистических выступлений. Не было темы, которую подчас в последнюю минуту, перед самой отправкой газеты в набор, он не превратил бы в полную глубочайшего ума и знаний или уничтожающей иронии статью. Для газеты он был сущий клад и не раз помогал Марксу, который нес всю тяжесть общего политического руководства и множества организационных дел.
        Во всем Маркс и Энгельс превосходно дополняли друг друга.
        «Новая Рейнская газета» жестоко бичевала измену буржуазии, предавшей рабочих и крестьян. В своих статьях ее авторы-коммунисты разрушали ложное представление, утвердившееся в народе, что мартовские бои 1848 года завершили революцию и несут с собой будущие блага.
        Сражаясь против реакционных сил, Маркс и Энгельс в своей газете стремились утвердить самосознание рабочих, так же как и забитых немецких крестьян, расковать их энергию, призвать к завершению буржуазной демократической революции. Тогда, по их мнению, откроется широкая дорога к последующей борьбе за резолюцию социалистическую. Это давалось нелегко. Приходилось преодолевать сопротивление не только одной государственной власти. Стефан Борн, член Союза коммунистов, давнишний знакомый Карла и Фридриха, создал в Берлине организацию, назвав ее «Братством рабочих». Он попытался, приспособляясь к самым отсталым ремесленникам, убедить их в том, что важны не общеполитические задачи всего германского народа, а чисто экономические интересы самих рабочих. Борн сводил революционную борьбу к вопросам продолжительности рабочего дня и заработку. «А об этом, — говорил он, — можно сговориться с предпринимателями».
        Руководитель кёльнского «Рабочего союза» врач Андреас Готшальк и вернувшийся в Германию из Америки Вейтлинг, не понимая чисто буржуазного характера революции, наоборот, требовали немедленного развязывания гражданской войны и провозглашения рабочей республики. Вейтлинг на собраниях нападал на «Новую Рейнскую газету», обвиняя ее в стремлении объединить все демократические силы в ущерб рабочим.
        Невежественные, крайне самонадеянные сектанты соединили в себе демагогическую фразеологию с трусостью, когда доходили до дела. Их выступления вносили путаницу в умы. Это беспокоило Маркса и Энгельса, так как нельзя было допустить раскола в опаснейший момент наступления германской и мировой контрреволюции. Как никогда, нужно было сохранять единство и волю к победе, чтобы спасти то немногое, что оставалось у рабочих и крестьян от мартовских побед.
        Вспыльчивый, горячий, Маркс умел быть хладнокровным в минуты наибольшего напряжения и опасности. Таким он был в редакторском кресле «Новой Рейнской газеты», на трибуне собрания коммунистов, «Демократического общества» и «Рабочего союза». Самообладание его не знало тогда предела. Твердостью, смелостью, уверенностью и ясностью мысли побеждал он противников.
        Ничто важное для судеб человечества, происходившее в мире, не ускользало от внимания «Новой Рейнской газеты». События в Польше находили отражение на ее страницах в такой же степени, как и вопросы необходимости революционного объединения Германии. Энгельс в статье «Новый раздел Польши» горячо поддерживал национально-освободительное движение польского народа. Он неопровержимо доказывал, что создание демократической Польши является непременным условием создания демократической Германии. Все страны мира — звенья одной цепи.
        27 июня 1848 года «Новая Рейнская газета» сообщала:
        «…Известия, только что полученные из Парижа, занимают так много места, что мы вынуждены опустить все статьи комментирующего характера.
        Поэтому всего несколько слов нашим читателям. Ледрю-Роллен и Ламартин, а также их министры — в отставке; военная диктатура Кавеньяка перенесена из Алжира в Париж… Париж залит кровью…»
        Печать германской буржуазии прославляла палачей генерала Кавеньяка. Клевета и ложь обрушивались на героев, которые четыре дня сражались на баррикадах французской столицы с превосходящими их во много раз силами противника.
        Маркс и Энгельс, зорко следя за маневрами реакции, давно ожидали неизбежного столкновения между пролетариатом и буржуазией Парижа. И все же кровопролитная гражданская война глубоко потрясла их души.
        Они ждали депеш из Франции по семафорному телеграфу и, главное, курьеров из залитого кровью города. За столом Маркса обсуждали привозимые известия, нетерпеливой рукой вскрывали пакеты и просматривали документы и последние французские газеты.
        Маркс и Энгельс работали неустанно. Дело, за которое сражались французские пролетарии, было их кровным делом. Каждый из них мысленно сражался на баррикадах Парижа.
        Июньская революция парижских рабочих потерпела поражение. Снова торжествовала международная реакция. Карл Маркс, следивший за всеми перипетиями борьбы, в своей статье «Июньская революция» подвел итоги чудовищным событиям, происшедшим в столице Франции.
        Карл писал о страшных парижских событиях. Он не покидал редакции. Иногда он вставал из-за стола и подходил к окну. Небо было зловещим, предгрозовым, пунцово-серым. Город изнемогал от зноя и духоты. Солнца не было, не было и дождя. Ночь не приносила облегчения. Воздух казался неподвижным и окутывал, как густая пыль.
        На рассвете в кабинет Карла зашел Энгельс. Маркс протянул ему исписанные листы.
        — Уже готово? Это так не похоже на тебя, Карл! И ты не задержишь своей статьи и, как обычно, не захочешь что-то дополнить, выправить, изменить в написанном?
        — Время не терпит, Фридрих, — ответил Маркс, все еще во власти мыслей, которые излагал в своей статье. — Обрати внимание — ни одного известного республиканца, будь то из «Национальной газеты» или из «Реформы», не было на стороне народа! Не имея других вождей, других средств, кроме самого восстания, народ оказывал сопротивление объединенным силам буржуазии и военщины дольше, чем какая-либо французская династия… Питомцы медицинского факультета отказывали раненым плебеям в помощи науки. Наука не для плебея, который совершил неслыханное, небывалое преступление — вступил на этот раз в бой за свое собственное существование, вместо того чтобы проливать кровь за Луи Филиппа… Итак, фейерверк Ламартина превратился в зажигательные ракеты Кавеньяка. Вот оно, fraternité[10] противостоящих друг другу классов, из которых один эксплуатирует другой. Братство, возвещенное в феврале, огромными буквами начертанное на фронтонах Парижа, на каждой тюрьме, на каждой казарме. Его истинным, неподдельным, его прозаическим выражением является гражданская война в своем самом страшном обличии — война труда и капитала. Это братство пылало перед всеми окнами Парижа два дня тому назад, когда Париж буржуазии устроил иллюминацию, и какую, в то время как Париж пролетариата сгорал в огне, истекал кровью, оглашался стонами. Все это я изложил в статье.
        29 июня в «Новой Рейнской газете» появилась статья Маркса.
        «Парижские рабочие подавлены превосходящими силами врагов, но не сдались им, — говорилось в ней. — Они разбиты, но их враги побеждены. Минутный триумф грубой силы куплен ценой крушения всех обольщений и иллюзий февральской революции… ценой раскола французской нации на две нации — нацию имущих и нацию рабочих. Трехцветная республика отныне носит только один цвет — цвет побежденных, цвет крови. Она стала красной республикой…»
        «Новая Рейнская газета» была во всем мире первым печатным органом, поднявшим залитое кровью знамя парижских рабочих.
        Зажигательные статьи, связанные с июньским восстанием, привели в бешенство и панический страх немногих из оставшихся акционеров газеты. Они решительно отказались иметь какое бы то ни было к ней отношение. Но Маркс и Энгельс, выслушав их негодующие либо испуганные речи на собрании акционеров, не отступили ни на шаг от взятой линии. Ничто не могло уже прекратить в то время существование известной всей Германии и полюбившейся труженикам газеты. «Новая Рейнская газета» смело приняла бой, который ей открыто объявила окрепшая после разгрома рабочих во Франции международная реакция.

        Улица Шапочников — одна из многих улиц Кёльна. Ничем не отличался внешне от сотен других и дом № 17. В нем находились издательство Дица и редакция «Новой Рейнской газеты». За простым столом, в комнате без особых примет, обычно работал редактор Вильгельм Вольф, прозванный Люпусом. Казалось, он никогда не оставлял этого места, разве только чтобы побывать в типографии. Настойчивый, трудолюбивый, он отдавал газете всего себя, свое время и досуг.
        За исключением Люпуса, все редакторы «Новой Рейнской газеты» не достигли еще и 35 лет. Они были молоды, жизнерадостны, любили развлечения, шутки, стакан вина в доброй веселой компании.
        Стояло яркое лето. В окна дома редакции врывались волнующие запахи свежего сена и цветущих лип. Веерт и Энгельс нередко приходили в редакцию с берега Рейна после купания или гребли, оживленные и радостные. Ночью в редакции к ароматам, доносившимся извне, примешивался едкий, горький запах сигар и нежной «Кёльнской воды» — духов, прославивших во всем мире имя их создателя, уроженца Кёльна — дистиллятора Жана Марии Фарина.
        Энгельс тщательно изучал в это время особенности июньских событий в Париже. Он пришел к выводу, что перевес сил в правительственных войсках в значительной степени предрешал поражение рабочих. Разбирая уличные сражения с военной точки зрения, Энгельс указал на серьезную ошибку, совершенную восставшими: они были слишком великодушны; на ракеты и гаубицы правительственных войск Кавеньяка восставшим следовало ответить массовыми поджогами зданий. Они этого не сделали.
        Энгельса давно уже интересовали военные проблемы. Июньская трагедия учила тактике и стратегии классовых войн и вооруженного восстания.
        «Новая Рейнская газета» была многогранна. Маркс и Энгельс знали, какой несокрушимой силой обладает сарказм и веселый смех. Голос газеты был то очень серьезен, то презрителен, то насмешлив. Сатирические фельетоны в стихах и прозе перемежались с глубоким научным разбором происходящих во всем мире, и особенно в Германии, событий. Стихи Фрейлиграта и Веерта украшали «Новую Рейнскую газету», как и глубокие статьи Маркса, Энгельса, Вольфа, других сотрудников и многочисленных корреспондентов из разных городов.
        Георг Веерт написал для газеты сатирическую поэму об аристократическом врале и карьеристе фон Шнапганском, приключения которого потешали читателей. Веерт без промаха разил исконных врагов революции: юнкеров, националистов, либеральствующих буржуа и реакционных филистеров. В герое поэмы читатели скоро узнали князя Лихновского, правого депутата Франкфуртского собрания.
        Как-то Веерт прочел, примостившись по обыкновению на подоконнике, стихи, которые всем понравились и тут же пошли в очередной номер:
    Сегодня ехал я в Дюссельдорф.
    Сосед мой — советник почтенный,
    О «Новой Рейнской» начав разговор,
    Бранился весьма откровенно:
    «Редакторы этой газеты дрянной —
    Чертей опасная свора:
    Совсем не боятся ни бога они,
    Ни Цвейфеля-прокурора!
    Как средство от всех неурядиц земных
    Хотят они первым делом
    Республику красную провозгласить
    С имущества полным разделом.
    На части мельчайшие разделен
    Весь мир будет ими вскоре:
    На горсти земли и песку — вся твердь,
    На малые волны — море.
    Получит каждый на радость себе
    Кусочек нашей планеты:
    Достанется лучшее — редакторам
    Из «Новой Рейнской газеты»…


    Но тут господин советник умолк.
    И полон я был раздумья:
    Каким вы мудрым казались мне
    В наш век сплошного безумья.
    Меня ваша речь в восторг привела,
    А если нужны ответы,
    Скажу, что я-то редактор и есть
    Из «Новой Рейнской газеты»…[11]

        «Новая Рейнская газета» казалась властям столь опасной революционной крепостью, что уже в июле против нее возбудили судебное преследование. Прошло менее полутора месяцев со времени выхода первого номера. В Кёльне начались аресты. Газета тотчас же оповестила об этом своих читателей. Полиция ответила обыском в здании редакции. Жандармы вскрыли все шкафы и ящики столов. Тысячи бумажных листков, как снежный буран, завертелись по комнатам.
        В ворохе запечатленных мыслей, отчетов, стихов, передовиц полицейские отрыли статью «Аресты», которая показалась им оскорбительной. Она была без подписи, и следователи силились, сопоставляя почерки, найти ее автора. Были допрошены Маркс, Энгельс, Дронке, а также издатель газеты Корф. Все они наотрез отказались назвать автора статьи. Тогда в качестве свидетелей были вызваны в полицию одиннадцать наборщиков.
        Через несколько дней, выступая со статьей о судебном следствии против «Новой Рейнской газеты», Маркс писал: «…обращаем внимание читателей на то, что одни и те же преследования начались одновременно в разных местах — в Кёльне, в Дюссельдорфе, в Кобленце. Странная цепь случайностей!»
        Спустя несколько дней Маркса снова допрашивали по поводу статьи «Аресты».
        Однажды в Кёльне к Марксу подошел высокий красивый молодой человек с маленькими холеными усиками на чисто выбритом лице.
        — Я давно ждал счастливой возможности пожать вам руку, доктор Маркс, — начал он, заметно любуясь собой и своей четкой дикцией. — Вы, вероятно, слыхали обо мне. Я руковожу «Дюссельдорфским демократическим союзом». Меня зовут Фердинанд Лассаль.
        Карл не скрыл своей заинтересованности и ответил крепким рукопожатием.
        — Вы еще очень молоды, — сказал он удивленно.
        — Мне двадцать три года.
        — Что ж, прекрасный возраст для борца. Рад познакомиться. Насколько я осведомлен, в Дюссельдорфе вы не теряете времени даром. И хорошо делаете, что опираетесь в революционно-демократической деятельности на рабочих, а не на буржуазию. Она была бы плохой опорой. Вспомните Париж!
        Лассалю не терпелось рассказать Марксу о том, как много времени он тратит на бракоразводную тяжбу графини Гацфельд.
        — В «Новой Рейнской газете» мы писали о том, с какой настойчивостью вы ведете это дело, — отозвался Маркс.
        — Деятельность моя весьма разностороння. Помимо общественных и социальных дел, а также юриспруденции, я намерен в ближайшие годы писать также книгу о Гераклите. Моя работа только начата, но не в моих привычках останавливаться на полпути в чем бы то ни было. Я хочу написать о мыслителе древности, который сумел первым высказать революционную мысль о том, что все в мире постоянно подвержено изменениям.
        Маркс прищурился и бросил на Лассаля испытующий взгляд.
        — Что ж, все это очень похвально. Подобная тема требует мужества.
        Откинув красивым жестом завитые волосы, Лассаль принялся в цветистых выражениях превозносить духовную мощь Маркса. Лицо Маркса изменилось. Две морщинки, отражающие суровую волю и проницательность, четко обозначившиеся за последние годы на переносице Карла, углубились, и глаза досадливо сощурились. Маркс не любил похвал, подозревая в них примесь лести и неискренности — свойств, которые он считал особо отвратительными. Лассаль тотчас же уловил недовольство Карла и умно перевел разговор на дела демократического общества в Дюссельдорфе.
        В течение нескольких дней, которые Фердинанд Лассаль провел в Кёльне, он постоянно искал возможности видеться с Марксом, но у Карла, однако, все время оставалось возникшее с первого дня знакомства двойственное чувство к нему — расположение и вместе с тем острая антипатия.
        Чрезвычайно подвижной, разговорчивый, заражающе деятельный, образованный, остроумный, Лассаль производил впечатление весьма недюжинного человека. Он был хорошо известен в Германии из-за нашумевшего бракоразводного процесса графини Софи фон Гацфельд, который успешно вел вот уже 2 года.
        Лассаль встретил графиню в Берлине, когда она была в отчаянном положении. Оставленная почти без средств деспотом мужем, забравшим у нее ребенка, она тщетно искала помощи. Обращение в суд женщины в среде феодального дворянства означало безусловный проигрыш. Судьба одинокой, оскорбляемой всеми Софи фон Гацфельд поразила юношу, едва достигшего двадцати одного года. Он не был юристом, но мысль сразиться с кастой, которую ненавидел с детства, увлекла его воображение. В его глазах графиня являлась жертвой не только мужа, но и всей придворной аристократии, хотя она и принадлежала к ней по рождению. Процесс добивавшейся свободы и материнских прав графини должен был стать политическим событием.
        Часто Лассаль приезжал в Кёльн. Он сумел сблизиться с Карлом, старался оказывать всяческие услуги и, проникнувшись к нему глубоким почтением, добился, что они перешли на «ты». Но друзьями в подлинном, большом смысле этого слова они не стали, да и не могли быть.
        Маркс при виде Лассаля невольно настораживался и старался держать его на неуловимой внешне, но значительной дистанции. Ему претили в молодом человеке отсутствие скромности, хвастливость, мелкое, подчас недостойное честолюбие и неразборчивость в средствах для достижения цели. Карл вспоминал оценку, которую дал Лассалю как-то Гейне. Она казалась ему очень меткой. «Основательнейшую ученость, обширнейшие знания и величайшее остроумие, какое я когда-либо встречал, — писал поэт, — он соединяет с такой силой воли, такой практической ловкостью, что я невольно изумляюсь ему… Лассаль является истым сыном нового времени, которое ничего не хочет знать о том самоотречении и скромности, какими мы в свое время, с большей или меньшей искренностью, пробавлялись и щеголяли. Это новое поколение людей хочет наслаждаться, оно хочет въявь заявить о себе».
        В конце августа Маркс решил побывать в Берлине и в Вене. Необходимо было укрепить связи с демократическими и рабочими обществами и добиться от их руководителей решительной борьбы с крепнущей контрреволюцией.
        Берлин произвел на Карла, как и много лет назад, отталкивающее, мрачное впечатление. По улицам, высоко вскидывая ноги, шагали исполненные самодовольства вооруженные отряды реакционеров. Серые, однообразные, как спички, дома вызывали непреодолимую скуку.
        В ресторане Спарганапани, знакомом Марксу с университетских лет, за чашкой кофе со сливками он просмотрел прессу, особое внимание уделил «Новой Прусской газете».
        Незадолго до приезда Карла в Берлин здесь происходил съезд крупнейших землевладельцев. В течение нескольких дней они произносили речи в защиту интересов дворянства. «Новая Прусская газета» стала органом этого «юнкерского парламента», который, не жалея средств, поддерживали и лютеранская церковь, и королевская чета, и даже царское правительство России, видевшие в нем желанный оплот контрреволюции.
        На первой странице газеты Маркс прочел статью, призывавшую начать крестовый поход против революционных идей и революционеров. Автором ее был молодой преуспевающий военный, по фамилии Бисмарк, один из влиятельнейших членов «Прусского кружка» — могущественной партии, имевшей в своем распоряжении основные контрреволюционные организации.
        Маркс знал, что вождь старопрусской придворной группы, сам генерал Герлах, и предприимчивая хитрая королева Елизавета благоволили к светловолосому гиганту, представителю старинного богатого дворянского дома. Он во всем высказывал преданность прусской короне и юнкерству, ненависть ко всякого рода реформам, бычье упорство. К тому же он имел истинно тевтонскую представительную внешность. В своих статьях и речах обычно Бисмарк не только призывал к крестовым походам, но и поучал, как надобно создавать новые организации прусских юнкеров, опоры монархии и порядка.
        Такие взгляды были угодны и королю Фридриху Вильгельму, отличавшемуся вообще крайней неуравновешенностью, но твердо стремившемуся не уступать ни в чем народу. Он оказался вынужденным после мартовской революции поступиться некоторыми привилегиями и потом делал все, чтобы их вернуть. Король мечтал о государственном перевороте и возлагал отныне все свои надежды на прусское юнкерство.
        Во время пребывания в Берлине Маркс перевидал много нужных ему людей, выясняя, в частности, возможности получения денег для «Новой Рейнской газеты».
        Со времени панического и предательского бегства акционеров газета жила за счет тиража. Однако этого дохода не всегда было достаточно. Маркс вложил в издание все свои личные сбережения.
        В Берлине Карл встретился с Бакуниным. Они разговорились.
        — Кстати, — помрачнев, сказал вдруг Бакунин, — царское правительство продолжает оговаривать меня. Опровержение вашей газеты не всех убедило.
        Бакунин имел в виду провокационную клевету, пущенную о нем царским послом в Париже Киселевым.
        Однажды в «Новую Рейнскую газету» поступили сообщения, вызвавшие бурное возмущение. Информационное бюро Гавас, а за ним и парижский корреспондент газеты Эвербек сообщали о полученных ими данных, будто Михаил Бакунин является тайным агентом царского правительства. Ссылка на то, что у Жорж Санд имеются подтверждающие документы, придала известию правдоподобность. Однако уже через несколько дней «Новая Рейнская газета», получив письмо писательницы, отвергшей этот подлый вымысел, напечатала опровержение.
        — Я вам разъясню некоторые детали этой истории, — продолжал Бакунин. — Мне хорошо известно, что единственным источником клеветы является русское правительство. После того как пять лет назад я был заочно приговорен к каторжным работам в сибирских рудниках, меня ни на час не оставляли в покое; дошло до того, что принялись распространять слух, будто я бежал из Петербурга не по политическим причинам, а потому, что украл значительную сумму денег. Но и этого было мало. Меня обвиняли в намерении убить Николая Первого. Для этой цели я будто бы отправил в Россию двух мятежных поляков. А теперь вот эта клевета… Фантазия русского правительства работает неутомимо, и я не могу даже предвидеть, какая еще падет на меня вина.
        — Вы сильно досадили русскому самодержавию. Вот оно и пытается вам мстить жалким и подлым образом, — подтвердил Карл.
        — Да, я действительно стараюсь разрушить упорно создаваемую легенду об единении царя с русским народом. В публичных речах я не раз говорил о творящихся в России беззакониях и одновременно бессилии правительства улучшить жизнь народа. Я обнаружил пропасть, отделяющую власть от народа, и доказал, что царское правительство скоро рухнет со всеми своими низостями и ложью. Я предсказал Николаю близкую гибель и возрождение освобожденной русской нации из-под обломков Русского государства. Я предложил от имени революционных партий России, от всех волнующихся сил народных, стремящихся к свету и свободе, революционный союз с польским народом против императора Николая и его злодеяний. Конечно, царскому правительству не за что быть мне благодарным!
        — Но что это за революционные партии в России и кто в них состоит? Вы уже много лет как оттуда. Имеете ли вы связь с кем-либо на родине? Меня чрезвычайно интересует Россия.
        — В России много пороха в крестьянстве. Оно и есть тот народ, который надо поднять на свержение самодержавия. Фабричных работников у нас мало. Это бедняки, они оторваны от земли, и не в них сила. К сожалению, Европа почти ничего не знает о русском народе. Николай и его клика пытаются окружить Россию китайской стеной так, чтобы оттуда не доносился ни единый звук: будь то стон страдания или вопль возмущения.
        — Этого никакой царь больше не добьется! Время наше несется быстро, революции ломают преграды между государствами, — заметил Маркс.
        — Европа должна думать, что русский народ глуп, что он любит и боготворит царя! — воскликнул Бакунин. — И царь и его правительство все делают, чтобы убедить мир в своей силе и единении с народом.
        Сидя за столом друг против друга, Маркс и Бакунин напоминали двух бойцов на коротком привале в трудном походе.
        Бакунин, ошеломленный, но не растерявшийся после июньского поражения французских рабочих, вернулся недавно из Бреславля. До этого он побывал в Праге на славянском конгрессе и все еще надеялся на единение всех славян в борьбе с русским самодержавием. Он высказал это в беседе с Карлом. Маркс пробовал доказать, что славяне покуда стоят по обеим сторонам баррикад.
        — Многие славяне в Австрийской империи, — говорил он, — помогают врагам, и не принадлежность к тому или иному племени, а к классу решает все в революции.
        Споря и не чувствуя полного единства, они не хотели, однако, раздоров. Каждый невольно думал о том, когда и как придется встретиться опять. Их ждали жестокие бои и опасности. В данное время для обоих цель жизни была в защите революционных завоеваний. Это сближало Маркса с Бакуниным, хотя они шли разными путями к осуществлению своих идеалов.

        27 августа Карл приехал в кипучую столицу Австрии. Насколько отталкивающе бездушен, безлик был чопорный Берлин, настолько обаятельной казалась Вена, прославленный город музыки, зеленых лужаек, общительных людей. Венгры, чехи, хорваты, итальянцы, поляки, подпавшие под власть феодальной империи Габсбургов, передавали австрийцам многое из своей культуры и национальных особенностей. Издавна в Вену являлись художники и музыканты. Из бесчисленных кофеен, невзирая на политические события или войны, доносились игра — венгерских и румынских оркестров, пение, смех, спорящие голоса.
        Но за внешней беспечностью невозможно все же было не увидеть, что положение в городе очень тревожное. С мартовских дней, когда народ избавился от ига Меттерниха и потребовал от короля уничтожения феодальных повинностей, многое изменилось. В порабощенных Австрией многочисленных странах начались восстания за независимость и свободу.
        Всего за четыре дня до приезда Маркса на улицах самой Вены произошли кровопролитные бои. После июньского выступления парижских рабочих напуганная австрийская буржуазия предпочла монархию республике. Это и вызвало возмущение демократических слоев населения Вены.
        Ширились национальные движения словаков, сербов, хорватов, трансильванских румын. Они усложняли и без того тяжелое положение в Венгрии, где не затихала революционная буря.
        На первом же заседании «Венского демократического союза», где обсуждался вопрос о положении в столице Австрии после недавних уличных боев, Маркс говорил о том, что события эти не следствие смены кабинета и распрей в правительстве, а, как и восстание рабочих в Париже, порождены классовой борьбой между буржуазией и пролетариатом.
        Знакомясь с чрезвычайно сложными перипетиями борьбы народов, входивших в состав Австрийского государства, Карл встречался в Вене с рабочими, студентами, посещал клубы, вел переговоры с руководителями демократических обществ.
        В то время основной целью германской революции было объединение, а в Австрии демократы, наоборот, стремились к разрушению разноплеменной империи Габсбургов. Многонациональная страна походила на огромное полотнище из разноцветных лоскутьев.
        В среде рабочих-единомышленников Маркс отдыхал. Его не знавшая страха душа вбирала в себя тепло благодарности, любви, полного доверия. Не дрогнув, он повел бы их на бой. Но время еще не пришло, и Карл знал это. Он рассказывал труженикам о неумолимом законе возникновения и гибели класса угнетателей, о социальных отношениях в Европе и о значении пролетариата в революционной борьбе.
        Политическая обстановка в Пруссии обострялась с каждым днем, и Маркс вынужден был поторопиться с отъездом из Вены. По дороге в Кёльн он снова остановился в Берлине. Здесь в течение нескольких дней он сумел довести до конца переговоры с руководителями демократического движения и побывать на заседании прусского Национального собрания.
        Все в Берлине знали, что король и его клика хотят вернуть в Берлин войска и с их помощью расправиться с буржуазной оппозицией. Маркс был на заседании Национального собрания, — когда депутаты потребовали от военного министра приказа, который вменял бы офицерам в долг чести отставку, если их политические взгляды не совпадают с конституционным правлением. Это была жалкая попытка предотвратить надвигающийся разгром.
        Карл внимательно слушал прения. «Новая Рейнская газета» давно уже предсказала гибель «мудрствующего, брюзжащего, неспособного к решениям» берлинского Национального собрания, если оно не изменит своей увертливой и трусливой соглашательской политики.
        Перед самым отъездом Карл, наконец, добыл некоторые средства для «Новой Рейнской газеты». Польские демократы согласились дать для дальнейшего издания газеты, наиболее последовательно защищавшей дело освобождения польского народа, две тысячи талеров. Маркс поспешил в Кёльн.
        Прирейнские провинции особенно беспокоили короля и его ставленников. Чтобы предотвратить там восстание, почти треть прусской армии была расквартирована в районах, где находилась наиболее мощная индустрия и был сильный рабочий класс. Действительно, в Рейнландии в последние годы ширилось революционное движение. Кроме «Демократического общества», во главе которого стоял Маркс, в Кёльне действовал также «Рабочий союз», руководимый коммунистами, бывшими эмигрантами Иосифом Моллем и Карлом Шаппером.
        Имя главного редактора «Новой Рейнской газеты» было известно далеко за пределами Германии. Оно становилось все более и более опасным для прусского правительства. Не только среди рабочих, ремесленников, интеллигенции, но и в армии «Новая Рейнская газета» пользовалась любовью и уважением.
        Однажды в редакцию боевого кёльнского органа пришло письмо, обращенное к редакторам газеты и руководителям «Рабочего союза»:
        «Мы, солдаты 34-го пехотного полка, не можем не выразить многоуважаемой редакции «Новой Рейнской газеты» нашу искреннюю и глубокую благодарность… Поверьте, что имена Маркса, Шаппера, Энгельса, Вольфа никогда не изгладятся из нашей памяти. Более того, мы надеемся, что придет время, когда мы сможем выразить этим господам нашу благодарность».
        Под этим письмом стояло 1700 подписей.
        В те же дни на жалобу Маркса по поводу отказа принять его в германское подданство министр внутренних дел ответил, что считает вполне законным и окончательным решение кёльнских властей, отказавшихся вернуть Карлу право быть прусским гражданином. Так Маркс остался вне гражданства.

        27 сентября «Новая Рейнская газета» крупным шрифтом вместо передовицы поместила следующее сообщение из Кёльна:
        «Осадное положение в Кёльне. Сегодня мы снова печатаем номер без оглавления. Мы спешим выпустить газету. Из достоверных источников нам стало известно, что в ближайшие часы город будет объявлен на осадном положении… учреждены военные суды и ликвидированы все завоеванные в марте права. Ходят слухи, что гражданское ополчение не намерено допустить чтобы его разоружили».
        За день до этого кёльнская прокуратура возбудила судебное следствие против Энгельса и Вильгельма Вольфа. Их обвинили в заговоре против существующего строя.
        В это время произошло восстание во Франкфурте-на-Майне.
        В городе вспыхнули уличные бои. Один из реакционных членов Франкфуртского собрания, князь Лихновский, стрелял в толпу и был растерзан ею. Рабочих и ремесленников поддержали крестьяне окрестных деревень. «Новая Рейнская газета» писала по этому поводу: «И все же, признаться, у нас мало надежды на победу храбрых повстанцев. Франкфурт слишком небольшой город, а несоразмерная сила войск и всем известные контрреволюционные симпатии франкфуртских мещан создают слишком большой перевес, чтобы мы могли питать преувеличенные надежды».
        Во Франкфурте было объявлено осадное положение, и каждый захваченный с оружием в руках немедленно предавался военному суду. Железная дорога была во многих местах разобрана, и почтовая связь нарушена. Кёльн ответил на поражение тружеников Франкфурта массовыми народными собраниями.
        Прирейнская провинция бурлила. Каждый день в Кёльне, то в манеже, то на площадях, то в больших, похожих на лабазы, помещениях, предназначенных для народных празднеств, собирались рабочие и ремесленники.
        — Почему, — спрашивали они оратора, — наше правое революционное дело терпит поражение? Мы только и читаем, только и слышим что о разгроме рабочих в Неаполе, Праге, Париже, Вене. Вот то же произошло во Франкфурте.
        На это с обычной исчерпывающей полнотой ответил им Энгельс.
        «Объясняется это тем, — писал он, — что все партии знают, насколько борьба, подготовляющаяся во всех цивилизованных странах, имеет совершенно иной, неизмеримо более значительный характер, чем все происходившие до сих пор революции. Ибо в Вене как и в Париже, в Берлине как и во Франкфурте, в Лондоне как и в Милане дело идет о свержении политического господства буржуазии, о таком перевороте, даже ближайшие последствия которого наполняют ужасом всех солидных и занимающихся спекуляцией буржуа.
        Разве есть еще в мире какой-нибудь революционный центр, где бы в течение последних пяти месяцев не развевалось на баррикадах красное знамя, боевой символ связанного братскими узами европейского пролетариата?
        И во Франкфурте борьба против парламента объединенных юнкеров и буржуа велась под красным знаменем.
        Именно потому, что каждое происходящее сейчас восстание прямо угрожает политическому положению буржуазии и косвенно — ее общественному положению, именно поэтому происходят все эти поражения. Безоружный в большинстве своем народ должен бороться не только против перешедшей в руки буржуазии силы организованного чиновничьего и военного государства, — он должен также бороться против самой вооруженной буржуазии. Против неорганизованного и плохо вооруженного народа стоят все остальные классы общества, хорошо организованные и хорошо вооруженные. Вот чем объясняется, что народ до сих пор терпел поражения и будет терпеть поражения до тех пор, пока его противники не будут ослаблены либо вследствие участия армии в войне, либо вследствие раскола в их рядах, или же пока какое-нибудь крупное событие не толкнет народ на отчаянную борьбу и не деморализует его противников».
        Желая вызвать провокациями восстание в Кёльне, чтобы затем зверски расправиться с его участниками, полиция начала аресты руководителей кёльнских рабочих союзов и демократических обществ. В тюрьме оказались Шаппер и Беккер. Угроза заключения нависла над особо чтимым рабочим людом Иосифом Моллем. Атмосфера в городе накалилась. Возмущенные бесчинством властей, рабочие вышли на улицы и принялись строить баррикады.
        Маркс на митинге «Рабочего союза», стихийно возникшем на Старом рынке утром 25 сентября, выступил с настойчивым призывом не поддаваться провокации. Он уговаривал возбужденных до крайности, рвавшихся в бой тружеников помнить о коварстве противника и беречь силы для великих назревающих событий.
        — Преждевременное восстание бесцельно и пагубно, — говорил Маркс. — Королевско-юнкерская власть повсеместно начинает наступление. Нужно помнить об этом и не ослаблять свои силы. Буржуа, как везде в последнее время, поддержат контрреволюцию…
        Каждый раз, когда с губ Маркса срывалось слово «буржуа», голос его приобретал презрительные интонации.
        После окончания собрания на Старом рынке, понимая, что время не терпит и победа за теми, у кого больше мужества и выдержки, Маркс и его многочисленные сторонники отправились на совместное заседание «Демократического общества» и «Рабочего союза» в огромный зал Эйзера. Обычно там давались великолепные симфонические концерты и звучала, потрясая сердца слушателей, музыка Глюка, Бетховена, Баха. Там же нередко устраивались богатые балы.
        Было всего три часа пополудни, и нежные осенние лучи солнца врывались в многочисленные окна, скользили по разгоряченным лицам собравшихся в зале людей. Возбуждение и гнев народа грозили восстанием.
        Но снова раздался мощный голос Маркса, предостерегающий собравшихся от преждевременных, обреченных на неудачу уличных выступлений. Здравый смысл полководца революции одержал верх, рабочие убедились, что строить баррикады пока что не следует, что нужны спокойствие, выдержка и сплоченность.
        Однако комендант Кёльна ввел осадное положение, запретил «Новую Рейнскую газету», издал приказ об аресте Энгельса и других членов редакции. Не желая оказаться в лапах прусской военщины, Энгельс, Дронке и оба Вольфа покинули город.
        В Бармене, куда направился Энгельс, он прятался в пустом старинном особняке деда. Тщетно полиция искала его.
        Потом Фридрих бежал в Бельгию. Там его ждали арест и тюрьма. В арестантском фургоне, как «бродяга без должных документов», Энгельс был препровожден на французскую границу. Оттуда добрался он, наконец, до Парижа.
        Маркс оставался в Кёльне. Он решил добиться возобновления выхода «Новой Рейнской газеты». Однако денег на издание больше не было. Тогда, желая во что бы то ни стало возобновить выпуск газеты, Маркс решился на крайнее средство. В Трире у матери хранились принадлежащие ему несколько тысяч талеров из наследства отца. Это было все, что оставалось на случай, который всегда подстерегает бойца и его семью. И, однако, Карл решился израсходовать последние свои деньги на издание газеты. Он сказал об этом Женни, вопросительно взглянув в ее не умевшие ни хитрить, ни лгать глаза. Была ночь. В соседней, очень скромно обставленной комнате спали трое их детей. Они оба подумали о них в эту минуту. Но в глазах Женни, прямо ответившей на взгляд мужа, не промелькнуло ни малейшего удивления, сомнения или сожаления.
        — Революция — дело нашей жизни, — сказала Женни просто. — Хорошо, что деньги найдут себе правильное применение. — И положила руку на крепкое плечо Карла.
        Итак, Маркс снова не сдался. Он продолжал воевать.
        В октябре издание «Новой Рейнской газеты» возобновилось. Редакционный комитет пополнился Фердинандом Фрейлигратом. Вскоре вернулся Вольф.
        Не было только Энгельса. Он направился в Швейцарию. Денег у него было немного, и пришлось идти пешком… В эту пору Маркс посылал ему средства на жизнь и категорически настаивал, чтобы он не возвращался в Кёльн, где его ждала тюрьма.
        Когда гонения на «Новую Рейнскую газету» немного ослабели, вернулся Веерт и тотчас же вооружился пером. В одном из первых номеров, вышедших после временного запрещения газеты, было напечатано его лирико-сатирическое стихотворение:
    «Я радости большей не знал никогда,
    Чем больно врага ужалить
    Да парня нескладного шуткой задеть
    И весело позубоскалить».

    Так думал я, лиру настроив мою,
    Но струн прекратил движенье:
    Забавам конец! Кёльн святой угодил
    В осадное положенье…

    Весь город покрылся щетиной штыков
    И сходен стал с дикобразом.
    Архангелов прусских рать заняла
    Все рынки и плошади разом…

    К нам в дверь с патрулем заглянул лейтенант
    И грозно изрек при этом
    Под бой барабана смертный вердикт:
    Запрет «Новой Рейнской газеты»[12].

        Вскоре Веерт был привлечен к суду за обличительный роман о рыцаре Шнапганском. За свою поэму, будто бы явившуюся подстрекательством к убийству реакционера князя Лихновского во время Франкфуртского восстания, Веерт был приговорен к тюремному заключению.
        Осень несла с собой дожди и холод. Золотая листва деревьев, которых так много в Кёльне, потемнела и осыпалась. Помрачнел веселый Рейн. В редакции «Новой Рейнской газеты» круглые сутки не прекращались гул голосов, топот ног, сутолока. Типографские рабочие, наборщики, курьеры работали самоотверженно наряду с членами редакции и корреспондентами. По ярко-красным якобинским колпакам горожане узнавали типографских рабочих «Новой Рейнской газеты». Ничто не могло повергнуть их в уныние. Это были неустрашимые, умеющие без устали трудиться и от души посмеяться люди, готовые, если нужно, с оружием в руках отстаивать газету. Их не смущали тревожные вести со всех концов Европы…
        Второй демократический конгресс в Берлине — а на него возлагали столько надежд германские революционеры — вместо действенных мер против контрреволюции занялся пререканиями и придумыванием никчемных резолюций.
        Рабочие Вены, которых во время восстания поддержали только студенты и предали крестьяне и буржуазия, после долгого сопротивления вынуждены были сдаться штурмующим войскам. Черно-желтые знамена габсбургской династии снова раскачивал суровый ноябрьский ветер в примолкшей, оробевшей австрийской столице.
        В Берлине прусский король объявил о роспуске Национального собрания.
        Европейская революция завершала свой круговорот. Начавшись в Париже, она приняла европейский характер.
        Контрреволюция нанесла свой первый удар в Париже в июньские дни и также стала всеевропейской.
        Фердинанд Лассаль вступил в гражданскую милицию Дюссельдорфа и принялся готовить вооруженное сопротивление контрреволюции. Он послал в Берлин членам агонизирующего Национального собрания адрес от имени ополченцев Дюссельдорфского округа:
        «Пассивное сопротивление уже исчерпано. Мы заклинаем Национальное собрание: призывайте к оружию, призывайте к делу!»
        Одновременно Лассаль, повторяя слова статьи Маркса, агитировал народ не платить налогов в знак протеста.
        На собрании в Нейсе, близ Дюссельдорфа, один из его друзей-рабочих крикнул: «Смерть королю!»
        Лассаль был арестован. «Новая Рейнская газета» немедленно выступила со статьями в его защиту.
        Маркс нередко оставлял редакционный стол, чтобы вести рабочее собрание, произнести речь, но поздно ночью снова возвращался просмотреть очередной номер и прочесть поступившую информацию. Огромным напором воли он преодолевал нечеловеческую усталость. В его иссиня-черных волосах появились белые нити. Суровым стало его смуглое лицо. А работы становилось все больше и больше.
        На одном из многолюдных собраний Маркса избрали в члены Народного комитета Кёльна. Эта организация призвана была попытаться спасти завоевания революции.
        Все это время не оставлял в покое Маркса и судебный следователь. Полицейские придирки становились все назойливее. Газету и ее редактора обвиняли в подстрекательстве к восстанию, в оскорблении полиции и чиновников, в призыве к низвержению королевской власти. Однажды, когда Маркс вышел из здания суда, его встретила встревоженная толпа. Народ собрался, чтобы в случае надобности защитить своего вождя.

        Фридрих Энгельс в дорожном костюме и крепких сапогах, с палкой в руке, не чувствуя усталости, шел горными тропами к франко-швейцарской границе. На вершинах Альп, переливаясь всеми цветами радуги, сиял снег. От ледников веяло прохладой. Воздух был пропитан пряным ароматом вянущих трав и поздних цветов. Горы вокруг казались опрокинутыми наискось и напоминали геометрические фигуры.
        На альпийских лугах пастухи на глиняных окаринах наигрывали заунывные мелодии. Им вторили колокольчики, подвязанные к ошейникам потучневших за лето коров. Вдоль извилистых, то взбирающихся вверх, то круто срывающихся в ущелье, дорог редко встречались трактиры. Сыр, кусок хлеба и фляга с водой вполне устраивали путника.
        Швейцария показалась Фридриху невыносимой. После бурных событий в недавнем прошлом, разыгравшихся в этой стране, она превратилась в сытое, покойное болото, где самодовольные буржуа чувствовали себя превосходно, будто жабы под дождем. Кальвинизм — лицемернейшая из религий — железной паутиной оплел сознание мещан. Наслаждаясь покоем, они скорее смогли бы стать палачами революции любой страны, нежели вступиться за права какого-нибудь народа.
        Прогуливаясь по набережной чистенькой, приглаженной Женевы, глядя на вяло катящее свои ясные волны озеро Леман, Энгельс томился изгнанием. Его все больше раздражала невозмутимость этой окруженной горами страны, где в кантонах всем заправляли владельцы сыроварен, часовых заводов и шоколадных фабрик.
        Во время вынужденного пребывания в Швейцарии Энгельс не терял связи с «Новой Рейнской газетой» и посылал Марксу статьи и корреспонденции.
        Только в середине января 1849 года, когда обстановка в Рейнской Пруссии несколько изменилась и опасность ареста отпала, он снова очутился среди друзей и единомышленников в Кёльне.
        В обычный час за столом Маркса собрались все редакторы «Новой Рейнской газеты». Энгельс, взволнованный и счастливый, вглядывался в дорогие ему лица. Точно прошли десятилетия, так много изменений произошло в мире за короткие несколько месяцев.
        В Париже президентом республики был избран Луи Наполеон Бонапарт. Он и его клика энергично расчищали путь к империи. В тисках контрреволюции оказались Вена и Берлин. Последней крепостью, над которой все еще гордо реяло красное знамя, был Кёльн, но и этому свободолюбивому городу угрожала осада.
        Несколько новых, ранее неведомых Энгельсу морщин, как рубцы от ран, пролегли на выпуклом, могучем лбу Маркса. Еще ярче и проницательнее стал взгляд его черных глаз с голубыми белками. Похудел и возмужал Веерт, и иное выражение появилось в его небольших, крепко сомкнутых губах; более суровым казалось всегда немного печальное лицо Вильгельма Вольфа. Невозмутимым, хотя и заметно утомленным, выглядел Фрейлиграт. Еще подвижнее и хлопотливее были Дронке и Фердинанд Вольф.
        Но ни малейшей растерянности и тем более уныния не было среди редакторов «Новой Рейнской газеты». Наоборот. Приближающиеся бои как-то воодушевляли их, придавали торжественность их словам и действиям.
        Дронке сообщил Энгельсу, что в редакции имеется восемь ружей и несколько сот патронов.
        — Наш гарнизон в боевой готовности, — пошутил он при этом.
        — Ты имеешь в виду типографских и редакционных работников? — спросил Энгельс.
        — Конечно, но нам не хватало командира! Теперь ты вернулся, отлично. Будешь командовать!
        В феврале Маркс и Энгельс предстали перед судом присяжных. Их обвинили в оскорблении властей. Но какое жалкое зрелище являл собой прокурор, когда заговорили обвиняемые! Каждое слово Маркса и Энгельса чудодейственно превращало мнивших себя великанами судейских чиновников в крошечных лилипутов. Обвинители превратились в обвиняемых.
        Присяжные оправдали Маркса и Энгельса. Спустя два месяца «Рабочий союз» и его руководители порвали с мелкобуржуазными демократами. Колебания и предательство этих недавних союзников были слишком опасны в дни революционных боев.
        Когда из Берлина пришел указ ввести в Кёльне осадное положение, комендант крепости, зная, что это грозит бунтом, не решился его выполнить. Тогда начались сложные закулисные интриги полицейского управления, ищущего средства избавиться от Маркса и выслать его из Кёльна. Директор полиции обратился за помощью в Берлин, к министру внутренних дел. Он сообщал, что меры принуждения против главного редактора «Новой Рейнской газеты» повлекут за собой опасное возмущение всех революционеров свободолюбивого города.
        Министр, в свою очередь, не решился действовать сам и запросил совета у обер-президента Рейнской провинции.
        Около двух месяцев в министерстве внутренних дел раздумывали, как разделаться с Марксом и газетой, которая согласно полицейским донесениям разрушает все устои, подстрекает к ниспровержению существующих государственных учреждений, издевается и высмеивает все, что король считает священным. А тираж газеты между тем все возрастал!
        10 мая Карл Маркс был в маленьком городке Гамме и вел переговоры с отставным лейтенантом Генце, преследуемым за революционные взгляды, об основании большого коммунистического издательства. Вернувшись в Кёльн, Маркс получил предписание покинуть пределы Германии. Одновременно была решена и участь «Новой Рейнской газеты».
        19 мая вышел последний, отпечатанный алой краской, пылающий, как факел, номер. Под багряным названием газеты были напечатаны стихи Фрейлиграта:

    ПРОЩАЛЬНОЕ СЛОВО «НОВОЙ РЕЙНСКОЙ ГАЗЕТЫ»

    Не удар открытый в открытом бою,
    А лукавые козни, коварство, —
    Сломило, подкравшись, силу мою
    Варваров западных царство!
    И выстрел из мрака меня сразил.
    Умертвить мятежницу рады,
    И вот лежу я в расцвете сил,
    Убитая из засады!
    В усмешке презренье к врагам затая
    И крепко сжимая шпагу,
    «Восстанье!» — кричала пред смертью я,
    Не сломили мою отвагу.
    Охотно бы царь и прусский король
    Могилу мне солью покрыли,
    Но венгры и пфальцы, затая в себе боль,
    Салютуют моей могиле!
    И в одежде рваной рабочий-бедняк
    В могилу меня провожает
    И мне на гроб, как участия знак,
    Прощальные комья бросает.
    Из березовых листьев и майских цветов
    Принес он, полон печали,
    Венок, который после трудов
    Жена и дочь сплетали.
    Так прощай же, прощай, грохочущий бой!
    Так прощайте, ряды боевые,
    И поле в копоти пороховой,
    И мечи, и копья стальные!
    Так прощайте! Но только не навсегда!
    Не убьют они дух наш, о братья!
    И час пробьет, и, воскреснув, тогда
    Вернусь к вам живая опять я!
    И когда последний трон упадет
    И когда беспощадное слово
    На суде — «виновны» — скажет народ, —
    Тогда я вернусь к вам снова.
    На Дунае, на Рейне словом, мечом
    Народу восставшему всюду
    Соратницей верной в строю боевом,
    Бунтовщица гонимая, буду![13]

        После этих волнующих пророческих стихов Фрейлиграта следовало обращение редакторов газеты к кёльнским рабочим:
        «На прощание мы предостерегаем вас против какого бы то ни было путча в Кёльне. При военном положении в Кёльне вы потерпели бы жестокое поражение. На примере Эльберфельда вы видели, как буржуазия посылает рабочих в огонь, а потом самым подлым образом предает их. Осадное положение в Кёльне деморализовало бы всю Рейнскую провинцию, а осадное положение явилось бы необходимым следствием всякого восстания с вашей стороны в данный момент. Ваше спокойствие приведет пруссаков в отчаяние.
        Редакторы «Новой Рейнской газеты», прощаясь с вами, благодарят вас за выраженное им участие. Их последним словом всегда и повсюду будет: освобождение рабочего класса!
        Редакция «Новой Рейнской газеты»

        Карл Маркс последним сошел с боевого корабля.
        У него не было ни гроша денег. Женни отправила в ломбард единственное ценное, что у нее оставалось, — серебряную посуду с гербом Вестфаленов. На вырученные деньги можно было тронуться в путь.
        Карл и Фридрих направились в Баден.
        В эту же пору Бакунин метался в поисках действия. Один план сменялся в его разгоряченном мозгу другим. Он бросался от одной крайности в другую.
        В Праге, куда Бакунин прибыл, чтобы возглавить богемскую революцию, у него не было знакомых. В тайное общество, которое он мысленно подготовил и начал организовывать, не вступил никто, кроме двух чехов.
        Хаос в голове Бакунина, противоречивость его взглядов дошли до абсурда. Сперва видя, как пруссаки и австрийцы поработили многие славянские племена, он разразился гневным «Воззванием к славянам», направленным против русского царизма и Николая I, затем вдруг решил написать письмо русскому самодержцу, призывая его самого возглавить славянские народы и стать их царем! В своем письме он пытался убедить русского царя поднять общеславянское знамя.
        Так он колебался между идеей панславизма и братства всех рас и народов, отрицал всякую теорию, мечтал о всеобщем разрушении, об отмене всех законов и вдруг жаждал власти, диктатуры сильной личности.
        Оставаясь наедине с самим собой, он ощущал свое полное бессилие и, впадая в крайности, снова писал письма царю Николаю, чтобы затем порвать их. Письма получались многословные, похожие на исповедь, необдуманные. Но писались они с жаром, искренне и всегда отражали душевный беспорядок и бесчисленные противоречия его ума.
        Наконец мятущаяся, страстная натура привела Бакунина на баррикады Дрездена во время майского восстания.
        Храбрость и хладнокровие Бакунина сделали его во время самых тяжелых и безнадежных боев подлинным предводителем восстания. Его полнейшее презрение к опасности и смерти, забота о соратниках снискали ему, наконец, любовь, уважение и признательность революционеров. Львиная растрепанная голова, могучая атлетическая фигура Бакунина, возвышавшаяся на баррикадах, зычный голос, неустрашимость ободряли сражавшихся повстанцев. Он один возглавлял до последней минуты отряды защитников баррикад, когда уже все официальные руководители Временного правительства и восстания позорно бежали. Бакунин, конечно, был бессилен спасти обреченную революцию. Но он боролся до конца, не спал, не ел, не пил, даже не курил, чего с ним не бывало уже много лет.
        Когда поражение стало неизбежным, Бакунин предложил оставшимся в живых повстанцам взорвать ратушу и самим погибнуть в ней, чтобы не сдаваться врагу. Он сохранил для этого достаточное количество пороха. Но члены Временного правительства отказались. Тогда, собрав самых смелых защитников баррикад, Бакунин вывел их из горящего Дрездена. Отряд повстанцев направился к Фрейбургу. Бакунин не оставлял мечты ввести этот отряд в Богемию и начать там давно желанное восстание. Но его соратники были сильно утомлены, измучены, подавлены поражением, плохо вооружены. В Хемнице вместо помощи их ждало предательство. Реакционные бюргеры встретили отряд крайне враждебно, ночью они схватили повстанцев и передали прусским властям. Бакунин был так подавлен и измучен нравственно, что хотя и мог бежать, но остался безучастным к своей судьбе. Он надеялся, что его расстреляют на месте, и боялся только одного — выдачи русскому правительству. Прусское военное командование заточило его в старинную крепость Кенигштейн. Вскоре его дважды судили, сначала прусским, затем австрийским военным судом, и приговорили к смертной казни.
        Затем случилось то, чего Бакунин боялся превыше всего: его выдали русскому царю.

        В главном городе Бадена Мангейме, куда приехали Маркс и Энгельс, готовилось восстание.
        — Прежде всего, — советовал Фридрих руководителям восстания, — следует не допустить частных мятежей в крепостях и гарнизонных городах. Это лишь бессмысленная трата сил. Но совершенно необходимы диверсии в маленьких городах, в фабричных районах и сельских местностях, которые задерживали бы продвижение правительственных войск. А все свободные силы нужно собрать в хорошо защищенном, наиболее удобном округе и создать там ядро революционной армии.
        Баденские вожди восстания не имели ни достаточного мужества, ни способности предвидения. Они пришли в ужас от плана столь смелых действий и отвергли советы Маркса и Энгельса. И это вскоре привело к разгрому восстания.
        Карл, понимавший, что в Германии при создавшейся обстановке нечего ждать новых значительных революционных событий, поехал прямо в Париж.
        Энгельс вернулся в Кайзерслаутерн, чтобы помочь повстанческим отрядам в их отступлении. По его вполне оправдавшемуся предсказанию самые решительные коммунисты были также и самыми решительными солдатами. Энгельс — один из них — вступил в добровольческий отряд, которым командовал отставной прусский лейтенант Виллих.
        Отряд этот успешно блокировал прусскую крепость Ландау. Она легко могла бы быть взята повстанцами, если бы у них была артиллерия. Энгельс с присущим ему темпераментом и волей участвовал в боях и одновременно осаждал штаб восстания в Кайзерслаутерне, требуя гаубиц для Виллиха. Руководителям Временного правительства Бадена не понравилась критика Энгельса, и он был арестован в одном из пограничных пфальцских городков.
        Со связанными руками пешком его погнали в Кайзерслаутерн и затем посадили в тюрьму. Узнав об этом, рейнские рабочие и солдаты добровольческого отряда заявили, что покинут позиции, если Энгельс не будет немедленно освобожден. Протест и возмущение среди повстанческих частей были так грозны, что распоряжением Временного правительства Энгельс через двадцать четыре часа был освобожден со всевозможными извинениями.
        Вскоре разведчики доставили известие, что на провинцию наступают контрреволюционные прусские войска. Фридрих снова взялся за оружие.
        До момента интернирования пфальцско-баденской армии в Швейцарии он принимал участие во всех походах и боях добровольческого, прославившегося своей дисциплиной и отвагой отряда Виллиха. Солдатам этой части пришлось принять на себя удары баденской армии.
        В середине июля 1849 года восстание в Южной и Западной Германии было окончательно подавлено, чем и определился исход германской революции. Все было кончено! Энгельс с оставшимися в живых бойцами перешел на швейцарскую территорию.
        Около двух месяцев Фридрих и Карл ничего не знали друг о друге.
        Только 23 августа Энгельс получил от Маркса письмо.

        «Дорогой Энгельс!
        Меня высылают в департамент Морбиган, в Понтийские болота Бретани. Ты понимаешь, что я не соглашусь на эту замаскированную попытку убийства. Я поэтому покидаю Францию.
        В Швейцарии мне не дают паспорта, я должен, таким образом, ехать в Лондон, и не позже, чем завтра. Швейцария и без того скоро будет герметически закупорена, и мыши будут пойманы одним ударом.
        Кроме того: в Лондоне у меня имеются положительные виды на создание немецкого журнала. Часть денег мне обеспечена.
        Ты должен поэтому немедленно отправиться в Лондон. Этого требует твоя безопасность. Пруссаки тебя дважды расстреляли бы: 1) за Баден; 2) за Эльберфельд. И зачем тебе эта Швейцария, где ты ничего не можешь делать? У тебя нет никаких затруднений к приезду в Лондон…
        Я положительно рассчитываю на это. Ты не можешь оставаться в Швейцарии…
        Моя жена остается пока здесь…
        Твой К. М.»

        В Париже Маркс стал свидетелем все более и более яростных нападок наглеющей реакции на революционную демократию.
        В первый же день по приезде, когда он шел по улице Пуатье, его остановила старушка с четками в руке и, осенив себя крестным знамением, прошептала «Аве Мария» и подала маленькую книжечку. Это была одна из тридцати брошюр, изданных «партией порядка» для народа, чтобы вызвать страх и отвращение к социализму. Карл знал о группе контрреволюционеров, называвшей себя «партией порядка». Она состояла из орлеанистов, бонапартистов, легитимистов, католиков и даже нескольких республиканцев, объявивших экономические реформы порождением сатаны. Продажные борзописцы без совести и сердца за большие деньги составляли для издания гнусные проповеди, которые богатые старушки навязывали прохожим бесплатно, если те не соглашались заплатить за них пять сантимов.
        Карл наугад раскрыл поданную ему брошюрку. Тираж ее достигал полумиллиона Маркс прочел:
        «Красный — это не человек, это красный… Лицо у него забитое, огрубевшее, без выражения; мутные бегающие глаза, никогда не смотрящие в лицо, избегающие взгляда, как глаза свиньи; грубые негармоничные черты лица; низкий, холодный, сдавленный и плоский