-
Пейн Роберт Ленин: Жизнь и смерть
О.Л.Никулина
Поразительно, но факт: ни в советские, ни в послесоветские времена биографии Ленина в серии «ЖЗЛ» не было. Два Наполеона, три Некрасова, четыре Пушкина (без учета павленковских изданий) и… ни одного Ленина. Каталог серии «ЖЗЛ» в именном указателе своих героев упоминает о Владимире Ильиче исключительно в связи с малым жанром (коротенькие очерки и эссе в сборниках М. Горького, А. Луначарского и К. Паустовского). Не густо для вождя трудящихся и основателя Советского государства. С отсутствием Грибоедова, Врубеля, Булгакова, Петрова-Водкина до недавнего времени еще можно было как-то примириться, следуя поговорке: досадно — да ладно… Но — Ленин! Как ни крути, налицо библиографический парадокс.
Каждый волен интерпретировать этот парадокс по-своему. На наш взгляд, все достаточно просто. Долгое время лениниана подразумевала высшую меру издательской ответственности (увы, не только и не столько перед читателями), затем данную тематику, напротив, обуяла лихорадка утрированной безответственности: уж если ваять, то либо в бронзе либо из экскремента (ничего не поделаешь — особенности национальной историографии в перестроечный период). Такова в общих чертах диалектика конъюнктуры, уберегшая поочередно Ленина от «ЖЗЛ» и «ЖЗЛ» от Ленина. Как бы то ни было, непреложным является тот факт, что недостатка в авторских заявках на написание ленинской биографии для серии «ЖЗЛ» редакция никогда не испытывала (последняя из них, кстати, весьма заманчивая в коммерческом смысле, датируется временем, когда настоящая книга уже версталась), но в том-то и суть, что уже на стадии заявок практически всегда отчетливо прослеживались две взаимоисключающие авторские установки: либо укутать своего героя «как мимозу в ботаническом саду», либо «раздеть до костей».
Затеяв нешуточное дело по переводу и подготовке к изданию (впервые на русском языке) книги Роберта Пейна о Ленине, редакция серии «ЖЗЛ» с самого начала отдавала себе отчет в том, что данная публикация может вызвать определенное недоумение и ряд вопросов со стороны наших читателей. Постараемся а priori их сформулировать и прояснить, насколько это возможно, позицию издательства.
Вопрос первый. Не лучше ли было отдать предпочтение не иностранцу, а кому-нибудь из отечественных авторов? — На него, как кажется, мы уже ответили. К сказанному выше добавим лишь, что в стране, где левое и правое пока только учатся сосуществовать безболезненно и на благо целого, где Ленин — это, что там ни говори, родное (со знаком минус ли, плюс ли — но в любом случае, родное и очень живое — оттого-то все больше не минусы и плюсы, а только минусы или только плюсы да еще почти всегда вопиюще жирно прописанные), вряд ли в скором времени появится сколько-нибудь объективная биография советского вождя. Остается лишь надеяться и ждать.
Вопрос второй. Если речь идет об объективности, то разве может ее гарантировать перо иностранного автора? — Конечно же, нет. Книга Р. Пейна — это взгляд на российские события извне, взгляд типично западный. Облик Ленина, каким его рисует автор, в известном смысле хрестоматиен, но хрестоматиен, если так можно выразиться, на западный манер (кстати, живем и думаем мы сегодня тоже все больше на западный манер — хорошо это или плохо — одному Богу известно). Популярность данного труда за рубежом, его многочисленные переиздания и переводы, а также растаскивание на цитаты у нас в печати и на телевидении — все это и побудило редакцию издать наконец его полностью.
Вопрос третий. Поскольку пейновская биография Ленина впервые была издана в 1964 году, не устарела ли она и не нуждается ли в серьезном комментировании?
Безусловно, после ее выхода в свет появилось целое море новых исследований и публикаций, которых автор не мог учесть. Безусловно и то, что в ней содержится большое количество спорных, а иногда и откровенно ошибочных положений (автор недостаточно критично отнесся к ряду документов и мемуарных свидетельств). Но попытка развернутого комментирования повлекла бы за собой в данном случае рождение на свет еще как минимум такого же по объему тома. Как говорил знаменитый английский премьер, «правда настолько драгоценна, что ее постоянно сопровождает эскорт лжи». С этим, увы, приходится мириться. Читатель же серии «ЖЗЛ», как правило, высоко эрудирован и отлично подготовлен, в чем нас постоянно убеждает редакционная почта.
С Робертом Пейном можно спорить и не соглашаться, но в чем его никак нельзя обвинить, так это в недооценке роли Ленина во всемирно-исторических судьбах. Вот лишь несколько цитат: «Пожалуй, ни одному смертному до него не удавалось настолько преобразить облик России, как, впрочем, и всего мира. След, оставленный им в мировой истории, неизмеримо ощутимей наследия, скажем, Александра Македонского, Тамерлана или Наполеона». «Его фантастическая воля была тем рычагом, с помощью которого он намеревался вывести Землю на новую орбиту, облюбованную и заданную им самим, и он рванул рычаг с такой силой, что до сих пор содрогаются земные недра». Свою главную задачу автор видел в том, чтобы написать историю «сломленного, измученного, невероятно щедро одаренного природой человека, единственного в своем роде, которого без колебаний можно назвать политическим гением». Удалось ли Р. Пейну достичь цели? Теперь, с выходом книги на русском языке, судить об этом может не только зарубежный, но и отечественный читатель.
Данная биография была полностью готова к сдаче в типографию, когда центральные российские газеты, следуя давнему апрельскому обычаю, вновь обратились к ленинской теме. Всерьез порадовала «Литературная газета».[1] Материалы, данные под рубрикой «Спор-клуб», право, стоят того, чтобы их прочитать полностью. Особенно это касается интервью писателя, ректора Литературного института, С. Есина. С любезного разрешения автора позволим себе процитировать небольшой его фрагмент, показавшийся нам особенно актуальным в русле нашего разговора с читателем.
«— Почему на Западе к фигуре Ленина относятся с куда большей… ну, скажем так — толерантностью, нежели у нас?
— Я полагаю, что главное, почему Запад относится к Ленину несколько по-другому, чем его родной «Восток», связано с чувством, если хотите, неожиданным, а именно с религиозностью. Этот самый безбожник, атеист освободил волю человека, расковал его социальную предопределенность, пытался, в библейском смысле, нарисовать на Земле некую идею братства… Я, конечно, ушел в сложную сферу, и мне сейчас же напомнят о письмах Ленина относительно террора против представителей православного духовенства, и не только православного… А я вспомню Великую французскую революцию и ее отношение к религии. Все революции одинаково относятся к надстроечным явлениям. Я начну размышлять по поводу того, что даже письменные угрозы — это еще не распоряжения к действию. Что скорее всего это простая угроза, а дальше уже начинаются действия аппарата, который еще недавно ходил в церковь и молился. На Западе эти моменты просто рассматриваются через призму всей мировой культуры и всего мирового революционного движения. У нас же болят отдельные язвы.
Для нас Ленин — это еще наш соотечественник, он еще очень близкий, он чуть ли не из астраханских прасолов, его отец даже не потомственный дворянин, а просто какой-то самоучка… А Запада это уже миф, это уже где-то рядом с Магометом, Буддой, Аристотелем, Наполеоном. И с точки зрения мифотворчества — это уже одна компания…
Если ракете придать определенную сверхскорость, она может улететь за границы системы. То же самое и миф. Когда он заведен, он уже вне человеческих рук, он начинает действовать как какая-то иная справедливость…»
Призрак бродит по планете, призрак Ленина. Пожалуй, ни одному смертному до него не удавалось настолько преобразить облик России, как, впрочем, и всего мира. След, оставленный им в мировой истории, неизмеримо ощутимей наследия, скажем, Александра Македонского, Тамерлана или Наполеона, — он один сумел изменить ход истории. То, что сейчас обозначают словом «коммунизм», — творение его мысли, дитя его плодовитого ума, выпестованное им за долгие годы изгнания. Его фанатическая воля была тем рычагом, с помощью которого он намеревался вывести Землю на новую орбиту, облюбованную и заданную исключительно им самим, и он рванул рычаг с такой силой, что до сих пор содрогаются земные недра.
Для того чтобы понять, что такое коммунизм, необходимо поближе узнать этого человека, проникнуть в его внутренний мир, только таким образом можно найти объяснение тому, как в глубинах его ума родилась эта теория с присущими ей догмами. Без него не было бы русской революции. Он называл себя марксистом, на деле же перекраивал и переиначивал Маркса, как ему было угодно для достижения собственной цели. В нем было больше от средневекового владыки, чем от Маркса.
Разумеется, жизнь такого человека, снискавшего себе столь громкую известность в мировой истории, не могла не обрасти легендами. Самая незамысловатая из них повествует о том, как сын бедного школьного учителя на заре своей юности посвятил себя революционной деятельности, за что был брошен в тюрьму и приговорен к изнурительным каторжным работам в глухой Сибири, где его наверняка ждала неминуемая гибель. Но ему удалось бежать из России; в Европе, будучи в изгнании, он испытывал тяжкую нужду и лишения, и так было до тех пор, пока он не вернулся в 1917 году в Петроград, чтобы возглавить вооруженное восстание рабочих против царя. После этого он жил тихо и скромно, этаким философом-отшельником, правил страной как справедливый, обожаемый всеми своими верноподданными правитель, пока не умер в 1924 году от кровоизлияния в мозг. Он олицетворял собой вершину русского гения, был чисто русского происхождения, без капли инородной крови, и одаренность его по природе своей была чисто русского характера.
Как мы расскажем далее, этот мифический образ не имеет ничего общего с подлинным Лениным. На самом деле он был сыном не бедного школьного учителя, а инспектора народных училищ огромной губернии, дворянина, которого величали не иначе, как «ваше превосходительство». Да, Ленин был арестован и сослан в Сибирь. Но жил он там в достатке, тишине и уединении, столь необходимых ему для занятий. К нему никто не применял никаких насильственных мер, более того, ему даже было позволено иметь при себе огнестрельное оружие. Да и в Европе он жил с комфортом, как и подобно среднему буржуа; там он успел спустить три весьма крупных состояния, которые в разное время сами плыли ему в руки. Как всякий обыкновенный человек, он имел любовниц и далеко не всегда соответствовал образу затворника-мыслителя. По возвращении в Петроград он завоевал власть, в чем ему очень помогли Троцкий, вооруженные отряды рабочих, матросы Балтийского флота и солдаты местного гарнизона. Царя свергли задолго до этого. Да, кстати: в нем не было ни капли русской крови. Умер он от яда, который ему был введен по распоряжению Сталина.[2]
Это был человек, ошеломлявший своей энергией, целеустремленностью, прямолинейностью, — при том, что ему также были свойственны сильнейшие внутренние переживания, бури чувств. Он постоянно страдал от нервного истощения и был подвержен приступам помрачения сознания, и в такие моменты он был словно одержим духом разрушения. Были вещи, которые ему дано было видеть, как ясновидцу, даже в темноте, но было и много такого, чего он не мог различить и в ярком свете дня. Например, он понимал, что многие институты общественной власти не облегчали, а, наоборот, усугубляли угнетенное положение большинства человечества; он видел их порочность и знал, как легко будет срубить это гнилое дерево. Однако институты власти, созданные им самим и пришедшие на смену старым, оказались такими же порочными и вредоносными для людей. Ленин был человеком, который искренне верил, что рожден с единственным предназначением — сделать жизнь всех людей на Земле счастливей, но в конце своего пути он вполне мог бы сказать словами Шигалева, одного из действующих лиц книги Достоевского «Бесы»: «Я запутался в собственных данных, и мое заключение в прямом противоречии с первоначальной идеей, из которой я выхожу. Выходя из безграничной свободы, я заключаю безграничным деспотизмом». И когда, лежа на смертном одре, умирающий, он просил трудящихся России простить его за все содеянное им зло, — именно в тот момент своей жизни он был действительно велик.
На страницах своей книги я предпринял попытку провести грань между Лениным-легендой и Лениным-человеком, каким он был наяву, живым, одушевленным. Мне хотелось представить себе, как он ходил, как он смеялся, что он говорил, когда бывал раскрепощен, не загонял себя насильно в жесткие рамки; как, каким путем ему в голову приходили немыслимые фанатические догмы, которые в определенный период истории могли расшатать мировые устои. Я хотел проникнуть в глубины его души в тот момент, когда он готов был решиться на самые отчаянные из своих предприятий, и подсмотреть, не было ли в нем страха. Кроме того, мне было любопытно разобраться в его отношениях с женщинами — из тех, кто серьезно вошел в его жизнь. И еще мне хотелось знать — способен ли он был на долгую и прочную дружбу с мужчинами. Особый интерес у меня вызывали его записи в блокнотах; из них создается представление, как рождались его мысли. Я умышленно привожу достаточно длинные выдержки из его работ, считая, что это позволит услышать его живой голос. Главным источником в работе над книгой для меня служили его работы, вошедшие в Полное собрание сочинений, а также воспоминания людей, знавших его лично; что касается Сталина, то поскольку он ничтожно мало участвовал в эпопее, связанной с жизнью Ленина, я не стал уделять ему слишком много внимания, — в этом не было необходимости. Он в повествовании действует за сценой.
Бывает, очень не просто отделить человека от легенды, уж слишком тесно переплетается явь с вымыслом. Ленин и сам отлично понимал, что отчасти сделался легендой. Это был человек, в котором были заложены огромные возможности, как в благих делах, так и в неблагих; в нем был источник такой энергии, что даже после его смерти людям казалось, будто он продолжает излучать ту же силу, лежа в мавзолее. А в остальном это история сломленного, измученного, невероятно щедро одаренного природой человека, единственного в своем роде, которого без колебаний можно назвать политическим гением.
Роберт Пейн
Наше дело — страстное,[3] полное, повсеместное и беспосчадное разрушение.[4]
С. Г. Нечаев. Катехизис революционера
Арестант, представший перед московским судом 20 января 1873 года, никак не соответствовал сложившемуся в обществе образу революционера. Он был маленький, коренастый, — одним словом, самой заурядной внешности. Лицо у него было длинное, смуглое, нос широкий и плоский, густые темные волосы и колючие голубые глазки. Видно было, что он истощен и держится только нервным напряжением. О его похождениях рассказывали самые невероятные истории, большую часть из которых придумал он сам. Но те из них, что и впрямь с ним случались, действительно поражали воображение. На судебные заседания он являлся в черном пиджаке и грязном жилете, вел себя вызывающе, демонстрируя свое презрение к закону; судей редко удостаивал своим вниманием и с отсутствующим выражением лица грыз ногти. Один из репортеров, освещавших процесс в прессе, с недоумением писал, что самое необычайное в подсудимом то, что ничего необычайного в нем нет. Но суд трепетал перед ним, хотя подсудимому было всего 24 года.
Имя подсудимого было Сергей Геннадиевич Нечаев. Теперь оно почти забыто. Мало кто читает его работы; да и в России XIX века он был известен, пожалуй, лишь небольшому кругу студентов. А между тем это был человек, который усилиями собственного ума, без чьего бы то ни было участия, выбил на скрижалях истории заповеди, ставшие непреложным законом для всякого революционера, своего рода руководством к действию с таковыми последствиями, что в конце концов содрогнулся весь мир. Нечаев был из тех, кого русский писатель Н. Г. Чернышевский называл «двигателем двигателей». Он первый расшатал камень, и лавина тронулась.
Непонятно, как из среды, взрастившей и воспитавшей Нечаева, мог появиться человек, которого со временем убоится сам царь. Нечаев родился 20 сентября 1847 года в Иванове. В то время это был небольшой городок. В нем развивалась текстильная промышленность, но он скорее походил на разросшуюся деревню. Только позже Иваново станет Иваново-Вознесенском, крупным промышленным городом. Отец Нечаева держал постоялый двор, занимался мелкой торговлей, ремеслом и вообще был мастер на все руки. Женившись на дочери маляра из Костромы, он вошел в дело своего тестя. Как мастер он был весьма популярен среди населявшего Кострому мелкопоместного дворянства, его приглашали в особняки расписывать стены и украшать зады к предстоящим торжествам. Он слыл настоящим умельцем и был нарасхват.
Самые ранние годы своей жизни Нечаев провел в семье своей матери в Костроме. И хотя это была уже середина XIX века, Кострома еще сохраняла облик великолепного старинного, богатого города. В Костроме верность царю впитывали с молоком матери. Верноподданные с колыбели знали, что над ними всеми есть царь-батюшка, который правит строго, но милостиво, и что власть его простирается далече-далече, до самых пределов его империи. Такого в Иванове уже не было; верность царскому дому была поколеблена недовольством народа, испытывавшим на себе весь гнет промышленной революции. Кострома же все еще оставалась городом с картинки, писанной декорацией к исторической пьесе: вся в церквях с куполами-луковками и за крепостной стеной с башнями. А в Иванове работали фабрики, день и ночь гудели ткацкие станки, и созревал рабочий класс, недовольный жалкой оплатой своего труда. Этот город был взаправдашний, в нем бурлила жизнь, у людей были натянуты нервы, — там было все всерьез. Детство Нечаева проходило попеременно то в Костроме, то в Иванове.
Тем временем отец Нечаева пошел в гору и стал работать художником-декоратором в костромском театре, посещаемом местной знатью. Иногда мальчику поручали исполнение какой-нибудь роли. Позже вспоминали, что игра он хорошо. Правда, голос у него был резковат, но зато он отлично чувствовал драматические моменты. Годы спустя, разрабатывая теорию революционной стратегии, он писал: «Это пока только пролог. Давайте же, друзья, сыграем его так, чтобы приблизилось действие самой пьесы».
Когда Нечаев сидел на скамье подсудимых в московском суде, первый акт пьесы уже был отыгран. Невзирая на то, что за всю свою жизнь он совершил всего одно убийство, да и то бессмысленное, пощады он не ждал. Формально его судили за убийство молодого человека, студента, звали которого Иван Иванов. Но и сам Нечаев, и суд понимали, что на деле его судят не за это преступление — истинная его вина вообще не подлежала обсуждению. А виноват он был в том, что нашел ключик от заветного ларца, в котором хранилось всесильное зелье, яд, грозивший погибелью целому государству.
Он это знал, и судьи прекрасно понимали, что он это знает. Ежедневно царю доставлялись протоколы суда, в которых до мельчайших подробностей фиксировалось все, что происходило во время слушания дела. Царь внимательнейшим образом изучал эти документы вместе с прилагаемыми к ним рапортами майора, командовавшего взводом охраны, приставленной к заключенному. Нечаев между тем куражился в суде. Чтобы показать, как надоела ему судебная процедура, он мог, сбросив оцепенение, вдруг вскочить и, засунув руки в карманы, начать выкрикивать своим пронзительным голосом прямо в зал: «Я не признаю суд! Не признаю царя! Не признаю законы!» Председательствовавшему всякий раз приходилось призывать его к порядку. Нечаев замолкал и принимался поверх голов что-то рассматривать, как будто искал знакомых; а то просто сидел, громко барабаня пальцами по барьеру. В детстве его немножко учили музыке; известно, что он неплохо игра на флейте. Однажды, когда Нечаева допрашивал судья, он, словно потеряв ощущение реальности, начал изображать пианиста, барабаня по барьеру обеими руками.
В этих нечаевских «приступах безумия» была своя тактика. Он намеренно провоцировал суд, играя роль этакого преданного делу революционера, которому ненавистны законы, судьи, все правовые институты. Обвиняемые в убийстве редко выказывают ледяное безразличие по отношению к тем, кто их обвиняет. Нечаев же обладал стальными нервами. Он всячески старался создать впечатление невиновного человека, противостоящего государственной власти, за то и судимого. Таково было его изначальное намерение. Главным своим оружием он избрал презрение.
Дело, по которому он был привлечен к суду, имело крайне омерзительный характер. Нечаев выдавал себя за руководителя организации революционеров, насчитывавшей по всей России четыре миллиона сообщников. На деле же ему подчинялись три или четыре небольших кружка заговорщиков. Самой многочисленной была группа в Петербурге, состоявшая из студентов. Еще была группа в Москве, а также в Туле, где находились Императорские оружейные заводы. Так что общее количество его сообщников вряд ли превышало три или четыре сотни человек. Нечаев соблюдал строжайшую конспирацию и действовал под разными именами: то он бывал Иваном Петровым, то Иваном Павловым, Дмитрием Федоровым, капитаном Паниным, а иной раз даже специальным агентом 2664. Под этими именами он сновал от кружка к кружку, собирал взносы с заговорщиков, сочинял тексты прокламаций, их он намеревался пустить в ход в будущем, составлял списки важных государственных чиновников, заочно приговоренных революционерами к смертной казни, а также писал листовки, которые подчиненные ему студенты расклеивали на досках объявлений в своих учебных заведениях. Правда, эти листовки то и дело срывали неохваченные Нечаевым студенты или полиция. Всякий раз, заявляясь в кружок, Нечаев говорил, что страшно спешит, у него совсем мало времени, так как его на важное заседание Центрального исполнительного комитета, которое вот-вот откроется где-то очень, очень далеко.
Иван Иванов принадлежал к небольшой группе нечаевских последователей из числа студентов Петровского сельскохозяйственного училища в Москве. Однажды Нечаев велел ему расклеить листовки на стенах студенческой столовой. Листовки имели откровенно подстрекательский характер. Они были озаглавлены так: «От тех, кто объединен, тем, кто разъединен». Иванов, однако же, отказался. было это в ноябре 1869 года.
— Говорю вам, речь идет о поручении нашего общества, — сказал Нечаев. — Вы что, не подчиняетесь обществу?
— Я отказываюсь подчиняться обществу, которое приказывает совершать явно бессмысленные, глупейшие поступки.
— Итак, вы отказываетесь подчиниться обществу?
— Да, если оно глупо поступает.
Нечаев замолчал, озадаченный неповиновением студента, но не стал применять к нему никаких карательных мер. Он исчез из Москвы и, по всей вероятности, провел две недели в Туле, где в ту пору вовсю шла подготовка к захвату Императорских оружейных заводов. Когда Нечаев вернулся в Москву, у него созрел план расправы с непокорным студентом. Иванова надлежало убить, — неповиновение обществу было равносильно предательству. Члены тайного кружка провели заседание; на нем отсутствовавший Иванов был, согласно установленному ритуалу, торжественно приговорен к смертной казни. Договорились, что Иванова заманят в один из гротов, находившихся в парке при Петровском училище, якобы для того, чтобы он осмотрел спрятанный там печатный станок, поскольку он-де разбирался в таких вещах. Сопровождать его туда должен был Николаев, студент из кружка.
Нечаев ждал их в гроте. При нем были револьвер и длинная веревка. Кроме него, там были еще два студента, Кузнецов и Успенский, и пожилой писатель Иван Прыжов, за год до этого опубликовавший книгу «История кабаков в России в связи с историей русского народа». Прыжов не был признанным писателем и бедствовал. Видимо, поэтому его перу принадлежит и книга об истории нищенства в России. Придя в условленное место, Иванов с Николаевым проникли в грот, где стояла кромешная тьма. Нечаев не мог в темноте различить, кто из них Иванов, а кто Николаев, и накинулся на Николаева, пытаясь его задушить. Однако поняв, что ошибся, он схватил Иванова, но тот вырвался и с воплями выбежал из грота. Нечаев догнал его, повалил на землю, и между ними началась драка. Во время этой схватки Иванов прокусил Нечаеву большой палец на руке. След от этого укуса остался у Нечаева на всю жизнь. В конце концов Нечаев убил Иванова выстрелом в затылок. Затем тело поволокли к пруду, что был неподалеку. Нечаев обшарил карманы убитого, но ничего криминального не обнаружил. В какой-то момент им почудилось, что Иванов дернулся. Скорее всего, это была предсмертная конвульсия, на всякий случай Нечаев сделал еще один выстрел в затылок покойника. Тем временем три других «конспиратора» совершенно обезумели от происшедшего. Они метались, не зная, куда бежать. Нечаев и Николаев привязали к ногам и к шее трупа тяжелые камни и бросили тело в воду. Оно сразу пошло ко дну. Нечаев на этом не остановился. Ни с того ни с сего он вдруг толкнул Николаева в пруд. Что это было? Сознательное действие, имевшее определенную цель, или бессмысленный поступок, вызванный нервным перенапряжением? Во всяком случае, когда Николаев выбрался из пруда, он не решился выяснить это у Нечаева.
Совершив убийство, «конспираторы» отправились на квартиру к Кузнецову. Там Николаев высушил свою одежду, а Нечаеву перевязали кровоточащую рану на руке. На следующий день Нечаев отбыл в Петербург, а еще через три дня в пруду был обнаружен всплывший труп.
Поначалу полиция предположила, что это обычное, бытовое убийство. Стали допрашивать одного за другим друзей погибшего студента и постепенно докопались до сути. Так стало известно о существовании тайного общества, возглавляемого какими-то загадочными агентами, неизвестно откуда возникающими и непонятно куда исчезающими. В одной московской книжной лавке полицией были найдены бумаги, в которых речь шла о каком-то огромном заговоре, будто бы опутавшем Россию вдоль и поперек. След привел в Петербург, а затем в Тулу. Больше всего, пожалуй, полицию обеспокоил план захвата Императорских оружейных заводов. Как далеко зашли организаторы заговора в своих планах, полиции установить не удалось. Но им было ясно, что с рабочими связь налажена, и они только ждали сигнала от вожака революционеров. Документы, найденные в книжной лавке, содержали открытую угрозу режиму; из них следовало, что революция может совершиться в любой момент. В процессе изучения собранного материала, а также анализа показаний арестованных студентов полиция пришла к выводу, что за всеми этими тайными агентами, создававшими революционные кружки, раздававшими поручения, собиравшими взносы, стоял всего один-единственный человек, который постоянно менял свое имя и облик. А через несколько дней стало известно и его настоящее имя. Вот тогда услышали о Нечаеве. было отдано распоряжение схватить его, но он бесследно исчез, хотя к тому времени он уже вернулся из Петербурга и преспокойно жил в Москве. Ему удалось сплотить вокруг себя небольшую группу единомышленников, которые помогали ему. В январе, переодевшись в женское платье, он бежал из России, тайно перейдя границу.
Всего по делу Нечаева было арестовано сто пятьдесят два человека. Считалось, что они причастны к убийству Иванова и состоят в тайном обществе, главой которого является Нечаев; было ясно, что власть свою над ними он утверждал с помощью мошеннических приемов и прямого деспотизма. Из числа арестованных семьдесят семь человек были привлечены к суду. Им инкриминировалось участие в заговоре с целью свержения правительства. В основном это были студенты, юноши и девушки, едва достигшие двадцати лет и чуть постарше. Но были и люди в годах, такие, как Прыжов, стихийные радикалы, ничего не смыслившие ни в конспирации, ни в дисциплине. Пожалуй, никто из обвиняемых, за исключением Николаева, Успенского, Кузнецова и Прыжова, которые действительно приложили руку к убийству Иванова, настоящими революционерами, фанатически преданными своему делу, считаться не могли. Процесс получил широкий отклик в обществе и был известен как «Дело нечаевцев». Фактически судили Нечаева, но на скамье подсудимых он отсутствовал.
Царская полиция пребывала в полной уверенности, что Иванов был убит в безобразной драке, возникшей в результате ссоры, а ссоры не редкость в студенческой среде. Следствию так и не удалось узнать подлинные обстоятельства случившегося, поскольку каждый из четырех обвиняемых предлагал свою версию, стараясь как можно больше обелить себя и предстать почти совсем невиновным. На взгляд судей, гораздо важнее оказались документы, обнаруженные в книжной лавке. Было очевидно, что их автор — человек, изучивший до тонкостей машину государственной власти со всеми присущими ей слабостями, безотносительно к какой-либо отдельной стране, — ведь государственная власть вообще уязвима. Этот человек с холодным рассудком и жгучей ненавистью в душе всерьез размышлял о том, как можно с помощью небольшой кучки целеустремленных и преданных революции людей свергнуть любое, какое угодно правительство.
Среди этих писаний особо выделялся документ, который справедливо сочли наиболее опасным с точки зрения таящейся в нем разрушительной силы. Он был написан по-русски, но латинскими буквами и зашифрован. Заголовок гласил: «Катехизис революционера».
Необходимо полностью привести здесь текст этого документа, так как в нем Нечаев предстает перед нами как создатель революционной доктрины, явившейся вершиной его, нечаевской, мысли.
§ 1. Революционер — человек обреченный. У него нет ни своих интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанностей, ни собственности, ни даже имени. Все в нем поглощено единственным исключительным интересом, единою мыслью, единою страстью — революцией.
§ 2. Он в глубине своего сусчества, не на словах только, а на деле, разорвал всякую связь с гражданским порядком и со всем образованым миром и со всеми законами, приличиями, обсчепринятыми условиями, нравственностью этого мира. Он для него — враг беспосчадный, и если он продолжает жить в нем, то для того только, чтоб его вернее разрушить.
§ 3. Революционер презирает всякое доктринерство и отказался от мирной науки, предоставляя ее будусчим поколениям. Он знает только одну науку, науку разрушения. Для этого, и только для этого, он изучает теперь механику, физику, химию, пожалуй медицину. Для этого изучает он дено и носчно живую науку людей, характеров, положений и всех условий настоясчаго обсчественаго строя, во всех возможных слоях. Цель же одна — наискорейшее и наивернейшее разрушение этого поганаго строя.
§ 4. Он презирает обсчественное мнение. Он презирает и ненавидит во всех ея побуждениях и проявлениях нынешнюю обсчественую нравственность. Нравствено для него все, что способствует торжеству революции.
Безнравствено и преступно все, что мешает ему.
§ 5. Революционер — человек обреченый. Беспосчадный для государства и вообсче для всего сословно-образованаго обсчества, он и от них не должен ждать для себя никакой посчады. Между ними и им сусчествует тайна или явная, но непрерывная и непримиримая война на жизнь и на смерть. Он каждый день должен быть готов к смерти. Он должен приучить себя выдерживать пытки.
§ 6. Суровый для себя, он должен быть суровым и для других. Все нежныя, изнеживаюсчия чувства родства, дружбы, любви, благодарности и даже самой чести должны быть задавлены в нем единою холодною страстью революциона-го дела. Для него сусчествует только одна нега, одно утешение, вознаграждение и удовлетворение — успех революции. Дено и носчно должна быть у него одна мысль, одна цель — беспосчадное разрушение. Стремясь хладнокровно и неутомимо к этой цели, он должен быть всегда готов и сам погибнуть и погубить своими руками все, что мешает ея достижению.
§ 7. Природа настоясчаго революционера исключает всякий романтизм, всякую чувствительность, восторженость и увлечение. Она исключает даже личную ненависть и мсче-ние. Революционерная страсть, став в нем обьщеностью, ежеминутностью, должна соединиться с холодным расчетом. Всегда и везде он должен быть не то, к чему его побуждают влечения личныя, а то, что предписывает ему обсчий интерес революции.
§ 8. Другом и милым человеком для революционера может быть только человек, заявивший себя на деле таким же революционым делом, как и он сам. Мера дружбы, предано-сти и прочих обязаностей в отношении к такому товарисчу определяется единствено степенью полезности в деле все-разрушительной практической революции.
§ 9. О солидарности революционеров и говорить нечего. В ней вся сила революционаго дела. Товарисчи-революционеры, стоясчие на одинаковой степени революционаго понимания и страсти, должны, по возможности, обсуждать все крупныя дела вместе и решать их единодушно. В исполнении таким образом решенаго плана, каждый должен расчитывать, по возможности, на себя. В выполнении ряда разрушительных действий каждый должен делать сам и прибегать к совету и помосчи товарисчей только тогда, когда это для успеха необходимо.
§ 10. У каждаго товарисча должно быть под рукою несколько революционеров второго и третьяго разрядов, то есть не совсем посвясченых. На них он должен смотреть, как на часть обсчаго революционаго капитала, отданаго в его распоряжение. Он должен экономически тратить свою часть капитала, стараясь всегда извлечь из него наибольшую пользу. На себя он смотрит, как на капитал, обрече-ный на трату для торжества революционаго дела. Только как на такой капитал, которым он сам и один, без согласия всего товарисчества вполне посвясченых, распоряжаться не может.
§ll. Когда товарисч попадает в беду, решая вопрос спасать его или нет, революционер должен соображаться не с какими-нибудь личными чувствами, но только с пользою революционаго дела. Поэтому он должен взвесить пользу, приносимую товарисчем — с одной стороны и с другой — трату революционых сил, потребных на его избавление, и на которую сторону перетянет, так и должен решить.
§ 12. Принятие новаго члена, заявившего себя не на словах, а на деле, в товарисчество не может быть решено иначе, как единодушно.
§ 13. Революционер вступает в государственый, сословный и так называемый образованый мир и живет в нем с велю[6] его полнейшаго, скорейшаго разрушения. Он не революционер, если ему чего-нибудь жаль в этом мире. Если он может остановиться перед истреблением положения, отношения или какого либо человека, принадлежасчаго к этому миру, в котором — все и все должны быт ему равно ненавистны.
Тем хуже для него, если у него есть в нем родственыя, дружеския или любовныя отношения; он не революционер, если они могут остановить его руку.
§ 14. С целью беспосчаднаго разрушения революционер может, и даже часто должен, жить в обсчестве, притворяясь совсем не тем, что он есть. Революционеры должны проникнуть всюду, во все слои высшия и средния, в купеческую лавку, в церковь, в барский дом, в мир бюрократический, военый, в литературу, в третье отделение и даже в зимний дворец.
§ 15. Все это поганое обсчество должно быть раздроблено на несколько категорий. Первая категория — неотлагаемо осужденых на смерть. Да будет составлен товарисчеством список таких осужденых по порядку их относительной зловредности Я успеха революционаго дела, так чтобы преди-дусчие нумера убрались прежде последуюсчих.
§ 16. При составлении такого списка и доя установления вышереченаго порядка должно руководствоваться отнюдь не личным злодейством человека, ни даже ненавистью, возбуждаемой им в товарисчестве или в народе.
Это злодейство и эта ненависть могут быть даже отчасти и кремего (? — О. Н.) полезными, способствуя к возбуждению народнаго бунта. Должно руководствоваться мерою пользы, которая должна произойти от его смерти для революционаго дела. Итак прежде всего должны быть уничтожены люди, особено вредные доя революционой организации, и такие, внезапная и насильственая смерть которых может навести наибольший страх на правительство и, лишив его умных и энергических деятелей, потрясти его силу.
§ 17. Вторая категория должна состоять имено из тех людей, которым даруют только времено жизнь, дабы они рядом зверских поступков довели народ до неотвратима-го бунта.
§ 18. К третьей категории принадлежит множество высо-копоставленых скотов и личностей, не отличаюсчихся ни особеным умом, и энергиею, но пользуюсчихся по положению богатством, связями, влиянием и силою. Надо их эксплуатировать всевозможными манерами и путями; опутать их, сбить их с толку, и, овладев, по возможности, их грязными тайнами, сделать их своими рабами. Их власть, влияние, связи, богатство и сила сделаются таким образом неис-тосчимой сокровисчницей и сильною помосчью для разных революционых предприятий.
§ 19. Четвертая категория состоит из государственых честолюбцев и либералов с разными отенками. С ними можно конспирировать по их програмам, делая вид, что слепо следуешь за ними, а между тем прибрать их в руки, овладеть всеми тайнами, скомпрометировать до нельзя, так чтоб возврат был для них невозможен, и их руками и мутить государство.
§ 20. Пятая категория — доктринеры, конспираторы и революционеры в праздно-глаголюсчих кружках и на бумаге.
Их надо беспрестано толкать и тянуть вперед, в практичныя головоломныя заявления, результатом которых будет безследная гибель большинства и настоясчая революционая выработка немногих.
§ 21. Шестая и важная категория — женсчины, которых должно разделить на три главных разряда.
Одне — пустыя, обезсмысленыя и бездумныя, которыми можно пользоваться, как третьею и четвертою категориею мужчин.
Другие — горячие, преданыя, способныя, но не наши, потому что не доработались есче до настоясчаго безфразнаго и фактического революционаго понимания. Их должно употреблять, как мужчин пятой категории.
Наконец, женсчины совсем наши, то есть вполне посвя-сченыя и принявшия всецело нашу програму. Они нам то-варисчи. Мы должны смотреть на них, как на драгоценнейшее сокровисче наше, без помосчи которых нам обойтись невозможно.
§ 22. У товарисчества ведь[7] другой цели, кроме полней-шаго освобождения и счастья народа, то есть чернорабочего люда. Но, убежденые в том, что это освобождение и достижение этого счастья возможно только путем всесокрушаюсчей народной революции, товарисчество всеми силами и средствами будет способствовать к развитию и разобсчению тех бед и тех зол, которые должны вывесть, наконец, народ из терпения и побудить его к поголовному возстанию.
§ 23. Под революциею народною товарисчество разумеет не регламентированое движение по западному классическому образу — движение, которое, всегда останавливаяс с уважением перед собственостию и перед традициями обсчест-веных порядков так называемой цивилизации и нравствено-сти, до сих пор ограничивалось везде низвержением одной политической формы для замесчения ее другою и стремилось сосдать так называемое революционое государство. Спасительной для народа может быть только та революция, которая уничтожит в корне всякую государственость и истребит все государственыя традиции, порядки и класы Росии.
§ 24. Товарисчество поэтому не намерено навязывать народу какую бы то ни было организацию сверху. Будусчая организация без сомнения выработывается из народнаго движения и жизни. Но это — дело будусчих поколений. Наше дело — страстное, полное, повсеместное и беспосчадное разрушение.
§ 25. Поэтому, сближаясь с народом, мы прежде всего должны соединиться с теми элементами народной жизни, которые со времени основания московской государственой силы не переставали протестовать не на словах, а на деле против всего, что прямо или косвено связано с государством: против дворянства, чиновничества, против попов, против гилдейскаго мира и против кулака мироеда. Соединимся с лихим разбойничим миром, этим истиным и единстве-ным революционером в Росии.
§ 26. Сплотить этот мир в одну непобедимую, всесокрушаюсчую силу — вот наша организация, конспирация, задача.
Таков он был, «Катехизис революционера», имевший большое будущее; документ этот оставит глубокий след в мировой истории, — его прочтет Ленин, и с той поры нечаевские откровения глубоко западут в его душу. Как и Нечаев, Ленин был более сосредоточен на мысли о разрушении — страшном, полном, повсеместном и беспощадном, — построение нового мира не так его заботило. Как и Нечаев, Ленин был глубоко убежден в том, что всю государственную власть следует отдать в руки промышленного пролетариата, руководимого кучкой преданных делу революционеров; остальные же классы должны быть попросту уничтожены, отменены. Разумеется, «под редакцией» Ленина «Катехизис…» претерпит определенную правку, — он будет втиснут в сухие догмы марксистской философии, но главные его принципы, составлявшие суть нечаевской доктрины, лягут в основу ленинских идей, станут для Ленина непреложными в его политической деятельности. Один из персонажей романа Ф. М. Достоевского «Бесы» увлеченно вслух мечтает «уравнять горы». У героя русского классика была только мечта. Нечаев же лаконично, четко и без всяких там эмоций пишет инструкцию, как этот процесс уравнивания надлежит осуществить на деле. Ленин его и осуществил.
Нельзя считать Нечаева первым, кто призывал к уничтожению всей цивилизации. Уже древние пророки призывали огонь небесный, дабы он поглотил Землю. А сравнительно недавно, в XVIII веке, вожаки крестьянских восстаний подстрекали народ разрушать города, чтобы от них не осталось камня на камне. Мишле, французский историк XIX века, молил Бога превратить города в леса, а людей — в лесных обитателей; и тогда, по прошествии веков, размышлял он, в этих грубых дикарях, даст Бог, произойдет перемена, они очистятся от скверны порока и зла и вновь почуют тягу к цивилизованной жизни. Надо сказать, что весь XIX век был одержим романтической мечтой об уничтожении цивилизации. Например, Роберт Луис Стивенсон мечтал о том дне, когда он услышит грохот и треск рушащихся в пламени городов. Ему просто-напросто наскучила бесконечно долгая и однообразная викторианская эпоха. Но все это были пустые вымыслы, мечтания. Нечаев же был тот, кто сказал: «Это возможно».
Он сумел с незаурядной прозорливостью показать, как небольшая кучка заговорщиков может, расшатав изнутри государственную власть, взять ее в свои руки. Однако с точки зрения революционных идеалов частенько методы убеждения, к которым он прибегал, носили весьма сомнительный характер. В нем сочетались жестокость и коварство; он был способен на нечистоплотные поступки, на мошенничество. В 1869 году, когда после недолгого оживления революционная активность среди петербургского студенчества пошла на убыль, он вдруг решил, что его жизни угрожает опасность и потому самое время бежать за границу. Но просто так взять и исчезнуть — было не в его правилах. Он должен был уйти в ореоле славы, оставив легенду, будто бы его арестовали и бросили в тюрьму, но он оттуда бежал. Для этого он прибегнул к очень нехитрой уловке. Он послал молодой девушке, студентке, одной из своих страстных поклонниц, два письма, справедливо полагая, что она обязательно сообщит их содержание друзьям. Письма были не подписаны и помещались в одном конверте. Первое было такое: «Сегодня утром, когда я шла по Васильевскому острову, со мной поравнялась тюремная карета, проезжавшая мимо. В это время из окошка высунулась рука, и я услышала приятный голос, который мог принадлежать только хорошему человеку: «Если вы студентка, отошлите это по адресу, который прилагается». Я чувствую свои долгом выполнить то, о чем меня просят. Уничтожьте эту записку, чтобы мой почерк не узнали».
Второе письмо было нацарапано карандашом, и по почерку можно было безошибочно определить руку Нечаева. Он писал: «Меня везут в крепость. Не отчаивайтесь, дорогие товарищи. Сохраняйте веру в меня, и давайте надеяться, что мы снова будем вместе».
Вера Засулич была не из тех, кого легко можно было провести, но и она поверила в подлинность обоих писем. Ничего неправдоподобного в них не было; немного настораживало слово «крепость», но ведь это могла быть Петропавловская крепость, стоявшая на правом берегу реки Невы прямо напротив Зимнего дворца. Возможно, Нечаев имел в виду именно ее. А это была самая жуткая тюрьма в России, в которой содержались наиболее опасные государственные преступники.
Через Веру Засулич новость об аресте Нечаева стала известна революционерам Санкт-Петербурга; оттуда она перенеслась в Москву. Но вдруг распространился совершенно иной слух. Нечаев совершил феерический побег из Петропавловской крепости, и кто-то уже видел его в Киеве.
Миф о неуловимом Нечаеве открывал первую страницу российского революционного эпоса. Другой легендарной личностью среди русских студентов стала Вера Засулич. 24 января 1878 года она совершила покушение на генерала Трепова, петербурского градоначальника. Засулич явилась к нему в дом на Гороховой и выстрелила в генерала во время приема им посетителей. Трепов был серьезно ранен. Ее арестовали, судили, но, к общему удивлению и на удивление самой обвиняемой, она была оправдана. После этого Засулич бежала за границу, где позже познакомилась с молодым Лениным, была членом редакции газеты «Искра». Она была фактически непосредственным звеном, соединившим Нечаева с Лениным. Однако и помимо нее таких звеньев было немало.
После убийства Иванова Нечаев бежал из России. Он жил эмигрантом в Швейцарии, Франции и Англии; ему удалось втереться в доверие к старому анархисту Михаилу Бакунину, у которого он обманом вымогал деньги. Нечаев выдавал себя за главаря многочисленной революционной организации; лгал, что на его счет вот-вот какой-то богач из русской знати должен перевести огромные средства. Он печатал революционные бюллетени; похитил дневники Бакунина, которые тот никому не показывал. Он возымел такую же власть и над дочерью Александра Герцена, заставив ее вскорости рисовать фальшивые деньги (она была талантливой художницей), поскольку Нечаев намеревался наводнить всю Россию сторублевыми фальшивыми банкнотами. Ничего из этого не вышло. Окончательно обнищав, он скрывался в маленьких швейцарских деревеньках, зарабатывая себе на жизнь тем, что иногда рисовал вывески, которые ему заказывали местные лавочники. Тем временем царская тайная полиция уже взяла его след. В конце концов 14 августа 1872 года он был схвачен в ресторанчике в Цюрихе. Власти Швейцарии, уведомленные о том, что он разыскивается в связи с убийством, не чинили препятствий к вывозу его из страны. Нечаева судили, и он был приговорен к двадцати годам каторги в Сибири.
Однако царь счел этот приговор слишком мягким для Нечаева. Государь уже понимал, сколько взрывоопасной силы заключено в этом маленьком, тщедушном бунтаре; он видел в нем пороховую бочку, которую следовало хранить в наглухо запечатанном месте. Поэтому царь повелел упрятать Нечаева в суровый Алексеевский равелин Петропавловской крепости, где он должен был содержаться до конца своих дней. Здесь был когда-то заточен, а затем убит по воле Петра Великого его сын царевич Алексей.
Нечаев стал человеком без имени и фамилии. Он назывался: «арестант из камеры номер пять». Ему разрешалось читать, и ежедневно его выводили на прогулку в поросший травкой тюремный дворик. Когда он возвращался в камеру, его всякий раз приковывали к железной кровати. Каждую неделю царю отправляли донесения, в которых сообщали о том, как ведет себя заключенный. Вот, например, отчет от 23 февраля 1873 года: «Арестант из камеры номер пять Алексеевского равелина с 16 по 23 февраля вел себя тихо. Сейчас он читает «Военную газету» за 1871 год; обычно находится в веселом расположении духа. Исключение составляет 19 февраля, первый день Поста. Когда ему подали постную пищу, он сказал: «Я не верю в Бога и не верю в пост. Поэтому дайте мне полную тарелку мяса и миску супа, и я буду доволен». 21 февраля без конца ходил взад-вперед по камере, хватался руками за голову, все думал о чем-то и лег спать только в половине второго ночи».
Так проходили его дни в тесной камере, отделенной от всего мира толстыми тюремными стенами. Он без устали мерил шагами свое узилище, словно испытывал силы в бесконечном поединке с незримым врагом. Нечаев объявил, что собирается написать историю царизма, и требовал новые и новые книги для чтения. В каждой книге он оставлял свои послания товарищам по тюрьме — еле заметные на глаз шифровки, ведь после него книги переходили в другие камеры, к другим читателям тюремной библиотеки.
Его замысел оставался прежним. Он будет биться с царем до победного конца. Он будет использовать все средства, все лазейки — прошибать стены, расшатывать прутья тюремных решеток. Когда Бакунин узнал об аресте Нечаева, он заметил: «Внутренний голос мне подсказывает, что Нечаев, который теперь безвозвратно потерян, — а он и сам наверняка это понимает, — на сей раз сумеет призвать из глубин своего существа, хаотичного, изломанного, но никогда не низкого, все свое мужество и стойкость, чтобы погибнуть, как подобает герою».
Нечаев умер, как и предсказывал Бакунин. Не дрогнул, не сдался. Он написал письмо царю собственной кровью. Он вел странные переговоры с начальником тюрьмы, обещая тому изложить методы государственного правления в России, которые избавили бы страну от угрозы революции. Однажды к нему в камеру пожаловал генерал. Нечаев встретил его пощечиной, но его не наказали за это. Постепенно, час за часом, день за днем, месяц за месяцем он добился того, что склонил охрану на свою сторону. Он так лихо обработал охранников, что мог, сидя в камере, беспрепятственно связываться с «Народной волей», хорошо слаженной, ловко действующей террористической организацией, готовившей покушение на царя. Был даже такой момент, когда члены «Народной воли» всерьез подумывали, не бросить ли им все силы на освобождение из тюрьмы Нечаева, вместо того, чтобы убивать царя. Все эти планы живо обсуждались в переписке, осуществляемой с помощью охранников; Нечаев так же серьезно им ответил, что предпочел бы своему освобождению убийство царя. Он предложил сразу после совершения акта цареубийства издать тайный указ, якобы от имени Святейшего синода, который оповещал бы всех священников земли русской, что новый царь страдает «помутнением рассудка», и потому им следует тайно творить особую молитву. А для того чтобы «указ» стал немедленно известен всему русскому народу, Нечаев посоветовал закончить его таким предостережением: «Тайну сию не должно передавать кому бы то ни было».
Острый ум, коварство, демоническая энергия и выносливость — вот качества, которые присутствовали у него с избытком. Он выдавал себя за особу, близкую к правящей династии, многозначительно намекая на свое царское происхождение, и почти убедил своих стражей в том, что может унаследовать трон, которого лишили царевича Алексея, законного, но несостоявшегося наследника Петра Великого. Нечаев был подобен молодому льву, яростно раскачивающему клетку; он наводил ужас на всякого, кто хоть раз видел его. Тщедушный телом, он пугал внутренней своей мощью.
Царь Александр II был убит заговорщиками «Народной воли» 1 марта 1881 года на набережной Екатерининского канала.
Для Нечаева этот день стал началом конца. Александр II был сравнительно мягким монархом. Его преемник, узнавший вскоре о связи Нечаева с «Народной волей», был беспощаден. Те из охранников, кто передавал письма Нечаева и заговорщиков, были арестованы и осуждены. Нечаев лишился всех своих привилегий; никто с ним не разговаривал, он влачил свои дни в могильной тишине. Его перевели в камеру номер один, где он был полностью изолирован. Он страдал от туберкулеза, падучей и цинги. Он почти помешался, его преследовали галлюцинации. Ему давали хлеб с водой, немного супа, полбутылки молока и один лимон в день. Ему было предоставлено единственное право — бесследно кануть в вечность. Уготованное ему наказание было нечто иное, как «страстное, полное… и беспосчадное» уничтожение.
22 ноября 1882 года потрясенный стражник вызвал в камеру Нечаева тюремного врача. Тот с опаской переступил порог, его встретила гробовая тишина. В углу лежал мертвый Нечаев. Врач тут же составил рапорт начальнику тюрьмы: «Имею честь сообщить, что узник из камеры номер один Алексеевского равелина умер ноября двадцать первого около двух часов ночи. Смерть последовала в результате падучей, осложненной цингой».
Известие о смерти Нечаева долго держали в тайне. Но среди уцелевших членов «Народной воли» память о нем была жива. Они помнили «Катехизис революционера» и беспримерную отвагу и мужество человека, наводившего такой ужас на государственную власть, что он сделался «личным» узником самого царя. Они даже простили ему бессмысленное, ничем не оправданное убийство Иванова, совершенное им день в день за тринадцать лет до его собственной смерти. Для народовольцев это был герой, революционер, не знавший компромиссов, образец великолепного самообладания, мудрый, все постигший вожак. Он для них стал легендой. Этот шантажист, вымогатель, лжец, совратитель, убийца — был прощен; ему были отпущены все грехи за то, что он умел быть безгранично отважным.
Достоевский в «Бесах» нарисовал жутковатый портрет этого политического авантюриста. В своих записных книжках Достоевский не раз возвращался к теме «нечаевского чудовища», одержимого ненасытной жаждой разрушения во вселенском масштабе.
О том, насколько глубоким было влияние Нечаева на Ленина, мы можем судить по его поступкам, по образу его мыслей и даже по оборотам его речи. В течение многих и многих лет Ленин изучал нечаевское наследие и так проникся его духом, что порой ощущал себя почти что Нечаевым. От своих близких друзей и соратников он никогда не скрывал, как многим он обязан Нечаеву и его идеям. В беседах с Владимиром Бонч-Бруевичем, тогда управделами Совета Народных Комиссаров, другом и спутником его жизни, Ленин часто называл Нечаева «титаном революции», его восхищало, что Нечаев «умел свои мысли облачить в такие потрясающие формулировки, которые оставались памятные на всю жизнь». Бонч-Бруевич так передает одну из своих бесед с Лениным, произошедшую вскоре после того, как тот пришел к власти: «Владимир Ильич нередко заявлял о том, что какой ловкий трюк проделали реакционеры с Нечаевым, с легкой руки Достоевского и его омерзительного романа «Бесы», когда даже революционная среда стала относиться отрицательно к Нечаеву, совершенно забывая, что этот титан революции обладал такой силой воли, таким энтузиазмом, что и в Петропавловской крепости, сидя в невероятных условиях, сумел повлиять даже на окружающих его солдат таким образом, что они всецело ему подчинялись. «Совершенно забывают, — говорил Владимир Ильич, — что Нечаев обладал особым талантом организатора, умением всюду устанавливать особые навыки конспиративной работы, умел свои мысли облачить в такие потрясающие формулировки, которые оставались памятные на всю жизнь. Достаточно вспомнить его ответ в одной листовке, когда на вопрос: «Кого же надо уничтожить из царствующего дома?», Нечаев дает точный ответ: «Всю большую ектению». Ведь это сформулировано так просто и ясно, что понятно для каждого человека, жившего в то время в России, когда православие господствовало, когда огромное большинство так или иначе, по тем или другим причинам, бывали в церкви, и все знали, что на великой, на большой ектении вспоминается весь царствующий дом, все члены дома Романовых. Кого же уничтожить из них? — спросит себя самый простой читатель. — Да весь дом Романовых, — должен он был дать себе ответ. Ведь это просто до гениальности! Нечаев должен быть весь издан. Необходимо изучить, дознаться, что он писал, где он писал, расшифровать все его псевдонимы, собрать воедино и все напечатать», — неоднократно говорил Владимир Ильич».
— Однако позвольте, — заговорил Николаи Петрович. — Вы все отрицаете, или, выражаясь точнее, вы все разрушаете… Да ведь надобно же и строить.
— Это уже не наше дело… Сперва нужно место расчистить.
И. С. Тургенев. Отцы и дети
Незадолго до смерти Ленину предложили заполнить анкету, одну из тех, что во множестве циркулировали тогда по кабинетам Кремля. В графе «имя деда» он написал: «Не знаю». Ленин был, наверное, вправе безразлично относиться к собственным корням, но что можно Ленину, недопустимо для его биографа. Любой человек продолжает жизнь своих предков; все, что в нем есть, заложено ими, он — составное своей родословной. Бывает так, что нам многое открывается в человеке лишь после того, как мы узнаем, кто были его предки. Мы увидим дальше, что происхождение Ленина в значительной мере объясняет его индивидуальность, дает возможность понять, как удалось состояться столь титанической и грозной личности.
В городских архивах Астрахани сохранились два документа, содержащие записи, в которых упоминается фамилия Ульяновых. Один из них — разрешение, выданное астраханской губернской управой некоему Алексею Смирнову на право владения «здоровой девкой» Александрой Ульяновой, получившей вольную и переходящей в его руки. Это вовсе не означало, что он брал ее в качестве наложницы. Таким языком составлялись в то время все чиновничьи бумаги.
Просто Алексею Смирнову понадобилась в доме девушка, помощница по хозяйству, а потому он был готов заплатить за нее выкуп и дать ей кров.
Об Алексее Смирнове мало что известно. В документе названа его должность: староста. По всей вероятности, он был человеком со средствами и пользовался влиянием. Что касается Александры Ульяновой, то ей дается только определение: «здоровая девка»; из этого можно заключить, что ей было лет пятнадцать — двадцать. Еще мы знаем дату ее освобождения от крепостной зависимости. Вот, пожалуй, и все. Правда, есть еще один факт, и немаловажный. Дело в том, что между семьями Смирновых и Ульяновых уже до того существовали брачные связи. Известно, что примерно в 1812 году Николай Васильевич Ульянов сочетался браком с Анной, дочерью Алексея Смирнова. Данные переписи населения, также обнаруженные в астраханских городских архивах, содержат следующие сведения: по состоянию на 29 января 1835 года Николай Васильевич Ульянов, семидесяти лет от роду, живет с женой Анной Алексеевной Ульяновой; они имеют четверых детей: Василия, тринадцати лет, Марию, двенадцати лет, Федосью, десяти лет, и трехлетнего Илью. Далее нам сообщают, что жили они в собственном двухэтажном полукаменном доме под номером девять на Казачьей улице. В 1935 году дом этот еще стоял. Он был большой, просторный. Из других источников мы узнаем, что Николай Ульянов зарабатывал на жизнь портняжным ремеслом и что умер он в бедности. Фамилия «Ульянов» не сразу закрепилась за ним. Иногда его именовали «Ульяниным». Так, например, в церковных книгах мы находим запись о том, что у Николая Васильевича Ульянина 14 июля 1831 года родился сын Илья. Заметим, что рожденный от Николая сын впоследствии произведет на свет Владимира Ильича Ульянова, но тот изберет себе совсем другую фамилию.
Есть некоторая загадка в происхождении этой другой фамилии. Хотя, кто знает, может быть, «Ленин» есть всего-навсего принятое в семье шутливое производное от «Ульянин».
Вообще фамилии «Ульяновы» и «Смирновы» были широко распространены среди поволжских чувашей, чьи предки с незапамятных времен кочевали вдоль Волги. Это были мирные кочевники, говорившие на языке финно-угорской группы. Были они низкорослы, коренасты, рыжеволосы; имели желтоватый оттенок кожи, широкие скулы и раскосые глаза с резко очерченной линией век. Они не помнили своей истории и подчинялись примитивным законам примитивного общества. Средой их обитания были глухие, заболоченные берега Волги и заросшие лесами ее притоки. Здесь они и селились, подальше от основных центров цивилизации. Татарское иго их миновало, — они ушли в леса, что их и спасло. Но при Екатерине Великой земли Поволжья были освоены; царица раздала земельные наделы своим фаворитам, и миролюбивые чуваши оказались крепостными рабами русских помещиков. До закрепощения они возделывали землю, рубили лес, пасли скот, разводили пчел и добывали мед, охотились. Воинов среди них было мало. При хозяевах их жизнь коренным образом изменилась: кто-то стал слугами в барских домах, кто-то обрабатывал помещичью землю. Их свободной, вольной жизни в племенах пришел конец. Чувашей лишили их языческих богов, которым они поклонялись, и теперь вместо шаманов они получили православных священников с их богом. Родной язык они утратили. У них отняли чувашские имена, а взамен стали называть русскими именами, например, Ульянами, — по роду занятий (в данном случае от «улей»); отсюда фамилия — Ульянов. Фамилия «Смирнов» происходит от слова «смиренный», то есть послушный, покорный. Ведь только такими желали видеть своих крепостных рабов, поволжских чувашей, их хозяева помещики. Но не тут-то было. Оказалось, что чуваши вовсе не были ни смиренными, ни послушными.
Еще задолго до екатерининских времен жившие по берегам Волги мордовские и чувашские племена познали на себе гнет иноземного владычества. В 1552 году при Иване Грозном была завоевана Казань, столица татарского ханства. Через сто лет русские построили Симбирск, крепость доя защиты от татарских набегов. Однако иноземное владычество, будь то татарское или русское, не сломило независимый характер местных племен; их не так-то просто было подчинить своей воле. Это особенно ярко показал Пугачевский бунт, в котором чуваши проявили себя наиболее свирепо. В их душах тлел непокорный пламень, они жаждали возмездия. «Жгите, грабьте, разрушайте! — бросил клич Пугачев. — Хватайте дворян, сделавших вас холопами, вешайте их, не оставляя никого в живых!» Восстание было подавлено, а доля крепостного крестьянина стала еще горше.
Крепостная зависимость передавалась по наследству. Избавиться от нее можно было только с помощью побега или, что бывало крайне редко, выкупа. Следовательно, есть основания полагать, что Александра Ульянова происходила из семьи потомственных крепостных крестьян. В рабство попадали целые семьи, и оно становилось уделом всех без исключения потомков. Если Александра была крепостной, то и Николай Ульянов в определенное время своей жизни не миновал той же участи. Скромный портной из Астрахани, уже в преклонном возрасте взявший себе жену, должно быть, познал, что такое рабство. Несомненно, и дети его, и внуки тоже знали, что это такое, — не на собственном опыте, а скорее всего на уровне подсознания, в глубинах своего существа.
Ульяновы поселились в Астрахани, потому что это был крупный город и оживленный порт, где на всякого хорошего мастера независимо от его происхождения имелся спрос и где можно было выбиться в люди. Хотя Астрахань уже давно была завоевана Россией и входила в состав Российской империи, в то время, то есть в начале XIX века, она совершенно не была похожа на русский город. Здесь еще слишком сильно ощущался Восток, с его базарами, мечетями, с кривыми, узкими, вьющимися улочками, где в долгие, знойные месяцы лета люди утопали по щиколотку в пыли. Таких городов было сколько угодно в Афганистане и даже в Китае, и Астрахань, будучи типичным восточным городом, очень неохотно расставалась со своим прошлым. Чего только не повидал город со времени своего основания — его перестраивал Тамерлан, потом в нем правил татарский хан, Стенька Разин брал город приступом, а Петр I превратил в свой форпост, когда воевал с Персией. Присутствие русских правителей выдавали лишь купола церквей да несколько государственных административных зданий. Здесь по-прежнему кипела своя, особая жизнь, это была граница с Востоком, который контролировал торговый путь из прикаспийских стран через море в низовья Волги, и влияние России в этом регионе какое-то время было не более чем видимостью.
Нам не так много известно о Николае Ульянове, зато у нас значительно больше сведений о его старшем сыне Василии, который после смерти Николая в 1838 году заменил осиротевшей семье отца. Тогда Василию было шестнадцать лет, а Илье семь. Портной не оставил после себя никаких средств, и семья была на грани нищеты. Неизвестно, что их ожидало бы, но Василий возложил на свои плечи все заботы о родных. Он устроился в контору и на свое жалованье содержал мать, сестер и брата. Василий принадлежал к разряду тех жертвенных натур, которые видят смысл жизни в служении близким. Он мечтал стать учителем и собрался было поступать в университет, но понял, что для него это невозможно. Смирившись со своей судьбой, он стал лелеять мечту о том, что по крайней мере младшему брату удастся осуществить то, что не вышло у него. Он хотел, чтобы Илья получил образование. И брат оправдал его надежды. Он прекрасно учился, был умным, воспитанным и добрым мальчиком. У него была хорошая голова, и он отличался блестящими способностями к математике. В возрасте тринадцати-четырнадцати лет он уже помогал семье, зарабатывая уроками математики. Так братья разделили между собой обязанности: Василий был образцовым добытчиком и кормильцем в семье, а Илья был образцовым студентом. Пройдут годы, и Илья найдет простые слова, определившие его отношения с братом, и в этих словах будет все сказано: «Брат был мне вместо отца».
Тем не менее, при всей необычайной самоотверженности старшего брата, Илья никогда не получил бы высшего образования, не имей он поддержки со стороны Попечительского совета. После гимназии он горел желанием поступить в Казанский университет, чтобы изучать математику и физику; курс этих наук читал профессор Николай Лобачевский, создатель неевклидовой геометрии. Но возникло препятствие: в 1848 году прием в университет, где должно было обучаться всего пятьсот сорок студентов, был ограничен и к тому же конкурс на получение стипендии от Его Императорского Величества сильно ужесточен. Однако Илья имел прекрасный аттестат, и тогда директор гимназии написал ректору Казанского университета длинное письмо, в котором настоятельно просил зачислить юного Илью Ульянова в число студентов. «Без стипендии, — писал он, — этот поразительно одаренный мальчик не сможет закончить образования, так как он сирота и совершенно не имеет на это средств».
С 1850 по 1854 год Илья учился на факультете естественных наук Казанского университета. Он носил голубую форму с блестящими золотыми пуговицами, фуражку с кокардой и коротенькую шпагу на левом боку. В университете были установлены жесткие, суровые правила, которым студенты должны были подчиняться. Их тяготу ощутил на себе молодой граф Лев Толстой, поступивший в то же учебное заведение несколькими годами раньше, чтобы изучать юриспруденцию. Невзлюбив царившие порядки, он вскоре покинул университет. Илья Ульянов, будучи стипендиатом Его Императорского Величества, должен был неукоснительно подчиняться дисциплине как никто другой. Это делало его мишенью для насмешек со стороны студентов из состоятельных семей. К тому же он не любил играть в карты, не волочился за девушками и не сорил деньгами, ибо у него их просто не было. Он жил как монах, покорно соблюдая нелепые предписания, словно только для того и был рожден, чтобы вечно повиноваться. Его ничуть не интересовала студенческая жизнь, заманчивая и интересная вне стен университета. Все его помыслы были сосредоточены на занятиях и получении ученой степени, — ведь это открыло бы ему дорогу к педагогической деятельности.
В те времена университетские порядки мало чем отличались от казарменных. Ректором университета обычно был кто-нибудь из известных ученых. Но над ним стоял куратор, назначенный самим царем. В его обязанности входило смотреть за тем, чтобы процесс обучения шел по-военному организованно и четко, чтобы все ходили навытяжку, как на параде, и постоянно демонстрировали свою лояльность. За нарушения наказывали нещадно. Горе было студенту, не удостоившему проходившего мимо генерала приветствием сообразно его чину. А приветствовать генерала надо было таким манером: прежде всего следовало откинуть мантию с левого плеча, обнажив эфес шпаги; затем вытянуть левую руку вдоль туловища по линии бокового шва брючины и, наконец, дотронуться двумя пальцами правой руки до фуражки. Эти театральные штучки ничуть не раздражали Илью Ульянова. Он всей душой был предан царю и выполнял требуемые ритуальные действия с предельной точностью. За все время обучения в университете он не имел ни одной плохой оценки и по окончании был удостоен самых высших похвал. 7 мая 1855 года он получил свое первое назначение — преподавателя математики в дворянском институте в городе Пензе, что находился приблизительно в пятистах верстах от Казани. Кроме того, по рекомендации профессора Лобачевского он выполнял обязанности руководителя метеорологической станции. Кто знает, может, он так и закончил бы свою жизнь скромным учителем математики в провинциальном городе, если бы не его дружба с семьей Веретенниковых. Они-то и посоветовали ему жениться. Иван Дмитриевич Веретенников был инспектором института, в котором учительствовал Илья Ульянов. Его жена Анна была в высшей степени культурной женщиной, читала с одинаковой легкостью книги на немецком и французском языках. У нее была сестра Мария, еще незамужняя. Их познакомили, и Илья Ульянов, которому в ту пору было тридцать два года, женился на Марии Бланк. Большую часть своей молодой жизни невеста провела в имении отца недалеко от Казани.
Сохранилась их свадебная фотография. Марию Ульянову можно назвать довольно интересной женщиной, — в ней было что-то значительное. Не худенькая, с высокой талией; на ней вышитое платье. Особой красотой она не отличалась, — женщины ее типа становятся красивыми с годами. В ее лице читаются упорство, живой ум и веселый нрав. Видно, что она была человеком с сильным характером и при случае могла постоять за себя, чего бы это ей ни стоило. В отличие от Марии облик Ильи Ульянова говорит лишь о его добродушии и мягкости характера. У него уже заметны сильные залысины, он гладко выбрит; лицо плоское, глубоко посаженные глаза, широкий нос, большой, добрый рот. Он смотрит на мир с ласковым удивлением и интересом, и еще — с великодушием и снисходительностью. Это был человек абсолютно достойный, тонкий, мыслящий, временами импульсивный, подверженный резким сменам в настроении. Такими бывают молодые священники или настоящие педагоги, по призванию своему решившие отдать всю жизнь делу воспитания юных поколений. Помимо этой свадебной фотографии сохранились еще несколько его портретов. Но здесь он уже отрастил бороду; волосы на голове зачесаны назад так, что лоб его кажется неестественно большим и странно непропорциональным, и это вместе с большой седеющей бородой придает его лицу выражение дикой исступленности, что было совершенно несвойственно его натуре.
С легкой руки Веретенниковых брак получился счастливый. Илья Николаевич называл свою жену на английский манер — Мэри или Мери, что тогда было в моде; такое звучание ему больше нравилось, чем имя «Мария», которым она была крещена. До последнего дня его жизни она любила его беззаветной любовью, и даже в какой-то степени преклонялась перед ним. В нем было столько нежности, великодушия и терпения.
Его женитьба совпала с новым назначением. Он был переведен в Нижний Новгород, значительно более крупный и колоритный, нежели Пенза. Супруги поселились во флигеле при гимназии. Их жизнь протекала в покое и комфорте, как и подобало в те времена жить семье, принадлежавшей к средней буржуазии. Вечерами они собирались в гостиной и пели под аккомпанемент на рояле или играли в карты; посещали театр, ходили в гости к коллегам, принимали их у себя. Мария заботилась о муже, занималась пением, ухаживала за цветами в саду, активно участвовала в жизни местного общества, — словом, полностью реализовала себя. Единственное, что омрачало ее существование, — она скучала без мужа, когда ему приходилось по выходным дням отлучаться из дома, чтобы подтянуть по своему предмету какого-нибудь неуспевающего ученика. Это было спокойное, размеренное существование. В Москве или в Петербурге такой образ жизни сочли бы безнадежно провинциальным. Так оно и было, но в России больше, чем в любой другой стране, провинция служила той сокровищницей, из которой вышли лучшие умы и таланты. Пишущая братия могла сколько угодно рассуждать о невыносимой скуке провинциальной жизни, но на самом деле в крупных губернских центрах зрела интеллектуальная мощь, кипела своя культурная жизнь. Илья Николаевич прекрасно сознавал, что как педагог он обязан всячески развивать и поощрять культурные начинания в своем городе. Постепенно он стал проявлять большие способности в административной деятельности. Это было отмечено, и местное начальство решило подыскать ему должность, где его таланты могли бы проявиться в полную меру.
От брака Марии и Ильи Ульяновых родилось шестеро детей. В 1864 году родилась Анна, двумя годами позже — Александр. Затем в течение четырех лет у них детей не было, после чего на свет появился Владимир, а вслед за ним — Ольга, в 1871 году, и Дмитрий — в 1874-м. Снова четырехлетний перерыв, и появляется еще одна дочь, Мария. Младенец Николай, родившийся в 1873 году, прожил всего несколько недель. Доведись Илье Николаевичу, верному слуге царя-государя, узнать, что все оставшиеся в живых дети уйдут в революцию, он бы неминуемо сошел с ума.
До некоторого времени мы имели весьма скудные сведения о семье Марии Бланк. Советские идеологи окружили родословную Ленина по материнской линии плотной завесой тайны, имея на то соответствующие причины. Теперь-то все разъяснилось. То, что Илье Николаевичу со временем было даровано потомственное дворянство, — он имел чин действительного статского советника и пользовался соответствующими привилегиями и почестями, а также правом занимать высокие должности, — это, как считала коммунистическая верхушка, было еще полбеды. В конце концов, выйдя из низов, он сам пробил себе дорогу в жизни, неустанно трудясь на ниве просвещения, и был заслуженно вознагражден. Получалось, что он был достойным отцом великого сына. Что же касается семейства матери Ленина, то оно никак не соответствовало коммунистическим стандартам. Такая родня Ленину была ни к чему. Как-никак они владели землей, крестьянами, жили в достатке.
О семье Бланков еще не все известно, загадки остаются. Но что касается личности Александра Дмитриевича Бланка, когда-то юного студента санкт-петербургской Медико-хирургической академии, куда он поступил в 1818 году, тут никаких загадок нет. Через шесть лет, по окончании Академии, он был отправлен работать врачом в Смоленскую губернию, потом в Пермь, а оттуда — на оружейные заводы в город Златоуст, на Урал. Бланк происходил из семьи немецких колонистов, из числа тех, кто был приглашен в Россию Екатериной Великой; тогда им было предложено селиться в низовьях Волги. Было это в 1762 году. Немецкие поселения должны были служить барьером на пути татар, временами вторгавшихся в пределы России. По сложившемуся обычаю молодежь из немецких семей женилась и выходила замуж, выбирая себе пару из среды таких же немцев-колонистов. Александр Бланк, не будучи исключением, взял себе в жены девушку-немку, Анну Ивановну Гросхопф. Гросхопфы принадлежали к сословию средней городской буржуазии. Это было почтенное, зажиточное семейство, культурное, разумное, способное к коммерческому делу. Брат Анны Карл достиг должности вице-президента торговой компании, занимавшейся экспортом. Другой брат, Густав, стал таможенным инспектором в Риге. Все в доме Гросхопфов говорили на трех языках: русском, немецком и шведском, а на шведском потому, что мать их была шведкой. В девичестве ее звали Анна Карловна Остедт.
В 1847 году Александр Бланк, который в ту пору уже был в зрелом возрасте, решил бросить врачебную практику и, поселившись в деревне, сделаться обыкновенным помещиком. Он был человеком неуемного нрава, решительным и самовольным. Деятельность уездного врача его, видимо, сковывала, не давала простора его энергии. У Бланка было шесть детей: сын Дмитрий и пять дочерей — Анна, Любовь, Екатерина, Мария и Софья. И вот он с женой и детьми осел наконец в деревне Кокушкино, в собственном имении, занимавшем около тысячи десятин земли на берегу реки Ушны. Имение его находилось в пятидесяти километрах от Казани. Он был истый волжанин; здесь он прожил до конца своих дней, здесь и умер.
Хотя Бланк и был врачом, но есть предположение, что он не очень-то доверял медицине, а больше верил в волшебные свойства воды. В его представлении вода целебно воздействовала на организм и излечивала от болезней, будучи применяема как внутренне, так и наружно. Он даже написал книгу на этот предмет со странным названием: «Как живешь, тем и исцеляйся». В ней он описывал благотворное воздействие на организм ванн, душа и вод из артезианских колодцев. Конечно, он был немножко чудак, но его идеи не были оригинальны. Он жил в эпоху, когда многие вдруг заговорили о воде и ее чудодейственных качествах. И все же его можно назвать оригиналом, потому что он все свои опыты доводил до крайности. Например, он приказывал дочерям закутываться на ночь во влажные простыни, «чтобы укреплять нервы». Он заставлял их зимой и летом носить ситцевые платья с короткими рукавами и низким вырезом у шеи и строго-настрого запретил им пить чай и кофе, считал и то и другое ядом.
Опасные эксперименты с влажными обертываниями обошлись без дурных последствий. Ни одна из его дочерей не умерла от воспаления легких. Напротив, в каждой из них проявилась в дальнейшем личность, и, между прочим, достаточно привлекательная внешне. Анна, как уже говорилось выше, стала женой Веретенникова. Любовь вышла замуж за Ардашева, имевшего отношение к аристократии. Софья была замужем за неким Лавровым, крупным помещиком Ставропольской губернии. Екатерина стала женой учителя по фамилии Залежский. Мария была одной из младших дочерей Александра Бланка, его любимицей. Он потерял жену и, возможно, хотел подольше подержать рядом с собой последнюю, еще незамужнюю дочь.
Это были трудные времена для помещиков в России. Освобождение крестьян, которое произошло в 1861 году, не принесло радости ни тем ни другим. И помещики, и крестьяне считали, что их обманули. Согласно «Акту об освобождении» крестьяне получали в свое пользование наделы из помещичьих земель, но должны были платить за них бывшим землевладельцам. Поместье Бланка было урезано, цена на землю снижена; он потерял мельницу и примерно двести десятин земли. Но даже за вычетом этих потерь он остался владельцем приличной доли недвижимости; в его распоряжении были слуги, кареты с лошадьми. Иногда он вдруг вспоминал, что когда-то занимался врачебной практикой, и тогда он посещал своих приболевших крестьян и лечил их. В 1873 году он умер в своем имении Кокушкино, прожив здесь барином чуть не треть жизни. По понятиям того времени его владения были скромны в сравнении с поместьями, насчитывавшими по четверть миллиона десятин, — а такие, как известно, в Поволжье встречались. Но его имения вполне хватало для того, чтобы ему и всей его семье жилось в нем безбедно и вольготно.
В те годы Василий Ульянов уже был вполне обеспеченным человеком, — он имел хорошую должность в одной из торговых фирм Астрахани. Если Илье нужны были в долг деньги, ему стоило только заикнуться, и брат Василий был к его услугам. До нас дошло изображение Василия на фотокарточке. Он сидит в небрежной позе в кресле, подчеркнуто элегантно одетый, на губах его играет загадочная полуулыбка. Но что особенно поражает нас в этом портрете, так это его невероятное сходство с племянником — Лениным.
Итак, известно, что с одной стороны семья Ленина ведет свое происхождение от немцев и шведов — коммерсантов, людей степенных и деловых, типичных представителей класса буржуазии; и от помещиков, владевших землями и крепостными. С другой стороны родового древа — дикие чуваши, жившие племенным строем, а потом при Екатерине Великой попавшие в крепостную зависимость. От своих тевтонских и скандинавских предков Ленин унаследовал железную волю и безжалостную методичность. От чувашских предков — неистовость и раскосые глаза.
В нем текла кровь немца, шведа, чуваша. В нем не было ни капли русской крови.
В 1870 году Симбирск был тихим, сонным городком на берегу реки, с населением в пятьдесят тысяч человек, жившим вдали от событий своего времени, на окраине истории. В Симбирске не было железной дороги, а сообщение по Волге осуществлялось только во время навигации. И хотя это был губернский город, он был больше похож на разросшуюся деревню, в которой дома лепились по склонам крутых холмов. Местные богатеи и дворянство жили в районе, именуемом Венец, расположенном на самом высоком холме, господствовавшем над городом. По склонам холмов строили себе дома купцы, а внизу, у подножий, ютился простой люд, беднота. На Венце воздух был чище, и оттуда открывались великолепные виды на окрестные равнины и просторы Волги. Зимой Волгу сковывало толстым слоем льда, а весной холмы становились белоснежными — это цвели сады, спускавшиеся к самой воде.
Жители Симбирска считали свой город одним из самых красивых в России, и они были правы. Летняя пыль и даже случавшиеся пыльные бури были не в счет. Да и осенние дожди, превращавшие улицы в месиво из грязи, были делом привычным. В городе не было промышленных предприятий, и дышалось в нем легко. Летом окрестные поля были похожи на бескрайнее море, и оттуда неслись песни крестьян, которые косили сочную, благоухающую траву и складывали ее в стога. Затерянный среди полей и пастбищ городок, тем не менее, в провинции пользовался славой, и по праву. Обитатели Симбирска гордились тем, что в их городе родился Н. М. Карамзин, известный историк и писатель. Его огромная библиотека была передана в дар городу и помещалась в красивом здании в районе Венца. Из семьи симбирского купца вышел писатель И. А. Гончаров, создатель знаменитого образа Обломова. Здесь Гончаров недолгое время служил секретарем при губернаторе. Среди прочих известных лиц следует упомянуть А. Д. Протопопова, министра внутренних дел при последнем царе, который также был уроженцем Симбирска и при случае не забывал осыпать родной город милостями весьма опасного свойства. Но главное, чем славен был Симбирск среди других городов на Волге, — своими ежегодными конными ярмарками. По сему случаю со всех сторон сюда съезжался народ, и целую неделю никто не работал, потому что для всех это был большой праздник. В этом городе люди умели жить в свое удовольствие.
Илья Николаевич приехал в Симбирск в сентябре 1869 года с женой и двумя детьми, Анной и Александром. К этому времени он уже был инспектором училищ. Сначала они сняли флигель в доме на улице Стрелецкой. Там 22 апреля 1870 года родился Владимир. Лишь в 1878 году Ульяновы сумели купить себе дом. Он был расположен на Московской улице. Илья Николаевич в ту пору занимал должность директора народных училищ Симбирской губернии.
Дом на Московской улице сохранился до сих пор. Теперь это мемориальный музей, в котором комнаты и обстановка воссозданы в том виде, в каком они были, когда Ленин жил здесь в детстве. Это большой деревянный дом. Видно, что он был построен людьми, нутром понимавшими, как надо работать с деревом. Все в доме говорит о том, что здесь жили люди, принадлежавшие если не к высшему, то во всяком случае к хорошему среднему слою городской буржуазии, и жили они в комфорте, как приличествовало людям их класса. Комнаты нижнего этажа больше и просторнее, чем наверху. В гостиной до сих пор стоит старомодный рояль с партитурой оперы Беллини «Пуритане», раскрытой на странице, где обозначена музыкальная пауза. Эта комната сияет зеркалами, канделябрами; на полу огромный турецкий ковер, и кругом изящная мебель красного дерева, украшенная тонкой резьбой. У стены — пальмы в кадках. Мария Александровна обожала всякие растения и цветы. В гостиную выходил кабинет отца, весь в книжных полках. Здесь напротив окна стоял письменный стол, а у стены — черная, обтянутая кожей кушетка, на которой Илья Николаевич иногда дремал. Кабинет и гостиная были оклеены обоями пастельного желтоватого тона. Через коридор располагалась родительская спальня, тоже внушительных размеров. В комнатах нижнего этажа было много места, они были обставлены красиво, с комфортом, и залиты светом.
Наверху находились детские. У Александра, Анны и Владимира были свои отдельные комнаты, остальные дети жили в общей детской. Здесь низкие потолки, стены оклеены яркими обоями. Стены в комнате Владимира завешаны географическими картами, а в детской для младших стены украшали вырезанные детьми картинки. Няня, Варвара Григорьевна, жила в небольшой комнатке во флигеле. Она пришла в дом, когда родился Владимир.
В саду росли яблони и вишневые деревья, там все утопало в цветах. Садоводство было страстью Марии Александровны; сад был ее стихией. Большую часть работы в нем она выполняла сама, но ей помогали дети и домашние слуги. Садовника она не держала, однако весной и осенью нанимала человека для того, чтобы вскопать землю вокруг яблонь и произвести другую тяжелую работу. В длинные летние вечера детям поручали носить воду из колодца и поливать клумбы с цветами. Пускались в ход все емкости, которые можно было заполнить водой. Дети носились по саду, к колодцу и обратно, а Мария Александровна руководила процессом поливки, как командир, возглавляющий ход кампании по спасению гибнущих от зноя обожаемых ею цветов.
В саду созревало такое обилие фруктов и всевозможных ягод, что этого урожая хватало семье с лихвой. Было заведено жесткое правило: незрелые плоды нельзя было срывать и есть. Детям разрешалось лакомиться только уже упавшими яблоками; что касается вишни, малины и клубники, то их ягоды можно было есть только спелые, снятые с кустов. Мария Александровна самаопределяла, какую ягодку уже можно «щипать», а какую нет. Илья Николаевич особенно любил вишни. Поэтому в доме был установлен порядок — не трогать три прекрасных вишневых дерева, росших вокруг беседки, где летними вечерами они все пили чай, до 20 июля. Это были его именины. В тот день в торжественной обстановке с этих деревьев наконец снимали урожай.
Фруктовый сад переходил в обыкновенный сад, тоже не маленький; здесь находилась площадка для игр. Играли в крокет. Тут же были устроены огромные качели. Илья Николаевич увлекался крокетом и любил устраивать матчи между детьми. Сад окружал забор, и в нем была калитка, через которую дети бегали кататься на коньках по замерзшей речке Свияге, а летом они в ней купались. В семье царили мир и лад.
Александр был тихим, сдержанным юношей. Даже в детстве его отличало какое-то особое, сосредоточенное выражение лица, как будто он о чем-то постоянно думал, старался понять что-то сложное для него. По натуре он был абсолютно кроток, незлобив, простодушен. Его можно было назвать привлекательным: правильные черты тонкого лица, красиво очерченный рот, прекрасные глаза. За ним водилось одно страстное увлечение — он любил выпиливать из дерева разные штучки и даже кое-что из мебели. Изделия своих рук он с удовольствием раздаривал. В возрасте восьми или девяти лет он научился играть в шахматы и проявил в этом невероятные способности. Он даже обыгрывал своего отца, который считался серьезным шахматистом. С раннего детства в нем отмечали благородную осанку; он красиво двигался, и во всех его проявлениях ощущались утонченность, изящество. Он был из тех исключительных детей, от которых ждут в дальнейшем необыкновенных успехов, блестящего будущего во всех начинаниях; такие люди благодаря своим душевным качествам и уму призваны быть украшением человечества на любом избранном ими поприще.
В отличие от Александра Владимир был непослушный, своевольный, шумливый, вспыльчивый. Он поздно научился ходить и часто падал. Упав, он плакал и кричал во все горло. Владимир был подвержен вспышкам ярости, которые часто заканчивались злой выходкой. Его сестра Анна вспоминала, что он любил ломать игрушки. Однажды на его день рождения няня подарила ему тройку из папье-маше. Схватив подарок, он убежал. Когда его нашли, он, спрятавшись за дверью, хладнокровно, методично, старательно откручивал у лошадей ножку за ножкой. В пять лет Анна подарила ему линейку. Он тут же исчез, а вернувшись, подошел к сестре и показал ей куски сломанной линейки. «Как это случилось?» — спросила она. «Я ее сломал», — сказал он, поднял ногу и показал, как он переломил линейку о коленку. Однажды ему подарили коноплянку в клетке. Птичка у него не выжила. В его приступах ярости было какое-то исступление, неистовость, будто в него вселялся злой дух разрушения. Поэтому он чаще, чем другие дети, подвергался обычному в семье наказанию, — его сажали в черное кожаное кресло в кабинете отца, и он должен был смирно в нем сидеть, пока не простят. Наказание он сносил легко, потому что сразу сворачивался в кресле калачиком и засыпал.
Владимир был такой полный, что его прозвали «бочонком». Падал он часто оттого, что у него голова была несоразмерно велика по отношению к его росту. В нем не было ни изящества, ни грации, так украшавших Анну и Александра, которые были на несколько лет старше, а потому вправе были его воспитывать и им руководить. Он испытывал к ним смешанные чувства. С одной стороны, он противился их воле, не желал их покровительства и вместе с тем нежно их любил. Перед Александром он буквально преклонялся. Случалось, что он, будучи ребенком, не понимал, как надо себя вести в какой-то ситуации. Тогда он говорил: «Я буду делать то же, что Саша». Он подражал Александру во всем, вплоть до мелочей. Например, если его спрашивали, в какую игру он будет играть или с чем он будет есть кашу, с молоком или с маслом, он первым делом смотрел на Александра и тогда отвечал. Александр видел, что младший брат все у него перенимает, и поддразнивал его: нарочно тянул с ответом, с легким лукавством наблюдая за Владимиром, как будто сам не знал, с чем ему хочется есть кашу, с маслом или с молоком.
Они были разные. Александр был честным до щепетильности. Что касается Владимира… Ему было восемь лет, когда отец взял его и старших детей с собой в Казань, чтобы затем побывать в Кокушкине и погостить у одной из родных теток. Это было их первое путешествие в те края. Дети затеяли игру, и Владимир нечаянно толкнул стол; графин, стоявший на столе, упал и разбился. Вошла тетя и спросила, кто это сделал. Дети отвечали, что они не виноваты. Владимир тоже отнекивался. Прошло несколько месяцев, и однажды, когда мама укладывала его в постель, он вдруг разразился слезами. Успокоившись, Владимир признался, что графин разбил он.
Владимир рос беспокойным, каверзным, и за это мать и сестра Анна его часто бранили. Как самый сообразительный, он делал уроки быстрее всех и тут же принимался мешать младшим. Он начинал валять дурака, громко кричал, приставал и отвлекал от занятий и наконец так их донимал, что они звали мать. Особенно ему нравилось изводить Дмитрия, который был на четыре года моложе его. Тот был молчаливый, робкий, впечатлительный мальчик. Кто не знает песенку про бедного маленького козлика, которого съели волки, и от него остались рожки да ножки? Дмитрий пел ее, еле сдерживая слезы, но он стыдился этого и изо всех сил старался допеть песенку до конца. Пока он пел, Владимир строил жуткие гримасы и кричал ему в ухо: «А потом огромные плохие волки взяли и съели его! Осталися бабушке рожки да ножки!!»
Но Володя мог быть и веселым, забавным, трогательным. Из сестер он выделял Ольгу, к которой был нежно привязан. Ольга, самая миловидная в семье, была моложе его на полтора года. Они с Владимиром могли часами сидеть вместе, тихо читать детские книжки или играть на рояле. Ольга любила заниматься музыкой и с большим старанием и подолгу разучивала гаммы, а он говорил ей: «Твоя епитимья!»
Как-то семейство плыло на пароходе в Казань. Вдруг Владимир как закричит.
— Нельзя так кричать на пароходе, — сказала ему мама.
— Почему нельзя? — ответил он. — Ведь пароход же кричит!
Подобные истории из детства Ленина еще долгие годы после его смерти вспоминали и записывали пережившие его брат и сестры. Из их описаний мы узнаём, что он был полный, круглолицый, рыжеватый мальчик, очень смышленый, быстро соображающий, способный на дерзкие выходки. А в общем он мало чем отличался от тысяч и тысяч других таких же мальчишек.
Но время шло, и с годами Владимир все больше и больше попадал под влияние старшего брата. Александр был спокойным, выдержанным юношей, незлобивым и добрым по натуре. Отец часто бывал в отъезде — инспектировал губернские училища и мог отсутствовать по два-три месяца. Тогда Александр становился за старшего в семье. «Большое значение имел… для маленького Володи пример отца, матери и особенно старшего брата Саши, — вспоминала Анна. — Саша был на редкость серьезный, вдумчивый и строго относящийся к своим обязанностям мальчик. Он отличался также не только твердым, но и справедливым, чутким и ласковым характером и пользовался большой любовью всех младших».
Александр был твердо убежден в том, что люди должны с добром относиться друг к другу; он считал даже невинную шутку в адрес другого человека недопустимой. Он уважал людей, кем бы они ни были. В ранней юности он выработал собственный философский взгляд на жизнь; он считал, что человечество нуждается в абсолютной доброте и великодушии, ибо жизнь сама по себе слишком драгоценный дар, который оценить дано лишь при условии, если люди будут великодушны друг к другу. Он был начитан в вопросах просвещения и имел свою теорию. Он полагал, что учение открывает людям двери в мир, и каждый поэтому обязан приложить усилия к тому, чтобы шире распахнулись эти двери. Учение, следовательно, должно стать для человека основной задачей его жизни, требующей целеустремленности и самоотречения; ради этого надо идти на все, даже если ценой будет собственная жизнь. Эти мысли ему были внушены его отцом, который не щадил живота своего на ниве просвещения, открывая все новые и новые школы. На церемониях торжественного открытия Илья Николаевич произносил речи, призывая публику пробудиться и приобщиться к знаниям. Он говорил, что только образование может дать толчок развитию отсталой российской провинции, вывести ее из спячки.
Когда Александру было двенадцать-тринадцать лет, он решил стать зоологом, и Владимир готов был последовать его примеру. Он наблюдал за опытами, которые проводил Александр, исследуя природные явления, читал те же книги, что и старший брат. Комната Александра была забита литературой по естественной истории, философии, техническим наукам, а также учебниками иностранных языков. Но тут было еще много всяких других интересных вещей: сачки для ловли бабочек, лабораторное оборудование для опытов, стеклянные трубки, альбомы с засушенными листьями и банки с образцами органической природы, добытыми из реки Свияги. Братья были настолько поглощены своими занятиями, что когда кто-нибудь из шумной компании гостивших у них двоюродных братьев и сестер вторгался к ним в комнату, они категорически заявляли: «Осчастливьте нас своим отсутствием».
Разумеется, они не все свое время посвящали увлечению зоологией и другими науками. Братья любили продолжительные прогулки по окрестным полям и лесам. Владимир был заядлый рыболов. Однажды он услышал, что в заводи у реки Свияги водятся карпы, и отправился туда на разведку. Высматривая в глубине карпа, он нагнулся, не удержался и упал в воду, головой вниз. Дно было илистое, он стал увязать и утонул бы, если бы поблизости не оказался рабочий с фабрики, стоявший на берегу реки. Тот вовремя подоспел ему на помощь. После этого случая Владимиру было запрещено бегать на речку летом. Позволялось только зимой, когда речка покрывалась льдом. Анна впоследствии вспоминала лихие проделки своих братьев, когда они, надев коньки, съезжали на лед Свияги с таких круч, что даже ребятня на санках не решалась на такое. У зрителей, глядевших на братьев, дух захватывало. Анна описывала, как они, выбрав самый крутой спуск, неслись вниз, сначала почти сложившись пополам, а затем, набрав скорость, начинали постепенно выпрямляться, и когда коньки наконец касались льда, смельчаки еще долго скользили по гладкой поверхности катка, в который превращалась Свияга зимой. Александр был высокий и сухощавый; Владимир плотный и приземистый. Он катался на коньках лучше Александра. Оба были не из робкого десятка.
Владимира приняли в гимназию, когда ему было девять с половиной лет, осенью 1879 года. Ничего необычного в том, что он так поздно пошел учиться, не было. С детьми занимались родители, и регулярно в дом приходили учителя давать им уроки, или дети сами ходили к преподавателям. Весь год, перед тем как пойти в гимназию, Владимир каждое утро занимался с учительницей женского приходского училища, готовившей его к вступительным экзаменам. Он с удовольствием посещал ее уроки, и все отмечали, что он был послушным и признательным учеником. В гимназии он носил голубую форму, в какой тогда ходили все гимназисты. Учение давалось ему легко; он умел внимательно слушать и ловил новый материал буквально на лету. Поэтому дома ему не надо было зубрить домашние задания. Он учился лучше всех в классе и, конечно, сознавал свое превосходство над товарищами. В семье существовала такая традиция: когда Илья Николаевич бывал дома, то дети, вернувшись из гимназии, должны были, заглянув к нему в кабинет, объявить, какие отметки они в тот день получили. Обычно Владимир пробегал мимо отцовского кабинета, на ходу выкрикивая: «Греческий — отлично, немецкий — отлично, алгебра — отлично!» — и тут же мчался наверх, к себе в комнату. Довольные, Илья Николаевич с женой улыбались, переглядываясь между собой. Им нравилось, как этот крепыш с копной каштановых волос, выбивающихся из-под фуражки, изо дня в день, проносясь мимо них, радостно сообщает о своих успехах. Правда, иногда Илья Николаевич задумывался: а не слишком ли легко его сыну все дается? Он видел, что Владимир становится заносчивым. Блестящие способности сына и легкость, с какой он постигал знания, беспокоили отца. Илья Николаевич считал, что человек выковывается в труде, и не представлял себе, что выйдет из его сына, если тот не найдет себе настоящего, трудного дела.
От матери Владимир унаследовал методичность; от отца неутолимое стремление вырваться вперед, быть лучше всех.
Младший брат Дмитрий, мягкосердечный и ласковый мальчик, когда вырос, стал врачом. Наблюдая в детстве своего брата, он всегда удивлялся тому, как не задумываясь, почти механически Владимир расправлялся с любой темой сочинения или с четвертной работой. Никогда не отступая от этого правила, он делал так: сначала вчетверо складывал лист бумаги и на отрезанной четвертушке составлял план сочинения с введением и заключением; затем брал еще один лист бумаги, складывал его пополам в длину и на левых полосах его набрасывал черновик, проставляя буквы греческого алфавита и цифры согласно уже составленному плану. Правые полосы листа пока оставались чистыми. На них он позже вносил дополнения, пояснения, поправки, а также ссылки на использованную литературу. Постепенно правая полоса первоначального черновика заполнялась. Это то, что следовало учесть, когда работа будет переписываться набело. Таким образом, левая часть являлась своеобразным «скелетом» сочинения, а правая — «плотью», тем, чем должен был обрасти «скелет». Владимир четко заполнял выстроенную им конструкцию, а затем брал чистые листы бумаги и писал все сочинение начерно, карандашом. Только после этого он переписывал готовый, отработанный текст чернилами в тетрадь. И всегда железная логическая последовательность, и все те же пять этапов, которые должны были вместить в себя процесс развития темы от начала до конца. Этим методом он пользовался всю жизнь. Точно так же он писал свои книги.
И еще Дмитрий вспоминал, что Владимир всегда писал черновики только карандашом. При этом карандаш был остро-остро отточен. Владимир затачивал карандаши с любовью и старанием, чтобы буковки выходили изящные, тоненько-тоненько выписанные. Он не терпел тупых карандашей. Кончики грифеля у карандашей, которыми он писал, были острые, как иголки; Чуть грифель притуплялся — такой карандаш уже не годился, и Владимир снова принимался его затачивать. Он был непревзойденный мастер затачивать карандаши. Привычку эту он сохранил на всю жизнь.
В отличие от Александра в гимназии он не проявил никакого интереса к естественным наукам. Зато он с удовольствием изучал иностранные языки; они его завораживали. Он занимался русским, церковно-славянским, греческим, латынью, немецким и французским языками. Это было книжное знание: он читал на языках. Позже, когда ему довелось жить во Франции и Германии, к своему удивлению он обнаружил, что совсем не владеет разговорными навыками — не понимает устной речи и не может говорить ни по-французски, ни по-немецки. Вполне возможно, что его мать редко говорила дома на родном языке, или вообще никогда. Латынь приводила Владимира в восхищение. Он любил тяжеловесность этого языка, мускулистое построение его грамматических конструкций. Но самые яркие впечатления в его увлечении языками подарил ему греческий. Он с восторженным удивлением осваивал его структуру и тончайшие языковые нюансы. Однако его раздражали темпы преподавания иностранных языков в гимназии. У него не хватало терпения без конца долбить одно и то же. Однажды он сказал сестре Анне: «Восемь лет учить язык! Что за глупость! Если захотеть, его можно выучить за два года!»
Уже в гимназии в нем проявились педагогические наклонности. Он любил опекать слабых учеников, охотно писал за них сочинения, а на переменах с готовностью помогал решать трудные задачи, переводил отрывки с греческого и латыни, объяснял трудные теоремы. Он был счастлив, когда его подопечный с его помощью получал хорошую оценку.
Вспоминая гимназическую юность Владимира, Анна склонна была рисовать все в розовом свете. Она писала: «…с младших классов шел он лучшим учеником». Действительно, он пользовался своего рода популярностью среди учеников, был их признанным лидером в играх и в учении. Но есть свидетельства, позволяющие считать, что Анна сильно сгустила розовые краски. В школьных коллективах умники редко пользуются товарищеской любовью. Тем более что Владимир был дерзким, прямолинейным. Он мог обидеть человека презрительным замечанием; у него были острый язык и привычка говорить колкости. К тому же он прекрасно сознавал свое интеллектуальное превосходство и всегда пользовался случаем лишний раз это подтвердить, чтобы ни у кого из его товарищей по гимназии не оставалось ни капли в том сомнения.
Ему трудно было подобрать себе приятелей. Директор гимназии в своем рекомендательном письме ректору Казанского университета, в который Владимир собирался поступать после окончания гимназии, писал: «У него подчеркнутое стремление к уединению и замкнутости; он старается избегать общения с соучениками и во внеурочное время сторонится даже своих приятелей из числа лучших учеников». В целом директор высоко оценивал способности Владимира, расхваливал его на все лады, но между строк читается озабоченность тем, что юноше не хватает гуманности, что он эгоцентричен.
Случай с преподавателем французского языка, французом, осевшим в России после брака с местной помещицей, это подтверждает. Владимир доводил француза с холодной методичностью, хотя единственное, что можно было поставить в вину учителю, так это его нервозность, вполне естественную для европейца, оказавшегося в непонятном ему обществе в забытой Богом российской провинции. Месье Пор элегантно одевался, был по-французски экспансивен, обаятелен; он умел пленять учеников. По-русски он говорил с чудовищным акцентом. Владимир откровенно, в лицо издевался над ним, передразнивал его манеры, речь, его привычку бегать жаловаться к директору гимназии по малейшему поводу. А рассердить месье Пора было легко. Владимир объявил войну французу. Зрелище было отвратительное, потому что все преимущества, казалось, были на стороне ученика, у которого отец — директор всех губернских народных училищ, а сам он — любимец директора гимназии. Месье Пор тем не менее заявил, что ученику, позволяющему себе постоянное неповиновение воле учителя и грубые проделки, выходящие за рамки приличий, ставить отличные отметки по поведению нельзя, это не соответствует действительности. Месье Пор настаивал на том, чтобы Владимиру снизили оценку по поведению. Но, как и следовало ожидать, положение отца сыграло свою роль, и оценка не была снижена. Однако директор гимназии вынужден был поставить Илью Николаевича в известность о случившемся. Отец вызвал Владимира к себе. В кабинете Ильи Николаевича между отцом и сыном произошел серьезный разговор. Илья Николаевич не скрывал своего неудовольствия. Он отругал Владимира, и тот обещал, что больше никогда не допустит неуважительного отношения к преподавателю французского. Как раз в это время приехала Анна из Петербурга, где она училась на педагога. Илья Николаевич, вопреки своему правилу переживать неприятности про себя, рассказал, ей о том, что произошло. Нет, он не всегда мог гордиться своим сыном. Поводов для огорчения хватало. Владимир никогда не приглашал домой товарищей по гимназии, в нем было слишком много дерзости и самовольства, это, по мнению отца, опытного педагога, могло сильно навредить сыну в будущем.
Вероятно, инцидент сильно подействовал на Владимира, потому что в том же году было замечено, что его характер стал получше. Проявилось это в истории с одним простым чувашем, получившим русскую фамилию Охотников (от слова «охотник»). Охотников учил чувашских мальчиков, но ему хотелось поступить в университет. Греческий и латынь он знал еле-еле, да и в русском был не силен. Между тем латынь и греческий были обязательными предметами при поступлении в университет. Инспектор чувашских школ Яковлев высказал предположение, что если Владимира попросить позаниматься с чувашем, в некотором роде его соплеменником, то он может согласиться. Яковлев был близким другом семьи Ульяновых, к его словам прислушивались. Это был последний год Владимира в гимназии, и ему приходилось особенно много заниматься. Тем не менее педагогическая жилка в нем сработала, и он взялся готовить Охотникова в университет. Как и его отец, он был врожденным педагогом. Александр был другой: он предпочитал сам учиться. Преподавательская стезя его не манила.
Но и Владимир производил впечатление человека, для которого учение было главным, его острый, ненасытный ум жаждал новых и новых знаний. Он беспрерывно читал. Все девять месяцев учебного года, за исключением Рождественской недели и десяти дней Пасхальных каникул, Владимир жил, окунувшись с головой в учебу, поглощая книгу за книгой. Но когда наступали летние каникулы, он превращался совсем в другого человека. В эти долгие, вольные летние месяцы он, как деревенский помещик-аристократ, предавался всевозможным удовольствиям на лоне природы в своем родовом имении.
Каждое лето Ульяновы проводили в имении Бланков, в Кокушкине. Они закрывали свой дом в Симбирске и погружались всей семьей на пароход, курсирующий по Волге. Плыли до Казани, где останавливались на ночлег у Веретенниковых, а утром следующего дня, набившись в экипажи вместе со всеми детьми, с вещами, плетеными корзинами, полными провизии, с хохотом и криками трогались в деревню. Заботы учебного года оставались позади, забывались на целое лето. Впереди их ждали золотые денечки блаженства и покоя, такие светлые и долгие, что незаметно было, когда кончается день и начинается другой. А потом, в воспоминаниях, прошедшее лето представлялось одним бесконечным счастливым-счастливым днем.
Летом они словно переселялись в рай. Здесь у них было все, о чем могут только мечтать дети. Грезы детей Ульяновых сбывались в Кокушкине. Огромный дом с колоннами и с двумя террасами, выходившими на реку Ушну, был в их распоряжении. Берега реки поросли лесом и кустарниками, а вдаль уходили бескрайние пшеничные поля. Дети пользовались полной свободой — они могли охотиться в лесу, плавать в реке, кататься на лодке. В лесах водились медведи, в кустах прыгали зайцы, и иногда слышался вой волков. Бывало, забредя в чащу, мальчики встречали мирно пасущегося лося. На реке была пристань с тремя лодками. Вообще, чего тут только не было — и конюшни, и каретный сарай, скотный двор, длинная липовая аллея, и другая, березовая, и маленькая деревушка, в которой жили крестьяне. Тут было все, чему полагалось быть в настоящей помещичьей усадьбе. Хотя, надо сказать, по тем временам Кокушкино не считалось очень крупным поместьем. По соседству находились владения богатых купцов, превышавшие размеры Кокушкина во много раз. Дед купил землю, когда она еще была дешевая, и толково устроился на новом месте. Он даже возвел еще один флигель, который, хотя и назывался крылом главного дома, фактически был отдельным строением. Всего разных построек, больших и малых, стоявших на территории усадьбы, включая конюшни, каретный сарай и крестьянские избы, было не менее пятидесяти.
Во время летних каникул в обоих господских домах, возвышавшихся над рекой, кипела жизнь. Между ними постоянно шло движение: дети сновали туда и обратно, из дома в дом. Дом поменьше притягивал их тем, что там находился большой зал для бильярда, служивший молодежи своего рода клубом. Здесь они собирались, строили планы на предстоящий день, играли в бильярд. Здесь все вместе искали укрытия во время летних гроз. Ночь они проводили в большом доме. Комнаты в малом отводились под спальни для наезжавших гостей. В Кокушкине Илья Николаевич размещался в кабинете тестя, сплошь уставленном книжными шкафами. Мария Александровна и ее сестра Анна, мать детей Веретенниковых, занимали угловую комнату. Владимир с двоюродным братом Николаем Веретенниковым или в комнате рядом с кабинетом. Комнаты были просторные и выходили окнами в сад, на цветочные клумбы. Мария Александровна много сил отдавала саду, и немудрено, что цветы, произраставшие на ее клумбах, славились на всю округу.
Владимир научился плавать в реке Ушне. Поначалу, когда он был еще маленький, он плескался на мелких местах, но в десять-одиннадцать лет мог уже переплывать на другой берег реки. Он научился прекрасно грести, и поэтому в доме никто не волновался, если он брал лодку и уплывал на весь день. В семье было три лодки — две небольшие, а третья побольше, как баркас. Летние достижения Владимира не ограничивались только тем, что он научился великолепно плавать и грести. Позже вспоминали, что он проявлял себя как непревзойденный грибник. В этом деле у него был настоящий талант. Грибов было множество, самых разных видов, и шляпки были всевозможных цветов: бронзовые, розоватые, белоснежные, зеленые, желтые, всякие. Тут росли маслята, до которых были большие охотники черные жуки; и подберезовики со шляпками шоколадного цвета. Владимир умел распознать любой гриб и считался крупным специалистом по части грибных мест; он примечал, какие грибы где любят расти. Уже в Горках, когда Ленин, удалясь от всех дел, доживал последний год своей жизни, рано состарившийся, сраженный болезнью мозга, он часто бродил по лесу, собирая грибы. Это было его любимое занятие.
Во время летних каникул, в те блаженные дни его детства в душе Владимира наступал полный покой. Он наслаждался жизнью, радовался благам долгого, щедрого лета. Все это впоследствии ярко всплывет в его памяти: как он ходил за грибами и ягодами, катался на лодке, рылся в книгах в дедушкиной библиотеке, охотился в густых, как джунгли, лесах; он вспоминал свои беседы с кучером Ефимом и мальчиком, прислуживавшим в господском доме, звали которого Роман. Так протекали день за днем. Омрачить существование здесь могла только скука. Но И. С. Тургенев справедливо писал, что русский сельский барин только хорошеет в своей скуке, как гриб, поджаривающийся в сметане. Это было как раз то самое состояние, в каком пребывал и Владимир летом в Кокушкине. Можно сказать, это была не жизнь, а настоящее блаженство. Другое дело зимой — тогда все менялось, и в усадьбе поселялось уныние.
На именины отца, 20 июля, обязательно устраивали фейерверк. В этот день со всей округи, из отдаленных мест, съезжались знакомые и родственники поздравить Илью Николаевича и засвидетельствовать ему почтение. Имя «Илья» происходит от библейского «Илай». В русском народе бытовало поверье, что в Ильин день сам Илья-пророк разъезжает по небу в колеснице. В их представлении святой Илья был восприемником Перуна, божества, которому поклонялись древние славяне. Как Перун, он якобы мог насылать на людей войны, гром и гнев небесный. Поэтому чтобы задобрить его, сельчане в тот день устраивали кулачные бои. Много лет спустя, когда Владимир уже был убежденным атеистом и революционером, одержимым идеей разрушить монархию, преданным слугой которой был Илья Николаевич, он не забывал отмечать день святого Ильи-пророка и всегда посылал своей матери по такому случаю особенно трогательное письмецо.
В Кокушкине у господ не было серьезных проблем с крестьянами. До конца своих дней Ленин будет вспоминать безоблачную пастораль летнего отдыха во время каникул с теплым чувством. «Нет ничего прекраснее Кокушкина», — писал он впоследствии. Путешествуя по Италии, он как-то в разговоре заметил, что даже Капри уступает в красоте этой русской деревне. Воспоминания о жизни в имении не оставляли его никогда. Хозяевами его до самой Октябрьской революции так и были все пять дочерей Александра Бланка. Каждая из них владела пятой частью земли.
Как и во время учебы, в Кокушкине Володя жадно накидывался на книги, погружаясь в чтение классической литературы, в том числе русских классиков. Он обожал Пушкина — это был его любимый поэт; отдавал должное романам Тургенева. Больше всего ему нравился его роман «Дворянское гнездо». Впервые Владимир прочитал Тургенева, когда ему было тринадцать лет, но и потом, в зрелом возрасте, он не раз возвращался к произведениям любимого автора.
«Отцы и дети» не случайно взбудоражили воображение впечатлительного гимназиста. На вопрос: что такое нигилист? — Аркадий, друг Базарова, благоговеющий перед ним, отвечает: «Нигилист — это человек, который не склоняется ни перед какими авторитетами, который не принимает ни одного принципа на веру, каким бы уважением ни был окружен этот принцип».
«Мы действуем в силу того, что мы признаем полезным, — промолвил Базаров. — В теперешнее время полезнее всего отрицание — мы отрицаем.
— Всё?
— Всё.
— Как? Не только искусство, поэзию… но и… страшно вымолвить…
— Всё, — с невыразимым спокойствием повторил Базаров.
Павел Петрович уставился на него. Он этого не ожидал, а Аркадий даже покраснел от удовольствия.
— Однако позвольте, — заговорил Николай Петрович. — Вы всё отрицаете, или, выражаясь точнее, вы всё разрушаете… Да ведь надобно же и строить.
— Это уже не наше дело… Сперва нужно место расчистить».
Спустя несколько лет те же самые мысли выразит в «Катехизисе революционера» Нечаев, а за ним — Владимир Ульянов. Романтика нигилизма была соблазном и до них. Мефистофель Гёте недаром был так уверен в силе своего красноречия. Но в 80-х годах XIX века она стала восприниматься острее, стала ближе. Нигилизм с невероятной мощью захватывал души людей. Юный гимназист, коротающий школьные каникулы в родовом имении, с замиранием сердца читал роман про Базарова и плакал над его печальной судьбой, а потом, как ни в чем не бывало, мчался купаться на речку или в сад, помогать маменьке высаживать в аккуратно возделанные клумбы георгины, настурции и резеду.
Литературный вкус Владимира сформировался еще когда он учился в гимназии. Пушкина, Толстого, Тургенева он перечитывал по нескольку раз. Пройдет много лет, и его сестра Анна будет вспоминать, что именно отец советовал им читать революционно направленные произведения Добролюбова, и, если ей верить, гуляя с детьми на природе, он будто бы пел революционные песни. Но это просто легенда, созданная для того, чтобы объяснить, как сформировались революционные наклонности детей Ульяновых. Илья Николаевич был либералом, которого глубоко волновали благополучие и дальнейшая судьба детей во вверенных ему учебных заведениях. Ему не пристало помышлять о социальной революции. Более того, он гордился почестями, которыми его удостаивала монархия; он был примерным прихожанином церкви и считал своей обязанностью следить, чтобы в каждой гимназии изучали Закон Божий. Он был благонадежен, и никаких антигосударственных помыслов не вынашивал. Его дети, пока он был жив, разделяли его мировоззрение — да иначе и быть не могло, — он всегда служил для них примером.
Лето 1885 года было последним в его жизни. К тому времени Илья Николаевич отметил уже двадцатипятилетие своей служебной деятельности на посту чиновника Министерства просвещения. Люди его положения после двадцати пяти лет службы обычно уходили в отставку. Но Илья Николаевич был на прекрасном счету и поэтому рассчитывал, что сможет и дальше работать в том же качестве с тем же жалованьем. Но все было не так просто. Сначала его оставили в должности на один год. Потом еще на четыре года. В конце октября] 885 года, накануне тридцатилетии службы, Илья Николаевич написан прошение в учебный округ об оставлении на службе еще на пять лет. Попечитель П. Н. Масленников знал, что кое-кто в губернии недолюбливает директора народных училищ, и рекомендовал министру Делянову оставить симбирского директора на службе лишь «до 1 июня 1887 года». Илья Николаевич ждал ответа.
Наступило Рождество. Все дети, кроме Александра, были дома. Александр находился в Петербурге, он там учился. Его ждали на Рождественские каникулы, но он отказался приехать, объяснив это тем, что не смеет вводить своих близких в расходы, поскольку длинное путешествие из Петербурга в Симбирск обойдется слишком дорого. Поступок был совершенно в его духе. Ежемесячно отец посылал ему на прожитие сорок рублей. Но Александр был бережлив, и ему удавалось сократить расходы до тридцати рублей в месяц. Приехав домой в начале летних каникул 1885 года, он, ни слова не говоря, вернул Илье Николаевичу сэкономленные деньги. Илья Николаевич отчитал его, сказав, что не к лицу сыну действительного статского советника вести образ жизни нищего студента и морить себя голодом, — ведь деньги в семье есть, и его никто не ограничивает в средствах. Александр промолчал. У него были свои принципы, и брать у отца больше денег, чем ему было необходимо, он категорически отказался.
Однажды вечером во время Рождественских каникул Анна сидела у отца в кабинете и читала ему вслух газету. Вдруг она услышала, будто он что-то бормочет. Он лепетал нечто бессвязное. Она посмотрела на него, прислушалась и поняла, что он бредит. Он словно говорил на каком-то неведомом языке, в больном воображении пребывая где-то далеко-далеко, в ином мире. Но приступ миновал и вечером Илья Николаевич казался вполне здоровым.
На следующий день, 24 января, он все утро не выходил из своего кабинета. Там же он провел прошедшую ночь, как обычно, на своем черном кожаном диване. Он часто ночевал в кабинете. На этот раз он почти не спал и выглядел усталым и измученным. Тем не менее у него хватило сил посидеть над работой и коротко переговорить с коллегами, инспекторами Стржалковским и Яковлевым. Потом Илья Николаевич неожиданно появился на пороге столовой. Вид у него был напряженный, сосредоточенный. Он обвел комнату долгим взглядом, словно искал чего-то, и молча удалился, закрыв за собой дверь. Его жена позже говорила, что взгляд у него был человека, который со всем прощается.
Он умер в пять часов вечера, лежа на диване в кабинете. Мария Александровна находилась при нем. Перед его смертью к нему были вызваны Владимир и Анна, чтобы попрощаться и получить благословение. Но благословить он их не успел. Когда они подошли к умиравшему, он уже хрипел.
Владимир видел, как умер его отец. Ему тогда было пятнадцать лет. Минует двадцать лет, и он скажет кому-то из своих друзей: «Мне было шестнадцать лет, когда я покончил с религией».
За всю свою жизнь он трижды был свидетелем кончины людей: он видел смерть отца, сестры Ольги и матери своей жены.
На похороны Ильи Николаевича съехались учителя и деятели просвещения со всей губернии. Его рождение было освящено пышной церемонией крещения в русской православной церкви в Астрахани, а смерть — торжественной заупокойной службой в православном храме города Симбирска. Газеты почтили его память некрологами, а на прощальной панихиде звучали речи, в которых его называли достойным членом общества, служившим на благо своего народа, проявившим на поприще образования беспримерное трудолюбие и рвение. Илья Николаевич был настоящим, глубоким гуманистом, человеком с доброй и тонкой душой и потому не нуждался в пустых и фальшивых посмертных панегириках. Его жизнь говорила сама за себя. Он не заслужил слов, сказанных Владимиром, правда много позже, в адрес чиновников, «которые понимают под «общественной полезностью» политическую апатию и раболепие перед правительством кнута». Эти слова он напишет в одной из своих работ.
Так скончался Илья Николаевич Ульянов, действительный статский советник, кавалер ордена Святого Владимира, потомственный дворянин, основавший чуть ли не полтысячи новых училищ, школ и гимназий. Даже в Москве и в Санкт-Петербурге газеты оповещали о его кончине.
Его вдове была назначена пенсия в размере одной тысячи двухсот рублей в год, что соответствует примерно восьми тысячам восьмистам долларов, если перевести на деньги нашего времени. Такую пенсию принято было назначать вдовам заслуженных людей, в чинах не ниже, чем генеральских.
Когда семью постигает утрата, близкие по-разному переживают горе. Бывает так, что для кого-то эта смерть становится ударом на всю жизнь. Человек живет с этим горем до конца своих дней. Он продолжает обычное земное существование, женится, производит на свет и воспитывает детей, работает, продвигается по службе и как будто ничем не отличается от прочих людей. Обыкновенный человек, живет, как все. Но какая-то часть его души окаменела, отмерла. Боль перенесенной утраты не проходит со временем; наоборот, она сказывается чем дальше, тем острее. Потеря отца может иметь последствия, равносильные залпу шрапнелью: поражая главную цель, она ранит всех вокруг. Беда вырвала из жизни опору семьи, оставив глубокие рубцы в душах детей.
Смерть Ильи Николаевича была неожиданной. Он умер в тот момент, когда дети особенно в нем нуждались. Александр был в Петербурге, где он изучал биологию в университете. Казалось бы, такой человек, как он, должен был воспринять это известие разумно и спокойно. Но на него смерть отца так подействовала, что он был близок к помешательству. Его сестра Анна в своих мемуарах вспоминает, что он был так убит горем, что на много дней забросил ученье и не мог ничем заниматься, а только ходил из угла в угол комнаты, как загнанный в клетку зверь. После этого он стал жестче, упрямей, решительней и из милейшего юноши с нежным сердцем превратился в существо с капризным, настойчивым характером, в этакого тихого деспота.
Перемена произошла и в характере Владимира, которому теперь пришлось вместо отца взять на себя роль старшего мужчины в доме. Когда через день после похорон Анна вернулась в Петербург, он, пятнадцатилетний мальчик, остался за главного в семье. На нем было все хозяйство в их симбирском доме. Теперь он вел дом, собирал официальные бумаги, необходимые, чтобы оформить пенсию за отца, следил за образованием младших детей. В промежутках между делами он продолжал готовить в университет Охотникова и упорно занимался в гимназии, где по-прежнему оставался лучшим учеником в классе. Это был чудовищно напряженный период в его жизни. Но не в его характере было предаваться горю, он еще самозабвеннее погружался в работу.
В тот год он особенно тесно подружился с Ольгой, своей младшей сестрой, которая быстро подрастала, обещая стать очаровательной барышней с независимым и слегка капризным характером. Анна была суровая по натуре и неулыбчивая, Ольга же, наоборот, смешлива. Она хорошо пела и играла на рояле, а в шахматных партиях иногда даже одерживала победу над братьями. Из всех детей она была самая музыкальная и способная к языкам. Она говорила по-немецки, по-французски, по-английски и по-шведски. Шведский она усвоила от матери и уже в восемнадцать лет неплохо им владела. Кроме всего прочего, она была самая красивая в семье. Ольга унаследовала от матери-немки правильные черты лица, но природе было угодно смягчить их, придать особую милоту. Владимир больше всего ценил ее ум, быстрый, неожиданный и оригинальный. Близкие говорили, что голова у Ольги отдыхает, только когда она спит.
Еще прошедшим летом Александр демонстрировал братьям и сестрам свой новый талант — как он умеет играть в шахматы и в бильярд одновременно. Не отрываясь от бильярдного стола, орудуя кием, он выкрикивал очередной шахматный ход. Владимир был в полном восторге. Пройдет время, он и сам научится играть, не глядя на доску. Дмитрий вспоминал, что, когда Александр приезжал из Петербурга, каждый вечер после ужина Александр с Владимиром усаживались за шахматную доску. Они сидели друг против друга насупленные, страшно серьезные; играли молча, никогда не спорили друг с другом, не обменивались ни словом. По обыкновению они удалялись играть в маленькую комнату на нижнем этаже, окно которой выходило во двор. Однажды во двор забежала соседская девочка лет двенадцати. В окошке, забранном решеткой, она увидела двух молодых людей; они сидели неподвижно, наподобие каменных истуканов, и опустив головы. «Как арестанты за решеткой!» — закричала девочка и кинулась стремглав со двора. Александр и Владимир переглянулись и оба посмотрели ей вслед. А затем продолжили игру.
Как-то раз Мария Александровна послала за Владимиром. Он должен был помочь ей по хозяйству. «Я очень занят», — раздраженно отрезал Владимир. После смерти отца он снова стал грубым и непослушным, как до памятного инцидента из-за учителя французского языка. Но не успел он договорить, как Александр, вскочив, произнес: «Ты пойдешь и сделаешь то, о чем тебя просит мама, или я никогда больше не сяду играть с тобой в шахматы». Владимир покорно встал из-за стола и отправился помогать матери. И это был не единственный случай, когда в нем проявлялась беспредельная дерзость. Иногда он огрызался злобно, мрачно, по-хамски, ни с того ни с сего; в нем словно взыгрывал дух противоречия. Александра тревожил Владимир: он видел, как тот болезненно взрослеет. Владимиру отчаянно не хватало сильной отцовской руки, — уж слишком он был порывист, остер умом, прекрасно сознавал свою власть над другими и не терпел чужого мнения. Вернувшись в конце лета в Петербург, Александр с грустью сказал Анне: «Владимир несомненно талантлив, но мы с ним больше не понимаем друг друга». — «Почему он такой?» — спросила Анна. Ответа не последовало. Но было ясно: Владимиру пришла пора становиться взрослым, а этот период обычно связан с глубокими изменениями в душе человека. Он уже успел пережить горе и чувство одиночества, покинутости; в своем юном возрасте он уже прекрасно сознавал, что одарен блестящими умственными способностями; и в довершение всего постоянное соперничество с Александром, — этого было достаточно, чтобы вызвать резкую перемену во всем его существе. В его душе все время шла борьба двух начал — необузданного, дикого, унаследованного от отцовских предков, кочевников-чувашей, и другого — цивилизованного, унаследованного от матери с ее немецко-скандинавским происхождением. До конца жизни эти два ярко выраженных и противоположных друг другу начала попеременно брали в нем верх; вспышки дикой ярости и необузданного самовольства сменялись ровным, разумным поведением цивилизованного человека.
Александр тоже переживал глубокие внутренние перемены. По натуре он был уравновешенный и спокойный, даже сдержанный, обладал блестящим умом, который использовал рационально, строго по назначению, занимаясь наукой. Большую часть времени он проводил за микроскопом, терпеливо наблюдая формы органической жизни и их изменения. Это был прирожденный ученый-исследователь; со временем он мог занять почетное место среди профессуры на одной из кафедр Санкт-Петербургского университета. Но случилось неожиданное. В течение каких-то нескольких месяцев он сделался рьяным революционером, одержимым целью убить царя и свергнуть существующий строй.
Как могло такое произойти, что могло заставить его проникнуться мыслью, будто цареубийство и есть его предназначение в жизни, даже если ему придется ею пожертвовать? Он тщательно скрывал свою причастность к революционным идеям; нигде, ни в его письмах, ни в его дневниках нет и намека на то, что он приобщился к революционной деятельности, забыв о науке. Известно, что он был страшно подавлен, когда вернулся в Петербург после смерти отца. В таком состоянии он мог легко попасть под чье-то влияние. Он был из тех людей, кто остро переживает чужую боль, и был способен на самопожертвование; это было поразительное качество в нем. Еще когда Александр был ребенком, заметили, что, если он брался за какое-то дело, он полностью ему отдавался, не щадя своих сил. В этом он отличался от Владимира, который умел рассчитывать свои усилия и предвидеть итог. В Александре были чистота и открытость, эти два совершенно обезоруживающие качества. В этом он был схож с Алешей Карамазовым из романа Достоевского, чистым отроком, который видел смысл жизни единственно в служении людям, в том, чтобы помогать им, изливая на них свет собственной святости. Оказывается, однако ж, что и Алеше не был заказан путь в террористы. За несколько месяцев до смерти Достоевский открыл Алексею Суворину, издателю своих сочинений, что намеревается написать новый роман, в котором Алеша должен выступить в роли цареубийцы. Соглашаясь с мнением Суворина, что в его романе «Братья Карамазовы» много провидческого, Достоевский заявил, что работает над его продолжением, в котором Алеше придется покинуть место святого уединения. Погодите, стращал писатель, на этом дело не кончится! Уйдя из монастыря, Алеша присоединится к нигилистам… Бедный Алеша станет цареубийцей, он убьет царя!
До возвращения Александра в Петербург в сентябре 1886 года у него не было никаких связей с террористическими группами, да и вообще хорошо организованных групп такого рода в то время не существовало. «Народная воля» после ареста всех участников террористического акта, унесшего жизнь Александра II, была уничтожена. Но она осталась жить в легендах. Главные действующие лица, осуществившие покушение на царя, — Михайлов, Желябов, Софья Перовская и Гриневицкий стали мифическими персонажами ушедшей эпохи. Память о них в Петербурге была жива, и среди студентов университета находились такие, которые лелеяли мечту о продолжении дела, начатого их кумирами. Среди них был умиравший от чахотки двадцатитрехлетний фанатик, возомнивший себя преемником революционных традиций «Народной воли». Способностями организатора он не обладал, и потому ему удалось собрать вокруг себя лишь небольшую группу студентов, разделявших его воззрения. Звали этого человека Петр Шевырев. Голова его напоминала череп, обтянутый мертвенно-бледной кожей; лоб был высокий, глаза глубоко посаженные, подбородок маленький. В заговоре приняли участие около двадцати студентов, некоторые из них, как например, Андреюшкин, примкнули к Шевыреву под влиянием романтического порыва, в поисках остроты ощущений. Андреюшкин написал письмо другу в Харьков. Письмо это получилось своеобразным гимном, восхвалявшим терроризм, там были такие слова: «Если ты попросишь меня описать достоинства и значение Красного Террора, на это уйдут века, учитывая, что это мой конек, и это то, что поддерживает мою неприязнь к социал-демократам». Крамольное послание студента было перехвачено полицией в начале февраля 1887 года, но установить, кто был его отправителем, они смогли только 27 февраля. Убийство царя было намечено на 1 марта, и совершить его должны были Петр Шевырев, Александр Ульянов и еще несколько членов группы.
Студенты не прошли никакой школы. Они понятия не имели о дисциплине, которой должны подчиняться члены террористической группы. У них не было денег, не было организации, не было четкого плана, не было настоящего оружия. Средства на осуществление своего плана заговорщики выручили, продав за сто рублей золотую медаль Александра, которой университет его удостоил за курсовую работу о пресноводных кольчатых червях. На эту сумму, сто рублей, им удалось приобрести два браунинга и собрать по частям три бомбы. Бомбами главным образом занимался Александр, почерпнувший сведения, как их сделать, из учебника, взятого в университетской библиотеке. Это были странные изделия. Вокруг цилиндрического контейнера, содержавшего динамит, были приделаны гильзы из-под дроби, начиненные стрихнином. Судя по всему, достать стрихнин заговорщикам ничего не стоило, потому что друг одного из них был аптекарем. Но с азотной кислотой, вызывающей взрывную реакцию, возникли затруднения. В конце концов ее сыскали в Вильно. Среди тех, кто был задействован в истории приобретения азотной кислоты, оказались два брата, Бронислав и Юзеф Пилсудские, студенты университета. Они не принадлежали к числу активных участников заговора, вероятно, даже не знали, для чего кислота предназначалась и что вообще готовилось. Примечательно, что впоследствии Юзефу Пилсудскому суждено было стать диктатором Польши, а брату Александра Владимиру — диктатором России.
Покушение на царя было запланировано на день, когда отмечалась годовщина гибели Александра II Отряд подрывников состоял из Андреюшкина и еще двух студентов. Царь любил ежедневно совершать прогулки. Обычно маршрут его пролегал по Невскому проспекту, который берет начало у Адмиралтейства и пересекает всю центральную часть Санкт-Петербурга. С 27 февраля заговорщики стали появляться на Невском, дабы ознакомиться с обстановкой на местности. Андреюшкин уже был на примете у полиции; его сразу узнали и установили постоянную слежку. Было слишком уж очевидно, что три приятеля студента затевают что-то недоброе, но задерживать их не стали. В полицейском рапорте сообщалось, что студенты вели себя странно и что с полудня до пяти вечера за ними велось наблюдение. В тот день, 27 февраля, царь не покидал Зимнего дворца. Не появился он и на следующий день, когда заговорщики снова «патрулировали» Невский. Настало 1 марта. Молодые люди опять возникли на проспекте. Андреюшкин держал в руках толстую книгу, а у его товарищей оттопыривались пальто. Это навело полицейских на мысль, что они что-то прятали под верхней одеждой. Все они тут же были задержаны. Полицейские первым делом осмотрели книгу. Это был медицинский словарь, вернее, обложка от него; внутри находилась картонная коробка, а в ней — бомба.
Один из студентов, Осипанов, выхватил пистолет и выстрелил в полицейского. Пистолет оказался неисправным. Единственно, для кого он мог представить опасность, так это для того, кто рискнул бы им всерьез воспользоваться. По непонятным причинам полицейские не стали обыскивать Осипанова. Отняв у него пистолет, они отвели его в участок. Уже в участке тот же Осипанов вытащил из кармана картонную коробку и швырнул ее на пол. Бомба не взорвалась. Полиции стало ясно, что в их руки попали желторотые горе-террористы.
Тем не менее царю был направлен рапорт, в котором полиция не упустила случая представить свои старания в самом выгодном для себя свете. Царь на полях рапорта написал: «На этот раз Бог Нас спас, но надолго ли?» Его Величество поздравил с успешным завершением дела как высших полицейских чинов, так и рядовых служак, сумевших быть на страже и действовать в подобной ситуации столь расторопно и разумно.
Двое из студентов оказались болтливы, и вскоре полиции стали известны все участники заговора, в том числе и Александр Ульянов. Полиция тут же направилась к нему в меблированные комнаты на Александровском проспекте, где он жил. Там они застали только Анну и арестовали ее. Александра они нашли в студенческом общежитии несколько часов спустя. В течение следующих дней было арестовано семьдесят четыре человека, включая друзей заговорщиков. Однако пятьдесят человек были вскоре освобождены за отсутствием улик. Шевыреву сначала посчастливилось ускользнуть от полиции. Он бежал в Ялту, но 7 марта все-таки был схвачен.
Весть об аресте Александра достигла Симбирска буквально через несколько дней. Кто-то сообщил об этом в письме к Вере Кашкадамовой, местной учительнице. Эта пожилая женщина была давнишним другом семьи Ульяновых, с тонким чувством такта. Как сообщить родным Александра страшное известие, чтобы оно не явилось слишком тяжким них ударом? Владимиру оставалось всего несколько недель до окончания гимназии. Он готовился к заключительным экзаменам. Вера Кашкадамова вызвала его к себе и показала ему письмо. Пока он его читал, она наблюдала за тем, как он воспримет известие. Мальчик не потерял самообладания, только с расстановкой произнес: «Дело серьезное, это может плохо кончиться для Саши». Он долго молчал, морща лоб. Потом отправился домой, чтобы сообщить обо всем матери. Через полчаса Мария Александровна уже была у Кашкадамовой. Она сказала: «Дайте мне письмо». Прочитав его, решила немедленно ехать в столицу. Она считала своим долгом сделать все, чтобы спасти сына. «Я поеду в Санкт-Петербург сегодня же, — сказала она. — Пожалуйста, последите за детьми, пока меня не будет».
Мария Александровна отбыла в Петербург в тот же день. Предварительно она поручила Владимиру найти ей попутчика до Сызрани, где находилась ближайшая железнодорожная станция. От Симбирска до Сызрани было около двухсот километров, и обычно люди, отправляясь в дорогу, искали попутчиков, чтобы разделить между собой оплату за проезд в экипаже. Много лет спустя Крупская рассказала в своих воспоминаниях о том, как Владимир обошел всех местных «либералов» из числа друзей их дома с просьбой сопроводить Марию Александровну до Сызрани, но желающих не нашлось. Уже всем было известно, что она оказалась матерью двух арестованных террористов. Люди боялись, что их заподозрят в связях с ней. Он никогда, пишет Крупская, не простил им этого, и с тех пор он преисполнился ненавистью к либералам. «Он ста! больше думать, и произведения Чернышевского обрели для него новый смысл. Обнаружив «Капитал» Маркса среди книг Александра, он стал вчитываться в него, ища там ответы на свои вопросы. Раньше это произведение давалось ему с трудом, теперь же он набросился на него с жадностью».
Рассказ этот звучит не очень убедительно. За исключением этого отрывка из воспоминаний Крупской, ни в одном другом источнике нет ни слова о том, что Владимир, будучи гимназистом, увлекался чтением литературы революционного содержания. Этот интерес пробудился у него позже, когда он уже был в Казани. Именно тогда он ощутил весь груз поступка брата Александра на собственной судьбе. А в Симбирске у него и без того хватало забот. Ему надо было вести дом, заботиться о младших детях, давать уроки Охотникову, готовиться к выпускным экзаменам, до которых оставалось всего ничего.
В это время в Санкт-Петербурге Мария Александровна билась за жизнь сына. В столице у нее были родственники со стороны Бланков, занимавшие высокие посты, и потому она могла рассчитывать на то, что ее без промедления примут в соответствующих министерствах, учитывая к тому же ее положение вдовы действительного статского советника. С утра до вечера она совещалась с адвокатами и встречалась с высокопоставленными чиновниками. Она обратилась к царю с прошением разрешить ей свидание с сыном, и Александр II1 начертал на полях поданного ею прошения: «Я думаю, было бы разумно допустить ее повидаться с сыном, дабы она сама могла убедиться в том, что за «сокровище» ее сынок». Марию Александровну провели в камеру к Александру. Увидев мать, он не выдержал и расплакался, но потом овладел собой. Казалось, он был охвачен каким-то странным безразличием к собственной судьбе, но духом не падал и был совершенно спокоен. Он не проявлял никакого раскаяния, так как не чувствовал за собой вины. Словно стремился всем своим видом сказать: «Да, я хотел убить царя, но попытка провалилась, и тут уж ничего не поделаешь».
Только пятнадцать человек из числа арестованных предстали перед судом. Девять из них были студентами Петербургского университета, один был семинарист, другой — аптекарь, и еще один был записан как мещанин. Среди арестованных были три женщины. В графе «род занятий» две значились как акушерки, а Анна Ульянова как учительница начальных классов.
Слушание дела проходило за закрытыми дверями. Состав присяжных был поименно назначен самим царем. Как знак великой милости Марии Александровне было дано разрешение присутствовать на процессе. В качестве свидетеля со стороны обвинения на суде выступил генерал от артиллерии, который дал свою профессиональную оценку огнестрельного оружия, найденного у обвиняемых. Он определил, что оба пистолета были непригодны для стрельбы, а динамит в бомбах не мог взорваться, поскольку взрывное устройство было слишком примитивным. Защита почему-то не воспользовалась случаем сыграть на поразительной неподготовленности и неопытности конспираторов. Адвокаты нажимали на то, что подсудимые — юные существа, попавшие под дурное влияние, и едва ли они соображали, что творили. Однако когда в конце заседания уже перед вынесением приговора обвиняемым было предоставлено последнее слово, каждый из них заявил, что прекрасно сознавал, на что идет. Только Шевырев попытался обелить себя, и понятно, ведь на нем лежала основная вина. Александр же, наоборот, делал все, чтобы взвалить общую вину на себя. Он шепнул Лукашевичу, одному из малозначительных участников заговора: «Если хочешь, вали все на меня!» Позже Анна говорила, что он был бы рад хоть двадцать раз быть повешенным, лишь бы помочь остальным.
Когда Александру было предоставлено слово, он произнес длинную речь. Пока он говорил, председатель суда несколько раз прерывал его, призывая не вдаваться в теоретические рассуждения, но Александр продолжал, не обращая на него внимания, «просвещать» судей, развивая перед ними теорию терроризма и неизбежности социализма. Он сказал, что еще в ранней юности существующие порядки вызывали в нем смутное недовольство, оно окрепло и получило подтверждение, когда он наконец познал, что такое научный социализм, который с его точки зрения является единственной дорогой в будущее. «…Только после изучения общественных и экономических наук это убеждение в ненормальности существующего строя вполне во мне укрепилось и смутные мечтания о свободе, равенстве и братстве вылились для меня в строго научные и именно социалистические формы. Я понял, что изменение общественного строя не только возможно, но даже неизбежно». Как профессор, вооруженный знаниями в области обществоведения, он терпеливо и последовательно вводил своих судей, словно новичков-студентов, в курс научной теории развития общества, объясняя им, что каждая страна развивается согласно определенным историческим законам; в своем развитии страны проходят определенные фазы, и в конце концов приходят к завершающей фазе исторического развития, — к такому общественному строю, которым и является социализм, и только социализм. <<Это есть неизбежный результат существующего строя и тех противоречий, которые в нем заключаются», — сказал он.
Александр заявил, что единственным средством борьбы для интеллигенции остается террор, поскольку все прочие формы борьбы бесполезны. Только с помощью террора люди завоюют себе право свободно мыслить в обществе, где свободное слово подавляется царской цензурой, где даже невольная мысль обречена, не будучи предварительно одобрена государственной властью. Вот его слова:
«Наша интеллигенция настолько слаба физически и неорганизованна, что в настоящее время не может вступать в открытую борьбу, и только в террористической форме может защищать свое право на мысль и на интеллектуальное участие в общественной жизни. Террор есть та форма борьбы, которая создана девятнадцатым столетием, есть та единственная форма защиты, к которой может прибегнуть меньшинство, сильное только духовной силой и сознанием своей правоты против сознания физической силы большинства. Русское общество как раз в таких условиях, что только в таких поединках с правительством оно может защищать свои права».
То, что Александр говорил, уже было сказано до него Нечаевым, Желябовым и, возможно, еще десятком им подобных, но Александр более ясно выражал свои мысли и явно превосходил их интеллектуальным уровнем. Его речь, поместившаяся на трех страничках убористо напечатанного текста, была логична, четко скомпонована, рассудочна, — без тени сантимента. Он никого не стремился разжалобить. Возможно, бесстрастность его речи привела в ужас Марию Александровну, потому что она вдруг вскочила и поспешно вышла из зала суда. Александр продолжал говорить. Он полностью взял на себя вину попытки покушения на царя и не просил о пощаде. В заключение он сказал: «Среди русского народа всегда найдется десяток людей, которые настолько преданы своим идеям и настолько горячо чувствуют несчастье своей родины, что для них не составляет жертвы умереть за свое дело. Таких людей нельзя запугать…»
Если бы обвиняемые положились на милость судей и не были бы столь строптивы, кто знает, может, они отделались бы недолгими сроками тюремного заключения. Но тюрьма была не для Александра. Хотя прокурор дрогнул, видя, как он намеренно старается взять всю вину на себя. «Я полностью верю в искренность осужденного Ульянова, — провозгласил он. — Если он и погрешил против истины, так это в желании взвалить на свои плечи больший груз вины, чем было на самом деле».
Суд приговорил пятерых зачинщиков к смертной казни, остальные по большей части получили длительные сроки тюремного заключения. Бронислав Пилсудский был приговорен к пятнадцати годам каторжных работ в Сибири, а его брат всего лишь к ссьлке на пять лет. В связи с полным отсутствием состава преступления Анна была освобождена через несколько дней после окончания процесса. Однако полиции было поручено держать ее под наблюдением.
В тюрьме Александр проявил ту же стойкость, что и на суде. Он не сломался. Единственное, о чем он попросил, — чтобы ему передали томик стихов Гейне. Кто-то из повидавших Александра в то время описывал его так: «…Потемневшее лицо, высокий лоб, нахмуренные брови и крепко сжатый рот». Такими словами скорее подобает описывать привидевшегося во сне покойника, между тем это был точный его портрет перед казнью.
20 мая Александр был повешен во дворе Шлиссельбургской крепости. Вместе с ним были повешены Шевырев, Андреюшкин, Генералов и Осипанов. Получив письмо матери, сообщавшей о гибели брата, Владимир потер рукой лоб и негромко произнес: «Мы пойдем другим путем».
Мария Александровна вернулась в Симбирск. Она была как-то странно спокойна. Старая няня, жившая в их доме, которая помнила детей Ульяновых еще с пеленок, так рассказывала о возвращении Марии Александровны: «Она не позвонила и не постучала в дверь, а тихо прошла через черный ход. Дети помоложе кинулись к ней, окружили ее, припали к своей маменьке. Я заметила, что она совсем стала седая». Еще несколько недель она оставалась с семьей в Симбирске. Затем, собравшись с мыслями, она очень толково принялась за дело. Она не хотела оставаться в Симбирске, где все напоминало ей о смерти мужа, а теперь и о потере любимого сына. Мария Александровна продала дом вместе с мебелью, и семья навсегда покинула Симбирск.
Было незаметно, чтобы горе сильно подействовало на Владимира. Внешне он был спокоен. Он ни разу не заплакал и не изменил хотя бы ненадолго обычный распорядок своей жизни. Он продолжал так же прилежно заниматься, как и раньше; по-прежнему давал уроки Охотникову и следил за успеваемостью младших детей. 30 апреля, когда Александр еще находился в тюрьме, Владимир обратился к директору гимназии с официальным прошением следующего содержания: «Желая подвергнуться испытанию зрелости, имею честь покорнейше просить Ваше Превосходительство о допущении меня к оному». Он хлопотал о возможности, получив аттестат зрелости, затем поступить в университет. Его превосходительство Федор Керенский глубоко чтил и уважал покойного отца юноши. Теперь же, после всех бедствий в семье Ульяновых, на нем лежала ответственность за дальнейшую судьбу юноши. Он удовлетворил просьбу Владимира без колебаний. Владимир блестяще выдержал выпускные экзамены. Он получил пятерки, то есть высшие баллы, по Закону Божию, по латыни, древнегреческому языку, по французскому, немецкому, русскому и церковно-славянскому языкам, по математике, истории, физике и географии. Только за один предмет ему снизили оценку на балл: в его аттестате против слова «логика» стояла четверка.
Федор Керенский был добрейшей души человек, к тому же редкого обаяния. Он искренне был расположен к Владимиру и не преминул дать ему характеристику для поступления в университет, в которой в радужных красках расписывал достоинства своего ученика. Этот документ сохранился. Федор Михайлович писал:
«Очень способный, всегда аккуратный, усидчивый и старательный, Ульянов показал себя лучшим по всем предметам и по окончании учебного курса получил золотую медаль за успехи в усвоении знаний, за серьезное и внимательное отношение к работе и за благонравие.
Не было ни одного случая, когда Ульянов словом или делом вызвал бы непохвальное о себе мнение школьного начальства или педагогов.
Его умственное и нравственное воспитание всегда находилось под пристальным надзором сначала обоих родителей, а после смерти отца в 1886-ом году одной матери, которая направила все свои силы и заботы на воспитание детей.
В основу его домашнего воспитания были положены религия и дисциплина, и плоды этого очевидны в поведении Ульянова.
Присматриваясь более внимательно к характеру Ульянова и его частной жизни, я имел возможность заметить его излишнюю склонность к уединению, замкнутость и нелюдимость, стремление избегать общения с товарищами, даже с лучшими из его соучеников, во внеурочные часы за. пределами школы.
Мать Ульянова намерена находиться при нем все время его обучения в университете».
Итак, имея на руках все необходимые бумаги — характеристику, данную директором гимназии, аттестат зрелости, метрическое свидетельство о времени рождения и крещения, формулярный список отца с перечислением его заслуг перед отечеством и две фотографические карточки, — Владимир подает прошение на имя ректора Казанского университета о зачислении его на первый курс юридического факультета. С точки зрения Федора Керенского выбор был неудачный. Он считал, что юноше следовало поступить на филологический факультет, где он изучал бы литературу и историю. И действительно, кончилось тем, что Владимир так за всю жизнь и не постиг историю и до конца дней своих был не в ладах с логикой.
На фото, отправленных в Казанский университет, он заснят в гимназической форме. На нас смотрит симпатичный, упитанный юноша с еще по-мальчишески открытым лицом. Его волосы гладко зачесаны назад, аккуратный покрой форменного сюртука создает впечатление стройности, подтянутости. Вы не заметите ни тени скорби на этом свежем, пухленьком, ясноглазом лице. У него полные губы, как у женщины. И лишь широкий, плоский нос и глаза — продолговатые и раскосые — выдают его финно-угорско-чувашское происхождение. В его взгляде читаются стремление скорее вступить в жизнь и незаурядный ум; по-видимому, он уже знает себе цену, и имеет на то основания.
И ничуть он не похож на человека, который потом, когда-нибудь, запустит в родной дом красного петуха, отчего заполыхает весь мир.
Поступив в Казанский университет, Владимир Ульянов имел перед собой одну-единственную цель — стать юристом. У него и в мыслях не было сделаться революционером. Он не знался с революционно настроенной публикой, не читал книг революционного содержания. Он заявил своей сестре, и не только ей, что Александр пошел не тем путем; по его представлениям, если Россия и нуждалась в переменах, то осуществлять их следовало законодательным путем. Судьбу страны должны решать законники, а не революционеры.
Теперь, когда дом на Московской в Симбирске был продан, вся семья, за исключением Анны, последовала за Владимиром в Казань. Анна в это время жила в имении Кокушкино под надзором полиции. В Казани когда-то учился Илья Николаевич, так что в какой-то степени этот небольшой, но процветавший город не был им чужим. Казань была губернским центром, так сказать, столицей губернии, со своей епархией, во главе которой стоял архиепископ; здесь был военный гарнизон с расквартированным в нем армейским корпусом. На левом берегу Волги высились разрушавшиеся татарские мечети, а на правом — находился парк, имевший довольно неожиданное название: «Русская Швейцария». Ульяновы сняли квартиру на Первой горе, фешенебельной улице поблизости от университета.
Среди книг, прочитанных Владимиром тем летом, был роман Чернышевского «Что делать?». Автор написал его, когда как политический узник отбывал тюремное заключение в Петропавловской крепости. Этот роман, владевший умами трех поколений революционеров, в наши дни читать почти невозможно. Он слабый, композиционно разбросанный, в нем нет единого стержня, ход повествования то и дело прерывается, все это сбивает читателя с толку. Но главная идея есть, и вот какая: воспеть неких «новых людей», которым якобы предстоит построить новое общество, где каждый будет совершенно свободен. Вера Павловна, одна из героинь книги, видит во сне картину будущего: рабочие живут во дворцах из алюминия и стекла со скрытым освещением; в столовых у них столы с паровым подогревом, что избавляет их от услуг официантов; сельское хозяйство ведется на научной основе, благодаря чему наступает век изобилия. В этом раю работает только тот, кому хочется. Чернышевский рисует образы тех самых людей, которые должны приблизить этот земной рай. Один из них — Рахметов, потомок знатного татарского рода, получивший в наследство четыреста душ крепостных и семь тысяч десятин земли. Он ведет суровый, аскетический образ жизни, сознательно подвергая себя лишениям и истязаниям, как бы готовясь к чему-то, а к чему — не сказано, но ясно, что это как-то связано с видениями социалистического рая.
Рахметов появляется в романе эпизодически, но истории о нем, которые рассказываются другими персонажами, красноречиво свидетельствуют о его особой роли в романе. Например, есть рассказ о том, как он, не отрываясь, читал в течение восьмидесяти двух часов, не смыкая глаз, причем первые две ночи он гнал от себя сон исключительно силой воли, а третью ночь продержался, выпив восемь чашек крепкого кофе. Чтобы укрепиться духом, он спал на гвоздях, жил строго по часам: столько-то времени он отводил на чтение, столько-то на помоешь другим людям. Он сам сформулировал критерии, которым должны были подчиняться три стороны его жизни — физическая, нравственная и умственная. Однако иногда он нарушал их с целью познания людей. Он был типичным ригористом, делал все всерьез. В какой-то момент он захотел стать пахарем и по-настоящему ходил за плутом; потом работал плотником. Путешествуя по Волге, он подружился с бурлаками и вошел в их артель. Он питался сырым мясом и отличался невероятной физической силой. Бурлаки его боготворили и даже прозвали «Никитушкой Ломовым», в память о легендарном бурлаке, известном на всю Волгу силаче. Однажды, как всегда, он внезапно исчез. Ходили слухи, что он странствует по Европе. Рассказывали, что, явившись к некоему величайшему из европейских мыслителей, он сказал: «У меня тридцать тысяч талеров; мне нужно только пять тысяч; остальные я прошу взять у меня». Философ, живший в нищете, был крайне удивлен и спросил, что побудило молодого русского сделать ему такое предложение. Рахметов лаконично ответил: «На издание сочинений». О дальнейших похождениях Рахметова читателю больше ничего не известно, кроме того, что он как будто намеревался осесть в Соединенных Штатах, стране, которая, по его словам, заслуживала более пристального изучения, чем любая другая.
Рахметову отводится всего несколько страниц в середине ужасно затянутого, скучнейшего романа, но тысячи и тысячи русских студентов упивались, читая эту главу, соответственно названную: «Особенный человек». Она была для них освежающим глотком молодого, пьянящего вина. Рахметов то и дело повторял: «я должен», «мне нужно». Он был одержим страстным желанием все познать и все испытать на себе, каких бы трудов и страданий ему это ни стоило. В нем ощущалась огромная внутренняя потребность к деятельности, что-то мощное, неуемное, что сыщешь в очень немногих представителях рода человеческого. Он намеренно создавал себе суровую, тяжкую жизнь, и в этом он, можно сказать, достиг совершенства. «…Роскоши и прихоти — никакой; исключительно то, что нужно», — заявлял он. А вот слова самого Чернышевского: «Велика масса честных и добрых людей, а таких людей мало; но они в ней — теин в чаю, букет в благородном вине; от них ее сила и аромат; это цвет лучших людей, это двигатели двигателей, это соль соли земли».
Нет ни малейшего сомнения в том, что Рахметов произвел самое сильное впечатление на Владимира. Юноша в течение многих и многих недель читал и перечитывал роман, мысленно прикидывая на себя образ молодого помещика с татарской кровью, единственной слабостью которого была любовь к хорошим сигарам. Он даже решил по примеру Рахметова научиться курить. Это ему понравилось. Он не слишком серьезно отнесся к предупреждению матери о том, что курение вредно для здоровья. Подобно Рахметову он мог бы ей ответить: «Без сигары не могу думать». Но зато следующий ее довод возымел свое действие. Мария Александровна заметила ему, что пока он сам не зарабатывает деньги, то вряд ли имеет право за ее счет позволять себе такую роскошь, как курение. Аргумент был неоспорим. Владимир бросил курить и больше никогда не имел этой привычки. Но в остальном он изо всех сил старался подражать Рахметову. В кармане он носил маленький альбом с приклеенными портретами любимых героев, где на первой страничке красовался портрет Чернышевского.
Владимир уже тогда осознал, какое влияние оказала на него книга Чернышевского. Годы спустя он признавался своей приятельнице, Цецилии Бобровской-Зеликсон:[8]«Это великая литература, потому что она учит, направляет и вдохновляет. Я перечитал роман целых пять раз за одно лето, и каждый раз находил в нем новые и полезные мысли».
В университете поначалу Владимир старался вести себя осмотрительно и благоразумно — понимал, что носит фамилию, которая из-за истории с Александром приобрела печальную известность. Он знал, что за ним пристально следят, и старался быть образцовым студентом. Кроме того, он обещал матери не привлекать к себе внимание со стороны университетского начальства. Но жизнь распорядилась по-своему, и вскоре все его намерения пошли прахом. Министр просвещения, считая университеты рассадниками инакомыслия и бунта, решил изгнать из университетов либерально настроенных профессоров и распустить студенческие братства, по традиции объединявшие студентов — выходцев из одной губернии. По всей России среди студентов вспыхнуло недовольство. 16 декабря студенты Казанского университета собрались, чтобы выразить свой протест против введенных министром мер. На сходке была зачитана петиция. Составлена она была в самой почтительной форме. На сходке во множестве сновали тайные агенты полиции — им было поручено записывать фамилии присутствующих. Среди прочих ими был замечен и Владимир Ульянов. Донесли, что он стоял в самом первом ряду, мало того — со сжатыми кулаками. На сходке Владимир не произнес ни слова, но уже одно его присутствие расценили как своего рода подстрекательство к бунту. В ту же ночь он был арестован в числе тридцати девяти других студентов и доставлен в полицейский участок. Существует история, возможно, апокрифическая, будто по дороге в участок офицер полиции, обратившись к Владимиру, спросил его: «Что толку бунтовать, молодой человек? Разве вы не видите, что перед вами каменная стена?» — «Да, стена, — якобы ответил ему на это Владимир, — но она насквозь гнилая, ткни ее хорошенько, и она развалится».
В тюрьме его продержали несколько дней, из университета он был исключен. Так и закончилось его университетское образование, — через каких-нибудь три месяца после поступления в Казанский университет. Он был братом Александра Ульянова, а потому на особом счету у полиции. Дело не кончилось только исключением из университета; ему было предписано уехать из Казани. По просьбе матери Владимир получил разрешение поселиться в имении Кокушкино, где безвыездно жила находившаяся под наблюдением полиции его сестра Анна.
Как ни старался Владимир не привлекать к себе внимание университетского начальства, сыщики намеренно впутали его в историю и раздули дело. Несколько месяцев спустя, когда Владимир подал прошение о восстановлении его в университете, на стол ректора легло донесение полиции о преступной деятельности Владимира Ульянова. Документ этот мало убедителен; составителям его пришлось немало потрудиться, чтобы обосновать мотивы, по которым студент был взят под стражу. В нем говорилось:
«В течение недолгого пребывания в университете он был замечен в проявлениях скрытности, невнимательности и даже грубости. Еще дня за два до сходки подал повод подозревать его в подготовлении чего-то нехорошего: проводил время в курильной, беседуя с Зегрждой, Ладыгиным и другими, уходил домой и снова возвращался, принося по просьбе других что-то с собой и вообще о чем-то шушукаясь; 4-го же декабря бросился в актовый зал в первой партии, и вместе с Полянским первыми неслись по коридору 2-го этажа. Ввиду исключительных обстоятельств, в которых находится семья Ульянова, такое отношение его на сходке дало повод инспекции считать его вполне способным к различного рода противозаконным и даже преступным демонстрациям».
Итак, Владимира объявили виновным, просто припомнив ему покойного брата. По-видимому, к аресту он отнесся философски. Проводя зиму в Кокушкине, он, как и минувшим летом, когда жил в Казани, жадно читал, заимствуя книги из окрестных библиотек. Ему регулярно приходили коробки с книгами из Казанского университета. Кроме того, в доме было полно журналов и книг, принадлежавших еще его деду, Александру Бланку. Многие десятилетия они собирали пыль в их домашней библиотеке. Владимиру присылали книги в таком количестве, что почтальон складывал их в корзину и потом доставлял по адресу. В той же корзине прочитанные книги увозились обратно на почту, а оттуда рассылались по адресам библиотек, из которых они были выписаны. С каждой почтой приходили и газеты.
В Кокушкино приехала и Мария Александровна, чтобы вести в доме хозяйство. Теперь это была поседевшая, грустная женщина, на которой тяжко отразились крушение надежд, связанных с ее детьми, и потери последних лет. Но никогда ни словом, ни видом своим она не позволила себе хоть чуточку дать им понять, что в чем-то их упрекает, винит. Арест Владимира и его исключение из университета явились для нее еще одним сокрушительным ударом в цепи тех, что выпали на ее долю за эти два года. Позже Владимир скажет: «Ее мужеству можно было только дивиться».
В ту зиму дни в занесенном снегом доме текли медленно, уныло. Мало кто к ним наведывался. Зато полицейский урядник навещал регулярно. В его обязанности входило следить, чтобы Анна и Владимир не замышляли никаких козней. Из Казани к ним приезжал двоюродный брат, Николай Веретенников. Иногда Владимир ходил на охоту, вернее, брал ружье под мышку и отправлялся бродить по лесу. Анна впоследствии вспоминала, что за всю зиму он ни разу не вернулся домой с добычей. В семье посмеивались над незадачливым охотником. Однажды, уже летом, Владимир взял с собой на охоту Николая. Вернувшись, он объявил, что видел в лесу зайца. «Я думаю, — сказала Анна, — это все тот же заяц, за которым ты гонялся всю зиму».
Из рассказов Анны следует, что Владимир, в отличие от своих двух братьев, заядлых охотников и отличных стрелков, был начисто лишен охотничьего инстинкта. «У него не лежало сердце к охоте», — говорила Анна, вспоминая те времена. Много позже, когда Владимир был в ссылке в Сибири, его жена не переставала удивляться его странной привычке уходить в лес с ружьем и возвращаться с пустыми руками, без добычи. Как-то раз прямо на него выскочила лисица. Она была на расстоянии нескольких метров от него, но он не стал в нее стрелять. «Почему?» — спросили его, и он ответил: «Она такая красивая».
Спустя годы, описывая зиму их общей ссылки в деревне, Анна отмечала неприятное ощущение холода и какой-то пустоты в доме. Все это было похоже на дурной сон, из которого никак не вырваться. До сих пор им никогда не приходилось зимовать в усадьбе. Они наезжали в Кокушкино, чтобы провести здесь роскошное лето. Наливались хлеба, и яркий солнечный свет сочился сквозь пеструю зелень деревьев. А той зимой им слишком все напоминало об отце и брате, — казалось, их тени бродят по дому, рядом с живыми людьми.
Владимир не терял времени зря, постоянно занимался. С утра до ночи читал, помогал в учебе Дмитрию и Марии, играл в шахматы с Ольгой, вместе с сестрой Анной предавался воспоминаниям об Александре, совершал лыжные прогулки. Он ни в коем случае не желал впадать в отчаяние; более того, считал, что ему непременно позволят снова поступить в университет на следующий год. Социальные проблемы его не занимали, Маркса он не читал и был напрочь лишен чувства осторожности, свойственного настоящим заговорщикам, о чем свидетельствует описанный ниже случай.
Разумеется, Владимир не мог не знать, или хотя бы предполагать, что все его письма должна просматривать полиция. Тем не менее он написал длиннющее раздраженное письмо другу по гимназии, в котором рассказал о событиях, ставших причиной его исключения из университета. В нем он в намеренно оскорбительном, резком тоне высказывался в адрес профессуры и инспекторов этого учебного заведения. Видно, ему было необходимо излить накопившуюся в душе обиду. Анна, крайне озадаченная, внимательно наблюдала за братом, когда он писал это письмо, всецело поглощенный им. Дело в том, что вообще-то у него не было привычки писать кому-либо письма. Тем временем прибыла корзина со свежей почтой. Она мгновенно наполнилась прочитанными книгами и письмами, предназначенными для отправки. Владимир, довольный собой, бросил туда и свое письмо. Был вечер, детям пора было ложиться спать. На другой день утром корзину должны были увезти на почту.
Анна знала — да и как она могла не знать, — что однажды письмо, написанное глупым мальчишкой, студентом Петербургского университета, привело на эшафот их брата Александра. Поэтому она сочла уместным спросить, что Владимир написал в своем письме, — мол, ей это интересно, потому что он так увлеченно писал, так старался. Владимир пересказал ей содержание письма, и тут возник спор. Анна уверяла его в том, что он ставит под удар своего приятеля, подвергает его смертельной опасности. Многим революционным деятелям, соратникам Ленина и его противникам, позже пришлось неоднократно убеждаться в том, как нелегко было переспорить его, если у него уже созрело свое решение. Так было и на этот раз. Письмо написано, дело сделано, и ни слова он в нем не изменит. Он ходил взад-вперед по комнате, по памяти цитировал длинные отрывки из него, смакуя каждый ядовитый эпитет, с явным наслаждением припоминая наиболее хлесткие фразы. Это был, можно сказать, его первый опыт, — потом он будет писать много, бесконечно много таких писем, — дерзких, безжалостных, иногда глумливых, сочиненных в приступе холодной ярости. А тогда, впервые ощутив в себе способность уничтожить противника разящей силой своего слова, он ни за что не хотел сдаваться без боя. Спор у них вышел ожесточенный. Анна настаивала, он бешено сопротивлялся. Наконец, подумав, Владимир внял ее мольбам и с видимой неохотой извлек письмо из корзины. Несколько месяцев оно лежало у него на столе. Владимир время от времени его перечитывал, не скрывая злорадного удовольствия. Только весной он наконец-то, вволю насладившись своим творением, порвал его и выбросил.
С приходом весны обитатели Кокушкина освободились от ощущения затворнической жизни в забытой Богом глуши. Кругом пели птички, земля сделалась сочного, черного цвета, появились свежие, зеленые побеги, и только кое-где в канавах еще лежал талый снег. Усадьба пробудилась от зимнего сна. Владимир каждое утро складывал очередную стопку прочитанных книг в корзину и усаживался на лавочку под липой, в тень. Здесь, на свежем воздухе, он почти целыми днями читал. Ближе к вечеру семья обедала, после чего он отправлялся гулять в лес с Ольгой или с Анной. Бывало, он уходил на охоту или шел на реку плавать или кататься на лодке. Вернувшись, снова садился за книги и читал до ночи. Иногда к ним в гости приезжали родственники, дети Веретенниковых. Они были постарше Владимира, но в интеллектуальном развитии уступали своим двоюродным братьям и сестрам, ульяновской молодежи. Анна позже вспоминала, что им нелегко было соответствовать Владимиру. «Они, хотя и более старшие, сильно пасовали перед метким словцом и лукавой усмешкой Володи», — писала она.
21 мая Владимир направил официальное прошение министру народного просвещения, испрашивая его позволения вернуться в университет. Полагая, что больше не состоит под наблюдением полиции в Кокушкине и может в любой момент переехать в Казань, он дал обратный адрес Веретенниковых, живших на Профессорской улице в Казани. Директор департамента народного просвещения затребовал письменный доклад о поведении молодого человека, но, даже не дочитав его до конца, начертал на полях: «Не брат ли он того самого Ульянова? Он ведь тоже из симбирской гимназии, не так ли? Об этом упоминается в конце страницы. Прошение его безусловно следует отклонить».
Проходило лето, Мария Александровна атаковала бесчисленными письмами Петербург, хлопоча о смягчении наказаний, обрушившихся на ее детей. Но все было безрезультатно. В сентябре Владимир направил еще одно прошение, на этот раз на имя министра внутренних дел. Владимир писал: «…Для поддержки своей семьи я имею настоятельнейшую надобность в получении высшего образования, а потому, не имея возможности получить его в России, имею честь покорнейше просить Ваше Сиятельство разрешить мне отьезд за границу для поступления в заграничный университет». И это прошение было отклонено. Но власти пошли на некоторую уступку: ему было позволено выехать из Кокушкина и перебраться в Казань.
Семья снова оказалась в Казани. Опять они сняли квартиру на Первой горе, улице, петлявшей по склону холма. Балкон нависал над садом, разбитым на крутом спуске. По какой-то странной причуде в планировке дома весь первый этаж занимали кухни. Одна из них не использовалась, и Владимир превратил ее в кабинет, забив всю книгами. Здесь он почти весь день проводил за занятиями, отрываясь только для того, чтобы помочь Марии Александровне по дому или совершить очередной опустошительный набег в университетскую библиотеку.
Та осень осталась в его памяти на всю жизнь, потому что среди книг, прочитанных им тогда, был «Капитал» Маркса. Вот когда эта книга впервые попала в его руки.
День за днем он сидел в свой кухне затворником, погруженный в изучение этого увесистого, страшно многословного труда, перенасыщенного рассуждениями и выкладками.
Из него становилось ясно, что капитал есть самое настоящее дьявольское изобретение. Однако, объявляя его таковым, автор одновременно возносил до небес буржуазную цивилизацию, основанием которой являлся капитал, и отдавал должное всем благам, что дарованы этой самой цивилизацией человеческому обществу.
Владимир был как раз в том возрасте, когда эта смесь в Марксовой теории — немецкого логического мышления и страстного мессианского порыва — не могла не взволновать его до крайности. И хотя он сам, по сути, был буржуа, поскольку жил на ренту, получаемую семьей с имения в Кокушкине (а также на пенсию матери), и при этом не имел никакого представления о том, что такое промышленный пролетариат, он тем не менее усвоил и принял теорию Маркса о прибавочной стоимости. Из Марксовой теории вытекало, что не кто иной, как пролетариат по праву должен быть владельцем прибавочной стоимости, которая до сей поры сосредоточивалась в руках капиталистов. Ему никогда не приходило в голову, ни тогда, ни позже, что теория Маркса сама по себе слишком проста и не может не вступать в острые противоречия со сложнейшим хитросплетением сил, движущих развитием индустриального общества. До конца своих дней Ленин серьезно считал, что нашел в Марксе этакого спасителя человечества, пророка, несущего людям высшую истину. Веру в Бога Владимир утратил, когда был казнен Александр. Прошло каких-то полтора года, и он нашел для себя новую религию.
Открыв Маркса и уверовав в его теорию, Владимир воспрял духом. Он словно витал в облаках. В своих мемуарах Анна повествует о том, как вечерами, спустившись к Владимиру в его кабинет-кухню, она выслушивала его восторженные, полные страсти речи, в которых он развивал перед ней новую, усвоенную им философию: «…Он с большим жаром и воодушевлением рассказывал мне об основах теории Маркса и тех новых горизонтах, которые она открывала. Помню его, как сейчас, сидящим на устланной газетами кухонной плите и усиленно жестикулирующим. От него так и веяло бодрой верой, которая передавалась и собеседникам. Он и тогда уже умел убеждать и увлекать своим словом. И тогда не умел он, изучая что-нибудь, находя новые пути, не делиться этим с другими, не завербовывать себе сторонников».
К тому времени, когда Владимир открыл для себя Маркса, многих молодых людей, особенно в студенческой среде, Маркс ошеломил своей теорией. Они образовывали небольшие кружки, чтобы изучать его работы. И в Казани существовал такой кружок, созданный студентом Казанского университета Федосеевым.[9] Владимир о нем и не ведал, но даже если бы ему было известно об этом кружке, вряд ли он рискнул бы примкнуть к нему из боязни быть замешанным в политику.[10]
Помимо Веретенниковых, в доме Ульяновых почти никто не бывал. За все время, проведенное в Казани, как вспоминает Анна, Владимир имел две тайные встречи с мало кому известными людьми, в прошлом революционерами: пожилой женщиной, бывшей участницей «Народной воли», и каким-то студентом. Нет сомнения в том, что Владимир, увлеченный Марксом, имел некоторые контакты со студенческими группами, изучавшими явления в жизни общества с позиций Маркса. Он даже познакомился с Федосеевым, но кружок Федосеева прекратил свое существование в июле 1889 года, все его участники были арестованы. Если бы в тот момент Владимир был в Казани, он вполне мог бы разделить их участь. Но так случилось, что он отсутствовал. Дело в том, что за несколько месяцев до этого Мария Александровна купила имение под Самарой, в двухстах километрах южнее Казани.[11] Новое имение предназначалось Владимиру. Она хотела, чтобы он остепенился, стал владельцем и хозяином собственной усадьбы и земли.
Больше всего на свете Мария Александровна боялась, что Владимир станет революционером, как его старший брат. Ей хотелось жить в мире и покое, чтобы ее не мучил страх, что в любую минуту в их дом может прийти полиция, забрать ее второго сына и бросить его в тюрьму или наказать еще суровее. Она знала о его увлечении марксизмом и тревожилась за него. Так возникла мысль о покупке имения. Владимир нехотя согласился, и земля была куплена. Это было крупное имение, расположенное километрах в пятидесяти восточнее Самары. Мария Александровна предложила семье переехать туда. По ее предположениям управлять имением и заниматься сельским хозяйством должны были Владимир и Марк Елизаров, жених Анны. По счастью, в Самаре не было университета. Место было подходящее; там можно было поселиться и мирно жить, позабыв о прошлом.
В распоряжении семьи оказалось более двухсот десятин земли. Тут были степные участки, лес, мельница, конюшни, озеро. Помещичий дом был скромным, роскошью и величиной не отличался. Поблизости находилась деревенька Алакаевка. За все эти владения Мария Александровна заплатила семь с половиной тысяч рублей — сумму, вырученную от продажи их дома в Симбирске. Купчая была оформлена Марком Елизаровым, уроженцем тех мест. Он вырос в одной из деревушек недалеко от Алакаевки. С Анной он познакомился в Петербурге, где учился в университете. Елизаров приятельствовал с Александром, но близким его другом не был. Марк подкупал сердечностью и мягким характером. Мария Александровна любила Марка, доверяла ему и не могла дождаться свадьбы, которая должна была состояться некоторое время спустя в том же году. Больше всего ей нравилось в нем то, что он не проявлял ни малейшего интереса к политике. Бедная, откуда ей было знать, что и он станет революционером!
История имения была такова. Раньше оно было частью крупного земельного хозяйства, объединявшего несколько деревень. Хозяйство это принадлежало некоему Сибирякову, владельцу золотых приисков в Сибири. Разбогатев, он в 70-х годах загорелся идеей создать крупную ферму и внедрить на ней самые передовые для той эпохи технологии. Сибиряков закупал за границей паровые плуги, сооружал амбары, конюшни, скотные дворы из кирпича и глины и пытался учить крестьян, как надо возделывать землю, чтобы она давала хорошие урожаи. Он отличался добродушием, был не глуп, придерживался либеральных воззрений и сочувственно относился к политическим ссыльным. Интересно отметить, что в имении Сибирякова какое-то время жил известный писатель Глеб Успенский, посвятивший свое творчество описанию тяжкой доли крестьянской бедноты. Надо сказать, что именно местные деревушки и их обитатели дали ему богатую пищу для сочинений. А Сибиряков строил школы, нанимал на свои деньги учителей и следил за тем, чтобы крестьянские дети учились. Он тратил деньги щедрой рукой, даже слишком щедрой. Огромное сельскохозяйственное предприятие, созданное им, оказалось в конце концов убыточным, и ему пришлось мало-помалу сворачивать дело, распродавая землю. Задолго до того, как был продан последний надел земли, Сибиряков перебрался в Петербург.
Елизаров знал все лазейки в процедуре купли-продажи; ему удалось заключить сделку по выгодной цене. Ульяновы получили хорошую землю. В деревне жили восемьдесят четыре семьи, то есть около трехсот крестьян. У большинства из них были свои лошади и коровы, собственные дома. Поначалу Владимир всерьез взялся управлять деревенским хозяйством, но очень скоро выяснилось, что это ему совсем не по душе. Пришлось нанять управляющего. «С самого начала, — признавался он позже, — я понял, что ничего не получится. у меня с крестьянами сложились ненормальные отношения».
Семья же безоговорочно приняла новое место жительства и полюбила Алакаевку, так напоминавшую им Кокушкино. Здесь с полей к ним долетал свежий степной воздух, здесь были леса, рощи. Длинный, нескладный барский дом стоял окруженный заросшим садом, границей которого служил вьющийся среди зелени ручей. В лесу было полно дикой малины. В Кокушкине река текла прямо перед домом, здесь же до озера надо было идти минут десять, если не больше. Долгими летними днями они плескались и плавали в озере. После стольких месяцев мытарств и скитаний семья вновь обрела желанный рай.
Каждый в этом раю выбрал себе приглянувшийся уголок и создал в нем собственный мирок. Ольга облюбовала лужайку под старым кленом, Анна — березовую аллею, Владимир — тенистое местечко под липами. Он смастерил себе стол и скамейку и проводил там многие часы: читал и делал записи в тетради своим мелким, бисерным, неразборчивым почерком. Но иногда ему приходилось отрываться от занятий, когда к нему прибегали младшие дети с просьбой проверить их летние задания. В доме у него была отдельная комната, но он бывал в ней редко — приходил туда, чтобы переночевать. Окна в его комнате были затянуты голубыми занавесками, чтобы не влетали комары и мухи. Вечером, когда темнело, они зажигали на веранде лампу, на свет которой слеталась вся мошкара. Считалось, что таким образом можно отвлечь насекомых, и они не проникнут в дом.
До трех часов дня Владимир сидел в саду, с головой погруженный в свои книги. Как правило, в три часа дня семья обедала. После этого он шел гулять или плавал, или подтягивался на брусьях, которые сам прибил рядом со своей «беседкой» под липами. Владимир учил младшего брата Дмитрия играть в шахматы, причем запрещал ему делать обратный ход, если тот ошибался; дотронулся до фигуры — значит, ход сделан. Дмитрий потом вспоминал, что для Владимира все удовольствие в шахматной игре заключалось в поисках выхода из казалось бы безвыходного положения, в котором он порой оказывался. Результат его не очень интересовал, — его не волновало, будет он победителем или проиграет. Однако он считался мастером в шахматной игре. Как-то Марк Елизаров устроил Владимиру заочный шахматный турнир по почте с Андреем Хардиным, известным в то время шахматистом. Турнир проходил с большим напряжением. Владимир партию проиграл, но на этом не остановился, все годы, что он жил в Самарской губернии, затеянный им поединок с самарским адвокатом Хардиным продолжался. Однажды Дмитрий высказал мысль, что в гимназиях вместо мертвых языков для тренировки памяти неплохо было бы учить играть в шахматы. На это Владимир ему ответил: «Ты должен понять, что шахматы всего-навсего игра, и к ней нельзя относиться слишком серьезно». Маркс — другое дело, это действительно было единственное серьезное увлечение Владимира. Изучая различные стороны российского бытия, он пытался прямо или опосредованно применять к исследуемым проблемам теорию Маркса.
Днем семейство расходилось кто куда, у каждого было свое занятие. Вечером они собирались в тесной компании за длинным столом на веранде. Из погреба приносили бадью с холодным молоком, на стол подавали свежевыпеченный пшеничный хлеб. Время проходило либо в чтении, либо в пении, причем Владимир, бывало, поддразнивал певцов, на свой лад переиначивая слова, если песня ему казалась чересчур сентиментальной. Эту привычку он сохранил на всю жизнь. Была, например, песня о прекрасных глазках, грозивших кого-то погубить. Неизменно, когда исполнялся соответствующий куплет, он разражался хохотом, махал как бы в отчаянии руками и кричал: «Уже погиб, погиб совсем!»
Это были вечера, полные покоя и умиротворения. Любящая семья вся в сборе у огонька, а вокруг — мир, утонувший в сумраке ночи. Однажды, проникнувшись очарованием момента, Анна сочинила стихотворение, в котором описала семейный вечер на веранде.
Ночь давно уж, все-то дремлет,
Все кругом молчит.
Мрак ночной поля объемлет,
И деревня спит…
Под покровом темной тучки
Спряталась луна,
Нет и звездочек, порой лишь
Чуть блеснет одна.
В хуторке лишь, на крылечке,
Светит огонек,
И за чтением серьезный
Собрался кружок.
Все сидят, уткнувшись в книги,
Строго все молчат,
Хоть Манюшины глазенки
Больно спать хотят.
Хоть кружится, развлекая,
Неустанный рой —
Бабочек, букашек стая,
Что из тьмы ночной
Жадно так стремятся к свету,
Пляшут вкруг него.
Теплотой его согреты,
Мнят, что вновь вернулось лето,
Что идет тепло…
Стишок самый посредственный, тогда по всей России девушки баловались сочинительством подобного рода. Поэтическим дарованием Анна не отличалась. И все же эти строки сообщают нам некоторые сведения об интересующих нас людях. Становится, например, ясно, что навеяны они поэзией великого немецкого поэта Гейне, которому Анна сознательно подражает. Кроме того, мы узнаем, как ненавистна им всем мысль о предстоящей зиме, как страшит их перспектива застрять на зиму в деревне. В идиллической картине, нарисованной Анной, есть что-то очень немецкое: трогательный союз юных существ, склонившихся над книгами при свете огонька; ночная тишина, нарушаемая шелестом страниц; лица молодежи вдумчивы и чисты. Торжественным покоем веет от этой группы на портрете, явившемся воображению Анны. Вряд ли русские дети способны этак чинно, без шалостей, высидеть целый вечер, да еще со взрослыми. Сознавала это Мария Александровна или нет, но она передала свои врожденные черты детям.
Еще когда Ульяновы жили в Симбирске, по установившемуся правилу осенью, с листопадом, они возвращались из Кокушкина в город. Заведенный порядок решили продолжать и теперь, с приобретением новой усадьбы. Лето они должны были проводить в деревне, а на зиму перебираться в Самару.
Ульяновым подыскали большую квартиру на Воскресенской улице, и вся семья двинулась в незнакомую им Самару, оставив Алакаевку на попечение управляющего.
По-прежнему открытым оставался вопрос об образовании Владимира и его трудоустройстве, он не выходил из головы у Марии Александровны. Хозяина собственного имения из Владимира не получилось. Он мечтал о карьере юриста и знал, что в отдельных случаях студентам позволялось сдавать экстерном, не посещая обязательного курса университетских лекций. В ноябре он обратился к министру народного просвещения с просьбой разрешить ему держать экзамен на кандидата юридических наук экстерном при каком-либо высшем учебном заведении. Он писал: «… Имея полную возможность убедиться в громадной трудности, если не в невозможности, найти занятие человеку, не получившему специального образования… крайне нуждаясь в каком-либо занятии, которое дало бы мне возможность поддерживать своим трудом семью, состоящую из престарелой матери и малолетних брата и сестры…» Престарелой Марию Александровну никак нельзя было назвать. Ей было пятьдесят четыре года, впереди у нее было еще почти тридцать лет жизни. Как бы то ни было, и это покорнейшее прошение постигла та же участь, что и предыдущие. Оно было отклонено. Уже начинало казаться, что Владимиру предстоит провести долгие годы «вечным студентом» — самоучкой, среди груды учебников и книг, в глухой провинции, без постоянного твердого заработка и без всякой надежды на лучшее будущее. Таких «вечных студентов» в России было пруд пруди. Но Владимир знал, что это не для него.
В мае следующего года Мария Александровна решила наконец взять дело в свои руки. «Как мать и вдова», она обратилась к министру просвещения. Начала она прошение с того, что перечислила заслуги покойного мужа перед отечеством, а далее посетовала на то, как больно ей видеть, что лучшие годы ее сына уходят впустую, а ведь он мог бы использовать их с толком. На ее прошение министр ответил благосклонно, и Владимиру было позволено сдавать экзамены при любом университете на его выбор. Владимир направил министру благодарственное письмо, в котором просил разрешения сдавать экзамены при Петербургском университете. Письмо он подписал так: «дворянин Владимир Ульянов». Он был вправе называть себя дворянином, что он и сделал дважды, в начале письма и в конце. Он знал, что письма от людей, жалованных этим званием или получивших его по наследству, непременно попадали в руки самого министра и предназначались для его личного рассмотрения. Примечательно, что, переписываясь с матерью, он неизменно писал на конверте: «Ее Превосходительству М. А. Ульяновой».
Получив разрешение, Владимир с головой окунулся в подготовку к экзаменам. Он непременно хотел сдать их с отличием. Одновременно с ним к экзаменам готовилась и Ольга, собравшаяся поступать в Гельсингфорсский университет на медицинский факультет. Она также трудилась, не щадя своих сил, хотя всегда училась блестяще, как Александр и Владимир, по окончании гимназии она получила золотую медаль. Ненасытная жажда знаний совмещалась в Ольге с веселостью нрава, не давая ей превратиться в «синий чулок». Но легкость характера ее имела свои границы. Ольга была одержима идеей служить на благо общества. Потому-то она и задумала стать врачом, чтобы лечить бедных. Но когда она узнала, что для поступления в Гельсингфорсский университет ей придется выучить финский язык, она оставила эту затею. А в России женщин на медицинский факультет в то время еще не принимали. Тогда Ольга решила стать учительницей и записалась на женские Бестужевские курсы, где она хотела изучать физику и математику. Ольга приехала в Петербург, но уже с подорванным здоровьем: сказалось переутомление от занятий. Весной 1891 года она заразилась тифом. Владимир был в Петербурге, сдавал экзамены. Он отвез ее в больницу. Его привела в ужас грязь, которую он там увидел; он опасался, что в таких условиях Ольга не поправится. Так оно и случилось. Тиф осложнился стрептококковой инфекцией. Ольга уже умирала, когда Владимир сообщил матери о ее болезни. Мария Александровна успела к смертному одру своей дочери. Ольга скончалась 20 мая; в этот же день четырьмя годами раньше был казнен Александр.
Из семерых своих детей Мария Александровна уже потеряла троих. Осталось четверо. При ее жизни больше никто из них не умрет.
Смерть Ольги явилась для нее ударом, от которого она так никогда и не смогла оправиться. Сколько известно случаев, когда в большой семье вырастает ребенок, сверходаренный от природы и умом, и красотой. Остальные дети обожают его, по молчаливому соглашению уступая ему во всем первенство. Без зависти, как само собой разумеющееся, они сознают его исключительность и готовы оставаться в тени. В семье Ульяновых таких чудо-детей было двое: сильный духом, целеустремленный Александр и жизнелюбивая, жадная до знаний Ольга. Оба они словно были сделаны из особого, редкого материала, которого на других детей как бы не хватило. Анна, Мария и Дмитрий имели самые заурядные способности. А о Владимире знакомые говорили, что в Астрахани либо в каком другом городе на Волге в базарный день его в толпе и не приметишь, — так себе, обыкновенный парнишка из поволжских. Но в нем была железная, несокрушимая сила воли, и именно этим он отличался от прочих членов своей семьи.
Исключительно силой воли он заставил себя так вызубрить юриспруденцию, что, сдавая последний экзамен по праву в числе ста двадцати четырех студентов, он оказался по результатам впереди их всех. Было это в ноябре 1891 года. Если не считать десяти недель пребывания в стенах Казанского университета, все науки он постиг самостоятельно. Он был настоящий самоучка. Однако тут есть одно «но». Изучая теорию по книгам и учебникам, он был лишен возможности обсуждать пройденный материал с педагогами-профессорами. Владимир был напичкан фактами, но не всегда знал, что за ними кроются определенные причинно-следственные связи. Кроме того, как многие самоучки, он был склонен переоценивать свои знания. Возвратившись в Самару, он занялся юридической практикой. Вот тут-то и выявилась его неподготовленность к работе адвоката.
Он проигрывал процессы один за другим. Кстати, в нескольких случаях ему пришлось защищать простых людей, из крестьянской и рабочей среды, и все они были признаны виновными. Значительно успешней он выступал на стороне обвинения.
Кто знает, может быть, среди пыльных архивов Сызранского суда сохранилось дело «Ульянов против Арефьева». Эти документы никогда не публиковались, но в своих воспоминаниях Дмитрий Ульянов довольно подробно описывает эпизод, ставший поводом для судебной тяжбы. Владимир и его зять Марк Елизаров отправились погостить у родного брата Марка, богатого сельчанина, жившего в деревне Бестужевке недалеко от Сызрани. Чтобы добраться до деревни, надо было попасть на противоположный берег Волги. Монополия на перевозку пассажиров через Волгу принадлежала купцу Арефьеву, владевшему небольшим пароходиком, тащившим на буксире баржу. На барже через реку переправляли телеги с лошадьми и скот. Владимиру не захотелось садиться на этот пароходик, и он уговорил подвернувшегося им лодочника отвезти их на другой берег. Арефьев в это время сидел на пристани, попивая чай из самовара. Он узнал Елизарова и принялся поначалу вполне благодушно того уговаривать: «Брось ты это, Марк Тимофеевич. Я плачу аренду за переправу и не позволю всяким лодочникам отбивать у меня хлеб. Греби назад, угощу чаем, и приятеля с собой захвати. Будет по-моему, я велел вашу лодку воротить», — вконец рассердившись, кричал он сидевшим в лодке.
Арефьев действительно заплатил большие деньги местному начальству, и переправа фактически принадлежала ему. Но существовал также закон, который запрещал кому-либо чинить препятствия пассажирам переправляться на другой берег иным способом. Владимиру этот закон был известен. Он убедил лодочника грести, не слушая купца. Они были на середине реки, когда пароходик их догнал. Лодку крюками подтянули к борту. Владимир тут же записал фамилии членов команды и объявил им, что они препятствуют его законному праву быть доставленным на противоположный берег и в случае судебного разбирательства они будут приговорены к тюремному заключению, без права заменить его штрафом. И точно, последовал долгий, утомительный судебный процесс, который Владимир вел с присущим ему упорством, регулярно совершая поездки из Самары в Сызрань на слушание дела в земском суде. Защита Арефьева использовала всевозможные уловки и хитрости, чтобы затянуть дело. Даже Мария Александровна начала терять терпение. Она не одобряла упрямства своего сына и спрашивала его: стоит ли выигрыш в этом нелепом деле столь огромных нервных затрат и здоровья, которое он сам себе отравляет? Однако Владимир ясно дал ей понять, что ради защиты своих прав готов пойти на любые жертвы. Несколько месяцев длилась тяжба и наконец Владимир имел счастье лицезреть Арефьева за решеткой. Тому присудили месяц тюремного заключения.
Беспомощный в защите и сильный в атаке — это уже характеристика человека. И еще одно свойство, определявшее его как человека, проявилось в нем во время страшного голода, охватившего Поволжье в 1891 году. Повсюду в России создавались комитеты спасения голодающих, в районах бедствия открывали кухни, где раздавали населению бесплатную похлебку. Толстой и Чехов всем сердцем откликнулись на народную беду. Они посылали продукты в деревни и села, где особенно свирепствовал голод. Тысячи и тысячи людей последовали их примеру. В Самаре каждый, кому позволяли средства, оказывал посильную помощь страждущим от голода и всячески содействовал комитетам спасения. А вот Владимир не пожелал присоединить своих усилий к общему делу, наотрез отказавшись раздавать пищу в бесплатных кухнях и вообще участвовать в работе комитетов спасения. У Владимира была на это своя точка зрения — ее наверняка разделил бы с ним Нечаев. Владимир уже тогда считал, что какое бы бедствие ни постигло Россию, его должно только приветствовать, ведь оно приближало революцию. На редкость бездушная и жестокая философия, плод холодного ума, но на протяжении всей своей жизни он исповедовал ее с поразительным упорством.
Голод кончился, снова налились хлеба, а Владимир по-прежнему прозябал в должности помощника, этакого мальчика на посылках при известном адвокате в провинциальном городке, где скука душила обывателей, как сорняк душит пустырь. Оставаться в Самаре для Владимира значило обречь себя на медленную смерть в атмосфере, лишенной притока свежего воздуха. Но он вынужден был месяц за месяцем тянуть свою лямку, потому что не мог оставить мать и младших брата с сестрой, которым он заменил отца. Кроме того, он еще не терял надежды добиться успеха на юридическом поприще в качестве адвоката.
Шло время, он все серьезнее увлекался революционной литературой. Тогда в среде революционно настроенной публики в Самаре по рукам ходили рукописные экземпляры очерков Федосеева, а политические ссыльные зачитывались «Коммунистическим манифестом» и «Капиталом» Маркса. И все же в Самаре отсутствовала почва, на которой могли бы пустить корни революционные ростки. Владимир решил попытать счастья в Санкт-Петербурге. Но прежде случилось вот что.
В ноябре 1892 года в журнале «Русская Мысль» был опубликован рассказ Чехова «Палата № 6». Это один из самых мрачных и сильных рассказов Чехова. Владимир прочел его вскоре после того, как журнал вышел из печати. В рассказе описывается жизнь российского захолустья. От маленького городишки, где расположена больница, являющаяся сценой действия описанной драмы, до ближайшей железнодорожной станции не менее двухсот верст. Местный почтмейстер живет исключительно воспоминаниями о далеких прошлых днях, когда он служил офицером на Кавказе. А врач больницы живет мечтой о том, что когда-нибудь встретит человека, с которым сможет общаться на одном с ним интеллектуальном уровне. Вечерами он сидит и читает, до трех часов утра, а через каждые полчаса наливает себе рюмку водки и закусывает ее соленым огурцом. Это терпеливый, добродушный человек, хотя и неважный врач. Он знает, что плохо лечит, что в больнице беспорядок, а он ничего с этим сделать не может. И вот однажды во флигеле, где содержатся душевнобольные, он случайно вступает в беседу с одним из пациентов. Пациент этот, Иван Громов, дворянского происхождения, из образованных, был когда-то судебным приставом и губернским секретарем, человеком солидным, зажиточным. Его отец, чиновник Громов, проживал на самой главной улице в собственном доме и имел двух сыновей. Но брат Ивана умер, и с тех пор на семью посыпались несчастья. После смерти сына отец был отдан под суд за растраты и подлоги и вскоре умер в тюремной больнице. Они лишились всего, и Ивану пришлось зарабатывать гроши, поддерживать мать. В конце концов он, страдающий манией преследования, совершенно выживший из ума человек, оказался в палате № 6. Он пребывает в постоянном напряжении: не его ли ищут? Временами он дрожит всем телом, словно его бьет лихорадка. А то вдруг начинает отчаянно кричать, что не хочет сходить с ума и как ему хочется жить.
И вот старый, спивающийся врач, мечтающий о встрече с человеком, с которым можно отвести душу, поговорить о высоком, находит в этом душевнобольном собеседника. Они говорят о смысле человеческой жизни, возводя обыденные вещи в материи вселенского значения. «Видите вы, например, как мужик бьет жену, — говорит душевнобольной. — Зачем вступаться? Пускай бьет, все равно оба помрут рано или поздно». Он придерживается философии стоиков, которые исповедовали безразличие к богатству, презрение к жизни, страданиям и смерти. Оба они, врач и пациент, сходятся на мысли о тщетности любых усилий в этом мире. В конце концов врач тоже становится пациентом палаты № 6. Осознав случившееся, он кидается к окну и пытается выломать решетку, но, оглушенный ударом сторожа, падает без сознания. Когда он умирает, ему представляется стадо необыкновенно красивых и грациозных оленей, о которых он прочел в книге за день до смерти.
Владимир читал этот рассказ поздно ночью. В доме уже все спали. Ему пришло в голову, что история о враче написана специально для него, и мысль эта привела его в ужас. Ему тут же захотелось поделиться с кем-нибудь из родных, но он не решился их будить. В его памяти всплыли печальные события, обрушившиеся на его собственную семью: смерть отца, брата. Ему вспомнилась жуткая больница, в которой умерла Ольга. А он обречен влачить ужасающе пустое, бесцельное существование в провинциальной глуши. Он ощутил всю ничтожность земного бытия, бессмысленность человеческой жизни; мысль эта камнем обрушилась на его сознание. «Я был в ужасе, когда прочел рассказ, — сказал он на следующее утро. — Я не мог оставаться в комнате, мне просто хотелось встать и выйти. У меня было чувство, что я тоже заперт в палате № 6».
И это чувство он будет испытывать не раз на протяжении своей жизни. Причиной тому был, на наш взгляд, нигилизм. Он питал его, толкая на самые дерзкие и разрушительные эксперименты, и одновременно умерщвлял его душу, создавая в ней вакуум, в котором все ценности жизни сводились к нулю, согласно классическому уравнению: 0=0. Нигилизму он учился, конечно, не у Чехова, тот рассказ был совсем о другом. Нигилизмом был отравлен сам воздух тягостно бездеятельного, пустого и серенького существования в русской провинции. Владимир вдоволь надышался этим воздухом. Нигилизм проник в его душу еще сильнее, когда он прочел «Катехизис революционера» Нечаева. К отрицанию высших ценностей жизни привели его также личные неудачи: как адвокат он так и не состоялся. До конца дней его мучило ощущение пустоты человеческого существования.
…Месяцев восемь или девять еще оставался он в Самаре — его не отпускала Мария Александровна. Наконец Владимир все-таки решился перервать пуповину, связывавшую его с семьей, и направил свои стопы в Санкт-Петербург. Ему тогда было двадцать три года. Там, в Петербурге, началась для него новая жизнь, жизнь настоящего революционера.
в 90-х годах XIX века Санкт-Петербург отчасти напоминал человека, с трудом пробуждающегося после летаргического сна. 80-е годы, начало которых было омрачено убийством Александра II, стали временем глухой реакции. Было ощущение, что жизнь еле ползет, двигаясь вперед черепашьим шагом, без каких-либо событий и свершений. Советский историк М. Н. Покровский писал, что тот период ассоциировался в его сознании с тягучим, затянувшимся зевком. И вот наступило последнее десятилетие века, годы реакции уходили в прошлое. Общественная жизнь оживилась; промышленность успешно развивалась; усилился приток крестьян в города, где они нанимались рабочими на фабрики, заводы или в торговые компании; стремительно возрос национальный доход страны. Так что момент для революционных затей был не самый подходящий.
Владимир Ульянов приехал в Петербург, имея с собой стопку книг, цилиндр отца и его же сюртук, а также обещание матери высылать ему на содержание скромную сумму денег, отчисляемую из дохода с имения в Алакаевке. Кто-то из друзей семьи Ульяновых дал ему рекомендации для поступления на службу в качестве помощника к петербургскому адвокату Волкенштейну. Но работа у адвоката больших доходов не приносила. Он нашел жилье в меблированных комнатах, за которое платил пятнадцать рублей в месяц.
Днем он работал, вечера посвящал революционной деятельности.
Прошло всего шесть лет с той поры, когда он поступал в Казанский университет, но за это время он успел неузнаваемо измениться. В нем уже ничего не осталось от очаровательного юноши, каким он был запечатлен на фотографической карточке шестилетней давности. Теперь он выглядел чуть не вдвое старше. Он заметно облысел, по худому лицу пролегли морщины; у него появились аккуратно подстриженная бородка и усы. В революционных кружках он был известен как Николай Петрович. Но чаще его звали «старик». В серьезности он не уступал человеку средних лет и рассуждал так убежденно, с таким знанием дела, как будто у него за плечами была целая жизнь, отданная революционной борьбе. А ему было двадцать три года.
В то время в Петербурге, как и по всей России, существовали кружки, в которых изучали работы Маркса. Преимущественно такие кружки возникали в среде молодых юристов. Поэтому не случайно именно в «Юридическом Вестнике» то и дело появлялись длинные статьи, в которых авторы серьезно и обстоятельно анализировали работы Маркса, проявляя глубокую осведомленность в данном предмете. О том, чтобы привлечь к изучению марксизма рабочие массы, речи еще не возникало. Только изредка кое-где собирались небольшие группки из рабочих, чтобы послушать, как толкует Маркса какой-нибудь новоиспеченный марксист. Между тем Владимир в ту раннюю пору его агитационной деятельности неустанно проводил мысль о том, что пока рабочие не проникнутся революционными идеями, а теоретики революции не вникнут в условия жизни рабочих, не поймут их настроений, нужд, не узнают их образа мыслей — революции не бывать. Теория не должна существовать в отрыве от практики, они должны идти рука об руку.
Первые несколько месяцев по приезде в Петербург прошли почти в вакууме, он продвигался на ощупь, не зная пути, сам искал контактов, учился, писал. Надежде Крупской он признавался, что почти все свободное время блуждал по улицам. Ему хотелось выйти на марксистов; встречи бывали, но редко. Появление человека из образованных среди рабочих наверняка вызвало бы подозрение у полиции, а сыщики были повсюду. Поэтому он надевал кепку и потертое пальтишко и бродил по пустынным улочкам в рабочих кварталах на Петербургской стороне и Васильевском острове. Его интересовало: каков прожиточный минимум рабочей семьи, как рабочие связаны между собой, какие условия необходимы, чтобы рабочие объявили забастовку и т. п. Сведения, которые удавалось собрать, он аккуратно заносил в тетради. Возможно, уже тогда он заметил, что за ним следят.
В это время Мария Александровна с двумя младшими детьми жила в Москве. Она решила уехать из Самары, порвать с провинциальной жизнью ради детей, которым хотела дать хорошее образование в Москве. Владимир приезжал к ним во время каникул. Однажды январским вечером он присутствовал на студенческом вечере. Перед студентами выступал Василий Воронцов, экономист и социолог, снискавший себе славу как автор книги «Судьба капитализма в России». Он был идеологом либеральных народников 80–90-х годов. Выражая взгляды своих единомышленников, Воронцов выступал за немедленное уничтожение капитализма в России, не дожидаясь, пока он пустит в стране глубокие корни. Подобно Чернышевскому, он видел будущее России в создании идеального крестьянского рая, а не в развитии крупной промышленности. Он горько сетовал по поводу того, что крестьяне стремятся в Москву и Петербург, где их смалывают жернова этих сатанинских мельниц, заводов и фабрик. Как и Маркс, только с других позиций, он выступал за свержение существующего строя во имя построения идеального общества.
Билет на этот вечер чуть ли не в последний момент уступила Владимиру девушка, его знакомая по Самаре. Вечер проходил в трехкомнатной квартире на Бронной. По замыслу устроителей здесь должны были встретиться представители различных революционных групп, считающих себя противниками режима. Среди приглашенных был Виктор Чернов (впоследствии он станет одним из основателей партии социалистов-революционеров). Годы спустя он вспоминал, как на том вечере кто-то ему шепнул: «Взгляните на того паренька с лысиной. Личность весьма заметная, самый главный среди марксистов Петербурга». «Пареньком с лысиной» был не кто иной, как Владимир. Он нашел себе местечко у входа в комнату, где шло собрание, среди тех, кто должен был выступать перед публикой.
Главным оратором был объявлен Воронцов, которого все ласково называли «В.В.». Он пользовался глубоким уважением в студенческой среде, его книгами зачитывались, молодежь была склонна почитать его как пророка. Это был человек средних лет, плотного сложения, даже тучный; как и Владимир, он был лыс и тоже носил рыжую бородку. Владимир был знаком с работами Воронцова. Будучи еще в Самаре, он написал статью, в которой критиковал его взгляды.
Когда Воронцов поднялся, чтобы начать речь, аудитория тотчас смолкла. Для собравшихся он был не просто главный оратор на вечере; он уже стал для них легендарной личностью, живым воплощением русской революционной традиции. Случилось так, что Владимир не расслышал фамилию оратора. Но он с большим вниманием слушал Воронцова, делая пометки в блокноте, а когда тот закончил, обрушился на него с разгромной речью. Он нещадно раскритиковал «Народную волю» и разбил все попытки защитить идеи, которые она проповедовала. Виктор Чернов впоследствии вспоминал, что Владимир Ульянов напал на оппонента с такой неожиданной силой и убежденностью, словно ясно осознавал свое превосходство над ним; он говорил обоснованно, не глумился и, что особенно отмечал Чернов, не прибегал к бранным словам, без которых в дальнейшем он не мог обходиться. Когда, закончив речь, он сел, в зале послышался одобрительный гул.
Слушая выступление Владимира, Воронцов все больше и больше закипал. Он понимал, что его авторитет революционера поставлен под сомнение и надо отразить удар.
— Ваши аргументы все до одного бездоказательны, — заговорил он. — Ваши заявления лишены оснований. Скажите нам, какими вы располагаете данными, чтобы делать подобные малоубедительные утверждения? Представьте нам анализ фактов, цифры. Я вправе этого от вас требовать. Я известен как автор исследований, опубликованных в печати. Могу ли я полюбопытствовать, автором каких работ являетесь вы?
Воронцов не спорил. Он был задет и давал волю своему оскорбленному самолюбию. Владимир, понимая, что противник повержен, возражал ему все уверенней. Он безжалостно разил его, отвечая на выпады едкими насмешками. Наблюдая этот турнир двух достойнейших, студенты были вне себя от восторга. Но в конце концов спор зашел в тупик, и все кончилось банальной словесной перепалкой и взаимными оскорблениями.
Немного погодя Владимир повернулся к сопровождавшей его девушке и спросил:
— Как фамилия того человека, с которым я спорил?
— Воронцов, кто же еще? Ты его просто взбесил!
— Воронцов? Что же ты раньше мне не сказала? Если бы я знал, ни за что не стал бы с ним спорить!
Вот такую историю рассказала Мария Голубева, его знакомая по Самаре. Вряд ли стоит так уж безоговорочно верить, будто Владимир не знал фамилии оратора. Он впервые выступал на политическом диспуте перед широкой аудиторией. До этого его опыт ограничивался участием в дискуссиях в небольших нелегальных кружках, когда он еще жил в Самаре. Думается, он прекрасно понимал, что в тот вечер произвел сильное впечатление на присутствовавших. Но и тайная полиция зря времени не теряла. В донесении, обнаруженном в государственных архивах сорок лет спустя, было записано, что на студенческой сходке выступил некто Ульянов (определенно брат того Ульянова, что был повешен), который подверг резкой критике писателя «В.В.».
Владимир вернулся в Санкт-Петербург, увенчанный лаврами победителя. Воронцов был повержен. Владимир сделался в некотором роде знаменитостью; с ним искали знакомства, приглашали на собрания революционеров-марксистов. Как-то на Масленицу он попал в дом, где собрались наиболее известные петербургские марксисты. Их пригласили для того, чтобы они познакомились с ним. И на этот раз он выступал резко, не щадил своих оппонентов. Речь шла о некоторых задачах, стоявших перед русскими марксистами. Кто-то заметил, что необходимо оказать поддержку комитету грамотности. Владимир на это бросил с презрением: «Ну что ж, кто хочет спасать отечество в комитете грамотности, мы им не мешаем».
В числе присутствовавших на собрании была миловидная молодая девушка невысокого роста. Ее звали Надежда Крупская. У нее было белое, как будто изваянное из белоснежного мрамора личико с тонкими чертами лица, высокий лоб, полные губы и мягкая, округлая линия подбородка. В некотором роде чеховская героиня. Глаза ее смотрели по-детски прямо, смело, серьезно; весь ее облик говорил о том, что она человек мягкий, даже кроткий. Она носила черное и гладко зачесывала волосы назад, но, как ни старалась подражать современницам, посвятившим себя революции и на этом поприще утратившим свою женственность, ей это не удавалось — в ней еще было слишком много женского обаяния. Потом, с годами, она растолстеет, станет некрасивой. В юности она была прехорошенькая.
Как и Владимир, она происходила из дворянской среды: и отец, и мать ее были дворянами, но беспоместными. Отец Крупской предположительно мог принадлежать к роду князя Андрея Курбского, отважного боярина, прославившегося своей непокорностью в борьбе с самим Иваном Грозным. Это предположение строится на том, что дворянский герб рода Крупских имел поразительно много общего с гербом князя Курбского. Когда отец Крупской был молодым офицером, его послали на подавление польского восстания 1863 года. В отличие от большинства русских, принимавших участие в жестокой карательной экспедиции, он проявил терпимость к полякам и с тех пор стал питать к ним самые теплые чувства. Поэтому, получив предложение занять должность военного коменданта в польской провинции, он с радостью согласился. Либерал, которому была отвратительна жестокость в любых ее проявлениях, он вопреки своей должности ограждал население вверенной ему территории от жесткой политики насильственной русификации, проводимой Александром Н. Он был против притеснения евреев и запрещал расправы над провинившимися поляками без суда и следствия-. По его инициативе в этой польской провинции были построены школа и больница. Местное население уважало и любило его. Но нагрянул генерал с инспекцией, он счел, что комендант проявляет излишние симпатии к полякам, и велел его арестовать. Отца Крупской судили; основанием для обвинения было то, что он позволял себе говорить по-польски и не посещал церковь. Процесс был длительный, апелляция за апелляцией… Целых десять лет пережевывалось сфабрикованное дело, а тем временем семья все глубже погружалась в нищету. Отец Надежды был вынужден браться за любую работу: был страховым агентом, мелким служащим, контролером на фабрике; он мотался по разным городам России, ища заработка. Надежде было лет тринадцать-четырнадцать, когда он умер. Только перед самой смертью он получил помилование. Ничего, кроме долгов, он семье не оставил.
В возрасте четырнадцати лет Надежда уже зарабатывала на жизнь себе и матери, давая уроки детям из соседних домов. Весь день она трудилась. С утра помогала матери обслуживать квартирантов, снимавших у них комнаты; ходила по урокам; писала адреса на конвертах для деловых писем, подрабатывая в разных конторах; вечерами она посещала вечерние занятия в гимназии. (Спустя четверть века ей, уже жене Ленина, снова придется надписывать адреса на фирменных конвертах, чтобы как-то свести концы с концами, только это будет уже в Швейцарии.)
Естественно, живя в таких стесненных условиях, Надежда стала задумываться над тем, что общество не выполняет свой долг перед бедными и обездоленными. Ей было чуть больше двадцати, когда она взялась за учебники по обществоведению. Вывод, к которому она пришла, был такой: если бы рабочие прочли эти книги, они вскоре смогли бы улучшить условия своего труда и жизни. Вот почему она была рада созданию комитета грамотности, возникшего стараниями кучки филантропов-благотворителей. В течение двух лет она посещала занятия в марксистском кружке. На собрании, где она впервые встретила Владимира, он произвел на нее двоякое впечатление. Услышав, с каким презрением он отозвался о деятельности комитета, она задумалась: а нет ли каких-то иных, более действенных форм борьбы с существующим положением вещей?
Шли месяцы, он все чаще появлялся в ее поле зрения. Однажды, когда они прогуливались вдоль набережной Невы, он рассказал ей о брате Александре и о последнем лете, которое он провел вместе с братом. Он вспоминал, как Александр, едва проснувшись с первыми лучами солнца, садился тотчас к микроскопу, изучая червей. «Я и представить себе не мог, что он станет революционером, — сказал ей Владимир. — Революционер не посвятит свою жизнь изучению червей под микроскопом». Владимир стал чаще с ней видеться. Ему импонировало, что она много знает о рабочем классе, сочувствует угнетенным. А она прислушивалась к его метким суждениям; ей нравились его одержимость и целеустремленность. Она по-матерински опекала его, заботилась о нем, никогда не смея оспаривать его политических взглядов; служила ему преданно и верно, помогала во всем, отвечала за него на письма, зашифровывала и расшифровывала секретные послания. До самого конца между ними существовала глубокая, нежная привязанность друг к другу.
Между тем число марксистских кружков росло. Работать было трудно, более того — опасно. Владимир жил на квартире в Большом Казачьем переулке, недалеко от Фонтанки, в пятнадцати минутах ходьбы от центра города. Отправляясь к рабочим на нелегальную квартиру, он обычно выбирал окольный путь, чтобы избавиться от «хвостов». Рабочий из портовых доков, Владимир Князев, вспоминал, что Владимир Ульянов приходил на нелегальные собрания, полностью изменив свой облик. Он надвигал кепку низко на брови и поднимал воротник пальто так, чтобы не было видно нижней части лица. Князев вспоминал также, что Ульянов, который именовался тогда Николаем Петровичем, ходил в осеннем пальто даже летом. Вот как Князев описывает их знакомство.
— Здесь живет Князев?
— Да.
— А я — Николай Петрович.
— Мы вас ждем, — сказал я.
— Дело в том, что я не мог прийти прямым сообщением… Вот и задержался. Ну как, все налицо?
Руководитель кружка был больше похож на директора гимназии, чем на конспиратора. Вопросы, которые он задавал, были четко сформулированы, но и от рабочих он требовал, чтобы ему так же четко отвечали. Он помогал тем, кому было трудно постигать учение, и журил тех, кто спешил с ответом, как следует не подумав. Казалось, ДЛЯ него нет ничего неизвестного, все-то он знает. Он даже слегка подавлял своих подопечных холодной уверенностью в себе. Князев так описывает одно из занятий с «Николаем Петровичем»:
«Подойдя к собравшимся, он познакомился с ними, сел на указанное ему место и начал знакомить собрание с планом той работы, ДЛЯ которой мы все собрались. Речь его отличалась серьезностью, определенностью, обдуманностью и была как бы не терпящей возражений. Собравшиеся слушали его внимательно. Они отвечали на его вопросы: кто и где работает, на каком заводе, каково развитие рабочих завода, каковы их взгляды, способны ли они воспринимать социалистические идеи, что больше всего интересует рабочих, что они читают и т. д.
Главной мыслью Николая Петровича, как мы поняли, было то, что люди неясно представляют себе свои интересы, а главное, не умеют пользоваться тем, чем могли бы воспользоваться. Они не знают, что если бы они сумели объединиться, сплотиться, в них была бы такая сила, которая могла бы разрушить все препятствия к достижению лучшего. Приобретя знания, они смогли бы самостоятельно улучшить свое положение, вывести себя из рабского состояния и т. п.
Речь Николая Петровича продолжалась более двух часов; слушать его было легко, так как он все объяснял, что было непонятно. При сравнении его речи с речами других интеллигентов становилось ясно, что она была совсем иной, выделялась, и когда Николай Петрович ушел, назначив нам день следующего собрания, то собравшиеся стали спрашивать меня: «Кто это такой? Здорово говорит»».
Итак, «Николай Петрович» невидимкой колесил по городу, создавал ячейки из рабочих, по шесть человек в каждой, учил их, беседовал с ними, познавая их жизнь, вникал в их интересы, при этом оставался ДЛЯ них загадочной фигурой наподобие Нечаева. И возможно, Князев никогда не узнал бы его подлинного имени, если бы не случай. У Князева умерла бабушка, оставив ему небольшое наследство. Когда он стал искать адвоката, который помог бы ему оформить дело, Князеву посоветовали обратиться к помощнику присяжного поверенного некоему В. И. Ульянову. Что касается адреса адвоката, то Князеву велено было запомнить его на память, не записывая. Адрес был такой: Большой Казачий переулок, дом 7, квартира 13. Когда рабочий пришел по этому адресу, квартирная хозяйка сказала ему, что господин Ульянов еще не вернулся, но скоро будет, и разрешила ему подождать в его комнате. Комната оказалась маленькой, скромно меблированной. Там стояли диван, стол, комод и три-четыре стула. Долго ждать не пришлось. Вскоре появился адвокат. Скинув пальто, он проговорил: «А, вы уже ждете? Ну-с, одну минуточку: я сейчас переоденусь, и мы с вами займемся», — и исчез в соседней комнате. Рабочий с изумлением понял, что «Николай Петрович» и В. И. Ульянов одно и то же лицо. Князев так описывает Ленина в роли молодого петербургского адвоката:
«Пока я приходил в себя, передо мной появился переодетый в другую одежду Николай Петрович и, указывая на стул, обратился ко мне: «Вы расскажите все по порядку». Сев, я, как умел, начал рассказывать, а он, перебивая меня, требовал пояснений, как бы вытаскивая из меня один факт за другим. Узнав от меня, что бабушка моя умерла в услужении у одного генерала и что последний может присвоить наследство, хотя и имеет собственный каменный дом в три этажа, Николай Петрович потер руки и сказал с ударением на этих словах: «Ну что же, отберем дом, если выиграем. Затруднение лишь в том, что очень трудно отыскать посемейный список, так как покойная из крепостных». Сказав это, он взял бумагу и стал писать прошение для получения ревизских сказок.[12] Написав его, он указал мне, куда придется ходить, куда подавать, и велел по получении того или иного сообщения по делу прийти к нему.
— Ну а теперь перейдемте к другому вопросу. Как дело в кружках? Что на заводах? — стал расспрашивать меня Николай Петрович».
Владимир Князев был простой рабочий, ему не суждено было сыграть заметной роли в революционном движении. Еще один свидетель из тех лет — Иван Бабушкин, который был активным революционером, настоящим членом подполья. Это был человек неиссякаемой энергии. В течение многих лет он переправлял секретные документы через границу и кончил тем, что был расстрелян по приказу генерала Ренненкампфа, когда доставлял поезд с боеприпасами в Читу.
В этом забайкальском городе после московского вооруженного восстания 1905 года был создан Совет рабочих и крестьянских депутатов. Туда и должен был доставить свой груз Бабушкин, но был схвачен. В то время когда Иван Бабушкин вошел в марксистский кружок, он служил на военноморской базе в Кронштадте. Как и Князев, он занимался в кружке «Николая Петровича». Рассказывает Бабушкин: «Он никогда не заглядывал в бумажки и часто молчал, заставляя нас самих выбирать тему для обсуждения. А когда мы ему отвечали, он требовал, чтобы мы обосновывали свои доводы. Наши беседы проходили оживленно, были интересными. И конечно, мы постепенно учились выступать на публике. Нас поражала эрудиция лектора. Мы даже шутили между собой, что у него в голове так много мозгов, что волосам негде расти».
Бабушкин отмечал, что «Николай Петрович» буквально завалил его заданиями и у него почти не оставалось времени на работу. Его ящик с инструментами был забит клочками бумаги, на которых он записывал сведения об оплате и условиях труда, полученные им от рабочих, окружавших его в повседневной деятельности. Затем на очередном занятии кружка он делал сообщение на заданную тему. Владимир в то время проводил глубокое исследование состояния промышленного производства и положения рабочего класса в Петербурге, и понятно, что крайне нуждался в подобном материале, получая его от самих рабочих, из первых рук. На его основе он составлял статистические таблицы, чтобы позже использовать их в большой работе «Развитие капитализма в России».
А пока Владимир писал статьи, очерки. Наиболее значимая из них — работа, направленная против авторов журнала «Русское Богатство», выступавших с критикой марксистов. Это первое его произведение, написанное в манере, которая впоследствии станет характерной для его пера. Владимир начинает с того, что дает отповедь теоретикам, вольно или невольно искажавших идеи Маркса. Затем приводит выдержки из публикаций, содержавших нападки на марксизм, и расправляется с ними, как кот с салом. Убедив читателя в абсурдности и беспочвенности критики марксизма, он переходит к главному: выхватывая из «Капитала» Маркса отдельные положения, он доказывает, что они-то и являются основой воззрений великого теоретика. Громя идеологического противника, Владимир не стесняется в средствах. В ход пущено все — и грубый немецкий юмор, и издевка, и даже заметное передергивание фактов.
Но самым главным его оружием был сарказм. Правда, здесь он оказался не к месту. Слишком легкой добычей для него оказались В. п. Воронцов и ему подобные. Получилось из пушки по воробьям. Брошюра называлась: «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?».
«Поскребите «народного друга», и вы найдете буржуа», — пишет автор. Их аргументы, продолжает он, пустое, пошлое фразерство, жалкий ребяческий вздор, с которым даже глупо спорить. Таково его мнение. А между тем он спорит, и спорит яростно, и в конце приходит к выводу, что это даже на пользу дела, поскольку русские социалисты из этой полемики смогут извлечь для себя много поучительного.
Автор считает, что буржуазия двулична по своей природе; с одной стороны, она способствует прогрессу, с другой — она реакционна; она борется с засильем средневековых порядков, все еще опутывающих Россию, но одновременно стремится сама к господству. Развенчивая буржуазию, он приберегает особо едкие выражения для класса чиновников, приклеивая им ярлык: «кучка иудушек», скрывающая свои непомерные аппетиты под «фиговым листком фраз о любви к народу». Он пишет: «Рабочие должны знать, что без ниспровержения этих столпов реакции им не будет никакой возможности вести успешную борьбу с буржуазией, так как при существовании их русскому сельскому пролетариату, поддержка которого — необходимое условие победы рабочего класса, никогда не выйти из положения забитого, загнанного люда, способного только на тупое отчаяние, а не на разумный и стойкий протест и борьбу».
Под «сельским пролетариатом» он разумеет безземельное крестьянство. Еще долгие годы он будет жить этой мечтой о слиянии крестьянской бедноты с рабочим классом.
«Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?» — важный документ в истории русского коммунистического движения, но следует признать, что как раз критика «друзей народа» является слабым местом в работе. Зато та часть, где В. Ульянов, отбросив споры, открыто провозглашает свои взгляды, убежденно и страстно отстаивает свою позицию, — ему удалась. В этих отрывках молодой, двадцатичетырехлетний автор заставляет свой голос звучать пророчески; он как бы зрит далеко вперед, за пределы настоящего; ему видится Россия в мировом масштабе, без дворян, чиновников, капиталистов, — страной, рабочий класс которой служит примером неисчисляемым миллионам трудящихся всего земного шара в общей борьбе за мировую революцию. В заключительной части, имевшей, с точки зрения автора, наиболее важное значение, он выделяет ключевые слова жирным шрифтом или курсивом. Приводим эти строки:
«На класс рабочих и обращают социал-демократы все свое внимание и всю свою деятельность. Когда передовые представители его усвоят идеи научного социализма, идею об исторической роли русского рабочего, когда эти идеи получат широкое распространение и среди рабочих создадутся прочные организации, преобразующие теперешнюю разрозненную экономическую войну рабочих в сознательную классовую борьбу, — тогда русский РАБОЧИЙ, поднявшись во главе всех демократических элементов, свалит абсолютизм и поведет РУССКИЙ ПРОЛЕТАРИАТ (рядом с пролетариатом ВСЕХ СТРАН) прямой дорогой открытой политической борьбы к ПОБЕДОНОСНОЙ КОММУНИСТИЧЕСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ».
С рукописью ознакомились в революционных кругах, и было решено ее напечатать. Дело было поручено молодому инженеру Алексею Ганшину. В Юрьеве-Польском, городке, расположенном в ста шестидесяти километрах на северо-запад от Москвы, у Ганшина был знакомый рабочий типографии. Полный надежд, он отправился туда, но после длительных переговоров выяснилось, что напечатать работу невозможно. В конце концов ему пришлось купить пишущую машинку и литографский камень и с помощью друзей отпечатать несколько экземпляров, на что ушло немало времени. Ганшин взялся выполнять поручение в июне, и только в ноябре в Москве появилось несколько экземпляров брошюры, напечатанных на желтой бумаге. Их распространяли нелегально среди революционеров.
Зима была целиком посвящена Владимиром агитационной деятельности. Тогда повсюду стихийно возникали все новые и новые марксистские кружки, и число рабочих, вовлеченных в нелегальную сеть, росло. Прежде Владимир был кем-то вроде революционера-любителя. Теперь же он стал настоящим профессионалом-подпольщиком. Он устанавливал связи среди подпольщиков, придумывал секретные шифры, изобретал методы, с помощью которых заговорщики могли обманывать шпиков из полиции. В рабочих районах он знал все проходные дворы и темные закоулки, куда полиция боялась сунуть нос. Революционеры были разбиты на ячейки по шесть человек в каждой. Ячейка была кружком, в котором изучали Маркса, и одновременно крепко спаянным ядром конспираторов, занимавшихся пропагандой революционных идей в среде рабочих. Ячейки были изолированы друг от друга, и только Владимир знал каждую из них. В случае, если бы его арестовали, эти группы распались бы. Ввиду этого было решено назначить ему заместителя. Выбор пал на Крупскую. Странно, но она не была на подозрении у полиции, хотя вела самую активную революционную деятельность.
Подпольные марксистские кружки в Петербурге практически были организованы по типу конспиративной сети, разработанной еще членами «Народной воли». Для Владимира образцом для подражания среди заговорщиков этой группы был Александр Михайлов, близкий друг Желябова, большого мастера без конца изобретать новые и новые способы конспирации. Владимир потребовал, чтобы все письменные сообщения, вне зависимости от их содержания, в обязательном порядке шифровались или были написаны невидимыми чернилами. Был еще такой способ конспирации: в какой-нибудь книге буквы помечались еле заметными точками, и читающий послание, следуя этим пометкам, складывал слова. Однажды Крупская с друзьями решила зашифровать текст целой книги, но у них ничего не вышло. Дойдя до половины, они решили попробовать расшифровать текст, но слова были слишком искажены, чтобы можно было что-то понять.
Подпольщикам нужны были средства, и немалые. Деньги требовались на то, чтобы печатать литературу революционного содержания, приобретать книги, а также, чтобы откупаться от полиции в случае необходимости. Первые два года своего пребывания в Санкт-Петербурге Владимир пользовался щедрой финансовой поддержкой Александры Калмыковой, женщины богатой, жены высокопоставленного правительственного чиновника. Она открыла на Литейном, одной из центральных улиц Санкт-Петербурга, книжный магазин, ставший частью маленькой книгоиздательской «империи», ей принадлежавшей. Типография печатала книги, выпускаемые в недорогом исполнении, которые предназначались для покупателей из народа. Как и ее близкая подруга Крупская, Калмыкова читала лекции рабочим. Если требовалось напечатать нелегальную литературу, эта женщина всегда оказывала помощь подпольщикам. Итак, к весне 1895 года марксисты создали свою типографию и бесперебойно снабжали нелегальной литературой учащихся в марксистских кружках. Пришло время возводить фундамент партии.
В марте Владимир внезапно слег. Заболевание было достаточно серьезным, и его мать срочно приехала из Москвы.
У Владимира было воспаление легких. Он вроде бы быстро поправился, но силы еще долго не возвращались к нему. До болезни он вынашивал план съездить за границу, чтобы встретиться там с Плехановым и Аксельродом, двумя вождями социал-демократии, жившими в эмиграции в Швейцарии. Паспорт, помеченный 27 марта, был уже у него на руках, но выехать из России он смог только 7 мая. Худой, бледный, страдающий непонятной болезнью желудка, которая не поддавалась диагнозу врачей, все еще не окрепший после воспаления легких, он сел в берлинский поезд.
Из Зальцбурга, где ему предстояло сделать пересадку, он отправил письмо матери, в котором жаловался с оттенком комического замешательства, что к кому бы в поезде он ни обращался по-немецки, никто его не понимал. Да и сам он понимал немецкую речь с великим трудом, вернее, совсем не понимал. Он не мог разобрать даже простейших слов. Владимир писал, что попытался завязать разговор с кондуктором, но тот, по-видимому, ничего не понял и, все больше и больше раздражаясь оттого, что какой-то чудак-пассажир с рыжей бородкой бормочет ему что-то на непонятном языке, раскричался на него. Владимир был в недоумении. Тем не менее он решил, что главное — не падать духом, а развить разговорную речь, пускай даже ценой невероятного коверканья немецкого языка.
В Женеве Владимир встретился с Плехановым. Прошло уже двенадцать лет с тех пор, как Плеханов вместе с Аксельродом, Верой Засулич и другими основали группу «Освобождение труда». Их цель была — издавать книги и брошюры революционного содержания, распространение которых способствовало бы росту революционного сознания рабочего класса России. Сам Плеханов был из дворян, но с юности посвятил свою жизнь борьбе за освобождение трудящихся. Революционную деятельность он начинал в Петербурге. Ему было совершенно неведомо чувство страха. Он возглавлял демонстрации рабочих, открыто произносил зажигательные речи, бичующие царское правительство. Он всегда был впереди, на виду, но почему-то полиции никак не удавалось его схватить. В 1880 году, когда ему было двадцать три года, он все же был вынужден покинуть Россию. К тому времени он уже имел за плечами большой опыт революционера-борца. Владимир, познакомившись с ним, увидел перед собой высокого, элегантного, безукоризненно одетого человека с черной острой бородкой и пышными усами. Он жил в вилле, выходившей на Женевское озеро, и писал книги по философии, об эстетике, о сущности и природе социализма.
Плеханова почитали как патриарха русского марксизма, и молодые революционеры-марксисты благоговели перед ним, но на деле к тому времени он уже отошел от активного участия в революционном движении. Группа «Освобождение труда» дышала на ладан, а Плеханов в своих выступлениях и статьях строил отдаленные планы грядущей революции, которой, судя по его представлениям, ранее чем через сотню лет и не суждено было свершиться. Владимиру он показался холодным и сухим. Он не шел на сближение, соблюдал определенную дистанцию в отношениях. Вместе с тем Владимир отметил его любезность и благорасположенность к нему. Плеханов прочел несколько статей молодого революционера; грубый, невыдержанный тон их покоробил его. Просмотрев одну из работ Владимира, он сказал: «Вы показываете буржуазии зад! — А затем добавил: — Мы же, наоборот, смотрим им прямо в лицо». Упрек был справедливый. И впредь Плеханова будет раздражать манера полемических статей Владимира, она будет казаться ему вульгарной, вздорной, злобной, оскорбительной.
Аксельрод был слеплен из более грубого материала, чем Плеханов. Разница между ними сразу же бросалась в глаза: утонченный, изысканный в своих вкусах Плеханов — и Аксельрод, похожий на косматого большого медведя. Плеханов сдержан, спокоен — Аксельрод от возбуждения бурлит, как котел. Они не уступали друг другу в интеллекте, оба были умны и образованы; во всех же прочих отношениях являли полную противоположность друг другу. Когда на следующий день после знакомства с Плехановым Владимир оказался в Цюрихе, Аксельрод встретил его как родного брата, которого не видел сто лет. Их разговор затянулся далеко за полночь; наутро они его продолжили, а там еще три дня подряд. Как и следовало ожидать, в Цюрихе было полно русских шпиков. Поэтому Аксельрод предложил Владимиру поехать за город, где они могли бы спокойно обсуждать свои дела, не опасаясь посторонних глаз и не привлекая к себе внимания. Целую неделю они бродили по окрестным холмам и говорили только об одном — о грядущей русской революции. И чем больше они говорили о ней, тем ближе и желанней она для них становилась. Лишь в единственном пункте взгляды Аксельрода расходились с позицией Владимира, и в этом он был тверд. В статьях Владимира часто доставалось либералам. Аксельрод, который своими корнями принадлежал к «Народной воле», настаивал на том, что революционные партии любого толка должны выступать единым фронтом, ведь у них общая цель — свержение самодержавия. Он твердил, что, постоянно вздоря с другими партиями, делу не поможешь. Они ведь тоже стремятся создать в России социалистическое государство. Поддаваясь силе его убеждения, Владимир готов был с ним согласиться, но только на словах; в глубине души он многое не принимал. Однако когда Аксельрод высказал мысль о том, что пора объединить марксистские кружки в действенную политическую партию, Владимир принял это безоговорочно. Между ними было решено, что настало время издавать свой политический журнал, в котором должны будут также печататься статьи, написанные в России и тайно переправленные за границу. Кроме того, Владимир согласился поискать средства для помощи товарищам, жившим в эмиграции. Они расстались, как лучшие друзья. Аксельрод нашел, что молодой человек любезен и обходителен и обладает светлой головой.
Из Цюриха Владимир направился в Париж. Город поразил его своими размерами, широкими, великолепно освещенными улицами, бульварами, типично французской раскованностью и вообще непохожестью на респектабельный, суровый Санкт-Петербург. Жизнь в Париже была дешевая, меблированная комната обходилась ему в шесть, самое большее в десять франков в неделю. Он собирался задержаться здесь на месяц-другой, чтобы позаниматься. Четверть века прошло со времен Парижской Коммуны, но еще живы были очевидцы тех дней, и их рассказы звучали, как будто все это происходило всего неделю назад. Одним из них был Поль Лафарг, зять Маркса, который тихо жил со своей женой Лаурой в Пасси. Владимир не мог сдержать волнения в предвкушении встречи с ними. Он явился с цветами и долго говорил о приближающейся революции, живописал, как вечерами, после работы, трудящиеся Петербурга осваивают работы Карла Маркса.
— Вы хотите сказать, что рабочие читают Маркса? — словно не веря своим ушам, спросил Лафарг.
— Да, они его читают.
— Но понимают ли они его?
— Да, они его понимают.
— Боюсь, что вы заблуждаетесь, — ласково промолвил Лафарг. — Нет, они ничего не понимают. У нас во Франции после двадцатилетней пропаганды социализма все равно никто не смыслит в Марксе!
Около месяца Владимир просто гулял по Парижу. было лето, и у него вдруг пропала охота корпеть над книгами. Он бродил по бульварам, рассматривал витрины магазинов, посетил кладбище Пер-Лашез, где были расстреляны коммунары. Он искал связей с французскими социалистами. Владимир изучал французский с детства, но, как и в случае с немецким языком, его плохо понимали, когда он говорил. Желудок у него все еще побаливал. Кто-то из знакомых рассказал ему о местечке в Швейцарии, где находились целебные источники, которые могли бы его излечить. И вот он снова в Швейцарии, с легким кошельком и в прекрасном настроении. Можно предположить, что на сей раз он забыл. о марксистских кружках, подпольных типографиях, суровых задачах, стоявших перед революционерами… Прожив на водах несколько дней, он отправляет письмо матери. В нем он сообщает, что превысил свои расходы и вряд ли проживет на оставшиеся деньги, а потому просит прислать еще сотню рублей, — из чего следует, что мать неоднократно поддерживала его средствами во время его путешествия.
В первых числах августа он переехал из Швейцарии в Германию. В Берлине он снял небольшую квартиру недалеко от Тиергартена. Врачи рекомендовали ему как можно больше купаться и плавать, и он каждое утро плавал в Шпрее, а остальное время дня проводил в Прусской государственной библиотеке. Бывало, что, устав от занятий, он гулял по улицам, прислушиваясь к звукам немецкой речи, покупал книги. Он накупил такое количество книг, что остался без денег, и ему снова пришлось ждать подмоги из России. Иногда вечерами он ходил в театр. Прежде чем пойти на «Ткачей» Гауптмана, он внимательно прочел пьесу в надежде на то, что после этого поймет речь актеров. Но и на этот раз воспринимать немецкий на слух для него оказалось непосильной задачей. Мария Александровна в своем письме намекнула ему, что не стоит спешить с возвращением. Возможно, ее предупредили об установленной за Владимиром слежке. Полиции действительно был известен каждый его шаг. «В гостях хорошо, а дома лучше», — ответил он ей ив середине сентября уже был в дороге. На границе весь его багаж был тщательно осмотрен полицией. Но они так и не добрались до печатного устройства и нелегальной литературы — чемодан имел двойное дно.
В Петербурге его спокойной жизни пришел конец. Он просто не знал, за что хвататься. Нахлынули дела, связанные с революционным подпольем; кроме того, необходимо было искать средства к существованию. Он никак не мог найти подходящую для себя квартиру. То и дело приходилось просить деньги у матери. Его родственники Ардашевы попытались привлечь его в качестве адвоката к делу о наследстве, но ничего из этого не вышло.
В это время по Петербургу прокатилась волна стачек. Он с утра до ночи сочинял тексты листовок, следя за тем, чтобы они попали тем, для кого предназначались. Поддерживая постоянную связь с Плехановым и Аксельродом, он сообщал им о ходе стачечной борьбы рабочих. Свою информацию он вклеивал в книжные переплеты. В ответной почте приходили книги, которые ему приходилось рвать, чтобы извлечь из них письма. Владимир сетовал, что Аксельрод пользовался, по-видимому, слишком сильным клеем; обыкновенный крахмальный клей вполне сошел бы. Полиция ходила за ним буквально по пятам. Едва он выходил из дома, как тут же ему на глаза попадался шпик. Чтобы стряхнуть «хвост», он прыгал в пролетку и потом продолжал свой путь по безлюдной улице. Но и тут его подстерегал шпик. Они как тень следовали за ним, они были повсюду.
В это время он задумал выпускать газету для рабочих, печатать которую намеревался в бывшей нелегальной типографии «Народной воли». Газета должна была называться «Рабочее Дело». 20 декабря] 895 года первый выпуск газеты «Рабочее Дело» был готов, и его должны были отправлять в типографию. В тот вечер подпольщики собрались на квартире у Крупской, чтобы уточнить, будут ли какие изменения и поправки к тексту. Один экземпляр оттисков дали революционеру Анатолию Ванееву, другой остался у Крупской. Было решено, что Ванеев еще раз дома просмотрит его, а утром Крупская заберет у него оттиск. На следующее утро Ванеева в квартире не оказалось. Накануне же вечером полиция устроила облаву и многих ведших социал-демократов арестовала, в том числе и Владимира. На допросах он держался спокойно, отрицал свою причастность к социал-демократическому движению; когда его спросили, откуда у него нелегальная литература, он пожал плечами и ответил, что взял почитать в одном доме, а фамилию хозяина забыл.
Владимир был помещен в тесную, узкую камеру в доме предварительного заключения на Шпалерной. Там он проявил себя как примерный арестант. Внешне был послушен, дисциплинирован, услужлив. Зато внутри его буквально кипел вулкан энергии, — он продолжал активно работать на дело революции. С некоторым удивлением для себя он узнал, что ему позволяется брать книги для чтения из городских библиотек, и он заказывал их сотнями. В некоторых из них ему попадались тайные послания, зашифрованные известным ему способом: образующие слова были помечены малюсенькими точками. Владимир давно вынашивал идею написать большое исследование о развитии капитализма в России, и тут он взялся за него по-настоящему. Его связь с внешним миром зависела и от того, дадут ли ему в ежедневном тюремном пайке молоко, ибо он делал так: писал на волю письмецо безобидного содержания, а между строк молоком вписывал слова тайного послания, ничего общего с самим текстом письма не имеющего. Читать такое письмо следовало над пламенем свечи, — буквы, написанные молоком, окрашивались в желтовато-коричневый цвет и проявлялись. Так тюремные послания доходили до друзей-конспираторов на волю. «Молочные чернильницы» он мастерил так: скатывал из хлеба шарики, полые внутри, и туда заливал молоко. Заметив, что тюремщик заглядывает в дверной глазок, он тотчас кидал шарики в рот. Однажды он написал на волю, что ему пришлось за один день съесть шесть «чернильниц». Свечи у него в камере не было, и тогда он изобрел другой способ расшифровки доходивших до него посланий: он держал письма над горячим кипятком. Все время, за исключением тех часов, что отводились для сна, он действовал, агитировал. Здесь, в тюрьме, он сочинил гневную прокламацию «К царскому правительству». Написанная в оригинале молоком, на воле она была размножена гектографом и разошлась в сотнях экземпляров. Полиция сбилась с ног, разыскивая автора прокламации. «Я в лучших условиях, чем другие, — писал он матери молоком между строк. — Меня взять не могут, все равно сижу».
В застенке он провел немногим более года. Тюрьма, как ни странно, пошла ему на пользу; он поправился, прибавил в весе. Чтобы держаться в форме, он прямо в камере занимался гимнастикой. Его самолюбию льстило то, что даже из-за тюремной решетки ему удавалось руководить революционным движением, водя за нос стражу. Ему больше повезло, чем некоторым из его соратников, схваченных одновременно с ним. Ванеев заболел туберкулезом, от которого так никогда и не излечился, а еще один революционер сошел с ума. Зимой в камерах стоял страшный холод, и большинство заключенных мерзли и не могли спать на холодных железных койках с жесткими соломенными матрасами, прикрывшись тонкими серыми одеялами, от которых разило дезинфекцией. Владимир подошел к проблеме сна в холодной камере так же продуманно, как и в случае с книгами и почтой-невидимкой. Каждый вечер, перед тем как лечь спать, он отжимался на полу по пятьдесят раз, доводя себя до изнеможения, чем очень развлекал стражу, наблюдавшую иногда за ним в дверной глазок. Те всё дивились и не могли понять, кому он молится и какой он веры, если отказался ходить на службы в тюремную часовню. После этих упражнений тепло разливалось по телу, и едва его голова касалась койки, он сразу засыпал, несмотря на пронизывающий холод. Владимир не изводил себя горькими мыслями, которые обычно посещают очень многих арестантов длинными, бессонными ночами; не терзался жалостью к себе, ни в чем не раскаивался.
Как когда-то Нечаев, он, сидя за тюремной решеткой, вырос в заметную фигуру среди товарищей-революционеров. Этот небольшого роста человек, сидевший в 193-й камере, почитывавший книжки, игравший с хлебными шариками, приобрел такое влияние в революционной среде, о каком раньше и не мог мечтать. В подпольных кружках все еще продолжали называть его «Николаем Петровичем», или «К. Тулиным». Были у него еще псевдонимы, под покровом которых он надеялся уйти от вездесущего ока полиции. Через несколько лет он возьмет себе еще один псевдоним, и ему суждено будет запомниться человечеству надолго. Он будет приятен на слух ласкающей мягкостью звуков, являясь производным от женского имени. Но он совсем не будет вязаться с человеком, придумавшим его для себя, человеком, задавшимся одной единственной целью — свалить мир, из которого вышел сам.
Владимира Ульянова больше не было. Теперь был Ленин.
В конце XIX века жизнь политических ссыльных обычно протекала спокойно и мирно. Описанные Ф. М. Достоевским сцены дикой расправы и самосуда над заключенными, свидетелем которых он стал, находясь в ссылке в Сибири в 50-х годах, ушли в прошлое. Правда, еще попадались тюрьмы, где узники страдали от тирании местного начальства и стражей, но это в большей степени относилось к людям, совершившим тяжкое уголовное преступление. Человек, убивший, скажем, министра, или покушавшийся на его жизнь, не мог рассчитывать на пощаду, с ним разделывались быстро. Но революционер, подстрекающий к уничтожению — ни много ни мало — всего существующего строя, был вправе рассчитывать на то, что с ним обойдутся как с интеллигентом, и создадут ему в ссылке все необходимые нормальной жизни условия. Если у него к тому же имелись деньги, то он устраивался в Сибири не хуже, чем где-нибудь в европейской части России. Он мог занимать отдельный дом, обмениваться корреспонденцией, писать книги, совершать поездки по окрестным городкам и весям, охотиться. Наказание его ограничивалось единственным запретом — он не мог селиться в больших городах. И для многих революционеров такой «отдых» и «вольная жизнь» на природе были просто необходимы хотя бы для того, чтобы в тишине хорошенько обдумать и выносить программы будущих революционных битв. В этом смысле ссылка была для них даром судьбы, а не наказанием.
В своей книге «Записки из Мертвого дома», вспоминая, как он отбывал срок сибирской ссылки, Достоевский писал, что, несмотря на тяготы арестантского бытия, которые выпали на его долю, он всегда с благодарностью будет вспоминать те годы. Именно там он по-настоящему познал русский народ и восстановил душевное равновесие. Впоследствии Ленин произнесет похожие слова, вспоминая свою сибирскую ссылку. Будучи на положении ссыльного в глухом, уютном таежном селе, он за все три года не испытывал никаких притеснений, никакого над собой насилия. Ему была предоставлена полная свобода жить, как ему вздумается, и заниматься, чем ему угодно. Он будет вспоминать эти годы в череде самых счастливых лет своей жизни.
1 О февраля 1897 года власти вынесли окончательное решение по его делу. Он приговаривался к ссылке сроком на три года с отбыванием ее под надзором полиции в восточной части Сибири. Однако сообщать ему об этом решении не спешили, и он провел в тюрьме еще две недели. Наконец он был вызван к прокурору, где и узнал, какое ему назначено наказание. Он вздохнул с облегчением. Еще бы, его могли приговорить к каторжным работам или к длительному тюремному заключению. Так что он легко отделался. Через несколько дней он еще более воспрял духом, когда узнал, что его матери удалось выхлопотать для него другое место ссылки. Теперь он должен был проследовать на поселение в южную часть Сибири, а не в восточную, где он бы пропал от холода. Вдобавок к этому ей удалось добиться того, чтобы ему разрешили ехать в ссылку на свои деньги с комфортом, а не в арестантском вагоне с другими осужденными, да еще под конвоем вооруженной охраны. Мария Александровна даже загорелась мыслью самолично сопроводить его в ссылку, но он отговорил ее, убедив в том, что это нешуточное дело в ее возрасте и с ее слабым здоровьем.
Надо сказать, что пенитенциарная система в царской России отличалась сравнительной мягкостью. На сборы в далекое путешествие поездом в глубь России ему было дано три дня. Выйдя из тюрьмы, он сразу же сел в поезд и поехал в Москву, к своей семье. В Москве он побыл с родными, посетил знаменитую Румянцевскую библиотеку, где подобрал себе для работы необходимые материалы, и даже успел побывать на нелегальном собрании. У него осталось довольно неприятное впечатление от него. К своему ужасу, он обнаружил, что за те почти полтора года, что он провел в камере-одиночке, марксизм претерпел постороннее вторжение: его чистота была заменена менее радикальными теориями некоего Эдуарда Бернштейна, который считал, что рабочее движение добьется значительно большего успеха, если будет бороться за экономические права рабочих с помощью профсоюзов, а не путем революции. В ленинском понимании сторонники Бернштейна были тронуты тленом мелкобуржуазных, обывательских представлений.
Отправляясь с московского вокзала в Сибирь, он был больше похож на путешественника, желавшего прокатиться на восток, чем на ссыльного. К тому же выезжал он не один. До Тулы его сопровождала мать с двумя сестрами. Никакого вооруженного конвоя при нем не было, и его принимали за обыкновенного пассажира. Он вез с собой около сотни книг, чемодан, битком набитый одеждой, и тысячу рублей денег наличными. Согласно инструкциям он должен был доехать до Красноярска и по прибытии туда ждать дальнейших указаний. Раньше, когда ему приходилось ездить в поезде на большие расстояния, дорога утомляла его; он, бывало, жаловался, что трехдневная поездка из Самары в Петербург «окончательно измотала» его. Как ни странно, путешествие на восток не только не утомило его, наоборот, ему было интересно, он был захвачен, — может быть, оттого, что он очень крепко спал ночами, а днем с удовольствием смотрел в окно, любуясь проплывавшими мимо красотами природы. Его письма домой были полны теплых слов любви к близким. В дороге он пребывал в отличном настроении.
В поезде он встретил молодого революционера, который тоже направлялся в изгнание. Его фамилия была Крутовский. Ленин спросил его, что с ними будет, когда они приедут в Красноярск. Тот ответил, что почти наверняка они проведут несколько дней в городе и будут иметь возможность насладиться благами цивилизации, пока их, в конце концов, не отправят в какие-нибудь глухие деревушки. Где-то поблизости от Красноярска находилась, по словам Крутовского, известная библиотека, и это еще больше порадовало Ленина. Он был совершенно счастлив, что встретил со-ратника-революционера; однако немного беспокоился, что их слишком быстро увезут из города. Он писал матери:
«Благодаря беседе с Arzt’om[13] (Крутовским. — О. Н.) мне уяснилось (хотя приблизительно) очень многое, и я чувствую поэтому себя очень спокойно: свою нервность оставил в Москве. Причина ее была неопределенность положения, не более того. Теперь же неопределенности гораздо менее, и потому я чувствую себя хорошо».
В Красноярске выяснилось, что никому до него нет дела, там он был предоставлен самому себе. Крутовский посоветовал ему разыскать некую Клавдию Попову, обычно помогавшую революционерам, этапированным через Красноярский край. Два месяца он жил у нее в доме. Он разыскал ту самую знаменитую библиотеку; находилась она недалеко от города и принадлежала купцу Юдину. В ней насчитывалось восемьдесят тысяч томов разных изданий; помимо книг, там хранились подшивки газет и журналов, начиная аж с XVIII века. (Позже эта коллекция будет приобретена Библиотекой Конгресса в Вашингтоне. Ныне она составляет основу фонда литературы по славистике, собранного этой библиотекой.) Купец-миллионер тепло встретил Ленина и предоставил ему великолепные условия для работы. Но спустя несколько дней он был весьма удивлен, когда молодой человек перестал являться в читальный зал. В письмах матери Ленин писал, что боялся навлечь беду на купца. На самом деле у него просто не было настроения заниматься. Он наслаждался свободой. Подолгу гулял, совершая прогулки на большие расстояния. Иногда по пути заходил в городскую читальню, чтобы просмотреть московские газеты, которые приходили сюда с опозданием на одиннадцать дней. Иногда, по настроению, он посещал роскошное пятиэтажное здание юдинской библиотеки, хотя там было крайне мало книг, отвечавших его интересам: по экономике и статистике, о рабочем движении.
Пришла весна, стремительная и шальная, настоящая русская весна. Волнение переполняло его настолько, что после часовой прогулки его сразу же обволакивала приятная дрема. Писем из дома не было. Крутовского уже услали с этапом в Иркутск, и тут вдруг Ленин почувствовал одиночество и отчасти даже тревогу. Он боялся, что затишье связано с какой-то угрозой для него.
Но наконец-то, 16 апреля, на красноярский вокзал прибыл поезд с остальными осужденными. Это были те, кто не мог заплатить за собственный проезд по железной дороге. Ленин узнал об их прибытии и ожидал на вокзале. Сопровождавшему заключенных конвою было отдано распоряжение не разрешать им вступать с кем-либо в разговоры, даже запрещалось стоять близко к окнам. Но, как потом вспоминал Л. Мартов, многим из них все-таки удалось, усыпив бдительность охранников, подойти к Ленину, перекинуться с ним несколькими словами и пожать руку. На следующий день или через день-два Ленин опять увиделся с ними. Охрана не обращала внимания на полноватого молодого человека в меховой шапке и шубе, похожего на местного купца. К его вящему удовлетворению, он даже ухитрился обстоятельно побеседовать с Н. Е. Федосеевым, которого отрядили выполнять роль носильщика. После этого арестанты проследовали в места своей ссылки. Что касается Ленина, то 17 апреля, прожив целый месяц в Красноярске, он прослышал о том, что его хотят отправить в Минусинск. Как ни странно, это известие он получил не от местного полицейского начальства, а неофициально от Я. М. Ляховского, осужденного по делу Петербургского «Союза борьбы…». Ленин был вне себя от радости. Он сообразил, что ему предстоит пробыть в Красноярске еще несколько дней, потому что была пора весенней распутицы, дороги были размыты, а пароходы по Енисею еще не ходили. Оба города, Красноярск и Минусинск, стояли на Енисее, и он полагал, что его скорее всего отправят в Минусинск по реке. Прошла еще неделя, и он уже точно узнал, где ему предстояло провести годы ссылки. Примерно в пятидесяти километрах южнее Минусинска находилось село Шушенское; туда-то и должны были его доставить. Без всякого сомнения, через родню и знакомства Марии Александровны в Петербурге были приведены в движение соответствующие рычаги власти, потому что и на этот раз он оказался в привилегированном положении. Места к югу от Минусинска славились как «Сибирская Италия». Ни один из ссыльных революционеров, арестованных одновременно с ним, не был туда направлен. Мартова и Ванеева услали в Туруханск, на север, Старков, Кржижановский и Лепешинский обосновались в Минусинске. Дело в том, что во всех бумагах и ходатайствах, направляемых в высшие инстанции его матерью, говорилось, что ее несчастный сын страдает от туберкулеза и ему предписан умеренный климат, поэтому Шушенское — единственное подходящее для него место. Бумага что, она все стерпит.
Узнав, куда его посылают, Ленин, говорят, запел от радости. У него даже возникло желание сочинить оду по этому случаю, но получилась только одна строчка. Ее он приводит в письме к матери: «В Шуше, у подножия Саяна…»
Благодаря такому случаю мы имеем образец поэтического творчества, и притом — единственный! — оставленный нам Лениным.
Еще бы ему не запеть от радости! Он читал о Шушенском и знал от людей, что это за прекрасный уголок Сибири. Он горел желанием поскорее оказаться там. Село стояло не на самом Енисее, а на берегу одного из его притоков. Километрах в двух начиналась тайга, а на горизонте возвышались Саянские горы. Это были благодатные места для охоты. По берегам реки и в сосняке было полно дичи, а в тайге кто только не водился: медведи, олени, дикие козы, белки, соболь. Отдаленность от города дарила еще одно преимущество: все было страшно дешево. Там можно было прожить на восемь-девять рублей в месяц.
Но полицейское начальство не спешило. Ленин все бродил и бродил по улицам Красноярска. Работать ему совсем не хотелось. «Для занятий достал себе книг по статистике, — писал он матери и сестре Анне, — …но занимаюсь мало, а больше шляюсь». Подобное признание вырвалось у него только раз, ну, может быть, дважды за всю его жизнь.
Больше всего его радовало то обстоятельство, что, живя в Шушенском, он не будет соприкасаться с остальными ссыльными. Он терпеть не мог мелких дрязг между ними и бесконечных выяснений отношений. Он вообще презирал толпу — была в нем такая «аристократическая» черта. Он был намерен предаться размышлениям и писать, наслаждаясь творческим одиночеством. На просьбы матери и сестры позволить им приехать погостить у него он отвечал резким отказом, ссылаясь на то, что им будет трудно перенести суровую сибирскую зиму, и строгим тоном внушал, как они должны благодарить Небеса, живя в цивилизации. Его сестра говорила, что он «негостеприимен», так оно и было. Но когда Ленин узнал, что его брата Дмитрия, студента медицинского факультета Московского университета, должны отправить на юг России, где в это время свирепствовала чума, он неожиданно расчувствовался. Почему бы, писал он, брату Дмитрию не приехать в Сибирь, где в докторах нуждаются больше, чем в европейской части России, вместо того, чтобы рисковать своей жизнью в чумных бараках? Вместе ходили бы на охоту, если вообще сибирское житье способно пробудить в нем охотника. Как было бы хорошо, если бы Дмитрий работал где-нибудь не очень далеко от него и охотился бы поблизости. «Милости просим», — писал он.
Сознательное решение Дмитрия пойти на риск для собственной жизни, этакий акт самопожертвования, задело Ленина за живое и сильно его озадачило. Такие вещи были ему непонятны. Бывало, он даже приходил в ярость, узнав о том, что кто-то пожертвовал жизнью из высоких побуждений, — для него это было результатом глупого, пустого самообмана.
Итак, дни в Красноярске текли, и он, как бы посмеиваясь над своим положением, жаловался, что книги, которые он заказал, все не приходят и что у него кончаются деньги. Ему нужны были книги, горы книг; он умолял Анну устроить так, чтобы за статьи, которые он будет писать, ему платили гонорар не деньгами, а книгами. Он предлагал также себя в качестве переводчика книг, или даже служить своего рода главным координатором огромного переводческого бюро, которое бы вовлекло в общий проект всех политических ссыльных. Разумеется, руководство осуществлял бы он сам и следил бы за качеством работы. Кроме книг, ему нужны были еще журналы. Он считал, что ему хватит денег подписаться на пять журналов. Поскольку он трудился над своим исследованием на тему о развитии капитализма в России, ему особенно необходим был «Ежегодник Министерства финансов», официальный орган Министерства финансов, и еще — журнал «Русское Богатство», где экономике отводился целый раздел. Но настоящей его страстью, можно сказать, пожизненной, была статистика. Он любил голые цифры, их сущую конкретность, — недаром он завещал коммунистической партии свято чтить статистику. Она выполнила завет, и это привело впоследствии к тому, что можно было бы определить как цифровую гигантоманию.
Может показаться, что Ленин праздно проводил время, наслаждаясь жизнью в уютном частном пансионе. На самом же деле он копил силы, готовясь к предстоящей напряженнейшей работе. Он не собирался терять время в ссылке зря, полагая, что его можно будет использовать с толком: писать книги и статьи, сочинять прокламации и тайно переправлять их из Сибири в европейскую часть России, и кроме того, надо было много, очень много читать. А еще было необходимо сохранить и укрепить сеть партийных ячеек, наладить выпуск и распространение нелегальной литературы. Нельзя было лишать поддержки товарищей, оставшихся в Санкт-Петербурге, и при случае, если бы там начался разброд, следовало немедленно вмешаться. Не должна была прерываться связь с жившими за границей Плехановым и Аксельродом.
12 мая 1897 года его затянувшийся в Красноярске «отдых» закончился. В комнаты, которые он занимал, явились два жандарма и приказали ему проследовать с ними на пароход. Судно было тихоходное, оно часто и надолго причаливало к берегу, поэтому он почти на целую неделю опоздал с прибытием в Минусинск, а затем в сопровождении жандармов трясся в карете до Шушенского, где был сдан местному приставу. Обошлось без формальностей. Пристав сделал пометку о прибытии и отпустил Ленина на все четыре стороны, чтобы тот устраивался, как ему заблагорассудится. Теоретически он должен был каждый раз, собираясь отлучиться из села, докладывать об этом, но пристав разрешил ему свободно передвигаться, буде у него возникнет такое желание.
Ленин решил остановиться у зажиточного крестьянина, которого звали Аполлон Зырянов. Тот жил в большой избе; пять окон выходили на улицу. За комнату, питание и стирку он платил восемь рублей в месяц, а если учесть, что ежемесячно ему присылали сто пятьдесят рублей, то, наверное, он был самым богатым человеком в округе. Зырянов сколотил ему полки для книг, и скоро его библиотека выросла до потолка. Он спал на деревянной кровати, тут же были стол и четыре стула работы деревенских умельцев, половик, также местной работы, и книги, повсюду книги… Книги приходили с каждой почтой, а ему все было мало.
Как Ленин ни загадывал, что в Шушенском сразу же погрузится в работу и будет писать, писать, проходили дни, а он все не мог заставить себя засеть за книги. Слишком он разнежился в Красноярске и не мог выйти из этого состояния. Он брал с собой Зырянова, и они отправлялись на охоту. Иногда они по пять дней подряд бродили в болотистых зарослях по берегам реки. Ночевали в таежных охотничьих хижинах на сене, вдыхая его пряный запах. Это были дни безмятежного покоя; он жил, как в приятном сне.
С летом пришла изнурительная жара, от которой спасение было только в реке. Бывало, он ходил купаться по два раза в день. На ночь он раскрывал над кроватью сетку от комаров и лежал, в темноте прислушиваясь к их гудению, утешая себя мыслью, что в северной Сибири комаров гораздо больше. Обычно он ел за столом вместе с семьей Зырянова. Много лет спустя они вспоминали, как он сидел во главе стола: маленький, румяный от загара, полненький, и громко хохотал в ответ на шутки. Казалось, беззаботнее его нет человека на свете. Ну никак не скажешь, что это опасный революционер.
Его стали навещать друзья. Больше всех ему понравился молодой революционер Райчин, который был в числе первых его гостей. Позже появился Кржижановский. «…Хотел приехать… Глеб поохотиться. Скучать, значит, не буду», — писал он матери, и мы чувствуем нотки, более свойственные мелкопоместному барину, который не знает, куда себя девать от скуки. Он говорил: «мое» Шушенское. Иногда, словно забывшись, он отходил в сторонку от друзей, с которыми охотился, садился на пень и долго так сидел, глядя на текущие мимо него воды реки.
В то лето он работал мало. Написал только брошюру, в которой выражал свое мнение по поводу только что опубликованного нового фабричного закона. Работу удалось вывезти из России, но, видимо, препятствия были серьезные, ибо она была напечатана в Женеве только два года спустя. Согласно новому закону рабочий день был сокращен до одиннадцати с половиной часов по будням и до десяти часов по субботам. До этого в среднем рабочие стояли у станков по двенадцать с половиной часов каждый день. Это была победа рабочих над фабрикантами и заводчиками, да и над царским правительством. Понимая это, Ленин вынужден был смягчить свою критику нового закона; а критике и была посвящена его брошюра. Целью автора было показать, как ничтожна мала и бессмысленна эта подачка, брошенная рабочим, и наоборот, какой огромной выгодой может обернуться для их хозяев новый закон, который они всегда могут истолковать по-своему. Не отрицая того факта, что закон является крупной уступкой пролетариату со стороны буржуазии, Ленин заявляет, что теперь задачей передовых рабочих должно стать привлечение отсталых масс к борьбе за восьмичасовой рабочий день, с требованием которого выступают трудящиеся всего мира. Брошюра была несколько расплывчата по стилю; содержала в основном сухие выкладки юридического характера на тему о труде и праве, революционного пыла в ней почти не ощущалось или было пока мало. Правда, Ленин кое-где позволял себе колкости, когда дело доходило до толкования закона. Ну, например: «Русские законы можно вообще разделить на два разряда: одни законы, которыми предоставлены какие-нибудь права рабочим и простому народу вообще, другие законы, которые запрещают что-либо и позволяют чиновникам запрещать. В первых законах все, самые мелкие права рабочих перечислены с полной точностью (даже, напр., право рабочих не являться на работу по уважительным причинам) и ни малейших отступлений не полагается под страхом самых свирепых кар. В таких законах никогда уже вы не встретите ни одного «и т. п.» или «и пр.». В законах второго рода всегда даются только общие запрещения без всякого перечисления, так что администрация может запретить все, что ей угодно; в этих законах всегда есть маленькие, но. очень важные добавления: «и т. п.», «и пр.». Такие словечки наглядно показывают всевластие русских чиновников, полное бесправие народа перед ними; бессмысленность и дикость той поганой канцелярщины и волокиты, которая пронизывает насквозь все учреждения императорского русского правительства».[14]
Интересно, кто-нибудь припомнил Ленину в тот момент, когда он сам писал законы для России, эти строчки: «ни малейших отступлений не полагается под страхом самых свирепых кар», и еще — «администрация может запретить все, что ей угодно»!
Значительно более важным его произведением того периода можно считать работу «Задачи русских социал-демократов», изданную год спустя. В ней он ни много ни мало делал попытку создать обширную программу подпольной деятельности социал-демократов в рядах промышленного пролетариата, по определению Ленина, «наиболее восприимчивого для социал-демократических идей, наиболее развитого интеллектуально и политически, наиболее важного по своей численности и по концентрированности в крупных политических центрах страны». Призывая рабочих к борьбе, Ленин одновременно с этим детально обосновывал свою мысль о том, что именно рабочий класс является единственной силой, способной свергнуть монархический строй. По его убеждению, крестьяне слишком слабы и неорганизованны, а буржуазия, как крупная, так и мелкая, двулична по своей натуре; интеллигенция же чересчур зависима от царской власти и буржуазии, что заставляет ее идти на компромиссы, «продавать свой революционный и оппозиционный пыл за казенное жалованье или за участие в прибылях и дивидендах». «Только один пролетариат может быть передовым борцом за политическую свободу и за демократические учреждения…» И дальше: «Только пролетариат безусловно враждебен абсолютизму и русскому чиновничеству, только у пролетариата нет никаких нитей, связывающих его с этими органами дворянско-буржуазного общества, только пролетариат способен на непримиримую вражду и решительную борьбу с ними».
Местами его слова звучат как гимн пролетариату, с его точки зрения, воплотившему в себе все мыслимые достоинства и являющему собой полную противоположность всевластному, безответственному, подкупному, дикому, невежественному и тунеядствующему русскому чиновничеству. Странно, но сама по себе эта длинная цепочка эпитетов наводит на мысль о том, что у Ленина свое сугубо личное, гораздо более глубинное отношение к институтам царской власти, которые он ненавидит, но не может не признавать как могущественную силу. Гневно заявляя, что рабочие лишены каких-либо прав, он тут же признает, что под давлением пролетариата, выросшего в значительную политическую силу, правительство вынуждено было издать новый фабричный закон. В качестве примера успешной борьбы с буржуазией он приводит Англию, где «есть могучий контроль народа над управлением, но и там этот контроль далеко не полон, и там бюрократия сохраняет немало привилегий…».
То, к чему Ленин стремился и к чему призывал, не называя пока самого этого слова, было не что иное, как диктатура пролетариата, и притом исключительно пролетариата. Он яростно нападал на тех, кто выступал за слияние «демократической» активности пролетариата с «демократической» активностью различных партий. Он считал, что союз рабочего класса с другими партиями и классами только ослабит его классовое сознание в борьбе за свободу и демократию. Таким образом, о компромиссе не было и речи.
К слову сказать, Ленин и в дальнейшем по сути не отходил от принципов, изложенных им в «Задачах русских социал-демократов». Через двадцать лет они станут основополагающими в его теории о коммунистическом государстве, правда, к тому времени изменится значение некоторых слов и терминов, употребленных Лениным в этой работе, забудутся разговоры о политической свободе, как и о том, что следовало бы брать пример с Англии как наиболее развитой в политическом смысле страны.
Повторяя Нечаева, Ленин утверждает, что спорить, какой должна быть форма правления государством после уничтожения абсолютизма, — пустое дело. На тот момент насущной задачей пролетариата, возглавляемого социал-демократической партией, являлось безусловное уничтожение монархического строя: «Руководя классовой борьбой пролетариата, — писал Ленин, — развивая организацию и дисциплину среди рабочих, помогая им бороться за свои экономические нужды и отвоевывать у капитала одну позицию за другой, политически воспитывая рабочих и систематически, неуклонно преследуя абсолютизм, травя каждого царского башибузука, дающего почувствовать пролетариату тяжелую лапу полицейского правительства, — подобная организация была бы в одно и то же время и приспособленной к нашим условиям организацией рабочей партии, и могучей революционной партией, направленной против абсолютизма. Рассуждать же наперед о том, к какому средству прибегнет эта организация для нанесения решительного удара абсолютизму, предпочтет ли она, например, восстание или массовую политическую стачку или другой прием атаки, — рассуждать об этом наперед и решать этот вопрос в настоящее время было бы пустым доктринерством. Это было бы похоже на то, как если бы генералы устроили военный совет раньше, чем они собрат войско, мобилизовали его, повели в поход на неприятеля. А когда армия пролетариата будет неуклонно и под руководством крепкой социал-демократической организации бороться за свое экономическое и политическое освобождение, — тогда эта армия сама укажет генералам приемы и средства действия».
Из этих рассуждений как будто следует, что Ленин еще не до конца продумал проблему, он говорит о захвате власти социал-демократами в общих словах. Однако, и на это нужно обратить внимание, он предупреждает, что не надо отождествлять социал-демократов с бланкистами, которые «не могут себе представить политической борьбы иначе, как в форме политического заговора». «Социал-демократы… — замечает Ленин, — в подобной узости воззрений неповинны; в заговоры они не верят; думают, что время заговоров давно миновало…» Пройдет время, и станет ясно, что программа, изложенная Лениным в этой работе, по сути своей и явилась программой заговора, впитавшей в себя воззрения как Нечаева, так и Маркса.
Когда Ленин писал «Задачи русских социал-демократов», в России насчитывалось не более трехсот-четырехсот человек, готовых назвать себя членами социал-демократической партии. Брошюра Ленина достигла своей цели, она сплотила и усилила их ряды. С момента анонимного издания рукописи в Женеве в архивах царской тайной полиции попадаются донесения, в которых ее название фигурирует наряду с прочей запрещенной литературой, найденной при обысках в квартирах арестованных революционеров. За период с 1898 по 1905 год экземпляры работы Ленина были «засечены» царской охранкой в Санкт-Петербурге, Москве, Смоленске, Казани, Орле, Вильно, Иркутске, Архангельске, Ковно и в других городах. Нет ничего удивительного в том, что эта брошюра так быстро распространилась и получила отклик в рабочей среде по всей стране. Было нечто романтически-заманчивое в том, как ее автор превозносил пролетариат, противопоставляя его всем остальным слоям общества. В каком-то смысле, как мы уже отмечали, будущие ленинские творения станут дальнейшей разработкой идей, заложенных в «Задачах русских социал-демократов», где так явственно вырастает образ вооруженного русского пролетариата, ступающего по головам остального российского люда.
Но в тот первый год своей ссылки в Шушенском он, повторяем, писал совсем мало. В основном он охотился, рыбачил, общался с местными жителями и даже организовал что-то вроде неофициальной юридической конторы. Со всей округи по воскресеньям к нему приходили крестьяне, и он помогал им советами как юрист. И конечно, он читал, много, запоем. Работа над книгой «Развитие капитализма в России», которую он задумал как русский аналог «Капитала» Маркса, продвигалась медленно, рывками, без единого плана. Книга вырастала из кусочков, из разрозненных статей, подготовленных для журнальных публикаций, главный замысел не вырисовывался отчетливо. Он то возвращался к книге, то бросал, смотря по настроению. Настоящая жизнь для него была на природе. Он как будто знал, что пройдет это время, и он до конца своих дней будет дышать смрадным воздухом больших городов, окутанных дымом заводов и фабрик. В Сибири он пользовался, как оказалось, последней возможностью побыть просто человеком, насладиться ощущением близости к природе. Здесь не надо было загонять свое естество в жесткие рамки им же самим придуманных догм.
В первой половине октября Ленин наведался в село Тесинское, где отбывали ссылку В. В. Старков[15] и Г. М. Кржижановский. Они жили вольготно, в большом двухэтажном доме. Приятели подолгу беседовали, бывало, не замечая, как прошла ночь. Все вместе ходили на охоту. Кржижановский страдал недугом, характерным для ссыльных, — нервным истощением. Иногда на него находили приступы глубокой меланхолии. У Ленина нервы были покрепче, и ему эта меланхолия казалась странной. Но вот пришел ноябрь, Шушенское утонуло в снегах; казалось, вся жизнь замерла, скованная льдом. Тут не выдержал и Ленин. Он тайно уехал в Минусинск к своему молодому другу Райчину и к другим товарищам по ссылке. Здесь, среди своих, он воспрял духом. Мысль о возвращении в занесенное снегами Шушенское. приводила его в такой ужас, что он даже не подумал, какому риску подвергнул себя: ведь его отсутствие заметила полиция.
Даже в южных районах Сибири лютая зима дает себя знать. Многими месяцами деревни стоят, погребенные под снегом, полностью отрезанные друг от друга. Но та зима оказалась на редкость мягкой. Часто целыми днями светило солнце и становилось тепло, а то вдруг налетала пурга. К Ленину в Шушенское на десять дней приехал Кржижановский. И снова для Ленина наступило счастливое время. Он не особенно любил надолго предаваться уединению, хотя много раз говорил совсем обратное. Но Кржижановский погостил и уехал, и он остался один на один с невыносимым безмолвием сибирской зимней ночи, утративший связь с остальным миром. Почта доходила редко. Ограниченный деревенским окружением, он тосковал, ему хотелось более широкого общения. С деревенскими было скучно. В это время он написал письмо матери с просьбой прислать ему, если это возможно, охотничью собаку. Еще летом первым об этом заговорил Марк Елизаров, но тогда Ленин вяло откликнулся на его предложение. Теперь же он просто мечтал завести собаку. Неужели нельзя прислать в корзине щенка охотничьей породы? Одиночество и впрямь начинало серьезно его тяготить.
В Шушенском не так много было людей, с которыми он мог говорить на своем уровне. Кроме него там жил еще один социал-демократ, поляк, по фамилии Проминский, сосланный в 1895 году. По профессии он был шляпный мастер. Проминский был из тех революционеров, которые, выступив однажды с какой-нибудь акцией протеста, тут же попадаются и потом всю жизнь несут за это наказание. Это был тихий, приятный, совершенно безобидный человек; он имел жену и шестерых детей. Читал мало, был почти не образован, но зато полон революционного задора. Последнее выражалось в том, что он любил петь революционные песни на польском языке, и ему всегда подпевали ребятишки. Ленину нравился Проминский, он любил с ним петь, они вместе ходили на охоту, но близкими друзьями так и не стали. Когда, спустя годы, произошла Октябрьская революция, Проминский все еще жил в Красноярском крае, мастерил фетровые шляпы, пел революционные песни, гордился своим революционным прошлым. В 1923 году он наконец написал письмо Ленину с просьбой разрешить ему вернуться в Польшу. По пути на родину, в вагоне поезда, он умер.
Был в Шушенском еще один ссыльный, молодой рабочий Путиловского завода из Петербурга, арестованный как организатор стачки. Его звали Оскар Энгберг, по национальности он был финн. Этот знал еще меньше, чем поляк Проминский, хотя поговаривали, что он все-таки прочел несколько книг в своей жизни. Ленину они оба искренне полюбились, но слишком велика была разница в их интеллектуальном уровне. Ленин попытался сблизиться с учителем местной школы и священником, но из этого ничего не вышло. Они предпочитали проводить время привычным для себя образом, играя в карты и выпивая. Молодой рыжебородый революционер стеснял их своим присутствием.
С крестьянами, с которыми он любил охотиться и рыбачить, отношения складывались не легко. Их вовсе не интересовала революция и мало заботили мировые проблемы. Среди них ему больше всех нравился простодушный Сосипатыч. Он все время делал Ленину какие-нибудь подарки: то принесет живого журавля, то кедровую шишку, — словом, что-нибудь такое, что, по его мнению, могло бы приятно удивить культурного человека, прибывшего в незнакомый край из далекой западной России. Сосипатыч замечательно знал родные места и иногда пускался в длинные, утомительные для Ленина рассказы, мало ему интересные. Но зато он был истинным кладезем конкретных знаний, когда разговор касался положения крестьян в Восточной Сибири, и потому он был более всех остальных приближен к Ленину в ту долгую зиму.
Под конец зима разгулялась не на шутку. Ленин оказался буквально заточенным в своей маленькой, заваленной книгами каморке. В соседней комнате громко распевал песни пьяным голосом хозяин, Аполлон Зырянов, а за окном валил снег и бушевала пурга. На подоконнике с наружной стороны росли торосы из снега. Ленин, сидя за столом, на свободном от книг уголке, писал каждое воскресное утро письмо матери, благодарил ее за присланные газеты и книги, которые приходили, правда, с таким опозданием; далее он сообщал ей о разных незначительных событиях, например, что заболел Энгберг и его отправили в больницу в Минусинск; или недоумевал по поводу того, что по какой-то загадочной причине Проминскому, шляпному мастеру из Польши, было снижено содержание со ста тридцати одного рубля в месяц до ста двадцати одного рубля, и теперь только Господь знает, как он будет кормить жену и шестерых детей на такие жалкие деньги, ведь его шляпы никому здесь не нужны. «Погода здесь все еще очень и очень холодная, — писал он, — сибирская зима хочет все-таки дать себя знать».
В России весна не приходит — она разражается как гром. среди ясного неба. Стоит холодный день, все сковано морозом, а назавтра вдруг воздух полон весенних звуков: журчат талые воды, в безоблачном небе высоко поют птицы, из-под снега пробивается ароматный дух земли, наливаются соками деревья. Весна в России врывается в природу, она пьянит, как дурман.
Так было и в Шушенском. Лед на реке растаял, лиственницы и березы пустили молоденькие побеги. В лесу еще кое-где в оврагах лежал снег, но там он обычно не таял долго, а с отрогов Саянских гор снег сходил только к концу лета. В письмах Ленина, относящихся к тому периоду, никаких упоминаний о наступающей весне нет, — он пишет о погоде, только когда она мешает ему жить, — и все же какая-то взволнованность в них чувствуется. Сам тон его писем стал бодрее, ему все больше требуется книг, он строит далеко идущие планы… К тому же его радует весть о Надежде Крупской: из Уфимской губернии на севере, где она отбывала ссылку, ее переводили по ее же просьбе отбывать срок ссылки в Шушенское; основанием для такого решения послужило поданное ею прощение, в котором она заявляла, что собирается выйти замуж за Владимира Ульянова, и притом немедленно по прибытии на новое место ссылки. Ленин был просто вне себя от радости. Его сестра Анна, которая встречалась с Крупской в Москве, не разделяла его восторгов. Существо ревнивое, она писала брату: «У нас сейчас гостит Надя. Она похожа на селедку».
Похожа или нет, но Ленин тем не менее с нетерпением ждал ее приезда. С самого начала их отношений он не был безумно в нее влюблен. Для него она была верным товарищем по партии, послушная, преданная подруга; она прекрасно владела собой в минуты опасности, тревоги и была большой мастерицей по части тайнописи невидимыми чернилами. Хотя в юности она была даже хорошенькой, но теперь она как-.то потускнела, стала выглядеть старше своих лет. Среди женщин, которые ему нравились на протяжении жизни, а их было немало, не было ни одной, которая относилась бы к нему с такой беззаветной любовью и так подчинялась бы малейшим его желаниям, как Надежда. Он оценил это уже тогда, в Шушенском. Но была и другая причина, почему он ждал ее с нетерпением: она везла с собой целую библиотеку.
Однако она задерживалась — постоянно возникали непредвиденные обстоятельства. Как-то в мае, в один прекрасный день она наконец-то неожиданно прибыла. Никто ее не встретил. Ленин в это время был на охоте. Дома оставался Зырянов. Он был предупрежден, что она должна приехать, поэтому тут же провел ее в комнату Ленина. Там творилось что-то страшное. Накануне у Ленина побывал пьяный Энгберг и в пьяном угаре расшвырял все книги. С Крупской приехала ее мать, высокая дама с величественной осанкой. Она была из тех, кто требует себе полного подчинения и не терпит ослушания и прочих глупостей. Вид комнаты с царившим в ней беспорядком привел ее в ужас. А когда Ленин вернулся с охоты, увидев его, она выпалила вместо приветствия: «Эк вас разнесло».
В тот вечер за столом все говорили одновременно. Вокруг Ленина и прибывших к нему женщин собралась вся семья Зыряновых. Полдеревни пришло поглазеть на молодую женщину, «похожую на селедку», и ее мать, осанистую даму, как-никак из благородных. Произносились тосты, выпивали, и долго еще молодые не могли остаться одни. Но вот все ушли, и молодые занялись делом: надо было разложить книги по дисциплинам и расставить по полкам, рассмотреть фотографические карточки, прочесть на обратной стороне каждой из них послания от друзей. Только на рассвете они улеглись спать.
Крупская сразу же невзлюбила Зыряновых. Они слишком много пили, были любопытны и болтливы. Она твердила, что ей хочется жить в отдельном доме или, по крайней мере, занимать половину дома, а не ютиться в двух комнатках бок о бок с Зыряновыми. Ленин стал потихоньку наводить справки, и вскоре у него появилась возможность снять половину большого дома, за которую надо было платить четыре рубля в месяц. Хозяйка сочла Ленина подходящим постояльцем, — на эту половину ее дома давно метил местный священник, но она отдала предпочтение Ленину.
Ленин привык жить бобылем-одиночкой, свободно и привольно; он много занимался, а устав, бросал все и шел на речку или в лес, словом, когда хотел и куда хотел. Теперь же он оказался во власти двух женщин, и каждая стремилась внести в его жизнь строгий порядок. Его будущая свекровь, Елизавета Васильевна, была остра на язык. К тому же она была глубоко верующим человеком, а Ленин вообще не признавал никакой религии. Конечно, на этой почве возникали ссоры, которые кончались тем, что Ленин изображал сцену покаяния и со «смиренным» поклоном удалялся. Он умел все обратить в шутку; ему достаточно было состроить смешную гримасу и дернуть себя за бороду — и мать с дочерью начинали умирать со смеху. «Толстячок» знал, как задобрить женщину.
Переехав в новый дом, Крупская сразу же освоилась и так умело повела хозяйство, как будто была местной уроженкой, сибирячкой. Единственное, на что она жаловалась, — в селе невозможно было найти прислугу. Она завела небольшой огород, на котором выращивала огурцы, свеклу, морковь и тыкву, и очень гордилась своими успехами. Что касается стряпни, то тут гордиться было нечем. Голова у нее все время была занята другими мыслями, она забывала, что у нее делается в печке, и в результате любимый суп с клецками превращался в кашу. Правда, через несколько месяцев она была избавлена от обязанностей стряпухи. Ей стала помогать тринадцатилетняя худенькая деревенская девочка, которая на кухне управлялась гораздо ловчее хозяйки. Ее звали Паша. Крупская занялась девочкой и стала учить ее читать и писать и очень порадовалась, когда обнаружила, что Паша ведет дневник. Ничего особенного в нем не было, девочка просто записывала свои нехитрые впечатления. Много лет спустя Крупская смогла припомнить только одну запись: «Были Оскар Александрович и Проминский. Пели «Пень», я тоже пела».
Так что кроме дурно приготовленной пищи, которой угощала Ленина его супруга, да временами случавшихся резких отповедей со стороны Елизаветы Васильевны огорчений в ту пору у него было немного. Между тем в селе он настолько вырос в общественном мнении, что его там почитали как барина. К тому же он был обладателем огромнейшей по меркам селян библиотеки и главным потребителем писчей бумаги, закупаемой им в сельском магазинчике. Для разъездов по округе он нанимал крестьянскую повозку с лошадью, и когда он катил по дороге, восседая на месте возницы и размахивая кнутом над головой, зрелище было незабываемое. Полиция его почти не беспокоила, и он был волен путешествовать, куда его душе было угодно.
Как-то раз летом он поехал на несколько дней в Тесинское погостить у приятелей, тоже ссыльных. Этот эпизод впоследствии вспоминал Александр Шаповалов, литейщик, арестованный в 1896 году за участие в стычках. Однажды ранним утром, рассказывал он, в их село въехала повозка. На облучке сидел мужчина и погонял лошадь, а рядом с ним сидела женщина. Шаповалов тогда не знал, кто они такие, но по одежде понял, что они не сибиряки. А когда он услышал, что они из Шушенского и ехали всю ночь, был изумлен. От Шушенского до Тесинского было около ста километров, и дорога кишмя кишела бандитами. Ленин не предупредил, что приедет, и все, кого он собирался навестить, в тот момент были на охоте. Шаповалов любезно провел их в свою комнату, принес им воды, снабдил их мылом и полотенцем, распорядился, чтобы хозяин приготовил им еду, и как бывалый селянин отвел в конюшню лошадь и задал ей сена. После этого он отправился в село, чтобы оповестить товарищей о приезде Ленина. Он обошел дома, где жили ссыльные, и попросил хозяев передать своим постояльцам эту новость, когда они вернутся.
Возвратившись домой, Шаповалов сразу же заметил, что гости успели как следует порыться в его книгах и бумагах, и это его слегка удивило. Шаповалов знал немецкий, и сам перевел «Коммунистический манифест» на русский язык. Помимо этого, он перевел на русский некоторое количество лирических стихов. И еще — он составил антологию революционной поэзии, подобрав такие стихотворения, в которых неизменно речь идет о революционере, павшем смертью храбрых и почившем в безымянной могиле. В образе молодого доблестного борца, преданного беззаветно делу революции и обреченного на безвременную гибель, он видел и самого себя. Ленин заявил, что вполне удовлетворен просмотром его литературы и прочих записей, и даже не удосужился «извиниться за вторжение во внутренний мир товарища по ссылке. У Шаповалова было ощущение, что перед ним умудренный опытом строгий учитель гимназии, только что выставивший ему удовлетворительный балл. Внезапно Ленин так и припер его вопросом: «Вы часто пользуетесь словарем?» Шаповалов пожал плечами. «Пользуюсь, но не очень часто», — ответил он небрежно. «Я же, напротив, обращаюсь к словарям очень, очень часто», — произнес Ленин, и Шаповалов понял, что его «высекли» и экзамен он провалил.
Действительно, у Ленина было свое, особое отношение к словарям. За всю жизнь он собрал огромное их количество. В Шушенском он посвятил много усилий работе над переводом книги Сиднея и Беатрисы Вебб «Теория и практика английского тред-юнионизма». Подспорьем для него служил перевод книги на немецкий язык. Иногда он заставлял Крупскую читать книгу по-английски вслух, но через некоторое время, печально покачав головой, он говорил: «Совсем не похоже на то, как произносил наш учитель гимназии». Каждый вечер, сидя за столом при свете керосиновой лампы с зеленым колпаком, он упорно бился над английским языком, лазил в словари, сопоставлял английский, немецкий и русский тексты, раскладывая их перед собой. Это был адский труд, требовавший упорства и терпения; продвигался он медленно. Когда Ленин наконец закончил перевод, он вздохнул с облегчением. У него получилось около тысячи страниц текста на русском языке.
Одновременно с переводом книги супругов Вэбб он продолжал работать над своей собственной: «Развитие капитализма в России». Нельзя сказать, что он работал в полную силу, — занятиям он отводил не так много времени. Когда к нему приехали Надежда с Елизаветой Васильевной, он дал себе слово, что установит жесткий режим и будет заниматься по семь-восемь часов в день. Но получалось, что он садился за книги по настроению. Его постоянно что-то отвлекало. Утром, только он просыпался, к ним прибегал маленький мальчик Минька, живший в доме напротив, и просил, чтобы с ним поиграли. Минька был из семьи переселенцев-латышей. Его отец валял валенки. Миньке было шесть лет. У него были бледное личико и сияющие глаза. Разговаривал он всегда очень серьезно. Елизавета Васильевна его обожала, он был ее любимцем. «А вот и я», — так каждое утро, как петушок, в одно и то же время, оповещал их Минька о своем появлении. И так они к этому привыкли, что если он опаздывал хоть на пять минут, они начинали не на шутку беспокоиться. Мать Миньки произвела на свет четырнадцать детей, а выжил только один Минька.
Как и прежде, бесцеремонно вваливались Проминский с Оскаром Энгбергом и отрывали его от занятий. Они приходили с ружьями под мышкой и сманивали Ленина на охоту. Книжки побоку, он надевал кожаные брюки, и они все вместе отправлялись на охоту в тайгу или в болотистые заросли по берегам реки.
Пришла зима, первая для Крупской зима в Сибири; впечатление было потрясающее. Еще до того, как выпал первый снег, весь мир, казалось, перекрасился в белый цвет. Одевшись в белые шубки, запрыгали белые зайцы; небо стало белым и светилось. Они ходили гулять к замерзшей реке и сквозь прозрачный лед видели рыбок и камешки, сверкавшие на дне. Когда становилось совсем холодно, река затягивалась толстым, сплошным слоем льда. В лесу березы стояли без листьев, с обнаженными белыми стволами, и были похожи на призраков. Крупская говорила, что ей казалось, будто они живут в заколдованном царстве.
В морозные дни Ленин катался на коньках по замерзшей реке. В этом он достиг большого мастерства и неизменно вызывал восхищение Крупской, когда, заложив руки в карманы, как опытный конькобежец, стремительно скользил по льду. Сама Крупская редко отваживалась ступить на лед, а Елизавете Васильевне хватило одного раза. Она упала на спину и больше попыток прокатиться на коньках не возобновляла.
Весь период ссылки проходил как в идиллическом сне. Правда, иногда до них доносились неприятные вести о других ссыльных революционерах. Например, они узнали, что вдруг куда-то исчез друг Ленина, Райчин, — бежал из ссылки. Товарищи созвали тайную конференцию, на которой серьезно обсуждали вопрос: стоит ли поощрять побеги? Ленин считал, что этим ничего не добьешься, только осложнишь жизнь остальным. А несколько недель спустя им сообщили, что застрелился Федосеев. Возможно, это произошло оттого, что другой ссыльный, Юхотский, затеял с ним ссору и обвинил в присвоении денег из общего фонда. Это так подействовало на психику Федосеева, что он заболел. Он отказывался принимать помощь от товарищей, голодал и бедствовал. Слабый, больной, он потерял всякий интерес и желание трудиться ради общего дела. У него развилась мания преследования, он бредил и во время одного из тяжелейших приступов депрессии свел счеты с жизнью. Через несколько часов после его самоубийства, не выдержав горя, покончила с собой его подруга, самый близкий для него человек, тоже жившая в изгнании. Две смерти, последовавшие одна за другой, потрясли революционеров, отбывавших суровую ссылку в северных районах Сибири, где сами условия жизни делали их более отзывчивыми к чужой беде. Те, кому посчастливилось отбывать срок ссылки в южной Сибири, отнеслись к этой истории спокойнее. В одном из писем Ленин писал, что в ссылке самое худшее — склоки между ссыльными. Правда, он сделал попытку поподробнее вникнуть в обстоятельства дела и организовал сбор средств для установки надгробного камня на могиле Федосеева, но еще раз про себя решил, что лучше держаться подальше от бытовых дрязг, неизбежно возникавших между революционерами в изгнании. В нем всегда ощущался некоторый холодок по отношению к товарищам, всем заметная отчужденность.
Казалось, что в долгие, морозные зимы всякая деятельность замирала, как и вся природа вокруг. День сменялся днем, сливаясь во времени. В одном из своих длинных постскриптумов к ленинскому письму к матери Крупская писала Марии Александровне, что из всего того периода времени не могла выделить ни одного дня, ни месяца, ни года; для нее время остановилось, застыло. Она действительно жила как в заколдованном царстве.
А между тем где-то глубоко в недрах своим чередом шла работа, революция набирала силу. День и ночь трудились те самые «кроты», подрывая твердыню царской власти. Где-то они обнаруживались, их замечали, брали след. И снова они исчезали, их не было видно и слышно. Зато они, вездесущие, все видели и слышали и продолжали рыть.
В марте 1898 года в Минске состоялась встреча революционеров. Целью этой встречи было создание Российской социал-демократической рабочей партии. На ней присутствовало всего девять человек, представлявших революционные организации Санкт-Петербурга, Москвы, Киева и Екатеринослава. Кроме того, здесь были представители от Бунда — «Общееврейского рабочего союза в России и Польше». Среди собравшихся в Минске наиболее заметной фигурой являлся Мартов. Это тихое, немноголюдное сборище кучки революционеров, чьи имена сейчас почти забыты, со временем встало в ряд важнейших исторических событий. Фактически это был первый съезд российской коммунистической партии, и в дальнейшем последовательный отсчет ее съездов будет вестись, начиная с минской встречи.[16]
Съезд продолжался три дня. На нем был принят целый ряд решений и постановлений, что как-то не вязалось с ничтожно малым количеством делегатов. Партии было дано название, был избран Центральный Комитет, выпущен манифест. Кроме того, участники съезда приняли решение выпускать партийную газету. Манифест был написан Петром Струве, двадцатисемилетним экономистом и революционером, который станет потом одним из членов Государственной думы, сторонником конституционной монархии, идеологом белогвардейщины. Приведенный ниже параграф из манифеста долгое время пользовался заслуженной известностью: «Чем дальше на восток Европы, тем в политическом отношении слабее, трусливее и подлее становится буржуазия, тем большие культурные, политические задачи выпадают на долю пролетариата. На своих крепких плечах русский рабочий класс должен вынести и вынесет дело завоевания политической свободы. Это необходимый, но лишь первый шаг к осуществлению великой исторической миссии пролетариата — к созданию такого общественного строя, в котором не будет места эксплуатации человека человеком».
Этот документ открыто призывал рабочих взять власть в свои руки и покончить с буржуазным строем, по мнению Струве, оказавшимся не способным внести коренные изменения в политическую жизнь Российской империи, столь необходимые для завоевания свободы. Примечательно, что, споря о названии партии, Струве настаивал на том, что она должна называться российской, а не русской социал-демократической партией. Слово «российская» должно было означать, что в партию могут входить жители не только исконно русских территорий, но и всех субъектов Российской империи, от Сибири до Польши, а также Финляндии, Латвии, Эстонии и Литвы. Таким образом, партию должны были представлять около пятидесяти этнических групп.
Минский съезд, казалось, был всего-навсего бурей в стакане воды. По крайней мере один из делегатов, если не больше, был подкуплен тайной полицией, потому что сразу же после закрытия съезда восемь делегатов были арестованы, а позже в полицейских архивах было найдено подробное изложение дебатов, имевших место на съезде. Полиция праздновала победу: ей удалось, по всем признакам, задушить новую политическую партию в самом ее зародыше.
Но партия продолжала существовать. Она крепла в застенках и ссылках, потихоньку пополняла свои ряды, выжидала время; разногласия, случавшиеся между ее членами, шли ей только на пользу, сплачивали ее. Неизменной оставалась цель — создать революционную партию, способную сплотить боевой пролетариат.
Ленин понял, какое значение имел съезд в Минске. Через Крупскую, которая раньше довольно часто встречалась со Струве, он знал, что среди участников съезда не было никого, кто мог бы сильной рукой повести за собой партию. Он считал, что настало время до предела накалить революционные страсти, четко наметить цели и задачи и держаться более жесткой политической линии. Находясь в сибирском изгнании, Ленин больше всего тревожился за судьбу чистого марксизма, позиции которого, как он понимал, ослабевали. Когда умер Энгельс, его близкий друг Эдуард Бернштейн получил право распоряжаться литературным наследием обоих классиков и даже претендовал на трон, остававшийся пустым после смерти Маркса. Бернштейн принялся по-своему толковать основы марксизма, где-то их укрепляя, а где-то ослабляя, в сущности, сообразуясь с условиями развития общества и промышленности в Германии. Там рабочим удалось добиться крупных успехов в борьбе за свои права. Бисмарк, возглавлявший германское правительство, был первым, кто ввел социальное страхование. Публикация работы Бернштейна «Предпосылки социализма и задачи социал-демократии» стала своего рода событием и неминуемо должна была сделаться предметом нападок со стороны приверженцев крайних взглядов. Ленин был наслышан об этой работе, читал критические отзывы о ней. Он засыпал сестру просьбами прислать ему экземпляр книги Бернштейна. Шли месяцы, и наконец в сентябре 1899 года он ее получил, запакованную в пачку старых газет. Он еще не дочитал книгу до конца, а уже был в ярости. Матери он писал: «Книгу Бернштейна мы тотчас принялись с Надей читать и больше половины прочли, и содержание ее все больше нас поражает. Теоретически — невероятно слабо; повторение чужих мыслей. Фразы о критике, и нет даже попытки серьезной и самостоятельной критики. Практически оппортунизм (фабианизм, вернее: оригинал массы утверждений и идей Бернштейна находится у Webb’oB в их последних книгах), безграничный оппортунизм и поссибилизм, и притом все же трусливый оппортунизм, ибо программы Бернштейн прямо трогать не хочет. Вряд ли можно сомневаться в его фиаско. Указания Бернштейна на солидарность с ним многих русских… совсем возмутили нас».
Так или иначе, Ленину пришлось отнестись к работе Бернштейна со всей серьезностью, и он всякий раз громил ее, как только ему предоставлялся случай. Его все больше и больше поражало то, что основные идеи Бернштейна пустили корни в сознании людей. В Западной Европе и даже в России нашлось немало здравомыслящих социалистов, которые не поддерживали идеи о захвате власти вооруженным пролетариатом. Бернштейн мечтал о политическом союзе между пролетариатом и буржуазией; он считал вооруженное восстание бессмысленной кровавой жертвой, которая приведет к физическому уничтожению целых классов общества. Ленину предстояло дать яростный бой Бернштейну и той идеологии, что он отстаивал.
Примерно за месяц до того, как Ленин познакомился с книгой Бернштейна, сестра Анна прислала ему документ, который вызвал у него большую тревогу. «Кредо «молодых»» — назвала этот документ Анна, поскольку заглавие как таковое отсутствовало. Написано «Кредо…» было членом заграничного «Союза русских социал-демократов» Екатериной Кусковой. Это была разумная, хорошо обоснованная критика, направленная против крайнего левого крыла российской социал-демократии; Кускова считала, что рабочие должны бороться за увеличение заработной платы, повышение жизненного уровня, за социальное обеспечение, но политическими методами, а не революционным путем. Она упорно проводила мысль, что проблемы, о которых идет речь, по сути своей прежде всего экономического характера, и потому решать их следует с помощью стачек и усиления роли профсоюзов. Революционные идеи Маркса представлялись ей непригодными, примитивными, проникнутыми духом нетерпимости. По ее мнению, вместо того чтобы бороться с обществом, рабочий класс должен стремиться стать частью этого общества. Он еще слишком слаб, неорганизован и неграмотен, чтобы бороться в одиночку. Из этих рассуждений вытекало, что русские марксисты позаимствовали и стараются внедрить в России неприемлемые для этой страны идеи и, отвергая либеральные реформы, доказывают свою неспособность проникнуться нуждами русских тружеников; их подводит собственная «политическая невинность», говорила Кускова, а пора бы уж на деле помочь рабочим добиваться более высокого жизненного уровня.
Нетрудно было предположить, что «Кредо «молодых»» было создано под влиянием идей Бернштейна, но одновременно оно сохраняло почтительное отношение к «Коммунистическому манифесту». Его автор, молодая женщина, владела даром убеждения и знала историю, во всяком случае ту часть ее, которая имела отношение к поднятой ею проблеме. В ее тоне не было ни обидного пренебрежения, ни резких слов в адрес представителей левого крыла революционеров; она пыталась урезонить их, русских марксистов, как подростков, слишком увлеченных романтическими идеями и забывающих о простых жизненных фактах, а именно — что рабочие живут, получая нищенское жалованье, они слабо организованы и не способны к самостоятельным выступлениям. Рабочих следует организовать, определить для них четкие цели и задачи, разъяснить, что они являются частью общества и должны добиваться своих прав законными методами; их следует учить и вдохновлять на сознательные действия — только так можно рассчитывать на ответные уступки со стороны правительства. И наоборот, подстрекая рабочих к вооруженному восстанию против правительства, можно довести дело до того, что они вообще лишатся завоеваний, которых им уже удалось добиться.
Ленин прочел «Кредо…», и его охватила холодная ярость. Он всегда воспринимал критику своих взглядов как умышленный акт вероломства, предательства по отношению к нему самому; так было и на этот раз. Екатерина Кускова использовала в полемике, в сущности, те же приемы, что и он, — иронизировала, высмеивала незадачливого противника; атаковав, умела сделать вид, что уступает, соглашается, чтобы затем нанести противнику еще более сокрушительный удар. Ее программа предполагала коренное изменение политической платформы «в сторону более энергичного ведения экономической борьбы, упрочения экономических организаций, но также, и это самое существенное, в сторону изменения отношения партии к остальным оппозиционным партиям». То есть она настаивала на том, что социал-демократы должны действовать рука об руку с либералами.
О первой реакции Ленина на «Кредо…» можно судить по его отзыву о нем в письме к сестре Анне, в котором он писал: ««Credo» интересно, но настолько же и возмутительно». Сознавая, что в творении Кусковой таится огромная опасность для будущего социал-демократической партии, он стал обдумывать, как противостоять этой напасти. Прежде всего он решил созвать тайную конференцию ссыльных революционеров и ознакомить их с подготовленным им текстом опровержения программы «молодых». В случае, если его ответ Кусковой будет одобрен, думал он, то следует напечатать его как официальный протест членов социал-демократической партии, выработанный ими на чрезвычайном заседании. Встреча ссыльных состоялась в селе Ермаковском. На ней присутствовали семнадцать человек. Умирающего от чахотки Ванеева внесли в избу на койке; несколькими днями позже он скончался. Ленин прочел свой разносный текст, уничтожавший программу, изложенную в «Кредо…». Как он и ожидал, разногласий не было. Текст его речи был тайно вывезен за границу и напечатан Плехановым в журнале «Рабочее Дело» под заголовком «Протест российских социал — демократов».
«Протест…» был написан таким образом, что основные положения Кусковой оставались без ответа. Ленина меньше всего занимала суть разногласий; открытого спора он избегал. Главным для него было — еще раз категорически заявить о незыблемости своей собственной платформы. Он с воодушевлением цитирует строки из манифеста социал-демократической партии, принятого на съезде в Минске: «На своих крепких плечах русский рабочий класс должен вынести и вынесет дело завоевания политической свободы». Он признает тот факт, что усилиями тайной полиции деятельность партии практически приостановлена, официальный орган партии перестал выходить. Екатерина Кускова в «Кредо…» воздает хвалу «Народной воле». Ленин тонко развивает эту тему и еще пуще превозносит предтечу социал-демократической партии, заявляя следующее: «Если деятели старой «Народной воли» сумели сыграть громадную роль в русской истории, несмотря на узость тех общественных слоев, которые поддерживали немногих героев, несмотря на то, что знаменем движения служила вовсе не революционная теория, то социал-демократия, опираясь на классовую борьбу пролетариата, сумеет стать непобедимой». Прежде он утверждал, что социал-демократы должны вести неустанную борьбу с другими партиями; теперь же, возможно, признавая силу доводов Кусковой, он вынужден заявить, что пролетариат не должен пренебрегать сотрудничеством с другими партиями. «…Напротив, он должен участвовать во всей политической и общественной жизни, поддерживать прогрессивные классы и партии против реакционных, поддерживать всякое революционное движение против существующего строя, являться защитником всякой угнетенной народности или расы, всякого преследуемого вероучения, бесправного пола и т. д.». Одной рукой давая, другой рукой он отнимал. Буквально тут же он пишет: «Рассуждения на эту тему авторов «Credo» свидетельствуют лишь о стремлении затушевать классовый характер борьбы пролетариата, обессилить эту борьбу каким-то бессмысленным «признанием общества», сузить революционный марксизм до дюжинного реформаторского течения». Что касается экономической борьбы рабочих за свои права, он особо не распространяется на эту тему, замечая лишь вскользь: «Убеждение в том, что единая классовая борьба пролетариата необходимо должна соединять политическую и экономическую борьбу, перешло в плоть и кровь международной социал-демократии».
В целом его отповедь «молодым» получилась слабоватой. Ленин был уязвлен и злился, потому что не знал, что делать дальше. Находясь за тысячи верст от очага политической жизни, он уже предвидел, что мысли, заложенные в «Кредо…», найдут благодатную почву и что ему еще предстоит долгая борьба. По определению Екатерины Кусковой русское рабочее движение находилось в амебовидном состоянии, ему не хватало организации. Итак, слово найдено: организация. Отныне Ленин возьмет его на вооружение.
Книга Бернштейна, а затем и «Кредо…» подрывали уверенность Ленина, пусть даже не очень твердую, в незыблемость его политической платформы. Последние месяцы ссылки его словно подменили. И куда делся смуглый здоровяк и хохотун? Он стал мрачным, нетерпимым, постоянно раздражался, плохо спал; жирок, накопленный за период ссылки, с него сошел. Мучаясь бессонницей, он просиживал ночи напролет, строил планы будущей революционной борьбы, придумывая все новые и новые аргументы против позиции «экономистов», которых он намеревался разбить в пух и прах. Как они смели не понять, а возможно, наоборот, слишком хорошо понимали, что они пренебрегли основными принципами марксизма? Партия распалась, но ничего, он ее снова соберет. Он будет издавать свою газету за границей и тайно переправлять в Россию. Ему помогут и этом сотни надежных, преданных подпольщиков. Этот орган будет выходить для избранных, кто пойдет за ним, Лениным, для тех, кто ему полностью подчинится; ведь только в себе самом он видел вождя, способного вести за собой партию; с другими партиями и их последователями ему не по дороге, разве только в порядке исключения, — если они будут покорны его воле.
Похудевший, измученный, терзаемый неотвязными мыслями, он то целыми днями мерил шагами комнату, то бесцельно бродил по лесам. Срок его ссылки заканчивался в феврале 1900 года, а у Крупской годом позже. Это время она могла бы оставаться в Шушенском, если бы он был с ней. В противном случае ей пришлось бы отбыть в Уфу. Он избрал второе, настолько ему не терпелось окунуться в борьбу. Для него тут выбора не было.
Наконец он получил официальное разрешение вернуться на жительство в европейскую часть России. Пришло время расставаться. Все свои нехитрые «сокровища» они поделили между Минькой и Пашей. Оскар Энгберг подарил Крупской на память небольшую брошь в виде книги с именем Маркса на обложке, — он вырезал ее своими руками. Елизавета Васильевна взяла на себя упаковку домашней утвари, а Ленин увязывал в стопки книги. Пришли попрощаться деревенские. Не обошлось без напутственных слов и возлияний, а затем отбывающие направились в Минусинск, где им снова предстояло прощаться, но на этот раз с революционерами, остававшимися в ссылке. Там они должны были захватить с собой Старкова с женой, как и Ленин, возвращавшихся на европейскую территорию России. Одной из остановок на их пути должна была стать Уфа, где Крупской и ее матери надлежало задержаться еще на год.
В Минусинске не было ни речей, ни тостов, — революционеры народ не сентиментальный, им не до того. Возок был доверху забит книгами. Закутавшись в длинные тулупы и обувшись в теплые валенки, женщины заняли свои места в санях. Ленин почему-то от тулупа отказался, но руки прятал в муфту, позаимствованную у Елизаветы Васильевны. И так день за днем, ночь за ночью, останавливаясь только на постоялых дворах, чтобы сменить лошадей, покрывая сотню за сотней километров, они неслись в санях по замерзшему Енисею. Ночами им путь освещала полная луна. Это путешествие по скованной зимним сном реке словно было продолжением блужданий по заколдованному царству.
Для Ленина годы ссылки прошли как в блаженном забытьи, прерываемом иногда кошмарами. Настанет время, и он навсегда забудет Шушенское. Когда в 1921 году ему было предложено в анкете ответить на вопрос: «Где в России вам приходилось жить?» — он ответил: «Только в Поволжье и в столицах». Как будто в его жизни никогда не было ни Шушенского, ни той дороги в санях по зимнему Енисею.
Но только оставьте тогда наши руки, не хватайтесь за нас и не пачкайте великого слова свобода, потому что мы ведь тоже «свободны» идти, куда мы хотим, свободны бороться не только с болотом, но и с теми, кто поворачивает к болоту!
В. И. Ленин. Что делать?
Теперь, когда Ленин был на свободе, он окунулся в подпольную деятельность как человек, долгое время лишенный единственной мыслимой для него среды существования. Прежде он был по сути агитатором, выступавшим перед небольшими группами рабочих; под покровом темноты он переходил из дома в дом, чтобы встретиться с очередной своей аудиторией, а за ним по пятам следовала полиция. Тот период миновал. Перед ним уже была другая задача — издавать свою революционную газету, способную зажечь сердца рабочих, пробудить в них классовое сознание.
Согласно предписанию властей ему не разрешалось жить в Санкт-Петербурге. Он выбрал Псков, город, в котором ему еще не приходилось бывать; Псков находился поблизости от Санкт-Петербурга. Ленин полагал, что отсюда ему будет не трудно при любой необходимости совершать поездки в столицу и обратно и всячески водить полицию за нос, каждый раз изменяя свой облик и выбирая самые неожиданные маршруты. В Петербурге у него были друзья; не где-нибудь, а в Петербурге должна была произойти революция. К тому же там действовали наиболее надежные подпольщики. По его замыслу они-то и должны будут взять на себя обязанность распространения основной массы революционных прокламаций, брошюр и газет, печатающихся за границей, по всей вероятности, в Швейцарии, где социал-демократическая партия имела свою типографию. Но в Пскове за ним усиленно следила полиция, и вылазки в столицу оказались делом не таким легким, как ему раньше казалось. В начале марта, еще по дороге в Псков из Сибири, ему удалось встретиться в Петербурге с Верой Засулич, приехавшей по поручению Плеханова обсудить издание нелегальной газеты. Загодя было решено, что главным редактором будет Плеханов, а в редакционную коллегию войдут Аксельрод, Вера Засулич, Ленин и Мартов; они же будут основными авторами нового партийного органа.
В те дни Вера Засулич уже не была той молодой, красивой женщиной, какой была в пору, когда дружила с Нечаевым. В возрасте двадцати девяти лет она стреляла в петербургского градоначальника Трепова, и ее имя напечатали крупными буквами газеты всего мира. С годами. она растолстела, перестала за собой следить, небрежно одевалась и вдобавок страдала глухотой. Ей было около пятидесяти, но она выглядела старше своих лет; во внешности Засулич было что-то, что делало ее похожей на старуху-прачку из татарок — увы, с возрастом явственнее проступил монгольский тип ее лица.
Очевидно, Ленин провел в обществе Веры Засулич не более одного дня. Они обсуждали план издания газеты. Вера Засулич особенно была озабочена финансовой стороной дела и настаивала на том, что сбор средств, необходимых для издания газеты (а это были немалые деньги), должен осуществляться в России. Кроме того, они решали, какую из местных партийных организаций можно привлечь к этой затее. Для Ленина Вера Засулич была тем звеном, которое связывало его с Плехановым, основоположником русского марксизма, и одновременно с Нечаевым, создателем философии разрушения, которая будет владеть его сознанием всю оставшуюся жизнь.
Вернувшись в Псков, Ленин сделал вид, что взялся за ум и намерен заняться юридической практикой, оставив увлечение политикой. Он понравился князю Оболенскому, влиятельнейшему лицу в городе, и тот даже устроил ему встречу с местными адвокатами, — господин Ульянов должен был получить о них представление, прежде чем решит, с кем из городских законников он желал бы работать. Поначалу знакомство шло, как надо, но вот только Ленин не мог ни о чем говорить, кроме политики, и кончилось тем, что по какому-то поводу он произнес антиправительственную речь.
Встреча была сорвана. Князя Оболенского это не слишком огорчило. Он продолжал знакомить Ленина с видными людьми города, и все единодушно пришли к заключению, что, несомненно, молодой человек со временем остепенится и станет образцовым законопослушным гражданином.
Но Ленин вовсе и не собирался остепеняться. В начале июня они с Мартовым, прихватив с собой несколько чемоданов, битком набитых нелегальной литературой, отправились в Петербург. Они задумали попасть в столицу окольными путями, через Гатчину и Царское Село, делая пересадку на каждой остановке. Все как будто получалось. Они даже успели передать весь свой груз по назначению еще до того, как приехали в Петербург. Ночевали они в квартире в Казачьем переулке, вполне довольные собой и успехом своего предприятия. Но утром, когда Ленин и Мартов вышли из дома, они были схвачены полицией. Им скрутили руки, чтобы они не могли выбросить из карманов или сунуть в рот и сжевать предположительно имевшиеся при них нелегальные бумаги, и доставили в отдельных каретах в участок.
Ленин ужасно беспокоился, потому что у него в кармане было письмо Плеханова, в котором тот подробно излагал план издания нелегальной революционной газеты. Письмо было написано на квитанции невидимыми чернилами, но он знал, что иногда полицейским удавалось проявлять тайнопись; кроме того, бумага могла нагреться от тела, и буквы стали бы видны. В участке их обоих обыскали. Полицейские нашли квитанцию, но не обратили на нее внимания. Ленина и Мартова заперли в камере и вскоре вызвали на допрос.
— Хотелось бы знать, чем вы здесь занимаетесь, — сказал начальник полиции. — Вы прекрасно знаете, что вам запрещен въезд в столицу.
Очевидно, благодаря покровительству князя Оболенского, имевшего связи в соответствующих учреждениях, Ленин получил паспорт, который давал ему право выезжать за границу. Паспорт был при нем. Это было самое ценное, чего ему не хотелось теперь терять, но он предвидел уже не только его утрату, хуже — еще один срок сибирской ссылки.
Офицер полиции посмеивался.
— Вы невозможный человек! — воскликнул он. — Мы следили за вами все время. Вы даже имели наглость сделать пересадку в Царском Селе, где наших агентов по десятку за каждым кустиком. Неужели вы и вправду думали, что мы вас упустим?
В Царском Селе жил государь с семьей; Ленину грех было не знать, как охраняется царская вотчина.
Судебного дела заводить не стали, Ленина просто держали в тюрьме. Было начало лета, в камере стояла духота, нещадно кусали мошкара, комары, мухи, блохи. Условия были несносные. Он жаловался, что стража под дверью камеры по ночам играет в карты и не дает ему спать. Но после двухнедельного пребывания в тюрьме его неожиданно выпустили и направили под конвоем в Подольск, где жила его мать. Опять сработали ее знакомые и родственники — он был на воле.
В Подольске его прежде всего доставили в полицейский участок. Важный полицейский чин попросил у него паспорт, повертел его в руках и небрежно бросил в ящик стола. Ленин пришел в ярость и потребовал, чтобы ему немедленно вернули его паспорт, но ему ответили, что документ вернут, однако со временем, потом когда-нибудь.
— В таком случае я заявлю в Департамент полиции, — сказал Ленин. — Я подам жалобу.
Он повернулся и решительными шагами направился к выходу. Полицейский крикнул ему в спину:
— Постойте, господин Ульянов! Можете получить свой паспорт, если он вам так нужен!
Эту историю он рассказал родным, когда добрался до дома. При этом он сиял: все-таки победа, хоть и небольшая. Подобных побед у него будет много, очень много.
Ленин был вправе ожидать к себе самого сурового отношения. Кто он был такой в то время? Политический, побывавший в ссылке, снова схваченный, отсидевший две недели в тюрьме; поднадзорный, находящийся под постоянным наблюдением полиции; в охранке на него имелось уже солидное досье, и оно росло. Вместе с тем к нему без конца проявляли снисходительность. Даже когда он попросил разрешения повидаться с Надеждой Константиновной, продолжавшей отбывать ссылку, ему это было позволено с тем единственным условием, что его будет сопровождать Мария Александровна.
Решили, что большую часть путешествия они совершат по реке. С ними поехала и Анна. Спустя некоторое время она оставит в семейных хрониках описание этого идиллического вояжа. Целые дни они проводили на верхней палубе. Пароход их плыл, не спеша, по Волге. Затем они пересели на небольшой пароходик и опять поплыли, сначала вверх по Каме, а потом по реке Белой прямо до Уфы. Марии Александровне тогда было около шестидесяти пяти лет. Это была маленькая, седая женщина, похожая на птичку. Здоровье ее было сильно подорвано, но она держалась, сохраняя свою былую бодрость. События последних лет измотали ее. Пока Ленин находился в сибирской ссылке, арестовали младших: сына Дмитрия и дочь Марию. Дмитрия выслали в Тулу, Марию — в Нижний Новгород. Так что Мария Александровна постоянно была в дороге и хлопотах, металась между Тулой, Нижним Новгородом и Санкт-Петербургом. Когда Ленин был арестован вместе с Мартовым, она ринулась в Санкт-Петербург, где, по словам Анны, «разбила лагерь» прямо на ступеньках полицейского участка. И вот теперь на пароходе она могла, наконец, немного забыться и насладиться видами полноводной реки и красотой берегов, поросших густыми лесами. Анна вспоминала, что к вечеру Мария Александровна сильно уставала и рано отправлялась спать. Сказывалась усталость от тяжких испытаний, выпавших на ее долю, долю матери мятежных детей, революционеров.
В Уфе они провели неделю. Еще до того Ленин придумал новый шифр, которым должны были пользоваться революционеры для связи с ним, когда он будет за границей. Пользуясь представившимся случаем, он распространил этот шифр среди революционеров, отбывавших ссылку в тех местах. Поездка в Уфу для него была прощанием с женой. На обратном пути из окна вагона он последний раз в своей жизни видел Волгу.
Возвратившись, он на несколько дней задержался в Подольске, и вот он уже опять в дороге. На этот раз поезд увозил его в Швейцарию.
Ленин возлагал огромные надежды на поездку в Швейцарию, но многое оказалось лишь несбыточными мечтами. В реальности его там ожидали распри и бурные ссоры между членами партии, неразрешимые конфликты и постоянные, непрекращающиеся дебаты. Максим Горький, как-то описывая Плеханова, назвал его неисправимым патрицием. Он вспоминал, с какой нежностью Плеханов относился к собственному фраку, и особенно к одной пуговице, которую он, выступая или беседуя, этак ласково поглаживал; но вдруг с силой нажимал на нее, как будто это была кнопка электрического звонка, — и замолкал. Казалось, в тот момент для него наступало прозрение: он словно с содроганием взирал на картину будущего, уготованного человечеству… А потом снова возобновлял разговор. Слова он произносил, как полководец, хладнокровно посьлающий свои полки в бой.
Однако Ленин был совсем не расположен выполнять его команды и предпринял ответную атаку. Кажется, он невзлюбил Плеханова с самого начала. Зато он высоко ценил, еще до поездки за границу, Веру Засулич, считая ее до мозга костей преданной делу партии, готовой отдать все, до последней капли крови, революции. Каково же было его изумление, когда оказалось, что она просто боготворит Плеханова, вторит каждому его слову. Всякий, кто смел возражать Плеханову, становился ее врагом. Основная борьба разгорелась между Плехановым и Лениным; Аксельрод и Вера Засулич играли роль «щитоносцев» при старшем бойце. Главным образом страсти кипели по поводу того, кто будет редактировать газету и теоретический журнал, который должен был печататься одновременно с газетой.
Верх взял Ленин, но это быта только полупобеда, и таких полупобед будет множество, пока он окончательно не возьмет власть в свои руки.
Схватка двух лидеров, разгоревшаяся жарким августовским вечером 1900 года и продолженная наутро, была подытожена Лениным в чрезвычайно интересной статье объемом в семнадцать страниц, которая позже вошла в Собрание его сочинений под заголовком «Как чуть не потухла «Искра»?». Он писал ее, несомненно, под впечатлением стычки, и состояние его было соответствующим. Ленин был задет покровительственным тоном этакого обитателя Олимпа, манерой свысока общаться с людьми, свойственной Плеханову. Ленин жаждал боя, открытой полемики с ним, но тот воздерживался, объясняя это тем, что никогда не принимал участие в полемических спорах на личностном уровне. Ленин тотчас же придрался к этим словам Плеханова, указав на то, что не кто иной, как Плеханов, излагая в одной из своих работ собственные политические принципы, использовал в ней несколько писем частного характера, в том числе письмо Екатерины Кусковой. Разве это не была полемика? — допытывался Ленин. И как можно вести борьбу без оружия? Чем больше упорствовал Плеханов, тем больше Ленин входил в роль общественного обвинителя. «Г. В. проявлял всегда абсолютную нетерпимость, неспособность и нежелание вникать в чужие аргументы и притом неискренность, именно неискренность», — писал он о Плеханове.
Все это имело предысторию. Ленин написал «Проект заявления редакции «Искры» и «Зари»» (заглавия газеты и журнала). Документ получился невнятным, сухим, к тому же сильно затянутым. Плеханов вернул Ленину «Проект…», попросив исправить стиль, сделать его более возвышенным. Ленину это не понравилось. Тем не менее он переписал текст и подал его Плеханову. Тот, не затруднив себя замечаниями, передал его на доработку Вере Засулич. Ленин был взбешен. Масло в огонь подлил спор по поводу права решающего голоса в редакционной коллегии. В конце концов договорились, что возглавлять партийный орган будут шесть человек — Плеханов, Аксельрод, Вера Засулич, Ленин, Мартов и Потресов, но Плеханов будет иметь право на два голоса. Ленин был против.
За всеми его обличениями в адрес противника в большей мере ощущается обида человека, задетого пренебрежительным к себе отношением, чем несогласие с его позицией или с мнением его «щитоносцев». Ленин чувствовал, что Плеханов относится к нему со скрытым презрением, возможно, отождествляя с нахальным персонажем из сказки, который, все проспав, бежит к общему котлу с криком: «А где моя большая ложка?» И он писал: «Мою «влюбленность» в Плеханова тоже как рукой сняло, и мне было обидно и горько до невероятной степени. Никогда, никогда в моей жизни я не относился ни к одному человеку с таким искренним уважением и почтением, veneration, ни перед кем я не держал себя с таким «смирением» — и никогда не испытывал такого грубого «пинка». А на деле вышло именно так, что мы получили пинок: нас припугнули, как детей, припугнули тем, что взрослые нас покинут и оставят одних, и, когда мы струсили (какой позор!), нас с невероятной бесцеремонностью отодвинули. Мы сознали теперь совершенно ясно, что утреннее заявление Плеханова об отказе его от соредакторства было простой ловушкой, рассчитанным шахматным ходом, западней наивных «пижонов»: это не могло подлежать никакому сомнению, ибо если бы Плеханов искренне боялся соредакторства, боялся затормозить дело, боялся породить лишние трения между нами, — он бы никоим образом не мог, минуту спустя, обнаружить (и грубо обнаружить), что его соредакторство совершенно равносильно его единоредакторству. Ну, а раз человек, с которым мы хотим вести близкое общее дело, становясь в интимнейшие с ним отношения, раз такой человек пускает в ход по отношению к товарищам шахматный ход, — тут уж нечего сомневаться в том, что это человек нехороший, именно нехороший, что в нем сильны мотивы личного, мелкого самолюбия и тщеславия, что он — человек неискренний. Это открытие — это было для нас настоящим открытием! — поразило нас как громом потому, что мы оба были до этого момента влюблены в Плеханова и, как любимому человеку, прощали ему все, закрывали глаза на все недостатки, уверяли себя всеми силами, что этих недостатков нет, что это — мелочи, что обращают внимание на эти мелочи только люди, недостаточно ценящие принципы».
И так далее, и тому подобное… В таком духе он еще долго продолжает живописать Плеханова, щедро уснащая душе-излияния подробностями всех встреч и дискуссий с ним; не забывает даже такую деталь, как интонация, с которой говорил Плеханов, определяя ее как ледяной, пренебрежительный тон. Ленину и в голову не могло прийти, что Плеханову просто надоела склока.
«Мы бросаем все и едем в Россию», — решает Ленин, но передумывает и назначает последнюю, решающую встречу с «диктатором». Он признавался, что не ждал благоприятного исхода; сторонники Ленина шли к Плеханову, «как на похороны». Плеханов на упреки Ленина ответил, что молодой человек определенно придает слишком большое значение мелочам; во всяком случае, он, Плеханов, вполне может обойтись без поддержки Ленина, так как он, Плеханов, свое дело знает и не будет сидеть сложа руки только из-за того, что не может договориться с Лениным. Уж если на то дело пошло, он вообще готов отойти от политической деятельности. На том дебаты прекратились. Но на следующий день они снова возобновились: обсуждался вопрос — допустима ли полемика? Плеханов был против. И еще — каким должно быть голосование? Плеханов был не против голосования, но только не по основным вопросам. Ленин понял, что имеет достойного противника. Направляясь в Нюрнберг, где он должен был наладить выпуск газеты, он все еще кипел от ярости.
Статья Ленина «Как чуть не потухла «Искра»?» имеет особое значение, когда мы подходим к анализу личности Ленина. Это единственный, возможно, даже уникальный образец его творчества; ничего подобного в его наследии больше нет. Здесь он рассказывает о своих встречах с Плехановым, вспоминает, о чем они говорили, как реагировали друг на друга; тут много горечи и раздражения, но все же это в целом правдивое свидетельство взаимоотношений двух столь разных людей. Мы имеем живой портрет Плеханова, человека большой культуры, тонкого дипломата, но при этом бескомпромиссного в споре. И рядом проступает другой портрет — Ленина, тоже бескомпромиссного, прямолинейного, менее культурного, обидчивого и самолюбивого. Есть целые периоды, в которых он буквально проливает слезы от жалости к себе и скорбит по поводу неоправдавшихся надежд; но это злые слезы, в них есть и твердость, и упрямство, — а это позволяет заключить, что его надежды еще оправдаются, стоит только подождать. Он прямо так и говорит почти в конце статьи: «По мере того, как мы отходили подальше от происшедшей истории, мы стали относиться к ней спокойнее и приходить к убеждению, что дело бросать совсем не резон, что бояться нам взяться за редакторство (сборника) пока нечего, а взяться необходимо именно нам, ибо иначе нет абсолютно никакой возможности заставить правильно работать машину и не дать делу погибнуть от дезорганизаторских «качеств» Плеханова».
С точки зрения стиля «Как чуть не потухла «Искра»?» являет собой образец живой, свободной прозы. А ведь в целом литературный стиль Ленина живостью и легкостью не отличался. Он всегда писал с напряжением, трудно. Подспорьем ему служили наметки основных мыслей, которые он заносил на левую полосу страницы своего черновика, а готовые, развернутые соображения он записывал на правой половине страницы. Каждый абзац представлял собой законченную мысль. Получалось, что тема исчерпана, к ней нечего добавить. Вот так складывался его стиль. Время от времени, как правило, в конце статьи или книги, он давал волю своему перу, обличая врагов в самых нелестных выражениях. Надо понимать, что он либо подражал, либо прямо использовал уже известные образцы подобной журналистики как российской, так и западной, социалистической. Классическими примерами тут могут служить известные строки из «Капитала» Маркса и из работы Писарева.
Вот как расправляется Писарев с самодержавием в 1862 году:
«На стороне правительства стоят только негодяи, подкупленные теми деньгами, которые обманом и насилием выжимаются из бедного народа. На стороне народа стоит все, что молодо и свежо, все, что способно мыслить и действовать…
То, что мертво и гнило, должно само собой свалиться в могилу; нам останется только дать им последний толчок и забросать грязью их смердящие трупы».
А вот как Маркс клеймит капитализм: «Если деньги, по словам Ожье,[17]«рождаются на свет с кровавым пятном на одной щеке», то новорожденный капитал источает кровь и грязь из всех своих пор, с головы до пят».
Ленин знал эти отрывки наизусть и бессчетное количество раз пользовался выдержками из них 1 для подкрепления своей мысли, а то и просто подражал излюбленному стилю. Плеханов же, наоборот, относился к ним без восторга, воспринимая как литературный прием дурного вкуса. К тому же он считал, что злобные выпады и невоздержанность на язык не допустимы для социалистов. Победила ленинская стилистика.
В Германии Ленин подготовил почву для выпуска газеты «Искра» и журнала «Заря» и по существу взял бразды правления в свои руки. К тому времени наконец-то у Крупской истек срок ссылки, и, когда она приехала к нему в Мюнхен, он назначил ее секретарем в редакционной коллегии, таким образом еще раз закрепив свое главенство в партийном органе.
Первый месяц они снимали жилье в обыкновенном рабочем квартале, а затем переселились в Швабинг, где сняли отдельную квартиру. Неподалеку от них жили Мартов, Вера Засулич и Блюменфельд, в чьем ведении была типография. Плеханов оставался в Швейцарии — печальным отшельником. Временами он пытался вмешаться, унять Ленина с его безумными, возмутительными с точки зрения Плеханова идеями, но расстояние было слишком велико, и это давало Ленину почти полную свободу действий. И в дальнейшем, уезжая в Лондон, Ленин имел целью увеличить пропасть между собой и Плехановым.
Журнал «Заря» просуществовал недолго; вышли только четыре номера. Второй номер стал в каком-то смысле знаменательным. Он был напечатан в декабре 1901 года, и в нем была помещена статья Ленина «Аграрный вопрос и «критики Маркса»»; внизу стояла подпись: «Н. Ленин». Такой фамилией он впервые подписывал свою работу.
Поразительно, сколько у него было всевозможных псевдонимов, их насчитывалось свыше ста. Часто это были просто инициалы, судя по всему, носящие случайный характер. В разные периоды своей деятельности он бывал: Петровым, Тулиным, Ильиным, Ивановым, Фреем, П. Пирючевым, Карповым, Якобом Рихтером, Мейером. Под статьями, как правило, инициалы: И. В., С., Ст., Ф. П., Т. П.; или вариации из первых букв его фамилии, имени и отчества: В., В. И., Вл., В. Ил. Ключа к разгадке потайного смысла, заключавшегося в его псевдонимах, не существует.
С момента знакомства с Плехановым Ленину, очевидно, не давала покоя мысль, что у Плеханова есть одно несомненное преимущество по сравнению с ним, — у Ленина теоретических трудов не набиралось даже на один том, тогда как Плеханов мог противопоставить ему, пожалуй, целую книжную полку своих сочинений. И вот всю осень и зиму 1901/1902 года Ленин работает над книгой, заглавие для которой он позаимствовал у Чернышевского, чей знаменитый роман назывался «Что делать?». В этой книге Ленин изложил свои революционные принципы, те самые, что станут для него практикой через какие-то шестнадцать лет.
Нас совсем не удивляет тот факт, что в его революционной философии почти нет ничего от Маркса, — ведь она целиком и полностью основана на взглядах Нечаева и Писарева. Маркс упоминается вскользь, а его тезис о том, что «освобождение рабочего класса есть дело рук самого рабочего класса», для простоты дела опущен вообще. Зато появляется новая идея о создании небольшой, высокоорганизованной и обученной кучки революционной интеллигенции, которая служит авангардом революции. Эта идея внедряется в умы читателей горячо и настойчиво; других мнений быть не может, ибо они объявляются оппортунизмом. «Исключительно своими собственными силами, — пишет Ленин, — рабочий класс в состоянии выработать лишь сознание тред-юнионистское». То есть рабочие могут вести борьбу с хозяевами, добиваясь улучшения условий труда, бастовать, выражать недовольство, и этим их активность ограничивается. Но для того чтобы осуществить диктатуру пролетариата, необходимо передовое звено профессиональных революционеров, которое в состоянии повести за собой пролетариат, служить для него образцом. Вокруг этого звена формируются лучшие, сознательные силы рабочих, так же пламенно преданных революции.
«Что делать?» — работа исключительная по своему значению. Крупская назвала ее «страстным призывом к организацию), но эта характеристика далеко не исчерпывает смысл ленинской работы; сказать так — значит, ничего не сказать. В ней — весь Ленин со всем арсеналом своих пропагандистских средств. Он яростно нападает, хулит, прорицает, втолковывает, убеждает, взывает, щедро пользуясь приемами адвокатского красноречия так, что оставаться равнодушным просто невозможно. Да, он один нашел ключ сразу ко всем дверям, и горе тому, кто посмеет с ним не согласиться! «Свобода — великое слово, — с мрачным сарказмом заявляет он, — но под знаменем свободы промышленности велись самые разбойнические войны, под знаменем свободы труда — грабили трудящихся». Свобода критики, как пережиток российского прошлого, объявляется им фикцией, поскольку теперь открыты научные законы развития общества, и бесполезно с ними спорить, они вне критики. Вся первая глава посвящена ниспровержению свободы как таковой. Говоря о революционерах, он описывает их героический, тернистый путь к победе, знать который дано лишь им, и только им. «Мы идем тесной кучкой по обрывистому и трудному пути, крепко взявшись за руки. Мы окружены со всех сторон врагами, и нам приходится почти всегда идти под их огнем. Мы соединились, по свободно принятому решению, именно для того, чтобы бороться с врагами и не оступаться в соседнее болото, обитатели которого с самого начала порицали нас за то, что мы выделились в особую группу и выбрали путь борьбы, а не путь примирения. И вот некоторые из нас принимаются кричать: пойдемте в это болото! — а когда их начинают стыдить, они возражают: какие вы отсталые люди! и как вам не совестно отрицать за нами свободу звать вас на лучшую дорогу! — О да, господа, вы свободны не только звать, но и идти куда вам угодно, хотя бы в болото; мы находим даже, что ваше настоящее место именно в болоте, и мы готовы оказать вам посильное содействие к вашему переселению туда. Но только оставьте тогда наши руки, не хватайтесь за нас и не пачкайте великого слова свобода, потому что мы ведь тоже «свободны» идти, куда мы хотим, свободны бороться не только с болотом, но и с теми, кто поворачивает к болоту!»
Ленин редко пользуется развернутым образом. Приведенный отрывок в этом смысле является исключением — в нем до конца выдержана образность. Ленин — непревзойденный мастер уничтожающей фразы. Этой картиной, в которой преданные делу революционеры стряхивают с себя цепляющихся за них попутчиков, оставляя их увязать в болоте, действие не заканчивается; занавес открывается, и мы становимся свидетелями драмы.
«Что делать?» — высокая драма, равно как и нечаевский «Катехизис революционера», ставший для Ленина первоисточником и опорой. Разница лишь в том, что Нечаев вполне довольствовался пределами России, помещая своих героев и злодеев на русскую сцену; сюжет разворачивается в России, здесь же злодеев и казнят. Ленин идет дальше. Для него сцена — весь мир. Злодей — мировая буржуазия, не только российская. Героями же остаются русские, так как им дано осуществить революцию в мировом масштабе; это право они заслужили ценою крови и жертв 70-х годов, то есть, по разумению Ленина, Нечаева и членов «Народной воли». В нижеследующем отрывке, который подобно заклинанию завораживает своей силой, Ленин и впрямь речет, как новоявленный Моисей; здесь он заявляет о себе как о восприемнике революционного прошлого и указывает путь к революционному будущему: «История поставила перед нами ближайшую задачу, которая является наиболее революционной из всех ближайших задач пролетариата какой бы то ни было другой страны. Осуществление этой задачи, разрушение самого могучего оплота не только европейской, но также (можем мы сказать теперь) и азиатской реакции сделаю бы русский пролетариат авангардом международного революционного пролетариата. И мы вправе рассчитывать, что добьемся этого почетного звания, заслуженного уже нашими предшественниками, революционерами 70-х годов, если мы сумеем воодушевить наше в тысячу раз более широкое и глубокое движение такой же беззаветной решимостью и энергией».
Итак, первая роль, роль революционера-агитатора сыграна. Ленин облачается в новые одежды; теперь он пророк. Отныне приведенные выше слова дадут ему же самому повод толковать понятие революции на любой лад. Но какую бы волю он себе ни давал, интерпретируя это понятие, основная идея, содержащаяся в этом отрывке, останется неизменной. Недаром его сестра Мария говорила, что он был человеком одной идеи; а идея эта на редкость проста. Суть ее в том, что в России к власти придет пролетариат, и его примеру последует пролетариат всего мира.
Кстати, в трудах Маркса нет ни строчки в подкрепление этого пророчества. Интересно, что Ленин и не ищет подтверждения своих слов у Маркса. Вместо этого он обращается мыслью к революционным битвам 70-х годов в России, участниками которых были студенты, входившие в небольшие группы одержимых идеей борьбы с самодержавием заговорщиков и считавших террор единственно верным оружием для достижения этой цели. По мере того как Ленин, страница за страницей, развивает теорию революции, нам все с большей очевидностью представляется, что он просто-напросто пересказывает Нечаева. Он повторяет мысль Нечаева о создании элитного отряда террористов, действующих в условиях строжайшей конспирации; их цель — «проникнуть всюду, во все слои высшие и средние, в купеческую лавку, в церковь, в барский дом, в мир бюрократический, военный, в литературу, в Третье отделение, и даже в Зимний Дворец». Эта мощная тайная организация должна быть централизована; она должна сосредоточить в своих руках все нити, связывающие революционные ячейки, и руководить их деятельностью, пока, наконец, в надлежащий момент не подаст сигнал к восстанию, к свержению самодержавия.
Правда, тут может выйти ошибка, сигнал окажется преждевременным, но Ленин готов к такому обороту дела. Любая борьба чревата поражением, предупреждает он. Но выбора нет, и нет пути назад. Революционная элита необходима. Демократии революционеров не существует. «Середняков» никто не будет спрашивать, у них нет права голоса. Решения должен принимать один человек, вождь, либо очень ограниченная группа профессиональных революционеров.
Ленин не отрицает, что революционное движение принимает заговорщический характер. Наоборот, он сам как будто упивается ощущением тайны, риска. Он низвергает потоки презрения на головы так называемых «кабинетных» теоретиков революции, которые возлагают надежды на «стихийные» революции, являющиеся естественным проявлением недовольства масс. В его представлении революция должна быть четко спланирована и вычислена холодным, трезвым умом; революцией можно манипулировать; руководить ею должны архиреволюционеры, имеющие в своем распоряжении целый штат подчиненных и специально обученных людей, а также отборные боевые бригады, владеющие искусством маневра, внезапного удара и при необходимости отступления.
И по мере того как Ленин развивает тему революционной элиты, нам, нынешним читателям его сочинения, как будто начинают слышаться отголоски немецких маршей, словно плоды нечаевских идей проросли на немецкой почве, став идеологическим оружием штурмовиков. Кстати, Ленин отдает должное железному подчинению воле вождя в рядах германских социал-демократов. На многих страницах своей книги он возносит хвалу новому изобретению немецкого ума, суть которого заключается в таких его словах: «… Без «десятка» талантливых (а таланты не рождаются сотнями), испытанных, профессионально подготовленных и долгой школой обученных вождей, превосходно спевшихся друг с другом, невозможна в современном обществе стойкая борьба ни одного класса». Немецкая организация плюс русский энтузиазм, немецкая любовь к порядку и послушанию и русская необузданная воля — вот что требуется для свершения революции. Представляется, что во всем этом нашел выражение конфликт, существовавший в глубинах его собственной души.
Да, Нечаев был убежден в необходимости создания революционной элиты, но чего в нем не было, так это преклонения перед немецким разумом. «Катехизис революционера» — документ исключительно русский по духу, как и методы подпольной борьбы, предписанные в нем, а именно: шантаж, угрозы, запугивание, налеты в самые тылы врага, бомбы, мины, — тайная война, которую ведут призраки, люди-невидимки. Элита из отборнейших революционеров уподоблена романтическим героям, этаким благородным витязям-князьям, восставшим против царя-деспота, — и это тоже русский стереотип. Они обречены, их ждут костры и казни. Ленин идет дальше. Он говорит: теперь, вооруженные изобретением немецкого ума — методом, они не подвластны року. Они победят.
Это не значит, что Ленин в чем-то отходит от взглядов Нечаева, вовсе нет. Воинственная нечаевская нота постоянно звучит и напоминает о себе. Например, рассуждая о молодежи из интеллигенции, Ленин рекомендует использовать ее в революции следующим образом: «Если бы у нас была уже настоящая партия, действительно боевая организация революционеров, мы не ставили бы ребром всех таких «пособников», не торопились бы всегда и безусловно втягивать их в самую сердцевину «нелегальщины», а, напротив, особенно берегли бы их, и даже специально подготовляли бы людей на такие функции, памятуя, что многие студенты могли бы больше пользы принести партии в качестве «пособников» — чиновников, чем в качестве «краткосрочных» революционеров».
Разве это не голос самого Нечаева? Ученик так умело подражает своему учителю, что создается впечатление, будто эти слова где-то, в каком-то контексте уже были произнесены Нечаевым. Так же восторженно Ленин относился и к другу Нечаева, Ткачеву, проповедовавшему устрашающий террор, предлагавшему действовать путем запугивания, внушения крайнего ужаса самодержавию, чтобы оно само не выдержало бы и испустило дух. Террор, доведенный до жути, террор, террор и еще раз террор, противостоять которому не в силах никакая власть на земле… Ленин одобрительно отзывался о подобной тактике, считая террор могущественным оружием в революционной борьбе. По его мнению, мысль Ткачева об устрашающем и действительно устрашавшем терроре была «величественна». А что делать, если к террору прибегнут «народные слои», «толпа»? Ленинское чувство своего революционного превосходства над «толпой» нигде так не ощущается, как в тех местах, где речь вдет о простом народе, «народных слоях», не имеющих ни смелости, ни профессиональных качеств, какими отличаются посвященные в революционную науку борцы, упорным трудом завоевавшие право называться элитой революционного движения.
Собственно, вся его книга «Что делать?» развивает преимущественно одну и ту же тему — тему революционной элиты. Он, как пророк, возвещает, что «близятся сроки», а раз так, то вокруг него должны собраться избранные ученики и последователи, преданные делу соратники, настоящие профессионалы. Известно, что мысль о создании крепко сплоченной кучки архиреволюционеров изначально принадлежала Нечаеву, Ленин только развил ее. Но, говоря о профессиональных подпольщиках, он опирается и на собственный опыт участия в «Союзе борьбы за освобождение рабочего класса», где он имел дело с такими же революционера-ми-дилетантами, как он сам. В одном из отрывков автобиографического характера он так описывал свои тогдашние ощущения новичка: «Я работал в кружке, который ставил себе очень широкие, всеобъемлющие задачи, — и всем нам, членам этого кружка, приходилось мучительно, до боли страдать от сознания того, что мы оказываемся кустарями в такой исторический момент, когда можно было бы, видоизменяя известное изречение, сказать: дайте нам организацию революционеров — и мы перевернем Россию! И чем чаще мне с тех пор приходилось вспоминать о том жгучем чувстве стыда, которое я тогда испытывал, тем больше у меня накоплялось горечи против тех лжесоциал-демократов, которые своей проповедью «позорят революционера сан», которые не понимают того, что наша задача — не защищать принижение революционера до кустаря, а поднимать кустарей до революционеров».
«Избранные», «вожди», должны были соответствовать определенному профессиональному уровню и в отношениях с товарищами соблюдать соответствующий кодекс правил. Эта так называемая «десятка» должна была особо почитаться среди рядовых членов партии, а такое понятие, как «широкий демократический принцип», объявлялось пустой и вредной игрушкой, неприемлемой для партийной организации. Пришло время заняться революцией всерьез, а это дело взрослых мужей, считал Ленин. О своих предшественниках он пишет: «Ошибка же их была в том, что они опирались на теорию, которая в сущности была вовсе не революционной теорией, и не умели или не могли неразрывно связать своего движения с классовой борьбой внутри развивающегося капиталистического общества». Ленин создает новую теорию. Гвоздем ее является постулат: место самодержавия должен занять пролетариат. Он не дает себе труда углубить эту мысль, для него это решенный факт, отталкиваясь от которого он со всем пылом пускается в рассуждения на излюбленную тему — о революционной элите как авангарде пролетариата. В этом заблуждении он проживет всю жизнь. Будет уже слишком поздно, когда он увидит собственными глазами и поймет, как этот авангард, эта элита общества, «избранные», «вожди», предадут интересы рабочего класса, узурпируют власть и возникнет новая форма автократии. А ведь иначе и быть не могло. Если изначально в своей теории он не признавал свободу критики, отвергал демократический принцип как непригодный, а идея неукротимого, лютого террора представлялась ему «величественной», то ничего, кроме авторитарного режима, в итоге и не могло родиться. Тогда, в 1901 году, это еще были абстрактные идеи, но им суждено было осуществиться на практике шестнадцать лет спустя.
В работе «Что делать?» Ленин дает собственные определения многим общественным понятиям, наделяя их совсем не тем смыслом, что приняты в обществоведении. То есть он грубо искажает значение слов. Так, например, ленинское понятие демократии полностью расходится с тем, как его толковал Клисфен, первый, кто писал законы для этой формы правления в Древних Афинах; или как его определял Аристотель. Для последнего понятие «демократия» означало: «управлять и быть управляемыми». Ленин дает такое незатейливое, свое, собственное определение: демократия — это «отмена угнетения одного класса другим». Так же неожиданно и ошеломляюще звучит его определение понятия «свобода». По Ленину, свобода есть в конечном итоге «буржуазная тирания». Эти формулировки следовало бы запомнить, поскольку он постоянно в своих трудах, с одной стороны, твердит о любви к демократии, а с другой стороны, фактически отвергает свободу.
Возвещая о том, что пролетариату России предстоит сыграть наиважнейшую, ведущую роль в мировом рабочем движении, Ленин прекрасно сознавал иллюзорность и голословность такого заявления. Он знал, что в тот период, то есть в 1901 году, русскому пролетариату еще было очень далеко до политически развитого рабочего класса Германии, Англии или Америки, и поэтому его ведущая роль в мировой революции выглядела весьма сомнительной в перспективе, даже почти невероятной. Но признавая, что это всего лишь его мечта, возможно даже неосуществимая, он ссылался на такие слова Писарева: «Моя мечта может обгонять естественный ход событий или же она может хватать совершенно в сторону, туда, куда никакой естественный ход событий никогда не может прийти. В первом случае мечта не приносит никакого вреда; она может даже поддерживать и усиливать энергию трудящегося человека… В подобных мечтах нет ничего такого, что извращало или парализовало бы рабочую силу. Даже совсем напротив. Если бы человек был совершенно лишен способности мечтать таким образом, если бы он не мог изредка забегать вперед и созерцать воображением своим в цельной и законченной картине то самое творение, которое только что начинает складываться под его руками, — тогда я решительно не могу представить, какая побудительная причина заставила бы человека предпринимать и доводить до конца обширные и утомительные работы в области искусства, науки и практической жизни… Разлад между мечтой и действительностью не приносит никакого вреда, если только мечтающая личность серьезно верит в свою мечту, внимательно вглядываясь в жизнь, сравнивает свои наблюдения с своими воздушными замками и вообще добросовестно работает над осуществлением своей фантазии. Когда есть какое-нибудь соприкосновение между мечтой и жизнью, тогда все обстоит благополучно». К словам Писарева Ленин прибавляет такой комментарий: «Вот такого-то рода мечтаний, к несчастью, слишком мало в нашем движении. И виноваты в этом больше всего кичащиеся своей трезвенностью, своей «близостью» к «конкретному»».
Похоже, Ленин видел с предельной ясностью, что живет на грани реального, рискуя переступить запретную черту; состояние это очень точно описано Чеховым в рассказе «Палата № 6». Но он уже ничего не мог с собой поделать. До конца жизни он останется заложником идей, сформулированных им в книге «Что делать?». Эти идеи стали для него фатальными, предопределив его конец. А пока… он все будет мечтать, и когда мечты одна за другой будут исчерпывать себя, он будет цепляться за следующую. Он предсказывал, что русская социал-демократия, которая уже прошла две фазы своего развития, вступив в третий период, станет зрелой, обретет власть. И что тогда? В заключительных, леденящих душу строках своей книги он говорит так:
«…Мы можем на вопрос: что делать? дать краткий ответ: Ликвидировать третий период».
Эта фраза — наиболее яркое выражение ленинского нигилизма.
Книге Ленина суждено было сыграть значительную роль в истории русской революции. Это воплощенный Ленин, с его дерзкими идеями и многословными обличительными тирадами в адрес тех, кто не разделял его воззрений; он разит их сарказмом, страница за страницей, но часто вдруг он резко меняет тему; брань неожиданно сменяется умозрительным заключением, проницательным, даже провидческим. В книге есть просто хорошо написанные страницы. Это книга о самом себе, о поисках пути; в ней есть интеллектуальный накал, волнение. Все, что он сочинит позже, станет перепевами все той же бесконечной темы, пародированием самого себя.
В Полном собрании сочинений ленинская работа «Что делать?» занимает около ста восьмидесяти страниц. Он писал ее, не отрываясь, почти полгода. Наконец в марте 1902 года она была напечатана в типографии города Штутгарта, — небольшой томик в обложке шоколадного цвета. Когда книга увидела свет, рабочие типографии, где печатали «Искру», категорически отказались набирать газету, считая это дело рискованным. Социал-демократы срочно устроили собрание, на котором, разумеется, бушевали страсти. Плеханов с Аксельродом были за то, чтобы редакция переехала в Швейцарию. Ленин, уже давно ждавший случая дорваться до фондов библиотеки Британского музея, настаивал на том, что гораздо безопаснее было бы использовать типографию социалистов в Англии. Так получилось, что на время Лондон стал штабом русской революции.
Когда Ленин и Крупская прибыли в Лондон, город окутывала густая пелена тумана. Это был тот самый знаменитый лондонский туман, когда пешеход с трудом различает фонарный столб на расстоянии пяти шагов. Мрачные своды вокзала, дым паровозов и оглушительный грохот поездов страшно не понравились Крупской. Ленин же, наоборот, с нетерпеливым волнением озирался вокруг, и все ему было по душе. Он неплохо владел английским, точнее, думал, что неплохо им владеет, и считал, что хорошо знает Лондон, — ведь не зря же он провел столько часов, изучая его карту, заранее отрабатывая всевозможные маршруты к Британскому музею. Но не прошло и часа, как ему, подобно многим путешественникам, пришлось убедиться в том, что его английский никуда не годится, а знание города по карте весьма приблизительно.
Он был потрясен, совсем как Достоевский, побывавший в Лондоне за сорок лет до него, необъятностью города, непрерывным потоком движения, чудовищным шумом на улицах. Привыкший к тишине провинциальных городов, Ленин впервые оказался в крупнейшем европейском городе, одной из столиц мира, таком огромном, бесконечном, что казалось, раз попав в него, можно навеки там заблудиться. Поначалу Лондон подавил Ленина, он в нем чувствовал себя потерянным. Но постепенно он стал привыкать даже к городскому шуму, а когда их жизнь наладилась окончательно, полюбил Лондон и все его прославленные исторические места. Он узнал город настолько, что мог показать дорогу неискушенным иностранцам и провести их по улицам не любого гида, давая при этом объяснения.
В то время в Лондоне жила довольно большая группа русских политических эмигрантов. Среди них были князь Петр Кропоткин и Николай Чайковский, ветераны ранних революционных бурь. Теперь они тихо коротали свой век в Лондоне, как и остальные эмигранты, не столь известные, которых насчитывалось около сотни. Наиболее заметной фигурой из менее известных был Николай Алексеев, входивший прежде в «Союз борьбы за освобождение рабочего класса». Он был арестован и сослан в Сибирь, но ему чудесным образом удалось бежать, и в декабре 1899 года он объявился в Лондоне. Ему было около тридцати лет, он обладал острым умом и много знал. Алексеев окружил Ленина и Крупскую заботой, помог им устроиться, поначалу сняв для них меблированную комнату на Сидмаут-стрит, а затем двухкомнатную квартиру без мебели на Холфорд-сквер, хозяйка которой, миссис Ииоу, брала с них тридцать шиллингов в неделю. Неизменно жизнерадостный и бодрый, Алексеев помогал Ленину разобраться в сложном хитросплетении отношений между политэмигрантами, подсказывая, с какой группировкой ему стоит встретиться, а кого желательно избегать. Кроме того, если это требовалось, он связывал Ленина с английскими социалистами, например, с Гарри Квелчем, редактором газеты «Джастис», и с Айзеком Митчеллом, секретарем Генеральной федерации профсоюзов.
Едва устроившись в новой квартире на Холфорд-сквер, Ленин написал запрос директору Британского музея на получение читательского билета в библиотеку музея. К запросу он приложил рекомендательное письмо от Айзека Митчелла. Он намеревался начать занятия в читальном зале немедленно, но дело затянулось. Осторожная администрация Британского музея не выдавала пропуска в читальный зал знаменитой библиотеки кому попало. Только получив вторичное письмо от Ленина, написанное на стандартном бланке и в конверте Генеральной федерации профсоюзов, дирекция Британского музея решила вопрос положительно. 2] апреля Ленину вручили читательский билет сроком на три месяца. Он был выписан на имя Якоба Рихтера.
Каждый день в одно и то же время, с точностью секундной стрелки, сразу после открытия библиотеки Ленин появлялся в ней и упорно трудился все утро. Ровно в час дня он, прервав занятия, складывал книги на отведенную ему полку и шел на Грейт Рассел-стрит, где обедал в одном из ресторанчиков. Вторая половина дня посвящалась встречам с революционерами. Вечера они с Крупской проводили у себя дома на Холфорд-сквер. Ленин был человеком привычки, и день за днем у него проходили по установленному правилу, почти не отличаясь один от другого.
Распорядок дня, которого Ленин придерживался в Лондоне, так и сохранится до конца его жизни. По утрам он будет сидеть в библиотеке, читать книги, усердно писать; днем видеться с соратниками, вечерами заниматься. Тогда, в Лондоне, жизнь текла без происшествий, без волнений. Разнообразие вносили только поездки на верхнем ярусе омнибуса по пригородам Лондона и воскресные посещения церквей, где служили мессы священники социалистической ориентации, которые зачастую оказывались просто рабочими в церковных облачениях. В своих проповедях они призывали громы и молнии на головы богатеев и молились за бедных и угнетенных. Помимо этого, у Ленина было еще одно развлечение: Гайд-парк. Он ездил туда слушать ораторов, выступавших с трибуны на открытом воздухе перед собравшейся толпой. Им предоставлялась полнейшая свобода высказываться на любую тему. Атеисты могли как угодно поносить Господа Бога, люди из Армии спасения предлагали всем желающим принять крещение кровью Агнца, а социалисты, как водится, разглагольствовали о непосильном труде рабочих. Ленин занимал место поближе к ораторам, но не потому, что его хоть сколько-нибудь интересовало то, о чем они говорят. Для него это был один из способов усвоения английского языка.
Он твердо решил научиться как следует говорить по-английски. Сразу по приезде в Лондон он дал объявление в газету, в котором сообщал, что доктор юридических наук, окончивший Петербургский университет, готов давать уроки русского языка в обмен на уроки английского. На объявление откликнулись трое желающих. Один был простой рабочий по фамилии Янг, второй — служащий, Уильямс; о них мало что известно. Третьим был представительный джентльмен с седой бородкой. Звали его Раймонд, и он работал в издательстве «Джорж Бел энд Санк». Он поездил по Европе, побывал в Австралии. Раймонд довольно много читал и был весьма неглуп. По убеждениям он принадлежал к твердым социалистам и даже одно время выступал с речами, открыто проповедуя социалистические идеи. Но однажды его вызвал к себе директор издательства и посоветовал сделать выбор: работа или публичные выступления социалистического толка. Раймонд имел жену и детей, которых надо было кормить, и поэтому он бросил свое увлечение ораторским искусством. Ленин был просто сражен таким признанием. С его точки зрения настоящий социалист пожертвовал бы работой ради такого святого дела, как обращение масс в приверженцев социалистической идеологии. Однажды Ленин поехал на митинг социалистов в Уайтчэпл и прихватил с собой Раймонда. Там в трущобах ютилась колония российских евреев. Они ходили в длинных кафтанах и меховых шапках. Раймонд заметил, что никогда до этого не бывал в Уайтчэпле, и это повергло Ленина в крайнее изумление: как так? человек добрался до Австралии, а свой родной город знает так плохо.
Вообще, английские нравы постоянно озадачивали Ленина. Возник конфликт с домохозяйкой, и вот по какому поводу. Ее не устраивало, что Крупская не вешала на окна гостиной не пропускающие уличную пыль занавески из плотного кружева, а ведь такие занавески в то время украшали все дома в Англии, их вешали даже в кухнях и на чердаках, где жила прислуга. Все ее жильцы шили себе такие занавески, почему это миссис Рихтер должна быть не такой, как все? Кроме того, появилась еще одна проблема — проблема обручального кольца, вернее, отсутствия такового на пальце у миссис Рихтер. Она замужняя женщина и должна носить кольцо, настаивала хозяйка, и даже прошлась по поводу того, что, мол, не годится мужчине и женщине жить под одной крышей, не будучи соединенными брачными узами. Крупская сообразила, что дело принимает ненужный оборот, и поспешила принять меры. Надо было как-то утихомирить хозяйку, развеять ее подозрения. Она отправилась к Аполлинарии Тахтеревой, своей старой знакомой еще по Петербургу. Она тоже жила в Лондоне в эмиграции и была замужем за бывшим редактором «Рабочей Мысли». Он-то и положил конец придиркам со стороны миссис Йиоу, явившись к ней и как следует ее отчитав, а затем пригрозив предъявить ей иск за оскорбление добропорядочной семейной пары, живущей в освещенном церковью браке в соответствии с русскими обычаями. Домохозяйке перспектива судебного разбирательства пришлась не по вкусу, кроме того, ей вовсе не хотелось терять постояльцев, всегда исправно плативших за квартиру. Больше к этим разговорам она не возвращалась. Ей было невдомек, что тихая и кроткая Крупская, обожавшая любимую хозяйскую кошку, учившую ее по утрам «говорить» «мяу» и здороваться за лапку, была конспиратором-нелегалом высочайшего класса; что она, целыми днями сидя дома, трудилась, расшифровывая секретные документы, или проявляла над горящей свечкой написанные невидимыми чернилами послания. Ей ив голову не могло прийти, что, когда Крупская выходила утром со своей хозяйственной кошелкой за покупками, в этой сумке она скрывала письма, конечными пунктами доставки которых были революционные центры по всей России.
Ленин приехал в Лондон с целью наладить издание «Искры» в местной типографии. Он помещал в газету много собственного материала, но, понятно, писать за всех он не мог. Не говоря уже о том, что в технических деталях производства газеты он не разбирался и не занимался вопросами ее распространения. Ему нужны были помощники, и вскоре из Мюнхена прибыли Мартов и Вера Засулич. Они остановились в доме на Сидмаут-стрит, в пятикомнатной двухэтажной квартире, снятой Алексеевым для революционеров, на время приезжавших в Лондон. Жилище это находилось совсем недалеко от квартиры Ленина на Холфорд-сквер, и поэтому их обитатели постоянно курсировали из одной квартиры в другую.
В алексеевской «коммуне» революционеры жили, как веселые нищие, — готовили еду на газовой горелке, а иногда и вовсе забывали о еде. Вера Засулич напоминала персонаж, сошедший со страниц романа XIX века из жизни богемы. Целые дни она проводила в муках творчества. Слоняясь из угла в угол в своей маленькой комнате, шлепая тапками по полу, она на ходу сочиняла статьи, которые, как правило, оставались незаконченными. При этом она курила папиросу за папиросой, и везде — на столе, на подоконниках — оставляла окурки; ее блуза, руки, юбка и даже лицо были щедро усыпаны пеплом. Папиросный пепел был на рукописях, в ее чайной чашке. Стоило к ней приблизиться для короткого разговора, как ее собеседник тут же покрывался густым слоем пепла. В ее комнате постоянно кипел самовар; для поддержания жизни ей ничего не нужно было, кроме папирос и чая.
Мартов тоже был достаточно своеобразной личностью. Вдохновляясь, он так много говорил, что Ленин всячески старался избегать с ним встреч, разве что в случаях необходимости. Он нарочно так устроил, что, когда Мартов по утрам являлся к ним на Холфорд-сквер работать вместе с Крупской над корреспонденцией, к тому моменту он уже уходил в библиотеку Британского музея. Человек благородной души и чувствительный, отпрыск древнего еврейского рода, давшего миру не одно поколение мудрецов и ученых, Мартов имел особую манеру выражать свои мысли; он всегда говорил возвышенно и страстно, облекая свою речь в форму образцов изящнейшей словесности, и порой за их красотами трудно было уловить сам смысл высказывания. Мартов находил, что ему крайне сложно работать с Лениным, — тот не был ценителем тонких чувств и высокого полета мыслей, и кроме того, в любых случаях, когда требовалось мнение Ленина по какому-либо поводу, его вердикт был неизменно суров и прямолинеен. Любопытно, что, отзываясь о Плеханове, Вера Засулич сравнивала его полемический стиль с поведением борзой, которая прихватит зубами — и отпустит. О Ленине она говорила, что он, как бульдог, — вцепится мертвой хваткой и не отпускает. Мартов разделял ее привязанность к Плеханову, а к Ленину он так и не смог привыкнуть, ему было не по себе в его обществе. Побыв несколько недель в Лондоне, он сказал, что ему надо ненадолго отлучиться в Париж, и уехал, чтобы уже не вернуться.
С приближением лета Ленина все больше стали волновать проблемы, связанные с изданием газеты «Искра». Он прекрасно понимал, что находится в оппозиции ко всему составу редакции. Его работа «Аграрная программа русской социал-демократии» подверглась критическому обсуждению редакционной коллегии. Он получил много замечаний по ее содержанию и стилю. Вдобавок к этим разногласиям его вывело из себя письмо, полученное от Плеханова, — не только тон его, но главным образом критические соображения, которые тот высказывал. Ленин ответил ему хлестким письмом, давая понять, что разрывает с ним личные отношения. «Получил статью с Вашими замечаниями. Хорошие у Вас понятия о такте в отношениях к коллегам по редакции! Вы даже не стесняетесь в выборе самых пренебрежительных выражений, не говоря уже о «голосовании» предложений, которых Вы не взяли труда и формулировать, и даже «голосовании» насчет стиля. Хотели бы знать, что Вы скажете, когда я подобным образом ответил бы на Вашу статью о программе? Если Вы поставили себе целью сделать невозможной нашу общую работу, — то выбранным Вами путем Вы очень скоро можете дойти до этой цели. Что же касается не деловых, а личных отношений, то их Вы уже окончательно испортили или вернее: добились их полного прекращения».
Ленинский выпад против Плеханова скорее всего был результатом переутомления и заболевания легких, которое впоследствии перешло в хроническую форму. Вообще их отношения с Плехановым — это целая история несогласий и расхождений; ни тот ни другой не могли принять ни стилистических приемов письма, ни политических воззрений своего оппонента. Они то и дело разносили в пух и прах еще не опубликованные опусы друг друга. Плеханов писал красиво, сдержанно, с достоинством; Ленин — лихо, временами подпуская слащавой революционной патетики. Их публицистика как нельзя лучше отражала их человеческие характеры. Ленин выводил на полях плехановских работ: «неясно», «сыро», «упрощение», «повтор», «стиль требует доработки». Плеханов ему платил той же монетой, только его поправки к ленинским творениям были более тонкими и уничтожающими, — он отличался не только аристократической осанкой, во всех своих проявлениях он был истый аристократ. Словом, они пожирали друг друга, как два паука в банке.
Тогда же, в Лондоне, вслед за письмом, в котором Ленин заявлял о разрыве с Плехановым, он же выслал другое, мягкое, вполне сердечное. Плеханов, может быть, втайне и желал от него отделаться, Ленин, однако, понимал, что без Плеханова ему не обойтись никак. И так они продолжали шерстить друг друга, обоюдно громить подготовленные к печати статьи, внешне оставаясь в приличных отношениях.
В июне, ощущая потребность в отдыхе, Ленин уехал во Францию, где сначала побывал в Париже, а затем обосновался в небольшом курортном городке с минеральными источниками, который находился в Бретани, на побережье океана. Там к нему должны были присоединиться его мать и сестра Анна. Ленин не взял с собой Крупскую, оставив ее в Лондоне вести корреспонденцию. Во Франции он написал статью. В ней он объявлял войну социалистам-революционерам, считавшимся наследниками идей «Народной воли». Если раньше, в книге «Что делать?», он признавал, что и социал-демократы вышли из все той же «Народной воли», из ее традиций, то теперь он почувствовал необходимость придать своей партии новый официальный статус, отмежевавшись от «Народной воли». Он писал: «На деле террор социалистов-революционеров является не чем иным, как единоборством, всецело осужденным опытом истории». Это был ход против эсеров, и Ленин возьмет его на вооружение. Задачу партии социал-демократов он сформулировал в письме к Московскому комитету РСДРП, призывая к «более смелой, более крупной, более объединенной, более централизованной» работе. В то же время в своем знаменитом «Письме к товарищу о наших организационных задачах», написанном чуть позже, он признавал опасность, которую таит в себе централизация, и предлагал новую формулировку: «…Если в отношении идейного и практического руководства движением и революционной борьбой пролетариата нужна возможно большая централизация, то в отношении осведомленности о движении центра партии (а следовательно, и всей партии вообще), в отношении ответственности перед партией нужна возможно большая децентрализация». Ленин тогда не предполагал, что централизация может оказаться страшным зверем, которого ему придется укрощать всю оставшуюся жизнь, постоянно вносить поправки, делать перестановки, наконец, расцентрализовывать, крутить и так и этак, пытаясь совместить несовместимое, и громоздя вокруг всего этого горы, горы теории. Ленин любил рассуждать о внутренних противоречиях, раздирающих капиталистическое общество; похоже, что внутренние противоречия коммунизма оказались во сто крат опаснее, разрушительней и неразрешимей.
Неверно думать, что Ленин жил, уйдя с головой в решение непосильных задач. Надо было завоевать друзей, принимать посетителей. Поэтому когда однажды ранним осенним утром в их квартиру на Холфорд-сквер ворвался только что бежавший из иркутской ссылки молодой человек, — с копной вьющихся волос, с горящими глазами, с мелодичным голосом, да к тому же с манерами покорителя сердец, и, мало этого, обладатель живого и острого ума, — Ленин пришел в совершеннейший восторг. Молодой человек был известен в кругах подпольщиков под кличкой «Перо». Ему было всего двадцать два года, но он уже успел стать ветераном революционного движения. У него не оказалось с собой денег, и Крупской было предложено выйти и расплатиться с водителем кеба. А молодой человек уже был в спальне Ленина и с жаром что-то говорил, говорил, как будто он ворвался только для того, чтобы продолжить вчерашний разговор, — а ведь это была их первая встреча.
Лев Давидович Бронштейн, взявший себе псевдоним «Троцкий», был словно вылеплен по образцу революционера, созданного воображением Ленина в его книге «Что делать?». Это был твердокаменный, несгибаемый революционер, преданный делу партии и целеустремленный. Сознание морально-этических норм у него отсутствовало, сочувствия к людям или какого-то понимания их он был лишен и совершенно не умел играть второстепенные роли — не так он был устроен. Он словно был рожден для того, чтобы стать частью революционной элиты, в ленинском понимании. В нем, как и в Ленине, было что-то от героического персонажа театральной драмы; Ленин, возможно, ощущал себя Прометеем современного ему мира, а Троцкий, чуждый ощущения трагического, наверное, видел себя романтическим героем-освободителем, загадочным и блистательным, из какой-нибудь роскошной оперы. Оба они были неукротимые эгоисты, одержимые целью сыграть выдающуюся роль в истории, и оба заняли с первых шагов своей революционной деятельности положение, соответствующее их талантам.
А таланты Троцкого были очевидны, возможно, их было даже с избытком. Он вспоминал впоследствии, что во время их первой встречи лицо Ленина выражало «понятное изумление». Троцкий продолжал и дальше изумлять Ленина своим обаянием, напором, потрясающей способностью выходить сухим из воды во всех переделках, в которых ему, как революционеру-подпольщику, пришлось побывать. Ленин выступал; Троцкий ораторствовал. Ленин сокрушал своих оппонентов дубиной; Троцкий разил отточенной шпагой. Ленин был абстрактным теоретиком; Троцкий — политиком-практиком, мастером военных переворотов. Во многом они были полярны и, мгновенно поняв, в чем они не соприкасаются, безошибочно распределили между собой роли на пиру власти.
В Лондон Троцкий прибыл с заданием. Он должен был доложить товарищам по партии о революционной ситуации в Сибири, где он находился в ссылке, а заодно и о впечатлениях от своих поездок в Киев, Харьков и Полтаву, где он встречался с членами местных партийных организаций. Он рассказывал, что нередки были случаи, когда обрывались подпольные связи, многие экземпляры «Искры» не достигали адресатов, попадали в руки полиции или просто терялись. Все это он докладывал Ленину бодрым тоном, давая понять, что он видит, как все кругом неважно складывается, но не унывает, твердо веря в широкие перспективы, которое им уготовило будущее. При нем был небольшой список нелегальных адресов, предназначавшихся для Крупской. А еще он любил рассказывать о своих революционных подвигах. Когда встал вопрос, куда его поселить, все сразу решили, что он должен присоединиться к Вере Засулич и Мартову в их живописном убежище, окончательно превратившемся в своего рода русский аванпост в Англии.
Троцкий, повторяем, поражал Ленина; вместе с тем он его настораживал. Ленину еще не приходилось встречать человека столь кипучей энергии и блестящих способностей. Понятно, что Троцкому предстояло выдержать сложное и длительное испытание. Этой процедуре Ленин подвергал Троцкого, например, во время их прогулок по Лондону. Беседуя, Ленин, указывая на известный памятник архитектуры, говорил: «Это их Вестминстер» или: «Это их Тауэр». Троцкий был достаточно сообразителен, чтобы понять, что «их» относилось не к английскому народу, а к ненавистным Ленину правящим классам, чьи призраки ему виделись на улицах повсюду даже при ярком солнечном свете.
К архитектуре Англии Троцкий остался равнодушен. Но Ленин брал его с собой на прогулки по Лондону вовсе не для того, чтобы читать ему курс истории английской архитектуры с идеологической подоплекой. Ему хотелось проникнуть в мысли этого молодого человека, забросав его вопросами, и по его ответам сделать соответствующие выводы. Троцкий отвечал умно, бойко и сумел тонко польстить Ленину, благодаря чему с честью выдержал экзамен. Льстить Троцкий умел.
— Когда мы сидели в московской тюрьме, — сказал он Ленину, — мы часто с восхищением говорили о вашей колоссальной работе «Развитие капитализма в России».
Ленин воспринял комплимент как должное.
— Да, конечно, пришлось потрудиться, — ответил он, довольный тем, что нашел последователей среди молодых членов партии.
Троцкий признался, что почитает Богданова и терпеть не может Бернштейна. Это был правильный ответ, он попал в цель. А как насчет «Капитала»? Оказалось, что Троцкий прочел только первый том, а до второго из-за отсутствия времени не дошли руки. Ну а какие отношения с Каутским? Ознакомился с его работами и в основном согласен с его идеями. Плеханов? Троцкого Плеханов раздражает; бесспорно, человек блестящий, но держится в стороне от революционной борьбы, слабо осведомлен о том, что делается в революционной гуще, и вообще слишком увлечен философией. На это Ленин смиренно заметил:
— А вот я не философ. — Надо полагать, что это означало: пусть Плеханов философствует на здоровье, его личное дело, — а нам не до философии.
Пройдя «испытание», Троцкий потом редко виделся с Лениным, — каждый жил в своем, обособленном мирке. Но изредка все же встречались, чтобы коротенько обсудить насущные вопросы. Еще был такой эпизод. Троцкий написал статью в «Искру» к двухсотлетию взятия Шлиссельбургской крепости Петром Великим и, конечно, постарался блеснуть эрудицией, — к месту оказалась цитата из Гомера. Ленин не обожал Гомера и цитат из него не любил. Он посоветовал Троцкому держаться ближе к теме, и в напечатанной статье от Гомера не осталось и следа.
Иногда Ленин позволял молодому человеку сопровождать его на собрания английских социалистов. В то время Англия переживала бурное увлечение социалистическими идеями, граничащее с религиозным фанатизмом; кстати, английский социализм и был окрашен религиозными представлениями. На воскресных службах в Ист-Энде произносили проповеди, призывавшие братьев-социалистов объединяться; проповеди чередовались с молитвенными песнопениями. Нередко в церковных гимнах звучала тема республиканского правления. Например, Троцкий уверял, что сам слышал такие слова: «Боже Всемогущий, сделай так, чтобы больше не было ни королей, ни богатых!» Ленина поражала эта особенность англичан смешивать, казалось бы, совсем несовместимые вещи. Однажды, по дороге из церкви, он заметил: «В среде английского пролетариата довольно сильны революционные и социалистические элементы, но все они настолько погрязли в консерватизме, религии и предрассудках, что не могут освободиться от них и объединиться».
До конца его дней англичане остались для Ленина непостижимой загадкой. Особенно его раздражало то, что у англичан совершенно отсутствовало стремление к социальному объединению. Немцев он ставил выше — те подчинялись порядку и единым для всех правилам и гордились тем, что их нация представляет собой единое целое, этакую однородную массу. Троцкий как-то бросил: «Британский марксизм был не интересный». И правда, не было в нем напряженности, драматического накала, соперничества и борьбы между лидерами движения. В Англии марксизм имел своеобразный, местный, так сказать, церковно-приходской характер, что русским социалистам было просто чуждо. Для русских социалистов революция была не революция, если она не потрясала мировые устои, да чего там — всего мироздания.
Если Ленин уподоблял себя пророку Исайе, сулящему гибель царям, то Троцкий, по-видимому, претендовал на роль юного Давида, идущего войной на филистимлян. В свои двадцать два года он носил себя с важностью наследного принца. Вера Засулич была от него без ума и благословила на революционные подвиги. Случилось так, что в Лондон по какому-то делу ненадолго приехал Плеханов. Она отвела его как-то в сторонку и долго ему нахваливала многообещающего, талантливого молодого человека, которого она считала своим протеже. «Юноша, несомненно, гений», — произнес Плеханов. Существует апокриф, что к этому он добавил: «И этого я ему никогда не прощу».
Плеханову хватало возни с гениями и примадоннами. В нем была терпимость человека, уверенного в своем собственном интеллектуальном превосходстве, и все же временами он не мог отказать себе в удовольствии дать хороший щелчок по носу своему противнику. Крупская рассказывает, как однажды Ленин вернулся после заседания редакционной коллегии вне себя от ярости. «Хороши наши дела, нечего сказать, — возмущался он. — Ни у кого нет смелости выступить против Плеханова! Ну, взять хотя бы Веру Засулич! Плеханов нападает на Троцкого, а Вере хоть бы что. Она говорит: «Как это в духе нашего Жоржа! Только и знает кричать!» И тут у Ленина, терзаемого бессильной яростью и отчаянием, вырвался вопль: «Я так больше не могу!»».
История очень показательная, ведь когда Ленин говорит о том, что никто не осмеливается противоречить Плеханову, конечно же, он имеет в виду и себя.
Ленин рвался к власти, но на его пути стоял Плеханов. Причем Плеханов не был крепостью, которую можно взять только штурмом. Лишь проделав ловкий обходной маневр, Ленин займет наконец желанные рубежи и утвердит свою власть. Судя по всему, мысль о низвержении Плеханова родилась у него еще в ту пору, когда он писал «Что делать?». Риск был велик, и надо было действовать осторожно. Однако на стороне Ленина был рад преимуществ: во-первых, более широкие связи с российским подпольем; во-вторых, именно он дал простейшую, доступную формулировку новой авторитарной власти — торжество пролетарской революции. И хотя она не очень вписывалась в марксистское учение, зато прочим профессионалам от революции уже нечего было к ней добавить. Главное — надо было во что бы то ни стало укреплять связи с революционерами в России и отстаивать свою новую философию; обе эти идеи в его сознании были неразрывно связаны.
Когда бывало, что связь с Россией нарушалась, или кто-то осмеливался ставить под сомнение, хуже того, критиковать его теорию революции, Ленин заболевал. Он испытывал страшные физические муки. Ему необходим был постоянный приток свежей информации из России, он этим жил. Он без конца слал письма своей партийной агентуре, умоляя их писать как можно чаще. «Мы снова настоятельнейшим образом просим вас писать как можно чаще и как можно полнее. Обязательно ответьте нам незамедлительно, срочно, как только получите это письмо, или по крайней мере оповестите нас хотя бы строчкой, что оно дошло». «Срочно», «настоятельно», «без промедления», «незамедлительно», «немедленно» — эти слова пока еще не стали командами-стереотипами в его мышлении. Если письма долго не шли, он плохо спал; и вообще лишался сна, если получал такое: «Соня молчит, как могила». Или: «От старушки никаких известий». Это значило, что кто-то из агентуры арестован, убит, а то и решил отойти от партийной работы, слишком уж тяжелой и опасной. Случал ось и такое. Бессонница подрывала его здоровье, он становился злой, раздражительный, терял вес и буквально превращался в собственную тень. В отличие от Плеханова он не мог приучить себя сохранять внутреннее спокойствие.
Но еще более невыносимые муки он испытывал, если подвергались нападкам идеи его теории революции. И когда весной 1903 года редакционная коллегия «Искры» приняла окончательное решение печатать газету в Швейцарии, сочтя абсурдным такое положение, что половина ее членов живет в Англии, а другая половина — в Швейцарии, Ленин сломался. Переезд в Швейцарию значил, что ему придется распрощаться с независимостью, завоеванной им с таким трудом. Он испытал нервный срыв, который кончился воспалением нервных окончаний на спине и на груди. Мало того, что он мучился от физической боли, его изводило раненое самолюбие, терзали душевные муки. Вся верхняя часть его тела стала пунцовой, горела. Крупская, порывшись в медицинских справочниках, решила лечить его сама, но, поскольку в медицине ничего не смыслила, избрала самый неправильный способ лечения. Она стала смазывать его кожу йодом, чем усугубила страшное жжение, не дававшее ему покоя. В мае 1903 года, опоясанный жгучей болью, Ленин покидал Лондон.
В Лондоне он провел год, и этот год принес ему немало огорчений и недугов, отчаяния и грусти. Здесь ему пришлось познать горечь поражений. В Швейцарии он займет крепкую линию обороны, отвечая на удары и потихоньку плетя свои сети, выжидая часа, когда он наконец затянет узел и станет полновластным хозяином в партии.
Когда Ленину случалось пребывать в благодушном настроении, он любил порассуждать на тему о том, в чем состоит искусство быть революционером. Оно, по его словам, заключалось в том, что революционер должен полностью слиться с рабочим классом, жить его помыслами и чаяниями, проникнуться его задачами; он должен думать, как рабочий, вести себя, как рабочий, просто быть, как рабочий. Одного революционного инстинкта, непременного для революционера, мало. Надо полностью подчинить свою собственную жизнь делу рабочего класса.
И хотя Ленин частенько повторял эти слова, сам он на удивление был далек от рабочего класса. До конца своих дней он по складу своего характера и привычкам был типичным буржуа; помимо этого не могло не оставить свой след дворянское воспитание. В нем ничего не было от этакого простецкого рабочего мужичка с душой нараспашку. Он любил уединение, требовал полной тишины в доме, когда работал, и получал гораздо больше удовольствия от общения с книгами, нежели с людьми. Домовладелицы наводили на него ужас. Поэтому он был особенно счастлив, когда им удалось снять небольшой домик в пригороде Женевы, в рабочем предместье Сешерон, к тому же за вполне умеренную плату, которую он мог себе позволить. Впервые за все время с момента отъезда из Самары он имел в своем распоряжении целый дом.
Дом был бедненький; внизу находилась кухня с каменным полом, а наверху — три небольшие комнатки. Мебели почти не было, но Ленин привез с собой огромное количество книг, и ящики из-под них служили им с Крупской столами и стульями. Кухню они использовали как гостиную, туда приходили люди, там решались дела. Если требовалась особая секретность, то встречи происходили в парке неподалеку или на берегу озера. Сешерон был почти за городом, и Ленин чувствовал себя так, как будто снова оказался в деревне, радуясь густой зеленой травке вокруг. В Женеве ему полюбилась маленькая частная библиотека, называвшаяся «Societe de Lecture»,[18] где с читателей взималась крохотная плата. Здесь он мог сам брать с полок нужные ему книги и занимать определенный стол. Библиотекари так к этому привыкли, что стол, за которым он. работал, с течением времени уже значился как «стол господина Ульянова».
В тот период он был мало похож на Ленина, каким он смотрит на нас с плакатов времен революции. Он был худой, изможденный. Огромная лысая черепная коробка, ввалившиеся щеки и ни кровинки в лице — так выглядел он тогда. Он носил довольно длинную рыжеватую бороду и усы вниз, по тогдашней моде. Знавший его по сибирской ссылке Пантелеймон Лепешинский, посетивший его в Женеве, был поражен произошедшей в нем перемене. «И куда делся победный блеск, горевший в его глазах, когда он уезжал из Сибири? — писал Лепешинский. — Худой и бледный, он сидел на диване, и слабая улыбка трогала его губы под длинными усами, которые он еще не сбрил».
Лежа на диване, обмякший в подушках, полуживой, опустошенный и мрачный, он напоминал уставшего от жизни героя из романа Пруста. Лепешинский побывал у него вскоре после 11 съезда социал-демократической партии, состоявшегося в Брюсселе-Лондоне летом 1903 года. В Брюсселе съезд проходил в помещении мучного склада. На съезде Ленин, как и рассчитывал, одержал верх во всех вопросах, за исключением, пожалуй, самого важного, — он не был признан вождем партии. Он сокрушил всех своих врагов, преодолел столько кризисных ситуаций, одну за другой, и по ходу дела расправился или оттеснил на задний план многих из своих бывших друзей и соратников. С железным упорством он добивался создания централизованного аппарата партийной власти, во главе которого видел только себя. В результате партия раскололась, и, начиная с лета 1903 года, уже существовали две отдельные противоборствующие фракции, большевиков и меньшевиков.
1 съезд РСДРП, который состоялся в Минске в 1898 году, не был отмечен никакими выдающимися решениями, но он дал революционерам пламенный манифест партии, сочиненный Петром Струве. В остальном он уже отошел в область преданий. Слишком много было текших дел, слишком много разных событий произошло в перерыве между съездами. Все это время Россию сотрясали погромы, крестьянские волнения, стачки. Правительство стремительно теряло свою связь с народом. Ни у кого не оставалось сомнения в том, что Россия стоит на пороге радикальных перемен. В связи с этим съезд в Брюсселе поставил задачу выработать программу свержения диктатуры Романовых.
Но вот уж кто воистину проявлял себя диктатором, так это Ленин. Он правил бал на сцене и за сценой, во всех случаях проявляя свирепую непримиримость, хотя большинство делегатов съезда были его ставленниками, — он рекомендовал их кандидатуры на съезд. Фактически он один руководил съездом. С начала и до конца он вел себя так, словно был убежден, что съезд исключительно для того и собрался, чтобы подчиниться его воле.
На съезде встал вопрос о Бунде. Еврейская социалистическая партия хорошо потрудилась, занимаясь распространением идей марксизма в Польше, Литве и Белоруссии. В ее ряды входили наиболее развитые политически представители рабочего класса. Понятно, что эта партия не желала признавать диктат Ленина. Бундовцы настаивали на автономии внутри Российской социал-демократической партии или, по крайней мере, на частичной, культурной автономии, поскольку в основном эта партия состояла из неассимилированных евреев, которые не могли смириться с мыслью, что их партия по каким-то непонятным причинам должна раствориться среди людей, собравшихся вокруг «Искры». Однако Плеханов и Ленин были нацелены на создание единой централизованной партии, и в этой партии не было места национальному сепаратизму. По их замыслу, она должна была покончить с узконациональными интересами, быть выше их, и следовательно, в новом социалистическом государстве евреям ничего не оставалось, кроме как слиться с остальным населением. Отстаивание Бундом автономии было объявлено внутрипартийной ересью и отклонено большинством голосов. При существовавших натянутых отношениях Плеханов и Ленин могли по каким-то вопросам выступать единым фронтом, и тогда они получали большинство голосов на съезде. Первая их совместная победа была над Бундом. Крупская прокомментировала это так, употребив любимую фразу Ленина: «Они были поставлены на колени».
После этого последовали дебаты по поводу диктатуры пролетариата. Зачем заменять одну диктатуру, Романовых, другой? К чему тогда все разговоры о свободе слова, собраний, печати, о праве рабочих и крестьян свободно передвигаться по стране и заниматься любой работой на свое усмотрение, если все эти свободы перечеркиваются самим фактом существования революционной диктатуры? И что это будет за конституция — диктатуры пролетариата? И как в рамках диктатуры может работать Учредительное собрание? И наконец, какая роль отводится крестьянству?
Таковы были важнейшие вопросы съезда. Они более чем наглядно свидетельствовали о противоречиях в программе партии, где одной рукой даровалась свобода, а другой — насаждалась тирания.
Ленин, с одной стороны, был тверд, с другой — готов был раздавать любые обещания направо и налево, лишь бы завоевать всеобщее признание. Тем, кто желал парламентский строй, он обещал парламент; пролетариату он обещал пролетарскую диктатуру; крестьянам — отмену всех налогов и полную свободу трудиться на себя; всем родителям — бесплатное образование для их детей, верующим — свободу вероисповедания. Весь этот соблазнительный ассортимент посулов, заявленный на съезде, был всего лишь сладкой оболочкой, скрывающей горькую пилюлю — диктаторскую власть. Ленин как будто хотел сказать: «Да, будет железная диктатура. Но посмотрите, сколько свобод она вам несет!»
Бельгийская полиция, воспользовавшись своим правом диктовать русским революционерам, что им можно и чего нельзя на бельгийской земле, запретила продолжать съезд. Делегаты переехали в Лондон, где съезд был возобновлен.
Итак, Бунду в независимости было отказано, диктатура пролетариата была подтверждена, оставалось выработать генеральную программу и сформулировать кое-какие определения. Например, встал вопрос о том, кто может называться членом партии. Ленин предлагал свой вариант определения: «Членом партии считается всякий, признающий ее программу и поддерживающий партию как материальными средствами, так и личным участием в одной из партийных организаций». Мартов предложил внести поправку к ленинской формулировке. Он считал, что членом партии может быть любой трудящийся человек, признающий ее программу и который лично и регулярно участвует в ее работе под руководством одной из ее организаций. Расхождение было нешуточное. Решался вопрос существования партии. По мнению Мартова, партия должна была представлять собой некое содружество единомышленников, включая тех, кто время от времени оказывал партии услуги, участвуя в подпольной деятельности. Согласно ленинской формулировке, партия должна была состоять исключительно из революционеров, активно участвующих в ее работе и выполняющих директивы ее Центрального Комитета. По Ленину, число членов партии должно быть ограничено; партия должна объединять немногочисленные, крепко спаянные и подчиняющиеся единой дисциплине группы. Всем на съезде было ясно, что Ленин выступает за создание партийной элиты с собой во главе, и участники съезда открыто уличали его в стремлении к власти. Троцкий угадал в нем жажду власти вскоре после их первой встречи в Лондоне. Он тогда раскритиковал Ленина за то, что его статьи пестрят местоимениями «Я», «Я», «Я»… Но тот ему ответил, что обладает достаточным авторитетом и потому волен употреблять это местоимение столько раз, сколько ему вздумается. На 11 съезде его жажда власти стала совершенно явной и открытой. Впрочем, Ленин и не скрывал того, что рвется возглавить партию, быть впереди всех и вся, а попытки выступить против него объявлял «расхождением» с линией партии; это значило, что любой человек, осмелившийся оппонировать ему, изгонялся и не имел права быть в рядах партии, всякое самостоятельное решение давилось на корню. Он так прямо и заявил, что настаивает на полной диктатуре Центрального Комитета. Когда Троцкий высказал опасение, что в подобном случае в руках небольшой кучки людей может оказаться слишком большая власть, Ленин отозвался так: «Что в этом дурного? В теперешней ситуации по-иному и быть не может». Аксельрод и многие другие социал-демократы были встревожены поведением Ленина; им не нравилась его заносчивость и грубость. Аксельрод, изгнанный из редколлегии «Искры» в результате жаркой перепалки с Лениным, вопрошал с обидой: «И какая муха его укусила?»
О внутреннем состоянии Ленина на 11 съезде мы можем судить, вглядываясь в дошедшие до нас краткие записи и суммирующие замечания, которые он делал, слушая выступления товарищей. На вид — просто каракули. На первой страничке разворота в верхней части слева он шесть раз выводит слово «береза», четыре раза печатными буквами и два раза прописью. Буквы набегают друг на друга, сливаются; он раздражается, затушевывает их; видно, что-то омрачает его. Вот уже три года он не был в России. Безотчетно в его сознании возникает образ березы, но он тут же гонит его от себя. Повторяясь, слово «береза» образует внутреннее пространство на бумаге, и оно заполняется отрывочными фразами, имеющими, на наш взгляд, глубокий смысл.
Читаем:
«№ 1 (не эластично) сужение круга и широта твердость и чистота идейная группировка «наши партийные организации должны быть организации профессиональных революционеров»».
Под этими строчками слово «вред», трижды подчеркнутое, с отходящей от него жирной стрелкой, указывающей на какую-то мысль, сформулированную на правой странице разворота; синим карандашом начерченные прямоугольники и ромбы, возможно, являются геометрическими ассоциациями слов «твердость и чистота». На правой странице он записывает отрывки услышанных им чужих фраз. Но гораздо интереснее фрагменты его собственных мыслей. Он записывает:
Последнее слово, так же как и слово «вред», подчеркнуто трижды.
А еще на одной из страничек его пометок к съезду он дает такую характеристику Троцкому, причем буквально в нескольких словах:
И дальше:
Эти странички беглых записей, сделанных рукой Ленина, выявляют для нас его внутренний мир нагляднее всех его трудов. Тут мысль обнажена до предела, до знака: стрела-гарпун — он должен разить; нужна твердость — он заштриховывает фигуры синим; очень важно — подчеркивает тремя упрямыми линиями. Возникает портрет человека, сосредоточенного на мысли затянуть узел, в данном случае на горле партии. Вот, например, слово «круг» в верхнем углу на левой странице, а под ним: «сужение круга», выведенное более жестким, колючим почерком. Это его воля в графическом воплощении. Как говаривал Троцкий, Ленин был из тех, кто любит гнуть подковы. Из такого теста получаются Робеспьеры, заметил как-то Плеханов.
На 11 съезде партии Ленин фактически уничтожил двух своих верных соратников — Мартова, человека тонкой души, еврейского интеллигента, ближайшего товарища по работе, какого у него больше не будет (эту пустоту восполнит Троцкий, но только отчасти); и Веру Засулич, свою покровительницу, благословившую его как наследника нечаевских идей. Ни Мартов, ни Вера Засулич так до конца и не оправились от этого удара. Крупская ничуть не преувеличивала, когда писала в своих мемуарах, что Вера Засулич чувствовала, будто получила смертельный удар. Оставить «Искру» для нее значило еще больше оторваться от России, окончательно увязнуть в трясине русской эмиграции. Дело было не только в уязвленном самолюбии; для нее это было вопросом жизни и смерти. Между тем «Искру» стали редактировать трое: Плеханов, Аксельрод и Ленин.
Ленин эпохи II съезда, зубами и когтями сражавшийся за власть, в сущности, был тяжело больным человеком. Крупская свидетельствует, что в то время, когда съезд заседал в Лондоне, Ленин совсем не спал, а поначалу, еще в Брюсселе, с трудом заставлял себя принимать пищу. Многие, кто общался с ним в те дни, отмечали его нервозность, нездоровый цвет лица; их неприятно поражало то, как он грубо перебивает товарищей, постоянно переходит на крик. Думается, он отлично отдавал себе отчет в том, что вел себя недостойно. Но он шел напролом — ему надо было подчинить, подмять под себя съезд, и ему и в голову не приходило отказаться от завоеваний, доставшихся ему такой позорной ценой.
У Ленина был целый месяц после съезда, когда он имел возможность, изучив стенограммы заседаний, осмыслить свою роль на съезде. За это время он составил дневник съезда и написал с десяток статей, в которых касался мелких проблем, обсуждавшихся на съезде. После чего он окончательно подвел итоги II съезда в своей новой книге «Шаг вперед, два шага назад». В ней он подробно объяснял мотивы своих выступлений и одновременно защищался от «щипков» и «придирок» оппонентов. В основном тексте книги вы не найдете и следа его сомнений в своей правоте. Зато в многословных примечаниях и сносках он все-таки нехотя, через силу, пытается оправдаться, хотя тут же «прикладывает» своих противников. Однако чувствуется, что совесть его все-таки беспокоила.
Во время споров, разгоревшихся вокруг газеты «Искра», Ленин в недопустимо грубой форме выступал против Мартова, который потом горько упрекал его за это. В одной из сносок Ленин делает попытку извиниться, но она так и остается только попыткой: «Ленин вел себя, — употребляя его же выражение (Мартова. — О. Н.), — бешено… Верно. Он хлопал дверью. Правда. Он возмутил своим поведением… оставшихся на собрании членов. Истина. — Но что же отсюда следует? Только то, что мои доводы по существу спорных вопросов были убедительны и подтверждались ходом съезда. В самом деле, если со мной оказалось все же, в конце концов, девять из шестнадцати членов организации «Искры», то ясно, что это произошло несмотря на зловредные резкости, вопреки им. Значит, если бы не было «резкостей», то может быть еще больше, чем девять, было бы на моей стороне. Значит, тем более убедительны были доводы и факты, чем большее «возмущение» должны были они перевесить».
Создается впечатление, что агрессивность Ленина на съезде была намеренным, вполне сознательным маневром, своего рода шоковой терапией, этаким террористическим актом, — как он их хорошо всех знал! — и он провел его со всей присущей ему ловкостью и упорством.
Разумеется, Мартов возразил Ленину, обвинив его в «бонапартизме худшего сорта», на что Ленин, отвечая ему, дал следующее определение «бонапартизму»: «…Это понятие… означает приобретение власти путем формально законным, но по существу дела вопреки воле народа (или партии)». А дальше он заявляет: не может быть и речи о том, что он (Ленин) захватил власть вопреки воле народа и партии; наоборот, одержанная им победа явилась выражением воли партии. Бонапартизм был еще слабым обвинением по сравнению с тем, в чем его обличали товарищи по партии. «Заряды посыпались градом, — пишет Ленин. — Самодержец, Швейцер, бюрократ, формалист, сверхцентр, односторонний, прямолинейный, упрямый, узкий, подозрительный, неуживчивый… Очень хорошо, друзья мои! Вы кончили? У вас больше ничего нет в запасе? Плохи же ваши заряды…»
Но если заряды и впрямь были так плохи, то почему же он то и дело возвращается к этой теме, словно обвинения товарищей не дают ему покоя? Видно, его задели за живое. Он чувствовал, что в чем-то они правы, или по крайней мере понимал, что все вышло не так, как надо. В другой сноске к книге «Шаг вперед, два шага назад» он приводит свой разговор с одним из делегатов съезда и какую он, Ленин, дал отповедь этому самому делегату:
«Не могу не вспомнить по этому поводу одного разговора моего на съезде с кем-то из делегатов «центра». «Какая тяжелая атмосфера царит у нас на съезде!» — жаловался он мне. — «Эта ожесточенная борьба, эта агитация друг против друга, эта резкая полемика, это нетоварищеское отношение!..» «Какая прекрасная вещь — наш съезд!» — отвечал я ему. — «Открытая, свободная борьба. Мнения высказаны. Оттенки обрисовались. Группы наметились. Руки подняты. Решение принято. Этап пройден. Вперед! — вот это я понимаю. Это — жизнь. Это — не то, что бесконечные, нудные интеллигентские словопрения, которые кончаются не потому, что люди решили вопрос, а просто потому, что устали говорить…»
Товарищ из «центра» смотрел на меня недоумевающими глазами и пожимал плечами. Мы говорили на разный языках».
Крупская, ссылаясь в своих воспоминаниях на приведенный выше отрывок, выразилась так: «В этом весь Ленин». Да нет, тот делегат был ему на один зуб. Где же тут победа в споре? А вот в чем он действительно был большой мастер, так это в «сужении круга». Он смог превратить революционную партию в централизованную, беспощадную организацию; с помощью словечка «расхождение», пожалуй, одного из самых страшных придуманных им ярлыков, он изживал из партии неугодных ему людей, обрекая их на небытие. Ему ничего не стоило унизить, оскорбить человека прямо в лицо, а потом поражаться, почему человек от него отвернулся. Почти на половине страниц своей книги он разносит Мартова, причем не выбирая выражений, а потом искренне удивляется: и чего это Мартов на него в обиде? Беда в том, что всю жизнь в нем боролись два начала — холодная немецко-скандинавская кровь и горячая кровь чувашских предков. В его характере слились эти два качества — он мог ранить людей ледяным презрением, при этом испытывая к ним горячую, пылкую любовь. Да, он был способен на глубокую привязанность и теплоту.
После съезда он не переставал посылать гонцов мира к Мартову и Троцкому, который тоже предпочел компанию меньшевиков. Очевидно, рассчитывая на то, что его письмо будет прочитано Мартовым, Ленин писал А. Потресову: «Согласен, я часто проявлял ужасную раздражительность и гнев, и я готов признать свою вину перед любым товарищем…» Но Мартов и Троцкий слишком хорошо знали его натуру и не спешили угодить в его путы. Раскол между ними был серьезный. Ленину требовалась революционная элита, которая, по словам Троцкого, должна была стать «диктатурой над пролетариатом». Меньшевики желали революции, но осуществленной народом; говоря о диктатуре пролетариата, они мыслили так, что власть в свои руки должны взять рабочие, а не кучка интеллигентов. Кстати, из всех делегатов съезда, кажется, только четверо были рабочими.
Хотя Ленин и одержал верх на II съезде партии, удовлетворения это ему не принесло. Он лишился покоя. Из-за него произошел раскол в партии; Бунд порвал всякие отношения с социал-демократами. Правда, большевики в целом поддержали его программу, и кроме того, он проявил свой недюжинный талант политического вождя. Но вместе с тем он стал многим неприятен из-за своей нетерпимости, из-за проявившихся в нем непомерных амбиций. И как часто бывало с ним в прошлом, когда все было против него, он испытал сильнейший нервный срыв. Вдруг, без всякого предупреждения, Ленин выходит из состава редколлегии «Искры». Теперь он сам познал, что такое «расхождение», «оказавшись за бортом» (тоже его оборот) редакционной коллегии партийной газеты. 18 ноября 1903 года он отправил Плеханову заявление о своем выходе из редакции «Искры» с просьбой опубликовать его в «Искре». В письме к старому другу, Александре Калмыковой, он писал, что выход из «Искры» едва не прикончил его.
Действительно, он выдохся, силы его были почти на исходе; он был глубоко несчастен и подавлен. Плеханов, и тот примкнул к меньшевикам. Ленин с грустной иронией рассказывал Цецилии Зеликсон, приехавшей той зимой из России навестить его, что вместо своего обычного «преданный вам» он теперь подписывает свои письма Плеханову так: «преданный вами». После всего того, что произошло, завидев на улице кого-нибудь из меньшевиков, он стал переходить на другую сторону, чтобы избежать встречи.
Цецилия Зеликсон, очень неглупая женщина, оставила нам красноречивые воспоминания о той встрече с Лениным. В них много тонких наблюдений за человеком, который не в ладах с миром, которого грызут душевные муки. Худой, истощенный от переживаний, он тем не менее был способен оценить шутку. Он ощущал сильную тоску по родине и мог чарами слушать заезжего гостя из России.
В Сешероне Ленин с семьей жил в обыкновенном деревенском доме. Деревянная лестница вела на второй этаж, где были спальни, на редкость бедно обставленные. Там стояли узкие кровати, столы, заваленные газетами и журналами, по стенам — ряды книжных полок. Зато в кухне было хорошо и уютно. В ней было много места, а на плите постоянно кипел большой эмалированный чайник. Здесь были владения Елизаветы Васильевны, матери Крупской, которая радушно принимала и потчевала гостей и всегда жаловалась на свою дочь и зятя. Они только и знают что сидят над своими книжками и тетрадями, говорила она. Владимира Ильича в могилу сведет его работа, и Надя вся извелась; поесть их не дозовешься… Елизавету Васильевну глубоко огорчал раскол в партии, она много думала, как помочь делу, и наконец придумала. Она была очень высокого мнения о Вере Засулич. «Видите ли, — говорила Елизавета Васильевна, — главное — вправить им мозги, Мартову и Ленину, и Вера Засулич как раз тот человек, кто сумеет это сделать. Я как-нибудь с ней поговорю, и вы увидите, — она проведет с ними работу, и они больше не будут ссориться. Это было бы лучше всего, и Надя перестала бы так беспокоиться…»
Но мечте Елизаветы Васильевны о примирении большевиков с меньшевиками не суждено было сбыться. Ярлык Робеспьера-Бонапарта слишком крепко прилип к Ленину, и не так-то просто было от него избавиться. И как он ни пытался оспаривать сложившееся мнение или молча не принимать его — все было тщетно. Он даже набросал план своего обращения к партии, которое начиналось так: «Ответ на сплетни о бонапартизме. Вздор. Отвечать ниже достоинства. Свобода агитации за съезд… «> Но свобода агитации была пустым словом — агитировать было некого, у него не было больше партии. Меньшевики без конца с возмущением пересказывали друг другу, как чуть не угодили под власть новоявленного Бонапарта, а большевики, обязанные ему своей сомнительной победой на съезде, не горели желанием подчиняться его воле.
Но жребий отщепенца, «выброшенного за борт», был не для Ленина. Он поступил так, как и следовало от него ожидать: основал новую газету и новую партию. В июле 1904 года он писал: «У нас рождается партия, и никакие уловки и проволочки, никакая старчески-озлобленная руготня новой «Искры» не удержит решительного и окончательного приговора этой партии». И снова у него на руках все те же козыри: теория авторитарной власти, такая простая и ясная, и связь с широкой сетью подпольных организаций в России. Всем своим верным сторонникам там он писал письма, в которых клеймил «Искру», меньшевиков и всякого, кто был в оппозиции к нему лично. А поскольку в большинстве случаев подпольщики в России были не в курсе настоящего положения дел, Ленин, пользуясь этим, уверенно проводил мысль о том, что его враги заняли неслыханно зловредную и глупейшую позицию на съезде.
В Женеве за ним пошли немногие. Обычно его сторонники собирались в задней комнате кафе «Ландо» на одной из площадей в центре Женевы. Противники Ленина устраивали встречи в том же кафе, и тоже в задней комнате, где-то рядом. Иногда время их встреч совпадало. Цецилия Зеликсон вспоминала, как однажды Ленин и Крупская сидели в кафе и ждали своих соратников.
Несколько человек из них жили в Женеве, а кое-кто приехал из России (они так потом и появились, ряженные в одежду, в какой нелегально пересекли границу). Так вот, пока их ждали, мимо двери прошли Плеханов с Мартовым в сопровождении небольшой группы меньшевиков и исчезли за порогом другой комнаты. «Нас тогда было ничтожно мало», — писала Цецилия Зеликсон. Обычно на таких заседаниях вокруг Ленина собиралось не более десяти — двенадцати человек. Они слушали его речи, в которых он бичевал уже не прежнего своего врага, царское самодержавие, а «так называемых посланников рабочего класса» — Плеханова, Мартова и других. Не прошло и полугода с момента его триумфа на съезде, как победа обернулась для него поражением.
Летом 1904 года, бросив все партийные дела, он вместе с Крупской отправляется путешествовать по горам Швейцарии. Первое время их сопровождала молодая женщина, член партии, имевшая подпольную кличку Зверь. Настоящее ее имя было Мария Моисеевна Эссен. Она была из тех революционеров, которых постоянно ловят и сажают в тюрьму или ссылают, а они всякий раз сбегают. Она давно дружила с семьей Ульяновых, всех их знала и особенно была привязана к матери Ленина, Марии Александровне. Приезжая в Швейцарию, она всегда останавливалась в доме Ленина в Сешероне. Ей было тридцать два года, но выглядела она значительно моложе своих лет. Крупская писала о ней, что она была живая и веселая и заражала всех своей энергией.
Судя по мемуарам, Крупская всегда нежно относилась к подругам Ленина. Видимо, ей было приятно в их компании. Крупская рассказывает, что Зверь отправилась в путешествие вместе с ними, но вскоре бросила их; ей не нравилось, что их влечет в места, «где живой кошки не встретишь», а ее тянуло людям. Зверь передает ту же историю, но по-другому. Она прошла с ними довольно длинный путь с рюкзаком за плечами. Зверь вспоминает, как они приплыли на пароходе в Монтрё. Восхищенные красотой гор после осмотра мрачного Шильонского замка, они с Лениным решили забраться на одну из горных вершин, оставив Крупскую в гостинице. Зверь так описывает их восхождение на вершину:
«…Решили подняться на одну из снежных вершин. Сначала подъем был легок и приятен, но чем дальше, тем дорога становилась труднее. Было решено, что Н. К. останется ждать нас в гостинице.
Чтобы скорее добраться, мы свернули с дороги и пошли напролом. С каждым шагом труднее карабкаться. В. И. шагал бодро и уверенно, посмеиваясь над моими усилиями не отстать. Через некоторое время я уже ползу на четвереньках, держась руками за снег, который тает в руках, но не отстаю от В. И.
Наконец добрались. Ландшафт беспредельный, неописуема игра красок. Перед нами, как на ладони, все пояса, все климаты. Нестерпимо ярко сияет снег; несколько ниже — растения севера, а дальше сочные альпийские луга и буйная растительность юга. Я настраиваюсь на высокий стиль и уже готова начать декламировать Шекспира, Байрона. Смотрю на В. И.: он сидит, крепко задумавшись, и вдруг выпаливает: «А здорово гадят меньшевики!’’» (Заметим в скобках, что еще до отьезда из Женевы обе женщины взяли с Ленина обещание не говорить о политике и особенно избегать всяких разговоров о меньшевиках и Бунде.)
Ленин питал к Эссен особую симпатию. Он постоянно упоминал се имя в своих письмах, а иногда посылал с поручениями на важные переговоры. Однажды он направил ее в Париж. Там она должна была встретиться с Луначарским, Богдановым и Ольминским, чтобы обсудить план издания новой газеты. Естественно, она попросила Ленина назвать достопримечательности, которые ей следовало бы посмотреть в Париже, и он, что было совершенно в его духе, посоветовал ей прежде всего отправиться на кладбище Пер-Лашез к «Стене коммунаров», после чего побывать в Музее Французской революции и в Музее восковых фигур Граве-на. Бывая в Париже, Ленин всегда посещал «Стену коммунаров». Он считал, что знамя Парижской Коммуны должно стать знаменем мировой республики, — эту знаменательную фразу он написал в своем черновике к какому-то выступлению, но потом вычеркнул. Тем не менее это свидетельствует о том, с каким глубоким уважением он относился к памяти коммунаров.
Разумеется, Зверь была в восторге от предложенного ей списка парижских диковин и спросила, что еще есть достойного внимания в Париже.
«— Обязательно сходите в Зоологический сад, у вас будет такое ощущение, точно вы совершили кругосветное путешествие. — И, заметив, что я жду еще чего-то, добавил: — Ну, насчет музеев, выставок и всего прочего обратитесь к Жоржу (Плеханов. — О. И.), он все это здорово знает и даст вам нужные указания».
В горах Швейцарии Зверь сопровождала их около недели, а затем вернулась в Женеву. Крупская и Ленин продолжили путешествие вдвоем. «Мы всегда выбирали самые дикие тропинки, забирались в самую глушь, подальше от людей, — рассказывала Крупская. — Пробродяжничали месяц; сегодня не знали, где будем завтра; вечером, страшно усталые, бросались в постель и моментально засыпали».
Иногда Ленин вдруг вспоминал, что он все еще вождь политической партии, и хотя в этой партии едва ли набралось бы с сотню членов, начинал из какой-нибудь тихой швейцарской деревушки бомбардировать письмами своих сторонников в России. Он заверял их в том, что растет новая, молодая партия. Конечно же, это ему пока мерещилось. Во время путешествия Ленин взялся за перевод книги Д. А. Гобсона «Империализм». Это тяжелое, топорное исследование пришлось Ленину по вкусу. «Империализм, — пишет Гобсон, — есть врожденный грех всех развитых стран, и по закону природы его ждет неминуемое наказание». Книга Гобсона читалась как перевод с русского, и Ленину, по-видимому, не составляло труда ее перевести. Но рукопись была затеряна, и потому книга вышла в России в другом переводе. Крупская тоже что-то переводила. Ленин безропотно таскал в своем рюкзаке за спиной ее толстенный франко-русский словарь.
Ленин с Крупской нагрузились книгами, но читать им было некогда. Перед ними стояла совсем другая задача: за время путешествия Ленин должен был восстановить свое здоровье и психическое равновесие. Он нуждался в отдыхе: у него был расстроен сон, его донимала крапивница, мучили длительные приступы депрессии. Бывали дни, когда он совсем не мог работать, но как только силы возвращались к нему, работал без перерыва все двадцать четыре часа в сутки. Его выход из редакции «Искры» едва не стоил ему жизни. Не доверяя врачам, Ленин рассчитывал на то, что длительное пребывание на свежем воздухе и хорошая прогулка по горным деревушкам излечат от всех болезней не только его тело, но и душу. К августу он действительно поправился. «Гуляю, купаюсь и бездельничаю, — писал он матери. — Прекрасно вообще отдохнул этим летом!»
В пути они питались сыром и яйцами, запивая все это вином или колодезной водой. Чаще всего они ночевали в деревенских домах, потому что у них мало было денег, и кроме того, Крупская по какой-то необъяснимой причине не любила гостиницы и их постояльцев. Но однажды они набрели на маленькую гостиницу, хозяева которой были членами местной социал-демократической партии, и решили в ней остановиться на ночь. Там им подсказали, чтобы они Не вздумали есть с туристами, а поужинали бы с кучерами и прислугой. «Вдвое дешевле и сытнее, — сказал им местный работяга. — Мы всегда питаемся с прислугой». Крупская, вспоминая этот эпизод, сентенциозно замечает: «Там много говорят о демократии, но сесть за один стол с прислугой не у себя дома, а в шикарном отеле — это выше сил всякого выбивающегося в люди мещанина».
В сентябре они вернулись в Женеву бронзовые от загара и отдохнувшие. Им предстояло буквально начинать все сначала, по крохам собирая то, что еще как-то уцелело. Ленин принялся строить планы издания новой газеты «Вперед». Чтобы заработать немного на жизнь, он читал лекции. Они оставили свой домик в Сешероне и переехали в квартиру поближе к центру города. В редакцию его новой газеты согласились войти Богданов, Ольминский, Луначарский и Воровский, — ему таки удалось их «обаять». «Новая, растущая партия» и в самом деле начинала обретать зримые очертания. Ленин подсчитал, что для издания газеты «Вперед» ему понадобится две тысячи рублей. Во все концы Европы и России полетели письма с просьбой посодействовать средствами в фонд нового партийного издания. «Усердно прошу…» — писал Ленин, но чаще всего его просьбы пропускали мимо ушей. Поэтому, когда, наконец, вышел первый номер, финансовое положение редакции было на грани банкротства. Им пришлось наделать долгов, чтобы расплатиться с типографией.
Оказалось все же, что лучшего момента для выхода новой подпольной газеты, распространяемой в России, нельзя было и придумать. Шла Русско-японская война, и все слои русского общества единодушно роптали против царского режима, не способного править страной и разбить японцев. Еще наглее стали действовать террористы. В июне 1904 года в Финляндии был убит генерал-губернатор; через месяц, в июле, средь бела дня в Петербурге убили министра внутренних дел Вячеслава Плеве. Он ехал в карете по улице и был застрелен революционером Егором Созоновым, совершившим этот террористический акт «из высших идейных соображений». Новым министром внутренних дел был назначен князь Святополк-Мирский, либерал, исполненный искреннего желания наладить отношения между царем и обществом. Правда, как это сделать, он понятия не имел.
В ноябре должен был состояться съезд представителей от всех земств; он был запрещен правительством, но устроители его не подчинились приказу властей, и съезд состоялся. Полицейские следили за собравшимися со стороны, брали на заметку, строчили подробные донесения, но никого из делегатов не арестовали, несмотря на то, что на съезде звучали призывы покончить с самодержавием и выдвигались требования свобод, с точки зрения правящей династии немыслимых, — ни один из предшественников Николая II их не позволил бы. Котел народного негодования бурлил, готовый вот-вот взорваться. Вторую половину 1904 года символически называли «весной», а затем последовало мятежное, жаркое «лето».
На первой странице первого номера газеты «Вперед», выпущенного 6 января 1905 года, Ленин писал:
«Военный крах неизбежен, а вместе с ним неизбежно и удесятерение недовольства, брожения и возмущения.
К этому моменту должны мы готовиться со всей энергией. В этот момент одна из тех вспышек, которые все чаще повторяются то здесь, то там, поведет к громадному народному движению. В этот момент пролетариат поднимется во главе восстания, чтобы отвоевать свободу всему народу, чтобы обеспечить рабочему классу возможность открытой, широкой, обогащенной всем опытом Европы, борьбы за социализм».
А через восемнадцать дней улицы Петербурга уже были залиты кровью.
Так бывает, что на долю страны выпадает год сплошных испытаний; со всех сторон сыплются несчастья, словно насылаемые злым роком. Для России это был 1905 год.
Началось с того, что 22 января, известного в истории как «Кровавое воскресенье», огромная процессия, в которой было свыше 140 тысяч человек — мужчин, женщин и детей, — возглавляемая отцом Гапоном, бывшим тюремным священником, прошла по улицам Санкт-Петербурга к Зимнему дворцу, чтобы вручить царю петицию. Был холодный, морозный день, валил снег и дул пронизывающий ветер, но процессия шла спокойно, не нарушая порядка. Люди несли иконы и портреты царя и пели «Боже, царя храни». В этом торжественно-молчаливом шествии было что-то внушительное, сродни неумолимо надвигающейся природной стихии. Сторонние наблюдатели потом сравнивали эти людские потоки, постепенно заполнявшие огромную Дворцовую площадь, с морским приливом. Казалось, что еще немного — и людское море захлестнет дома и дворцы, хлынет дальше, в Неву. Но ничего угрожающего в этих народных толпах не было. Люди шли молча, мирно; они ждали, что царь явится им и из окна Зимнего дворца даст свое благословение.
Слева направо: (стоят) Ольга, Александр, Анна; (сидят) Мария Александровна с младшей дочерью Марией, Дмитрий, Илья Николаевич, Владимир. Симбирск, 1879 г.
Петиция, которую отец Гапон намеревался вручить царю, была составлена очень грамотно и толково; убедительность и твердость в ней сочетались с изъявлением благоговейной покорности своему государю. Чувствовалась рука автора, поднаторевшего в политических диспутах. Петиция была длинная — пять страниц плотным шрифтом набранного текста содержали требование давно назревших реформ. Текст ее широко обсуждался на рабочих собраниях и уже был известен царским министрам. Стиль и манера изложения были несколько архаичны, но это не сбавляло напряженности тона документа, наоборот, делало его более патетичным, страстным. Петиция звучала так:
«Государь!
Мы, рабочие и жители г. Петербурга, наши жены, дети и беспомощные старцы-родители, пришли к тебе, государь, искать правды и защиты.
Мы обнищали, нас угнетают, обременяют непосильными трудами, над нами надругаются, в нас не признают людей, к нам относятся, как к рабам, которые должны терпеть свою участь и молчать.
Мы и терпели, но нас толкают все дальше в омут нищеты, бесправия и невежества. Нас душит деспотизм и произвол, и мы задыхаемся. Нет больше сил, государь! Настал предел терпению.
Для нас пришел тот страшный момент, когда лучше смерть, чем продолжение невыносимых мук.
И вот мы бросили работу и заявили нашим хозяевам, что не начнем работать, пока они не исполнят наших требований. Мы немного и просим: мы желаем только того, без чего жизнь — не жизнь, а каторга, вечная мука.
Первая наша просьба была, чтобы наши хозяева, вместе с нами, обсудили наши нужды, но в этом нам отказали. Нам отказали в праве говорить о наших нуждах, находя, что за нами не признает закон такого права, незаконными оказались также наши просьбы — уменьшить число рабочих часов до 8 в день, установить цены на наши работы вместе с нами и с нашего согласия, рассматривать наши недоразумения с низшей администрацией завода, увеличить чернорабочим и женщинам плату за их труд не ниже одного рубля в день, отменить сверхурочные работы, лечить нас внимательно и без оскорблений, устроить мастерские так, чтобы в них можно было работать, а не находить там смерть от страшных сквозняков, дождя и снега…
Государь! Нас здесь больше 300 000 — и все это люди только по виду, только по наружности; в действительности же за нами, как и за всем русским народом, не признают ни одного человеческого права, ни даже права говорить, думать, собираться, обсуждать наши нужды, принимать меры к улучшению нашего положения. Нас поработили, и поработили под покровительством твоих чиновников, с их помощью, при их содействии…
Государь! Разве это согласно с Божескими законами, милостью которых ты царствуешь? Разве можно жить при таких законах? Не лучше ли умереть всем нам — трудящимся людям всей России? Пусть живут и наслаждаются капиталисты и чиновники-казнокрады, грабители русского народа…
Вот, государь, наши главные нужды, с которыми мы пришли к тебе. Повели и поклянись исполнить их, и ты сделаешь Россию счастливой и славной, и имя твое запечатлеешь в сердцах наших и наших потомков на вечные времена. А не повелишь, не отзовешься на нашу мольбу — мы умрем здесь на этой площади перед твоим дворцом…»
И они умирали, умирали под залпами казачьих ружей. В тот день на Дворцовой площади были убиты по меньшей мере три сотни человек и полторы тысячи были ранены. Впрочем, точного количества жертв никто не знал. Ясно было одно: произошла чудовищная, кровавая расправа над народом. Приказ о расстреле отдал родной дядя царя, великий князь Владимир. Этим своим приказом он подписал смертный приговор царской династии.
Известия о страшном палаческом акте достигли Женеву на следующее утро. В это время Ленин с Крупской направлялись в библиотеку. По дороге они встретили Анатолия Луначарского с женой Анной. Луначарские уже успели прочесть утренние газеты и были в страшном волнении; казалось, оба лишились дара речи. Крупская потом вспоминала, что Анна, держа в руке муфту, как-то странно размахивала ею в воздухе. Они тут же пошли в ресторанчик, хозяевами которого были эмигранты из России. Там они спели траурный марш революционеров, почтив таким образом память павших на Дворцовой площади.
В течение последующих дней мало что можно было узнать о подробностях «Кровавого воскресенья». Не дожидаясь. их, Ленин направил в очередной номер газеты «Вперед», уже подготовленный к печати, небольшую статью весьма фантастического свойства. Он писал: «…Престиж царского имени рушится навсегда. Начинается восстание. Сила против силы. Кипит уличный бой, воздвигаются баррикады, трещат залпы и грохочут пушки. Льются ручьи крови, разгорается гражданская война за свободу. К пролетариату Петербурга готовы примкнуть Москва и Юг, Кавказ и Польша. Лозунгом рабочих стало: смерть или свобода!»
В действительности никакого восстания не было. Была кровавая бойня, расстрел безоружной, мирной процессии. Однако легко можно было предположить, даже не очень точно зная детали происшедшей драмы, что расправа с народом способна послужить началом народной войны с царизмом. Первое время Ленин был склонен считать отца Гапона провокатором. В самом деле, роль этого священника, одно время имевшего широкие связи в полиции, до сих пор окончательно не выяснена. После 22 января Гапон бежал из Петербурга, и вскоре появились два документа, написанные им (или кем-то за него); первый был манифестом, обращенным к царю, второй — открытым письмом, с которым он обращался к социалистическим партиям России. В манифесте он клеймил царя позором и подобно пророку предрекал недостойному императору заслуженное и близкое возмездие. В открытом письме он призывал к свержению царя. Гапон считал, что для этой цели годится все: «бомбы и динамит, террор единичный и массовый, — все разрешаю». Эти жуткие слова, от которых стынет кровь, Гапон повторил дважды — в обращении к царю и в своем открытом письме к революционерам.
Прошло немного времени, и отец Гапон собственной персоной объявился в Женеве. Это был маленький человечек с бледным лицом и черной бородой, облаченный в рясу, от которой все еще попахивало порохом. Женщина-эсерка дала знать Ленину, что его желает видеть священник, тот самый Гапон. Решено было устроить встречу на нейтральной почве, в кафе, не пользовавшемся популярностью у партийных товарищей. Революционный пыл и искренность священника произвели на Ленина сильное впечатление; поразило его и то, что у Гапона не было никакого четко сформулированного революционного мировоззрения, то есть философской основы его радикализма. «Ему еще многому надо учиться, — сообщал потом Ленин Крупской. — Я сказал ему: «Вы, батенька, лести не слушайте, учитесь, а то вон где очутитесь», — и показал под стол».
Отец Гапон последовал совету Ленина. Прочитав работы Плеханова, он приготовился играть роль революционного вождя, для этого научился ездить верхом и стрелять из пистолета. Он воспринимал революцию чисто эмоционально, не понимая, что это дело нешуточное, и совсем не разбирался в социальных теориях. Конечно же, постигнуть идеи Плеханова ему было не под силу. Вместе с тем он был из тех ораторов, кто, не имея собственных воззрений, владеет невероятным свойством улавливать настроения аудитории. Революционеры, знавшие о его былых связях с охранкой, ему не доверяли. С тех пор как Гапон уехал из России, любое мероприятие, какое бы он ни затевал, кончалось провалом. Например, ему собрали большие деньги, чтобы он закупил боеприпасы в Англии. Далее он сам договорился о том, что груз будет доставлен из Англии в Россию на судне «Джон Графтон». Но судно село на мель у побережья Финского залива и взорвалось. Ленин, в отличие от других, поддерживал Гапона, он даже снабдил его списком нелегальных адресов в Петербурге и фальшивым паспортом. Он был убежден, что, получив в свое распоряжение бомбы и ружья, рабочие сразу же поднимут восстание. Все лето он ждал и надеялся, очень рассчитывая на успех этой рискованной морской экспедиции. Поэтому когда в начале сентября пришло известие о гибели корабля, он совершенно упал духом.
Что было с Гапоном дальше, толком никто не знал. Ходили слухи, будто в апреле 1906 года он был приговорен к смерти и повешен революционерами, прослышавшими о том, что он возобновил свои связи с царской охранкой. Однако эта версия не слишком убедительная. Доподлинно известно только то, что он вознесся на вершину своей славы на гребне событий «Кровавого воскресенья», а затем, запутавшись в политических интригах и предательстве, канул в неизвестность.
Что касается Ленина, то он воспользовался собственным советом, данным им Гапону. До того он изучал теорию революции; теперь же он погрузился в изучение практики гражданской войны. Он прочел Клаузевица[19] и перевел статью об уличных боях Густава-Поля Клюзере, человека неординарного, который принимал участие в Гражданской войне в Америке и был одним из защитников Парижской Коммуны. Сверх того, Ленин переработал и отредактировал русский перевод работы Маркса «Гражданская война во Франции». Его ум, ранее занятый исследованием абстрактных понятий, теперь искал решений практического свойства. Ленина отныне больше интересовали пушки, всякого рода вооружение и тактика военных действий. Каждое утро в одно и то же время он появлялся в библиотеке «Societe de Lecture», — человек невысокого роста (по швейцарской моде он заправлял брюки в носки) и, прежде чем усесться за свой стол у окна, характерным жестом несколько раз похлопывал себя по лысине. Он был рабом привычки, методичным и аккуратным, собранным и точным во всем буквально; на его столе книги и бумаги лежали сложенные в стопки, стул был повернут к окну всегда под определенным углом. Уютно расположившись среди книг, он погружался в кошмарный мир кровавых расправ, убийств и чудовищных подробностей насилия — верных спутников любого вооруженного мятежа.
В той тихой женевской библиотеке он переживал сильнейшие душевные потрясения, которые приводили его в состояние крайнего возбуждения. Все, что он писал в то время, внушает ужас; каждая строка таит угрозу огромной, непоправимой, надвигающейся беды. Еще раньше, в своей работе «Что делать?», он пророчествовал, что вслед за революцией в России займется революционным пламенем вся Европа. В августе, в наброске к статье «Рабочий класс и революция» он небрежно роняет слова, от которых так же, как и от известных слов Гапона, идет мороз по коже — «зажечь Европу». Не иначе как давние его предки, древние германцы, с их извечной мечтой спалить землю, одолели-таки его душу.
Он мечтал, и мечтал с размахом. Перед его внутренним взором возникали картины революционных битв, — а ведь пока революции как таковой не было. В недатированной рукописи, вероятно, относящейся к июню или к июлю 1905 года (увидевшей свет только через два года после его смерти), он пророческой рукой начертал этапы грядущей революции. Уместно будет привести довольно значительный отрывок из этого его произведения, потому что в нем он предвосхитил последовательность революционных событий, которые должны были произойти через двенадцать лет. Вот как он их описывает:
«Момент. Разбит царизм в Санкт-Петербурге. Самодержавное правительство свергнуто, — разбито, но не добито, не убито, не уничтожено, не вырвано с корнем.
Временами революционное правительство апеллирует к народу. Самодеятельность рабочих и крестьян. Полная свобода. Народ сам устраивает свой быт. Прогрета правительства = полные республиканские свободы, крестьянские комитеты для полного преобразования аграрных отношений. Программа социал-демократической партии сама по себе. Социал-демократы во временном правительстве = делегаты, приказчики социал-демократич. партии.
Далее — Учредительное собрание. Если народ поднялся, он…[20] (хотя бы и не сразу) может оказаться в большинстве (крестьяне и рабочие). Ergo, революционная диктатура пролетариата и крестьянства.
Бешеное сопротивление темных сил. Гражданская война в полном разгаре, — уничтожение царизма.
Организация пролетариата растет, пропаганда и агитация социал-демократии увеличивается в десятки тысяч раз: все правительственные типографии, etc. etc. «Mit der Gmndlichkeit des geschichtlichen Aktion wird auch der Umfang der Masse zunehmen, deren Aktion sie ist».[21]
Крестьянство само взяло в руки все аграрные отношения, всю землю. Тогда приходит национализация.
Громадный рост производительных сил — вся деревенская интеллигенция, все технические знания бросаются на подъем сельскохозяйственного производства, избавление от пут (культурники, народники etc. etc.). Гигантское развитие капиталистического прогресса…
Война: из рук в руки переходит крепость. Либо буржуазия свергает революционную диктатуру пролетариата и крестьянства, либо эта диктатура зажигает Европу и тогда…?)»
На этот вопрос Ленин не ответил — возможно, был слишком захвачен посетившим его видением будущего. По сценарию действие разворачивается под барабанный бой. Эффект барабанной дроби достигается ритмическим рядом создающих напряжение слов: «но не добито, не убито, не уничтожено, не вырвано с корнем». В первом абзаце прелюдия к схватке, шаг на месте, и вперед, в атаку! Начинается сражение; перед зрителем предстает жуткая картина кровавой битвы. Еще в 1902 году Каутский высказывал предположение, что следующая революция будет борьбой не народа с правительством, а борьбой целых враждующих классов. Именно это и увидел Ленин: смертельную схватку классов — «бешеное сопротивление темных сил», — явившуюся его воспаленному воображению.
Главное, что поражает в приведенном выше провидческом пассаже, так это неопределенность, некая двойственность в ленинском понимании грядущей революции. Революция, говорит он, должна освободить производительные силы, вызвать их «громадный рост»; и тут же — «гигантское развитие капиталистического прогресса…». По-видимому, он имеет в виду государственный капитализм. Предположим, что так. И вдруг откуда ни возьмись устрашающее зрелище — образ крепости, переходящей из рук в руки… Земля отдана крестьянам, но вот «приходит национализация» и землю у крестьян отбирают. И уже нет больше диктатуры пролетариата, теперь действует уже другая диктатура, разросшаяся и гораздо более значительная по своим масштабам — «диктатура пролетариата и крестьянства». И снова противоречие — мы имеем в виду его слова: «полная свобода». Если это так, то отчего же партия «сама по себе», и притом наделена такой властью, что все разговоры о свободе — пустой звук. Но зато где нет противоречий и колебаний, так это в твердой его убежденности: если диктатура победит, то пламенем революции займется вся Европа.
Ленин страстно желал, чтобы революционное пламя вовсю разгорелось. Заметьте, для него это вовсе не было детской игрой со спичками. Нет-нет, в безмятежной, маленькой, уютной женевской библиотеке он уже мысленно грел руки над пока еще еле мерцающими искорками грядущего вселенского пожара.
Однако революция — дело трудоемкое, и в тот момент ее, конечно, было трудно осуществить. Еще не пришло время. Но Ленин торопил его. В апреле того же года он собрал своих единомышленников, чтобы обсудить новую программу действий. Встреча состоялась в Лондоне. На ней, в предвосхищении дальнейших событий, был принят текст обращения к рабочим России, содержавший призыв к вооруженному восстанию. «К оружию, рабочие и крестьяне! — писал Ленин. — Устраивайте тайные сходки, составляйте дружины, запасайтесь каким только можете оружием, посылайте доверенных людей для совета с Российской социал-демократической партией!» В октябре он продолжал взывать: «К оружию!» и, подобно Нечаеву, который когда-то с веселым куражом подстрекал рабочих бить царских приспешников чем ни попадя, обстоятельно перечислял, какие средства тут могут быть хороши: ружья, револьверы, бомбы, ножи, кастеты, палки, тряпки, пропитанные керосином (для поджогов), лопаты (для возведения баррикад), пироксилиновые шашки, колючая проволока, гвозди (годятся против кавалерии)… Он советовал использовать весь этот арсенал средств для того, чтобы убивать сыщиков, полицейских, жандармов; для того, чтобы взрывать полицейские участки, чтобы вламываться в тюрьмы и освобождать заключенных, того, чтобы грабить банки. Он вполне серьезно убеждал рабочих и крестьян идти против царя с «кольем и топором…». Вот что он писал в Боевой комитет при Петербургском комитете РСДРП:
«В таком деле менее всего пригодны схемы, да споры и разговоры о функциях Боевого комитета и правах его. Тут нужна бешеная энергия и еще энергия. Я с ужасом, ей-богу с ужасом, вижу, что о бомбах говорят больше полгода и ни одной не сделали! А говорят ученейшие люди… Идите к молодежи, господа! вот одно единственное, всеспасающее средство. Иначе, ей-богу, вы опоздаете (я это по всему вижу) и окажетесь с «учеными» записками, планами, чертежами, схемами, великолепными рецептами, но без организации, без живого дела. Идите к молодежи. Основывайте тотчас боевые дружины везде и повсюду и у студентов, и у рабочих особенно, и т. д. и т. д. Пусть тотчас же организуются отряды от 3-х до 10, до 30 и т. д. человек. Пусть тотчас же вооружаются они сами, кто как может, кто револьвером, кто ножом, кто тряпкой с керосином для поджога и т. д… Не требуйте никаких формальностей, наплюйте, христа ради, на все схемы, пошлите… ко всем чертям…
Проповедники должны давать отрядам каждому краткие и простейшие рецепты бомб, элементарнейший рассказ о всем типе работ, а затем предоставлять всю деятельность им самим. Отряды должны тотчас же начать военное обучение на немедленных операциях, тотчас же. Одни сейчас же предпримут убийство шпика, взрыв полицейского участка, другие — нападение на банк для конфискации средств для восстания, третьи — маневр или снятие планов и т. д. Но обязательно сейчас же начинать учиться на деле… Пусть каждый отряд сам учится хотя бы на избиении городовых: десятки жертв окупятся с лихвой тем, что дадут сотни опытных борцов, которые завтра поведут за собой сотни тысяч».
Вряд ли рабочие прислушивались к его призывам, потому что все лето и осень 1905 года революция в России развивалась своим чередом. Но Ленин упрямо продолжал разжигать страсти, пытаясь вмешаться в ход событий. 26 июня во время маневров на Черном море на броненосце «Князь Потемкин Таврический» вспыхнул мятеж, и корабль, снявшись с якоря в Одесском порту, вышел в открытое море с поднятым на мачте красным флагом. Царской цензуре удавалось замалчивать это событие в течение нескольких дней, чтобы сведения о нем не проникли в Европу. Ленин, услышав о мятеже на «Потемкине», немедленно вызвал к себе одного из своих соратников, Михаила Васильева, незадолго до этого прибывшего из России. Ленин ему сказал:
— По постановлению Центрального Комитета вы, товарищ, должны возможно скорее, лучше всего завтра же, выехать в Одессу.
— Готов ехать хоть сегодня! А какие задания?
— Задания очень серьезные. Вам известно, что броненосец «Потемкин» находится в Одессе. Есть опасения, что одесские товарищи не сумеют как следует использовать вспыхнувшее на нем восстание. Постарайтесь во что бы то ни стало попасть. на броненосец, убедите матросов действовать решительно и быстро. Добейтесь, чтобы немедленно был сделан десант. В крайнем случае не останавливайтесь перед бомбардировкой правительственных учреждений. Город нужно захватить в наши руки. Затем немедленно вооружите рабочих и самым решительным образом агитируйте среди крестьян. На эту работу бросьте возможно больше наличных сил одесской организации. В прокламациях и устно зовите крестьян захватывать помещичьи земли и соединяться с рабочими для общей борьбы. Союзу рабочих и крестьян в начавшейся борьбе я придаю огромное, исключительное значение.
Передавая этот разговор с Лениным в своих воспоминаниях, Васильев пишет, что Ленин был в страшном волнении, когда втолковывал ему свои планы. Получалось, что он посылал молодого, двадцатидевятилетнего Васильева в одиночку совершить революцию. Но на этом его замыслы не кончались.
—.. Дальше необходимо сделать все, чтобы захватить в наши руки остальной флот. Я уверен, что большинство судов примкнут к «Потемкину». Нужно только действовать решительно, смело и быстро. Тогда немедленно посылайте за мной миноносец. Я выеду в Румынию.
— Вы серьезно считаете все это возможным? — невольно сорвалось у меня.
— Разумеется, да! Нужно только действовать решительно и быстро. Но, конечно, сообразуясь с положением, — уверенно и твердо повторил он.
Разговор был записан спустя много лет, но звучит очень достоверно. Мы ясно представляем себе Ленина, вообразившего себя этаким сказочным богатырем; в голове его роятся замыслы, один невероятнее другого. Главное него — дерзать. Васильев, этакий герой-одиночка, сначала захватит броненосец, а затем и весь флот; после чего придет черед всей Одессе сдаться в его руки, а где Одесса, там и весь юг России, а за ним, глядишь, и Санкт-Петербург… Царизм падет, но и это будет лишь этапом на пути к конечной цели, выраженной в ленинских словах: «диктатура зажигает Европу».
Есть люди, у которых дерзость является своего рода дарованием, граничащим с гениальностью, — и Ленин был из них. Ну, не вышло у него захватить весь имперский военноморской флот в 1905 году. Зато с той же неслыханной дерзостью и почти тем же способом, что он излагал Васильеву, он сумеет в 1917 году захватить Петроград.
Васильев тотчас кинулся выполнять полученные им инструкции. Пообещав Ленину, что пришлет за ним в Румынию не миноносец, а целый крейсер, он отправился в Россию с фальшивым паспортом в кармане, окрыленный мечтой стать глашатаем наступающей революции. Но когда он, наконец, достиг Одессы, оказалось, что «Князь Потемкин Таврический», снявшись с якоря, уже на всех парах плыл в сторону Румынии. На том мятеж и окончился.
Находясь в Женеве, Ленин все яснее осознавал, что его попытки вмешаться в ход революции в России обречены на неудачу. Надо было во что бы то ни стало вернуться в Санкт-Петербург. Там вовсю правил бал Троцкий, разжигая пламя революции. Троцкий действовал в столице с февраля
1905 года и уже играл заметную роль в ее политической жизни. Ленин же, наоборот, все больше и больше терял свое влияние. В ноябре он наконец-то отбыл в Россию. Однако в дороге то и дело возникали неожиданные проволочки, что переполняло чашу его терпения. Когда он прибыл из Женевы в Стокгольм, товарищ по партии, который должен был его там встретить и передать фальшивый паспорт, не появился. Потом целых две недели бушевал шторм, и пароход не мог отплыть, а Ленин обивал пороги разных контор и упрашивал моряков помочь ему как можно скорее добраться до Санкт-Петербурга. Мысль о том, что история может обойтись без него, угнетала его.
Когда Ленин добрался до столицы, выяснилось, что революция приняла оборот, который ему сразу не понравился. Пока его не было, в Москве и Петербурге возникли Советы рабочих депутатов. Выступая от имени рабочих, они требовали все тех же реформ, что были записаны в петиции, с которой народ обратился к царю в январе. С Советами считались, они имели влияние. 30 октября царь вынужден был смириться с неизбежностью, даровав гражданам России Манифест «Об усовершенствовании государственного порядка», который провозглашал гражданские свободы. «Я перекрестился и дал им все, чего они хотели», — писал Николай II в письме к своей матери. Видно, он думал, что этими милостями он внесет покой в души своих верноподданных.
Советы рабочих депутатов возникли стихийно. Они не были органами революционной борьбы, по сути это были стачечные комитеты. Председателем Петербургского Совета рабочих депутатов был Георгий Хрусталев-Нозар, меньшевик, великолепный оратор, но неважный организатор. Вскоре он был оттеснен Троцким. В своих мемуарах Луначарский вспоминает, как однажды кто-то в присутствии Ленина завел разговор о внезапном возвышении Троцкого. «В какой-то момент показалось, что лицо у Ленина потемнело, — рассказывает Луначарский. — Но затем он сказал: «Что ж, Троцкий добился этого своим неустанным, поразительным трудом». Он как будто выражал одобрение, но было заметно, что нехотя, через силу».
Советы для Ленина явились неожиданностью. Он не знал, как к ним относиться, и никогда не участвовал в заседаниях Советов. Они не вписывались в его собственный план революции. Человек, которому со временем предстояло заявить о Советах на весь мир, начал с того, что не узрел в них будущего.
После революции 1917 года было принято сочинять всякие легенды, рассказывающие, как Ленин появился в России в 1905 году. Советские историки немало потрудились, стараясь изобразить Ленина главной фигурой в московском восстании, которое вспыхнуло в конце года. Есть свидетельство Марии Эссен, будто он выступал на заседании Исполнительного комитета Петербургского Совета 26 ноября; тогда, по ее словам, он устроил взбучку Троцкому и Мартову и начертал четкий план действий, которому должны были следовать в тот конкретный момент все истинные революционеры. Других упоминаний, например, о том, что Ленин говорил на заседании или как он выглядел, просто нет. Хотя большевики и считали себя организаторами московского восстания, но скорее всего оно вспыхнуло стихийно. Оно началось во второй половине декабря и к концу года было безжалостно подавлено. Красная Пресня, рабочий район, явившийся очагом восстания, была подвергнута жестокому артиллерийскому огню. Судя по всему, царь изменил свое решение: ему расхотелось давать волю мятежному народу.
Едва Ленин пересек границу и оказался на российской земле, как за ним же была установлена слежка. Такого опасного и известного революционера, как он, нельзя было оставлять без надзора. Он мог, улизнув от сыщиков, переночевать в доме надежного товарища, затем побывать на подпольном собрании, но по дороге на другую конспиративную квартиру как из-под земли неизменно возникал «хвост». В этом было что-то мистическое. Его сестра договорилась с хозяином частной квартиры, своим приятелем, что Ленин поживет какое-то время у него. Квартира находилась на Греческом проспекте, где обитало респектабельное петербургское общество. Но только он въехал, как дом буквально облепил рой тайных агентов. Хозяин квартиры день и ночь с револьвером в руках патрулировал свои владения, ожидая нападения. В конце концов у Ленина не выдержали нервы: боясь, что хозяин сам навлечет на них беду, он съехал. Он приноровился добывать себе фальшивые паспорта и каждые две недели приобретал новый. Крупская же вполне удовлетворялась одним паспортом на имя Прасковьи Онегиной. Ленину нравилось без конца менять свой облик, но все эти хитрости были столь примитивны, что сыщикам ничего не стоило его всякий раз узнавать, и слежка продолжалась; они ходили за ним буквально по пятам. Шпики потеряли его след только после того, как он перебрался в Финляндию. Там он пробыл с 24 по 30 декабря, и, конечно, никакого участия в московском восстании принимать не мог.
В то время подруга Горького Мария Андреева основала газету под названием «Новая Жизнь», решив таким образом поддержать своих друзей литераторов и политических деятелей. Главным редактором ее стал поэт Николай Виленкин, более известный под литературным псевдонимом Николай Минский. С «Новой Жизнью» стали сотрудничать почти все большевики, помещавшие свои статьи в ленинской газете «Вперед». По замыслу Марии Андреевой ее издание должно было отражать то время; печатать все лучшее, что появлялось тогда в поэзии и художественной прозе, — стихи, повести, рассказы и, помимо этого, наиболее талантливые и яркие политические статьи. С художественной литературой все обстояло замечательно, но вот с политической рубрикой было хуже. В «Новую Жизнь» присылали свои рассказы Горький, Леонид Андреев, известный в то время писатель Евгений Чириков. Политическую полосу представляли Ленин, Богданов и Луначарский. Как и следовало ожидать, Ленин и здесь решил все прибрать к своим рукам, превратить газету в партийный орган. «Само собой, что пребывание в нем минских, бальмонтов и пр. — стало немыслимо, — писала Крупская. — Произошло размежевание, и газета целиком перешла в руки большевиков». Обычная история, и она будет повторяться не раз. И снова победа, одержанная Лениным, оказалась кратковременной. На двадцать девятом выпуске издание прекратило существование, так как было запрещено цензурой. Спустя несколько недель после этого Горький и Мария Андреева тайно пересекли границу и укрылись в Финляндии. На том их активное участие в революции и окончилось.
Виленкин в своих воспоминаниях описывает впечатление, которое производил на него Ленин, когда они оба работали в редакции «Новой Жизни». Виленкин не обиделся на Ленина за то, что тот лишил его редакторского кресла. Он запомнил Ленина как человека, преданного своему делу, с острым языком и по-детски лукавой улыбкой. «Мы, марксисты, земные», — часто говорил Ленин. Он даже не трудился, отстаивая свое мнение, искать неоспоримых доводов, предпочитая бить противника насмешкой, вспоминает Виленкин. «При первой встрече с ним, — рассказывает Виленкин, — он скорее напоминал мелкого чиновника. Всегда какой-то неказистый, плохо одетый, ссутулившийся. Невозможно было себе представить, что этот лысый человечек с непроницаемым лицом, в котором было что-то монгольское, медлительный и скованный в движениях, — и есть самый бесстрашный, ловкий и целеустремленный человек нашего времени. И только повнимательнее к нему приглядевшись, уловив его острый взгляд и его незабываемую улыбку, начинаешь понимать, какая необычайная сила воли скрывается под этой вполне заурядной внешностью. Но те, кто знал его еще двадцать лет назад, ни на минуту не сомневались в том, что рано или поздно он будет играть ведущую роль в истории своей страны. В нем чувствовалась легендарная, героическая личность».
Тем временем революционеры продолжали заседать и совещаться, а Ленин все писал статьи и речи. Их тон выдавал его растущее разочарование тем, как развивались события. Советы были почти целиком в руках меньшевиков, но постепенно их вытесняли кадеты и эсеры. Большевики, совершенно не оправдывая своего названия, составляли очень немногочисленное крайнее левое крыло социал-демократической партии. В революционных событиях зимы 1905 года, когда в Москве воздвигались баррикады, а в Петербурге возглавлял Совет рабочих депутатов двадцатишестилетний Троцкий, большевики были на скромных ролях и особого влияния не имели.
Ленин, порвав с меньшевиками всякие отношения, упорно трудился, чтобы внести раскол в их ряды. На партийных конференциях, происходивших обычно в Финляндии, он всегда появлялся с группой им же отобранных делегатов и начинал гнуть свою линию, пытаясь склонить всю партию на свою сторону. Он действовал как таран, штурмующий крепость; если ему не удавалось пробить брешь в одном месте, он немедленно принимался долбить в другом. Тактика была трудоемкая, но не слишком хитрая. Однажды он объяснил ее суть в разговоре с Луначарским.
«Ленин со своей тонкой усмешкой говорил мне тогда:
— Если в ЦК или в центральном органе мы будем иметь большинство, мы будем требовать крепчайшей дисциплины. Мы будем настаивать на всяческом подчинении меньшевиков партийному единству. Тем хуже, если их мелкобуржуазная сущность не позволит им идти вместе с нами. Пускай берут на себя позор разрыва единства партии, доставшегося такой дорогой ценой. Уж конечно из этой «объединенной» партии они при этих условиях уведут гораздо меньше рабочих, чем сколько туда их привели.
Я спрашивал Владимира Ильича:
— Ну а что, если мы все-таки в конце концов будем в меньшинстве? Пойдем ли мы на объединение?
Ленин несколько загадочно улыбался и говорил так:
— Зависит от обстоятельств. Во всяком случае мы не позволим из объединения сделать петлю для себя и ни в коем случае не дадим меньшевикам вести нас за собой на цепочке».
Вообще-то, подобную тактику можно было бы назвать пиратской. Он брал партию, так сказать, на абордаж. Действительно, расшатывать партию изнутри, находясь в ней, было сподручней. Ленин говорил «мы», как бы выражая мнение всей партии, подобно тому, как русские императоры, произнося «Мы», отождествляли себя со всей империей. Между тем его воле постоянно сопротивлялись. А как же иначе? Ведь что он внушал меньшевикам: «Если победа будет за нами, мы потребуем от вас полнейшего повиновения. Если верх одержите вы, не ждите, что мы подчинимся. Мы будем изыскивать любые средства, чтобы от вас освободиться. Мы никогда не позволим водить нас на цепочке».
Но русский народ не спешил сменить ярмо царской власти на правление господ-социалистов с их догмами. На выборах в Думу большинство голосов получила партия конституционных демократов (кадетов). По воззрениям она была ближе к западной либеральной политической традиции. Подобный выбор поверг царя и его ближайшее окружение в ужас, кстати говоря, как и Ленина, но с других позиций. Разумеется, он сразу же засел сочинять длинную отповедь кадетам, в которой, не стесняясь в выражениях, изрыгал проклятия на головы победивших политических противников; тут он проявил, как всегда, свой особый талант. Статья называлась «Победа кадетов и задачи рабочей партии». Это, пожалуй, одно из сильнейших его творений по изысканности стиля. Он впадает в такое красноречие, что его страсть можно сравнить только со страстью древних пророков, обличавших язычников, идолопоклонников, чтивших «золотого тельца»: «Кадеты — могильные черви революции. Революцию похоронили: Ее гложут черви. Но революция обладает свойством быстро воскресать и пышно развиваться на хорошо подготовленной почве. А почва подготовлена замечательно, великолепно, октябрьскими днями свободы и декабрьским восстанием. И мы далеки от мысли отрицать полезную работу червей в эпоху похорон революции. Ведь эти жирные черви так хорошо удобряют почву…»
«Победа кадетов и задачи рабочей партии» — своего рода надгробный плач, тягучий, надрывный. Здесь и ненависть, и боль утраты, и скорбь, и здравые рассуждения, словом, все, как положено в этом жанре, в том числе и вопль, пронзительный крик отчаяния: «Нет, товарищи, не верьте! — кричит он. — Ставить задачей рабочей партии в настоящий момент поддержку кадетов — это было бы все равно, как если бы задачей пара объявили не двигать пароходную машину, а поддерживать возможность давать пароходные свистки…» И так далее, и тому подобное… Он грозит погибелью торжествующим победу кадетам. Но пока что они на коне, а он повержен.
В тот период Ленин жил в глухом подполье. Оно продолжало действовать — революционеры запасались оружием, устраивали тайные собрания. Только однажды за все то время, что он провел тогда в России, он вышел из подполья, чтобы выступить на публичном собрании. Это произошло в доме графини Паниной, преобразованном ею в «Народный дом», где должны были проводиться политические собрания.
22 мая 1906 года в «Народном доме» перед многолюдной аудиторией выступал один из ведущих деятелей кадетской партии. В зале присутствовало довольно много рабочих. Почему-то полицейских вокруг не было. Ленин незаметно проскользнул в зал. Видный деятель кадетской партии говорил хорошо; он оправдывал недавние переговоры между Думой и царским правительством, убеждая собрание в том, что эти переговоры отнюдь не означали капитуляции Думы перед царем. Иногда он умолкал, чтобы заглянуть в свои бумажки, и тогда в зале слышались аплодисменты. Пока он говорил, Ленин молчал, пряча коварную улыбку, и ждал своей очереди. Он пришел на собрание с единственной целью — обрушиться на Думу за то, что она пошла на переговоры с царем. Сопровождавший его товарищ шепнул председательствующему, что на собрании хотел бы выступить некто Карпов, известный большевик. Председательствующий не знал, кто такой Карпов, и никогда не слышал о нем. Кадет заканчивал свою речь. Ленин страшно волновался, — он не был уверен в том, что ему дадут слово. Как всегда, предвидя возможную неудачу, он был на грани нервного срыва, его била дрожь. Вдруг председатель собрания произнес: «Слово имеет господин Карпов». Ленин поднялся на трибуну. В зале присутствовала Крупская. Вот как она описывает этот момент: «Ильич ужасно волновался. Он с минуту стоял молча, страшно бледный. Вся кровь прилила у него к сердцу. Сразу почувствовалось, как волнение оратора передается аудитории. И вдруг зал огласился громом рукоплесканий — то партийцы узнали Ильича».
Ленин произнес пламенную речь, в которой поносил кадетов, обвиняя их в отрыве от насущных проблем дня, в том, что их партия увязла в прошлом, а потому не заслуживает доверия; только русская социал-демократическая партия, говорил он, владеет ключом к будущему. Как сообщала газета «Волна», издаваемая большевиками, Ленин тогда заявил буквально следующее: «Наша задача — приложить все усилия к тому, чтобы организованный пролетариат сыграл и в новом подъеме, и в неизбежной грядущей решительной борьбе роль вождя победоносной революционной армии». Крупская вспоминала, что речь Ленина была встречена овациями. Рабочие срывали с себя красные рубахи, рвали их и размахивали лоскутами, как флагами. И еще долгое время после этого рабочие не уходили, толпились на прилегающих улицах и горячо обсуждали его выступление. А Ленин снова ушел в подполье.
Пройдут годы, и его спросят, какие события 1906–1907 годов (если для него это были действительно события) его особенно порадовали. И он ответит, что таким событием он считает собрание в доме графини Паниной.
Трудно объяснить, что же могло его тогда порадовать. Свежестью мысли его речь не блистала, ничего нового он не сказал, а разнос кадетов в тот момент скорее был холостым выстрелом, — ведь они были не у дел, поскольку царь не разрешил им сформировать свое правительство. Поначалу Николай II уступил воле народа, разрешив выборы. Затем отказал кадетам, то есть законно избранной партии власти, в праве возглавить управление страной. В который уже раз противоборство царя и народа зашло в тупик…
Загнанный в подполье и вечно преследуемый, Ленин скрывается в Финляндии. Большой, бесформенный деревенский дом в Куоккале у железнодорожной станции становится большевистским штабом. Здесь Ленин пишет статьи, которые печатаются в газете большевиков «Пролетарий». Каждый день в Куоккалу прибывал гонец из Петербурга с газетами и письмами. Ленин, мельком просмотрев газеты, тут же принимался писать очередную статью. Однажды кто-то из гонцов заметил: «Странно за ним наблюдать, когда он пишет. Будто не сочиняет, а переписывает откуда-то — так все быстро у него получается». И правда, в каждой статье повторялись одни и те же доводы, ведь идеи, которыми он был одержим, не менялись: диктатура пролетариата, массовый террор, уничтожение оппозиционных партий, и особенно меньшевиков. Хоть они и принадлежали к той же партии, что и он, Ленин ненавидел их даже яростнее, чем кадетов и эсеров. Он ненавидел их за то, что они его отвергли. В его нападках на меньшевиков постоянно слышались нескрываемая горечь обиды и враждебность. В феврале 1907 года он написал статью под заголовком: «Выборы в Петербурге и лицемерие 31 меньшевика», в которой он обвинял меньшевиков в том, что они якобы ползают на брюхе перед кадетами, чтобы с ними подружиться. Несмотря на общий сварливый тон статьи, она была не столь оскорбительна и не содержала откровенной брани в адрес меньшевиков по сравнению с его пасквилем, направленным против кадетов. Здесь он злословит, постоянно повторяясь. Меньшевики предали рабочих и переметнулись к кадетам, заявляет он. Это основная мысль статьи, и он ее варьирует, так что в какие бы рассуждения он ни пускался, все сводится к этой главной мысли. На этот раз терпению меньшевиков пришел конец. Они потребовали, чтобы Ленин предстал перед судом партии за поведение, «не допустимое для члена партии».
Ленина судили девять судей: трое из них были выдвинуты меньшевиками, еще трое — по одному от латышских и польских социал-демократов и от Бунда, и трое были выбраны самим Лениным. Главным судьей был назначен Рафаил Абрамович. Суд заседал дважды, каждый раз недолго. На заседаниях выступили три свидетеля, а затем была заслушана речь Ленина, произнесенная им в свое оправдание. Речь его была вызывающая; он не защищался, а, наоборот, нападал. Он заявил, что не может быть недопустимых методов в партийной борьбе, если партия раскололась. Раз она раскололась, значит, как партия она мертва и больше не существует. Его упрекнули в том, что он использует запрещенные средства борьбы. В ответ на все обвинения он с усмешкой возразил, что в борьбе все средства хороши, лишь бы они имели желаемый результат. Ленин воспользовался случаем напомнить «товарищам судьям», что борьба — дело серьезное, и ее должно вести до победного конца, то есть до полного разгрома противника. Четырежды в своей короткой речи он подчеркнул, что не понимает, как можно от него ожидать чего-то другого. Он свободен от каких-либо моральных соображений в отношении к монархии и точно так же считает себя свободным от моральных ограничений в отношениях с членами партии, с которыми расходится во мнении. Ленин заявил это во всеуслышание, прямо и открыто.
Его речь на партийном суде возымела эффект разорвавшейся бомбы. Это был ленинский гимн торжеству абсолютного нигилизма, детищу незабвенного Нечаева.
Он говорил:
«…Ибо после раскола для проведения этой кампании надо было разбить ряды меньшевиков, ведших пролетариат за кадетами, надо было внести смятение в их ряды, надо было возбудить в массе ненависть, отвращение, презрение к этим людям, которые перестали быть членами единой партии, которые стали политическими врагами, ставящими нашей с.-д. организации подножку в ее выборной кампании. По отношению к таким политическим врагам я вел тогда — и в случае повторения и развития раскола буду вести всегда — борьбу истребительную.
Говорят: боритесь, но только не отравленным оружием. Это очень красивое и эффектное выражение, спору нет. Но оно представляет из себя либо красивую пустую фразу, либо выражает в расплывчатой и неясно-смутной форме ту самую мысль о борьбе, сеющей ненависть и отвращение, презрение в массе к противникам, — о борьбе, недопустимой в единой партии, и неизбежной, необходимой при расколе в силу самого существа раскола, — мысль, развитую уже мной в начале речи. Как ни вертите вы этой фразы, или этой метафоры, вы не выжмете из нее ни грана реального содержания, кроме той же самой разницы между лояльным и корректным способом борьбы посредством убеждения внутри организации и способом борьбы посредством раскола, то есть разрушением враждебной организации, путем возбуждения в массе ненависти, отвращения, презрения к ней. Отравленное оружие, это — нечестные расколы, а не истребительная война, вытекающая из совершившегося раскола».
Вот так Ленин взвалил все на политических противников, окончательно развязав себе руки и присвоив себе право расправляться с неугодными ему людьми, как ему хотелось и когда ему хотелось. В дальнейшем, объявляя войну, он будет вести ее до полного поражения врага, не гнушаясь никакими средствами, никаким оружием, в том числе «отравленным». По его словам, раз партия раскололась, то она перестала существовать, а посему: «Существуют ли пределы допустимой борьбы на почве раскола? Партийно допустимых пределов такой борьбы нет и быть не может… Пределы борьбы на почве раскола это — не партийные, а общеполитические, или, вернее даже, общегражданские пределы, пределы уголовного закона и ничего более».
Ни на минуту не сомневаясь в правомерности своей политической линии, Ленин грубо использовал меньшевиков в своих целях. А меньшевики, потеряв к нему доверие, никак не могли исключить его из партии. Бывало, непрерывные склоки с ними истощали его силы, у него опускались руки от безысходности обоюдной- борьбы, но проходило время, и он возобновлял «военные действия» против них. Так было всегда, все четырнадцать лет этого противостояния. Но в результате он возьмет верх, загнав их в угол.
Методы, которые Ленин использовал в своей борьбе, не описаны ни в одном учебном курсе по марксизму. Ленин на все имел свое собственное мнение, и другого быть не могло. Он не спорил — приказывал. Есть подозрение, что чувство одиночества его иногда томило, и особенно болезненно на нем отразился разрыв с Мартовым. Годы спустя, больной, перенесший второй удар, он прошептал Крупской: «Говорят, что Мартов тоже умирает». Кто знает, может быть, в тот час, когда уже было слишком поздно, он осознал, что их раздоры того не стоили, ведь все равно все кончилось крахом.
С того момента, как Ленин уехал из Самары, он полностью посвятил свою жизнь революции. Он был совсем как тот нечаевский заговорщик, человек обреченный, подчинивший собственные интересы, все свои таланты и способности единственной цели, которой он служил, можно сказать, с религиозным рвением. Его не интересовало искусство, — он не разбирался ни в живописи, ни в скульптуре, ни в музыке. В литературе он тоже был несведущ. Он жил в мире статистики и сухой диалектики, простейших грубых формул и надеялся, что, используя их наподобие магических знаков, он проникнет в заветные тайны управления государством. Ему нельзя было отказать в юморе, но юмор его был резкий подчас. Остроумным его нельзя было назвать. Он не обладал даром поддерживать живую, интересную беседу. Многие из тех, кто его знал, считали, что в его одержимости той самой единственной целью было что-то пугающее. Троцкий, который его недолюбливал, говорил, что Ленин в общении с людьми умел только повелевать. Сам Ленин привык видеть в себе этакого «неподкупного Робеспьера» русской революции.
Но бывали, бывали редкие моменты в его жизни, когда он забывал о своей роли выдающейся исторической личности и мог себе позволить настолько расслабиться, что на какое-то время навязчивая идея социальной революции отступала на второй план. Трижды в своей жизни он влюблялся. О его первой любви мало что известно, и, кажется, она была кратковременной. Аполлинария Якубова происходила из той же среды, что и Крупская. Они были близкими подругами и вместе работали в одной петербургской подпольной организации, выполняя функции связных и агитаторов. Крупская описывает, как они с Аполлинарией, переодевшись в простолюдинок и повязавшись платками, смешивались с толпой работниц. Таким образом они добывали сведения о положении на фабриках Торнтона и передавали их Ленину в форме отчетов, а он, используя собранный ими материал, сочинял листовки. Когда работницы фабрик выходили в конце смены из ворот, Крупская с Якубовой совали им в руки свежие листовки. На счету у этих двух молодых революционерок было великое множество подобных проделок. Аполлинария восхищала Ленина. Она была гораздо миловиднее Крупской и посмышленей; Крупская, правда, была мягкая по характеру и работящая. Кто-то из их общих друзей так описывал Якубову: «Широкоплечая, с яркими карими глазами, светлыми волосами и прекрасным цветом лица, она была воплощением здоровья». К этому можно было добавить быстрый ум, любовь к приключениям, популярность в своей среде; Аполлинария уже тогда успела занять особое место среди революционно настроенной молодежи Санкт-Петербурга.
Незадолго до того, как Ленина арестовали, в 1895 году, он сделал ей предложение, а потом из тюремной камеры написал письмо, в котором просил Аполлинарию и Крупскую прийти на Шпалерную улицу и постоять за воротами тюрьмы, чтобы он мог хоть мельком увидеть их в окошко, когда его будут вести из камеры во двор на прогулку. Окошко было в коридоре, и оно выходило на Шпалерную улицу. Более четверти века спустя Крупская описала этот эпизод. В простодушии своем она говорит: «Аполлинария почему-то не могла пойти», и ей пришлось одной совершать это долгое бдение на улице под стенами тюрьмы. Отсутствие Аполлинарии совершенно понятно: обдумав сделанное Лениным предложение, она решила его отвергнуть. Аполлинария продолжала подпольную деятельность, была схвачена и сослана в Сибирь. Но в ссылке она находилась всего несколько месяцев. Ей помог бежать из Сибири молодой профессор права Тахтерев. Они нелегально выехали из России и поселились в Лондоне. Там они позже встретились с Лениным, жившим в Лондоне в эмиграции. Они дружили домами. Кстати, если помнит читатель, именно Тахтерев научил Ленина и Крупскую, как осадить домовладелицу, миссис Йиоу. Кроме того, не кто иной, как Тахтерев взял на себя все хлопоты по проведению съезда РСДРП в 1903 году: снял зал доя заседаний и нанял квартиры, в которых должны были размещаться прибывшие на съезд делегаты. После отъезда Ленина в Швейцарию образ Аполлинарии изгладился из его памяти. В мае 1913 года она умерла от туберкулеза.
Второй его роман был более продолжительный, бурный и мучительный. Он начался очень пылко и обещал быть серьезным; закончился же полным разрывом через девять лет, в Галиции.
Как и Аполлинария Якубова, Елизавета де К. была не только хорошенькой, но и умной и тоже была по натуре авантюристкой. Она имела средства, любила красиво одеваться, путешествовать, увлекалась искусством, много читала, разбиралась в литературе. Она знала лично многих писателей и в салонах Санкт-Петербурга была своим человеком. Она побывала замужем, но с мужем рассталась, и когда они встретились с Лениным, была свободна. Их первая встреча произошла ноябрьским вечером 1905 года в татарском ресторане.
Ленин тогда сотрудничал с газетой «Новая Жизнь», большевиков это было время необычайного оживления. Ежедневно из печати выходило 80 тысяч экземпляров этой газеты. Когда полиции удавалось конфисковать весь дневной тираж, а так бывало часто, большевики не сильно огорчались. Они понимали, что начинают привлекать общественное внимание.
В тот период в «Новой Жизни» появился ряд зажигательных статей, под которыми стояла подпись «Н. Ленин». Об этих статьях говорили. С точки зрения журналистики это были довольно удачные работы. Они были написаны ясным и понятным языком и били точно в цель. Он писал как человек, охваченный восторгом от доставшегося ему глотка свободы; он открыто поносил правительство и призывал народ к восстанию. Вообще тот факт, что в ту пору подобные выступления возможно было печатать в прессе, свидетельствует о поразительной либеральности царского правительства.
Ленин писал под одним псевдонимом, а жил под другим. Ему выправили паспорт на имя Уильяма Фрея, англичанина. Он постоянно скрывался, то и дело переходя с одной конспиративной квартиры на другую, ночуя каждый раз в другом месте. Он готовил восстание и выступал на нелегальных собраниях в рабочих районах. Редко, очень редко он выходил из укрытия, чтобы от души, как человек, уставший постоянно прятаться, поесть в каком-нибудь приличном ресторане.
В тот вечер он ужинал в ресторане со своим приятелем Михаилом Румянцевым, который тоже сотрудничал в «Новой Жизни». Елизавета де К. сидела за столиком одна. Румянцев хорошо ее знал, и, заметив, что Ленин проявляет необычайный интерес к молодой даме, он подошел к ней и пригласил ее пересесть за их стол.
— Вы познакомитесь с очень интересным человеком, — сказал он. — Это личность чрезвычайно известная, однако не следует задавать слишком много вопросов.
Елизавета де К. приняла приглашение; ей было любопытно, что это за таинственный незнакомец. Она пересела к ним и тут же была представлена «Уильяму Фрею». Конечно, она спросила, действительно ли он англичанин.
— Не совсем англичанин, — ответил он, и она заметила, как по его лицу скользнула лукавая улыбка.
Разговор был приятный и продолжался около часа. Ленин придерживал свой острый язычок и не отпускал колкостей. Он рассуждал, как широко мыслящий светский человек, а то, что он чуть-чуть подтрунивал над ней, как ни странно, ей нравилось и даже волновало. Она не могла понять, чем же он знаменит, что в нем такого таинственного и почему его личность окружена покровом тайны. Ей и в голову не приходило, что это был тот самый человек, который подписывал свои статьи в «Новой Жизни» псевдонимом «Н. Ленин».
Через неделю она зашла в редакцию «Новой Жизни», чтобы повидаться с одним из авторов, пишущих в газету, и неожиданно столкнулась там с этим таинственным незнакомцем.
— Рад вас видеть, — сказал он ей. — Что случилось? Отчего вы больше не жалуете своим вниманием татарский ресторан?
Он как будто опять слегка над ней подтрунивал, и ей показалось, что это было скрытое приглашение поужинать с ним. Но они были едва знакомы, чтобы тут же условиться о встрече. Елизавета де К. решила посоветоваться с Румянцевым. Тот засмеялся.
— Вы не понимаете, — ответил он. — Моего друга Фрея женщины, конечно же, интересуют, но, главным образом, в своей массе, так сказать, в коллективном, то есть социальном, или если хотите, в политическом смысле слова. Очень сомневаюсь в том, что он может увлечься какой-то определенной женщиной. Позвольте мне к этому добавить, что после нашего ужина он спросил меня, могу ли я вам доверять, потому что он относится с подозрением к любому новому знакомству, опасаясь доносчиков. Я вынужден был ему сказать, кто вы такая. Кроме того, я ему намекнул, что ваша квартира как нельзя лучше подходит для нелегальных встреч.
Так Елизавета де К. узнала, что таинственный незнакомец — революционер. Тут уж она никак не могла устоять перед желанием увидеть его в третий раз. Через несколько дней Румянцев устроил небольшой ужин для друзей. В разговоре возник вопрос о нелегальных собраниях. Елизавета де К. жила в фешенебельном районе. Вряд ли полиции пришло бы в голову, что в таком месте могут собраться революционеры. Елизавета де К. хорошо относилась к Румянцеву, даже восхищалась им; кроме того, она была заинтригована личностью Уильяма Фрея. Словом, она с готовностью предоставила свою квартиру революционерам для их собраний, которые должны были происходить два раза в неделю.
Очень быстро был отработан порядок таких встреч. Елизавета де К. отсылала свою служанку; затем вносила в столовую самовар и бутерброды и, когда раздавался звонок, сама открывала входную дверь.
Первым всегда появлялся Уильям Фрей. Он сообщал ей, какой будет пароль в тот день, и она по паролю пропускала людей в квартиру. После этого она удалялась к себе в спальню и не выходила оттуда до конца собрания.
Но несколько раз так случалось, что собрания не было. Уильям Фрей приходил один, и они проводили вечер вдвоем, ужинали tete-a-tete и допоздна разговаривали. Годы спустя Елизавета де К. вспоминала, что после ужина он с удовольствием мыл посуду и любил возиться с самоваром. Она была прекрасной музыкантшей и иногда играла для него на рояле. Известен случай, когда она однажды исполняла его любимую «Патетическую» сонату Бетховена. Она закончила, но он попросил ее сыграть сонату сначала, а затем, прервав ее, попросил еще раз повторить начало сонаты. Елизавета была удивлена. Чем же ему уж так особенно полюбились вступительные аккорды сонаты, подумала она. Каково же было ее изумление, когда на ее вопрос он ответил, что начало сонаты напоминает ему мелодию революционной песни, которую поет еврейский Бунд.
Как бы то ни было, настал момент, когда Ленин начал говорить с ней о политике. В политике была вся его жизнь. Временами в приступе глубочайшего уныния он падал в кресла, и лицо его выражало такое отчаяние и муку, что она боялась, как бы он не сошел с ума. Бывали дни, когда он говорил, словно механически роняя слова, и понять, что он говорит, было почти невозможно. Произносил он их глухим, безжизненным голосом. «В такие дни, — пишет она, — я не могла понять, человек он или машина».
Когда Ленин уехал в Стокгольм, она последовала за ним. Даже в Швеции он жил по законам конспирации, придерживаясь системы условных знаков, паролей; встречи их происходили в укромных местах. Как-то он по телефону назначил ей свидание у автомата, выдававшего бутерброды, но предупредил, что если вокруг будет кто-то из русских, она должна притвориться случайной прохожей. Приехав на условленное место, она увидела двух грузин, которые яростно колотили по автомату. Заметив Ленина, они стали кричать: «Товарищ Ильич, помогите нам с этой проклятой буржуазной машиной. Мы хотим бутерброды с ветчиной, а она сует нам печенье!» Ленину пришлось помочь товарищам, и они получили свои бутерброды с ветчиной. Елизавета сделала вид, что они с Лениным не знакомы, и он остался доволен. «Знаешь, кто эти грузины? — сказал он. — Делегаты нашего съезда с Кавказа. Замечательные ребята, но абсолютные дикари!»
Ленин был поглощен работой и не мог уделять Елизавете много времени. Они встречались только по воскресеньям. Как-то в одно из таких воскресений он взял напрокат лодку и решил покататься с Елизаветой по озеру. У него были широкие, мощные плечи, он отлично греб.
— Никак не могу вообразить тебя профессиональным революционером, — сказала она.
— А кем ты можешь меня вообразить?
— Крестьянином, рыбаком, моряком, кузнецом, — кем угодно, только не профессиональным революционером.
Вокруг были безбрежные просторы озера, а над ними огромный купол северного неба. Елизавета заметила, что все это ей напоминает романы Кнута Гамсуна. Ленин сразу же принялся истолковывать роман Гамсуна «Голод», и, разумеется, в своем духе. Это произведение, по его словам, наглядно показывало физические и физиологические симптомы в состоянии человека, задавленного безжалостным капиталистическим режимом. Но она имела в виду вовсе не этот роман, а другие вещи Гамсуна, его идиллические романы-пасторали. Оказалось, что Ленин прочел только «Голод», об остальных произведениях писателя он не имел представления и читать их не собирался. Елизавета же была поклонницей Гамсуна.
— Теперь мне ясно, что из тебя социал-демократка не получится, — сказал он.
Она грустно покачала головой:
— А из тебя… Из тебя никогда и ничего другого не получится, кроме социал-демократа.
И она вернулась в Санкт-Петербург. Спустя несколько недель ей пришло от Ленина срочное письмо, в котором он требовал, чтобы она немедленно выполнила то, о чем он ее в письме просил. Письмо было такое: «Сейчас же напиши мне и точно сообщи, где и каким образом мы встретимся, иначе недоразумение может затянуться надолго». Его повелительный тон ей не понравился, и она решила прекратить свою связь с ним. Ее стала тяготить эта история.
Прошло два года. Елизавета жила в Женеве. Однажды она прочла в газете, что Ленин должен выступить перед какой-то аудиторией в Париже. Она села в поезд, следовавший в Париж, плохо понимая, что ее толкает на возобновление отношений, обреченных с самого начала. Возможно, в ее памяти всплыл один эпизод из прошлого… Это было в июне
1906 года. Они вместе с Румянцевым решили побывать на нелегальном митинге, который устраивали прямо в открытом поле под Петербургом. Елизавета подвязалась косынкой, как крестьянка, и надела домотканую юбку, позаимствованную у кого-то. До окраины города ее довезла конка, а потом она еще долго шла пешком, петляя по проселочным дорогам. Она бы заблудилась, но вдруг из придорожной канавы высунулся прятавшийся там человек и показал, куда надо идти, чтобы попасть на то самое поле, где должен был состояться митинг. Появление Ленина вызвало общий восторг у собравшихся. Он произнес пламенную речь, призывая народ к немедленному восстанию, и так распалил аудиторию, что вся многолюдная толпа двинулась торжественным маршем с развевающимся красным флагом, привязанным к толстой ветке дерева, прямо на Санкт-Петербург. Они как раз вышли на длинный Полюстровский проспект и растянулись по нему, когда их ряды были смяты конным отрядом казаков. Казаки начали стегать людей нагайками. Растерявшийся Румянцев тут же оказался под копытами коней. Ленин успел прыгнуть в канаву. Ясно было, что ему угрожает серьезная опасность. Его могли схватить и очень строго судить за подстрекательство к бунту. Вот тут-то Елизавета и пришла ему на помощь. Она вывела его окольными путями к Лесному, где они сели в конку и добрались до центра города. Ленин был в состоянии крайнего возбуждения и все твердил, что пора создавать боевую дружину, отряд вооруженных рабочих для борьбы с казаками.
— Знаете ли вы, что было бы, если бы вы уже имели такую боевую дружину? — с негодованием возразила она. — Все улицы были бы покрыты трупами Казаков и рабочих вперемежку. А пока что мы отделались синяками и ссадинами, но зато живы.
Однако этот довод, судя по всему, показался ему несерьезным.
И еще был случай, сильно взволновавший ее. Дело было так. Как-то вечером они оставались одни в ее квартире. Он раздувал самовар. Раскаленный уголек попал ей на платье, и платье вспыхнуло. Ленин бросился к ней, сильно прижал к себе и своим телом потушил загоревшуюся ткань. Затем он отпустил ее. Платье пострадало не сильно, Елизавета осталась невредима, но сам Ленин был словно в шоке: он весь дрожал и был бледен как мертвец. Внезапно он повернулся и выскочил из дома. В тот момент ей показалось, что он любит ее…
Итак, по прибытии в Париж она отправилась на его лекцию. Сама по себе лекция не произвела на Елизавету никакого впечатления. Единственное, что она запомнила, это то, как он нервно ходил взад-вперед по сцене, излагая свою тему. В перерыве она зашла в маленькую комнатку позади эстрады, чтобы с ним повидаться. Но вокруг него толпились его обожатели, и пробиться сквозь их толпу не было возможности. Но наконец он сам заметил ее и даже вздрогнул от неожиданности. Его глаза стали круглыми от удивления, но он быстро взял себя в руки и произнес:
— Какими судьбами?
— Приехала тебя послушать, — ответила она. — Кроме того, у меня есть для тебя поручение от одного человека, — и протянула ему конверт, в котором лежала записка с ее адресом и номером телефона. После чего она сразу же ушла.
На следующее утро она ждала от него звонка, но вместо этого он явился к ней сам, собственной персоной. Он выглядел смущенным, и одновременно в нем чувствовалась некоторая игривость. Он давно потерял надежду когда-нибудь вновь ее увидеть. Но когда он протянул к ней руки, чтобы ее обнять, она произнесла:
— Между нами все кончено, мой друг.
— Да, конечно, — засмеялся он. — Но ты должна меня понять. Все-таки ты очень интересная женщина.
Они стали разговаривать, и так возобновились их отношения. Это была дружба, — от былой любви ничего не осталось. Оба они уже были старше и опытней и не требовали слишком многого друг от друга. Через несколько дней она вернулась в Женеву. Время от времени после долгого перерыва они встречались и иногда обменивались письмами. Письма Елизаветы к нему куда-то затерялись; зато письма Ленина к ней она сохранила.
Они поражают тем, что написаны в несвойственном для него тоне; он как будто «сдается» и уже не пытается изменить ее, принимая ее такой, какая есть. Правда, иногда он делает слабые попытки заставить ее мыслить по-марксистски. Вскоре после того как она вернулась в Женеву, он написал ей такое письмо: «Я действительно считаю, что было бы неплохо, если бы ты перестала жить, как райская птичка. Честно говоря, ты напоминаешь ту самую пташку божию, которая не знает ни заботы, ни труда. Как известно, эти небесные создания не жнут, не сеют — от них нет никакой пользы. Я твердо убежден в том, что ты в точности как та самая птичка. Ты должна много и серьезно заниматься и создать вокруг себя здоровую и удобную обстановку, при этом, конечно, не погрязая в мелочном и унылом буржуазном существовании на манер той жизни, что описывает в своих романах Чириков.[22] Нет, ты должна жить так, как велит тебе твоя природа, и чтобы у тебя было все необходимое для этого, при условии, что ты будешь постоянно расти интеллектуально, — ведь должна же ты оставить после себя какой-то след для тех, кто придет тебе на смену».
Она ответила, что полна желания расти интеллектуально, но не понимает, зачем для этого так уж нужно читать «Das Kapital» или становиться членом партии. Она напоминала ему, что ей всегда была чужда нетерпимость, особенно в том ее виде, в каком ее пришлось наблюдать воочию в редакции «Новой Жизни», когда большевики изгоняли из газеты журналистов, не согласных с линией партии. Он незамедлительно ответил ей отповедью, темой которой была необходимость жесткого контроля политической линии. Другого ответа она и не ждала, и догматический тон совершенно не удивил ее. В свою очередь она указала ему на любопытное несоответствие между принятой большевиками программой и их тактикой. На это последовала еще одна отповедь. В ней он подробно объяснял разницу между французским оппортунизмом и британским компромиссом. Оппортунизм, говорил он, есть постоянная попытка приспособиться к фактам; это есть сделка с собственной совестью, уступки в ущерб основной программе; подчинение внешнему влиянию, шаг назад под давлением обстоятельств. Компромисс, наоборот, действует внутри самих существующих сил; это тактика, не требующая шага назад. Славная задача - идти вперед, во что бы то ни стало. «Программа остается, тактика меняется».
Такими нотациями, с профессорскими интонациями, он, видимо, желал наставить ее на путь истинный. Но на нее это не действовало. У него лучше получалось, когда он писал о материях, не имеющих отношения к его политическим убеждениям. Умер Толстой, и она попросила Ленина высказать свое мнение по поводу столь странной с точки зрения вызвавших ее обстоятельств кончины писателя. Он ответил ей так: «Во-первых, я всегда следую правилу отгонять от себя грустные мысли, даже если для этого требуется волевое усилие, и особенно в тех случаях, когда это не пустые мысли, или если они непосредственно касаются моих личных дел. Так жить вполне возможно. Теперь о Толстом — мне кажется, что подобный уход из жизни чрезвычайно возвысил его. Он достойно завершил свою жизнь. Его конец был как последний мазок на холсте художника, самый верный и самый блестящий; упрекнуть его можно лишь в одном, в том, что в своей жизни он поступал прямо противоположно тем заповедям, которые сам проповедовал. Однако графинюшка позаботилась, чтобы его тело было возвращено в ее собственный дом, она не могла позволить ему покоиться под сенью нищеты. Вот уж поистине цепкая женщина! Я чувствую, что ни у кого не получится подражать Толстому в том, как он жил. Такова была его судьба, а у каждого из нас судьба своя. Я все время повторяю про себя строки из стихотворения Жуковского, в котором говорится, что человек постоянно примеривает на себя разные кресты, и есть среди них тяжкие и легкие, дорогие и дешевые; и все он никак не может выбрать крест себе по плечу. Единственный же крест, который человеку по плечу, это тот, что он уже несет. И как ни тягостна была, наверное, для Толстого мысль, что жизнь его кончается, свой крест он донес до конца. Нам остается только восхищаться тем, с каким искусством он завершил свой жизненный путь».
Одобрив поступок Толстого, Ленин страшно негодовал, когда узнал о самоубийстве Поля Лафарга и его жены Лауры, дочери Карла Маркса. «Нет, я не одобряю их поступка, — писал он. — Они были еще в состоянии писать, действовать, и если даже не в полную силу, все равно они могли бы следить за ходом событий, помогать нужными советами». Смерть Лафаргов его потрясла. С тех пор время от времени он возвращался к теме самоубийства. Иногда он положительно отзывался о подобном акте, а иногда считал, что человек не имеет морального права самостоятельно уйти из жизни. Все зависело от того, в каком состоянии духа Ленин в данный момент находился. Будучи в депрессии, он как-то сказал Крупской: «Если ты уже не можешь работать, то надо смириться с этой истиной и умереть, как Лафарги».
Когда в августе 1913 года умер Август Бебель, вождь германской социал-демократической партии, Ленин попросил Елизавету прислать ему эдельвейсов, чтобы он мог положить их на могилу Бебеля. Он писал:
«Драгоценная моя,
пользуясь тем, что ты уезжаешь в Швейцарию, я хочу попросить тебя об одном одолжении. Уверен, что ты не забыла, как часто мы говорили о знаменитом цветке эдельвейсе. Мне только что попалось упоминание об этом цветке в газете в связи с описанием венков, возложенных на гроб Бебеля. Если тебе не под силу залезть туда, где растут эдельвейсы, то, пожалуйста, купи их для меня и засуши, а если это вообще возможно, то привези их свежими.
Позволь мне напомнить, что я уже сто раз писал тебе о «Kompleto Lernolibro Esperantistoy», вышедшей в Цюрихе, стоимостью в один франк с четвертью за книгу. Ты просила меня написать, как называется книга, и я сделал это дважды, но с тех пор никаких вестей по этому поводу не получил. Не сомневаюсь, ты думаешь, что я забыл, но я не забыл и буду сам напоминать тебе об этой книге, пока ты мне ее не вышлешь.
Наслаждайся жизнью, толстей и смейся вволю. И будь хорошей».
Он не случайно так настойчиво просил выслать ему книгу на эсперанто. Сидя в президиумах конференций и съездов, он видел, какие трудности возникают между делегатами из разных стран из-за того, что они не знают иностранных языков. Он видел в эсперанто разумное решение этой проблемы. Искусственным языком эсперанто уже широко пользовались на международных съездах. Ленину нравилось его приятное и мелодичное звучание. Некоторое время он даже появлялся на занятиях эсперантистов в Цюрихе, однако его интерес к изучению этого языка быстро прошел.
В большинстве сохранившихся писем из тех, что Ленин писал Елизавете де К., речь идет о политике и вопросах социального характера. Они читаются как тексты заготовленных для выступлений речей. Мысль четко выстроена, тон категорический, не допускающий возражений, и — можно даже сказать — нарочито занудный. Но интересно, что все-таки остается впечатление импровизации, — как будто он, давным-давно отчаявшись обратить ее в свою веру, делает бессильные попытки отбиться от вопросов, которые она ставила перед ним самим фактом своего существования. Ленину был чужд ее мир. Однажды он сказал ей, что еще не встречал женщины, прочитавшей «Das Kapital» от корки до корки, или усвоившей железнодорожное расписание, или любительницы шахматной игры. Он даже подарил ей коробку с шахматами в надежде на то, что она станет исключением из правил. В свою очередь она могла бы о нем сказать, что еще никогда не встречала человека, столь далекого от всего того, ради чего человечество вообще живет на Земле; да вдобавок вознамерившегося перевернуть мир, в котором сам так мало понимал; человека, настолько невосприимчивого к искусству. Был случай, когда она послала ему открытку с репродукцией «Моны Лизы», попросила его внимательно ее рассмотреть и высказать свое мнение по поводу этого известного произведения искусства. Он ей ответил: «Я ничего не понял в твоей «Моне Лизе». Ни ее лицо, ни одежды ни о чем мне не говорят. Кажется, есть опера, которая так называется, и книга Д’Аннунцио. Просто ничего не понимаю в этой штуке, которую ты мне прислала».
Она подумала: может, он ее разыгрывает? Хотя подобные шутки были не в его духе. Но в том то и дело, что он ответил ей совершенно честно, потому что спустя некоторое время она получила от него открытку с такими словами: «Ты забыла про свою «Мону Лизу»? Ты же обещала, что объяснишь мне все про нее, но сколько я ни повторял мою просьбу, ты забываешь. Напиши, и на этот раз не забудь».
За все девять лет их дружбы это был единственный случай, когда он в своем письме к ней коснулся темы изобразительного искусства.
Их последнее свидание произошло в Галиции накануне Первой мировой войны. Елизавета де К. написала ему, что хочет его видеть. Он предложил ей приехать в Поронино; там ее должен был встретить кто-то из его агентов. Атмосфера секретности, которой была окружена их встреча, была ей неприятна. Особенно ей стало не по себе, когда она увиделась с агентом Ленина. Им оказался некто Ганецкий — господин с холеным лицом, преисполненный чувства собственной значимости. Ей показалось, что этот человек таит в себе какую-то угрозу. Кстати, в дальнейшем Ганецкий сыграет важную роль в осуществлении плана переезда Ленина в Россию через германскую территорию в опломбированном вагоне. Елизавете де К. были омерзительны напускная таинственность, подобострастие и неестественные манеры Ганецкого. Он ей напоминал вымуштрованного лакея из дорогой гостиницы. И когда, наконец, после многих проволочек они с Лениным встретились, она была изумлена прои