Над омраченным Петроградом
Осенний ветер тучи гнал,
Дышало небо влажным хладом,
Нева шумела. Бился вал
О пристань набережной стройной,
Как челобитчик беспокойный
Об дверь судейской. Дождь в окно
Стучал печально. Уж темно
Все становилось. В это время
Иван Езерский, мой сосед,
Вошел в свой тесный кабинет...
Однако ж род его, и племя,
И чин, и службу, и года
Вам знать не худо, господа.
Начнем ab ovo:[1] мой Езерский
Происходил от тех вождей,
Чей дух воинственный и зверский
Был древле ужасом морей.
Одульф, его начальник рода,
Вельми бе грозен воевода,
Гласит Софийский хронограф.
При Ольге сын его Варлаф
Приял крещенье в Цареграде
С рукою греческой княжны;
От них два сына рождены:
Якуб и Дорофей. В засаде
Убит Якуб; а Дорофей
Родил двенадцать сыновей.
Ондрей, по прозвищу Езерский,
Родил Ивана да Илью.
Он в лавре схимился Печерской.
Отсель фамилию свою
Ведут Езерские. При Калке
Один из них был схвачен в свалке,
А там раздавлен, как комар,
Задами тяжкими татар;
Зато со славой, хоть с уроном,
Другой Езерский, Елизар,
Упился кровию татар
Между Непрядвою и Доном,
Ударя с тыла в табор их
С дружиной суздальцев своих.
В века старинной нашей славы,
Как и в худые времена,
Крамол и смуты в дни кровавы,
Блестят Езерских имена.
Они и в войске и в совете,
На воеводстве и в ответе
Служили князям и царям.
Из них Езерский Варлаам
Гордыней славился боярской:
За спор то с тем он, то с другим
С большим бесчестьем выводим
Бывал из-за трапезы царской,
Но снова шел под страшный гнев,
И умер, Сицких пересев.
Когда ж от Думы величавой
Приял Романов свой венец,
Когда под мирною державой
Русь отдохнула наконец,
А наши вороги смирились,
Тогда Езерские явились
В великой силе при дворе.
При императоре Петре...
Но извините: статься может,
Читатель, я вам досадил:
Наш век вас верно просветил,
Вас спесь дворянская не гложет,
И нужды нет вам никакой
До вашей книги родовой...
Кто б ни был ваш родоначальник,
Мстислав Удалый, иль Ермак,
Или Митюшка целовальник,
Вам все равно — конечно так,
Вы презираете отцами,
Их древней славою, правами
Великодушно и умно,
Вы отреклись от них давно,
Прямого просвещенья ради,
Гордясь, как общей пользы друг,
Ценою собственных заслуг,
Звездой двоюродного дяди,
Иль приглашением на бал
Туда, где дед ваш не бывал.
Я сам — хоть в книжках и словесно
Собратья надо мной трунят —
Я мещанин, как вам известно,
И в этом смысле демократ.
Но каюсь: новый Ходаковский[2].
Люблю от бабушки московской
Я слушать толки о родне,
Об отдаленной старине.
Могучих предков правнук бедный,
Люблю встречать их имена
В двух-трех строках Карамзина.
От этой слабости безвредной,
Как ни старался, — видит бог, —
Отвыкнуть я никак не мог.
Мне жаль, что сих родов боярских
Бледнеет блеск и никнет дух.
Мне жаль, что нет князей Пожарских,
Что о других пропал и слух,
Что их поносит шут Фиглярин[3],
Что русский ветреный боярин
Теряет грамоты царей,
Как старый сбор календарей,
Что исторические звуки
Нам стали чужды, хоть спроста
Из бар мы лезем в tiers-etat[4],
Хоть нищи будут наши внуки,
И что спасибо нам за то
Не скажет, кажется, никто.
Мне жаль, что мы, руке наемной
Дозволя грабить свой доход,
С трудом ярем заботы темной
Влачим в столице круглый год,
Что не живем семьею дружной
В довольстве, в тишине досужной,
Старея близ могил родных
В своих поместьях родовых,
Где в нашем тереме забытом
Растет пустынная трава;
Что геральдического льва
Демократическим копытом
У нас лягает и осел:
Дух века вот куда зашел!
Вот почему, архивы роя,
Я разобрал в досужный час
Всю родословную героя,
О ком затеял свой рассказ,
И здесь потомству заповедал.
Езерский сам же твердо ведал,
Что дед его, великий муж,
Имел пятнадцать тысяч душ.
Из них отцу его досталась
Осьмая часть — и та сполна
Была сперва заложена,
Потом в ломбарде продавалась...
А сам он жалованьем жил
И регистратором служил.
Допросом музу беспокоя,
С усмешкой скажет критик мой:
«Куда завидного героя
Избрали вы! Кто ваш герой?»
— А что? Коллежский регистратор.
Какой вы строгий литератор!
Его пою — зачем же нет?
Он мой приятель и сосед.
Державин двух своих соседов
И смерть Мещерского воспел;
Певец Фелицы быть умел
Певцом их свадеб, их обедов
И похорон, сменивших пир,
Хоть этим не смущался мир.
Заметят мне, что есть же разность
Между Державиным и мной,
Что красота и безобразность
Разделены чертой одной,
Что князь Мещерский был сенатор,
А не коллежский регистратор —
Что лучше, ежели поэт
Возьмет возвышенный предмет,
Что нет, к тому же, перевода
Прямым героям; что они
Совсем не чудо в наши дни;
Иль я не этого прихода?
Иль разве меж моих друзей
Двух, трех великих нет людей?
Зачем крутится ветр в овраге,
Подъемлет лист и пыль несет,
Когда корабль в недвижной влаге
Его дыханья жадно ждет?
Зачем от гор и мимо башен
Летит орел, тяжел и страшен,
На черный пень? Спроси его.
Зачем арапа своего
Младая любит Дездемона,
Как месяц любит ночи мглу?
Затем, что ветру и орлу
И сердцу девы нет закона.
Гордись: таков и ты, поэт,
И для тебя условий нет.
Исполнен мыслями златыми,
Не понимаемый никем,
Перед распутьями земными
Проходишь ты, уныл и нем.
С толпой не делишь ты ни гнева,
Ни нужд, ни хохота, ни рева,
Ни удивленья, ни труда.
Глупец кричит: куда? куда? Дорога здесь. Но ты не слышишь,
Идешь, куда тебя влекут
Мечтанья тайные; твой труд
Тебе награда; им ты дышишь,
А плод его бросаешь ты
Толпе, рабыне суеты.
Скажите: экой вздор, иль bravo,
Иль не скажите ничего —
Я в том стою — имел я право
Избрать соседа моего
В герои повести смиренной,
Хоть человек он не военный,
Не второклассный Дон-Жуан,
Не демон — даже не цыган,
А просто гражданин столичный,
Каких встречаем всюду тьму,
Ни по лицу, ни по уму
От нашей братьи не отличный,
Довольно смирный и простой,
А впрочем, малый деловой.
Над Петербургом омраченным
Осенний ветер тучи гнал;
Нева в теченье возмущенном,
Шумя, неслась. Упрямый вал,
Как бы проситель беспокойный,
Плескал в гранит ограды стройной
Ее широких берегов.
Среди бегущих облаков
Вечерних звезд не видно было —
Огонь светился в фонарях,
По улицам взвивался прах
И буйный вихорь выл уныло,
Клубя капоты дев ночных
И заглушая часовых.
В своем роскошном кабинете
В то время Рулин молодой
Сидел один при бледном свете
Одной лампады; ветра вой,
Волненье города глухое
Да бой дождя в окно двойное,—
Всё мысли усыпляло в нем.
Согретый дремлющим огнем,
Он у чугунного камина
Дремал —
Видений сонных перед ним
Менялась тусклая картина...
Вбежав по ступеням отлогим
Гранитной лестницы своей,
В то время Волин с видом строгим
Звонил у запертых дверей
И трёс замком нетерпеливо.
Дверь отворилась, он бранчиво
Андрею выговор прочел
И в кабинет, ворча, пошел.
Андрей принес ему две свечи.
Цербер, по долгу своему
Залаяв, прибежал к нему
И положил ему на плечи
Свои две лапы — и потом
Улегся тихо под столом.
Порой сей поздней и печальной
(В том доме, где стоял и я)
Один при свете свечки сальной
В конурке пятого жилья[5]
Писал чиновник — скоро, смело
Перо привычное скрыпело —
Как видно, малый был делец —
Работу кончив наконец,
Он стал тихонько раздеваться,
Задул огарок — лег в постель
Под заслуженную шинель —
И стал мечтать...
Но может статься
Захочет знать читатель мой,
Кто сей чиновник молодой.
Порой сей поздней и печальной
В том доме, где стоял и я,
Неся огарок свечки сальной,
В конурку пятого жилья
Вошел один чиновник бедный,
Задумчивый, худой и бледный.
Вздохнув, свой осмотрел чулан,
Постелю, пыльный чемодан,
И стол, бумагами покрытый,
И шкап со всем его добром;
Нашел в порядке все; потом,
Дымком своей сигарки сытый,
Разделся сам и лег в постель
Под заслуженную шинель.
Во время смуты безначальной,
Когда то лях, то гордый швед
Одолевал наш край печальный,
И гибла Русь от разных бед,
Когда в Москве сидели воры,
А с крулем вел переговоры
Предатель умный Салтыков,
И средь озлобленных врагов
Посольство русское гадало,
И за Москву стоял один
Нижегородский мещанин, —
В те дни Езерские немало
Сменили мнений и друзей
Для пользы общей (и своей).
Когда средь Думы величавой
Приял Романов свой венец
И под отеческой державой
Русь отдохнула наконец,
А наши вороги смирились,
Тогда Езерские явились
Опять в чинах и при дворе.
При императоре Петре
Один из них был четвертован
За связь с царевичем, другой,
Его племянник молодой,
Прощен и милостью окован,
Он на голландке был женат
И умер знатен и богат.
Царя не стало; государство
Шаталось, будто под грозой,
И усмиренное боярство
Его железною рукой
Мятежной предалось надежде:
«Пусть будет вновь, что было прежде,
Долой кафтан кургузый. Нет!
Примером нам да будет швед».
Не тут-то было. Тень Петрова
Стояла грозно средь бояр.
Бессилен немощный удар,
Что было, не восстало снова;
Россию двинули вперед
Ветрила те ж, средь тех же вод.
И тут Езерские возились
В связи то с этим, то с другим,
На счастье Меншикова злились,
Шептали с хитрым Трубецким,
И Бирон, деспот непреклонный,
Смирял их род неугомонный,
И Долгорукие князья
Бывали втайне им друзья.
Матвей Арсеньевич Езерский,
Случайный, знатный человек,
Был очень славен в прошлый век
Своим умом и злобой зверской.
Имел он сына одного
(Отца героя моего).
К тому же это подражанье
Поэту Байрону: наш лорд
(Как говорит о нем преданье)
Не только был отменно горд
Высоким даром песнопенья,
Но и [...] рожденья [...] Ламартин
(Я слышал) также дворянин,
Юго — не знаю В России же мы все дворяне,
Все, кроме двух иль трех, зато
Мы их не ставим ни во что.
Мне жаль, что домы наши новы,
Что выставляют стены их
Не льва c мечом, не щит гербовый,
А ряд лишь вывесок цветных,
Что наши бабушки и деды
Для назидательной беседы
С жезлами, с розами, в звездах,
В роброндах, в латах, париках
У нас не блещут в старых рамах
В простенках светлых галерей;
Мне жаль, что шайка торгашей
Лягает в плоских эпиграммах
Святую нашу старину
Что мы в свободе беспечальной
Не знаем жизни феодальной
В своих поместьях родовых
Среди подручников своих,
Мне жаль, что мы, руке наемной
Вверяя чистый свой доход,
С трудом в столице круглый год
Влачим ярмо неволи темной,
И что спасибо нам за то
Не скажет, кажется, никто.
Он одевался нерадиво,
На нем сидело все не так,
Всегда бывал застегнут криво
Его зеленый узкий фрак.
Но надо знать, что мой чиновник
Был сочинитель и любовник,
Не только малый деловой...
Во фраке очень устарелом
Он молча, сидя у бюро,
До трех часов в раздумье зрелом
Чинил и пробовал перо.
Вам должно знать, что мой чиновник
Был сочинитель и любовник;
Свои статьи печатал он
В «Соревнователе». Влюблен
Он был в Коломне по соседству
В одну лифляндочку. Она
С своею матерью одна
Жила в домишке, по наследству
Доставшемся недавно ей
От дяди Франца. Дядя сей...
Но от мещанской родословной
Я вас избавлю — и займусь
Моею повестью любовной,
Покамест вновь не занесусь.
Сюжет этого произведения (не имеющего в рукописи заглавия и названного редакторами по имени главного героя) неизвестен, так как никаких планов его не сохранилось. Некоторую связь оно имеет с «Медным всадником», куда перенесен ряд стихов из «Езерского». Но отождествлять эти два различных замысла нельзя: «Медный всадник» — законченная небольшая поэма, меньше пятисот стихов, а «Езерский» — крупное произведение. Одна родословная его героя (еще до начала действия) занимает более двухсот стихов. По-видимому, закончив в 1831 г. «Евгения Онегина», Пушкин предполагал написать второй «роман в стихах». Об этом, помимо предполагавшихся обширных размеров произведения и примененной в нем той же «онегинской строфы», нигде более не использованной Пушкиным, говорит и прямое указание самого поэта в одном из черновиков «Езерского»:
...Имею право
Избрать соседа моего
В герои нового романа,
и т. д.
По рукописям видно, что Пушкин долго колебался, сделать ли своего героя бедным чиновником (к чему он и пришел в конце концов), или богатым барином[7] (см. эти очень интересные варианты в разделе «Из ранних редакций»). В написанное Пушкиным начало романа, кроме рассказа о предках его героя, включены его рассуждения о потомственном, родовитом дворянстве, о предпочтении «ничтожного героя», чиновника — «коллежского регистратора» — романтическим возвышенным героям и возвышенным предметам и о свободе поэтического творчества.
В строфах о выборе в герои романа (или поэмы) обыкновенного человека, мелкого чиновника, Пушкин отстаивает перед критикой, разделяющей романтические представления о литературе, реалистическое направление с его интересом к обычной действительности, которому следовал он сам, начиная с середины 20-х гг. Наконец, спор о свободе поэтического выбора ведется против реакционной критики, усердно навязывавшей в эти годы Пушкину благонамеренные темы и морально-воспитательные задачи. Под «толпой» Пушкин разумел основную массу читателей 30-х гг. — реакционных обывателей, помещиков и чиновников.
Фиглярин — Этим именем в журналистике пушкинского окружения называли Ф. В. Булгарина, популярнейшего романиста, издателя самой распространенной газеты «Северная пчела», беспринципного, реакционного публициста и тайного агента жандармского отделения.
Набросок строфы иронического содержания, примыкавшей, по-видимому, к VII строфе «Езерского»: «От этой слабости безвредной (уважения к предкам. — Ред.) как ни старался, видит бог, отвыкнуть я никак не мог»