[Форум "Пикник на опушке"]  [Книги на опушке]  [Фантазия на опушке]  [Проект "Эссе на опушке"]


Галина Пржиборовская

Лариса Рейснер

Аннотация

    Лариса Рейснер (1895–1926) – поэт, писатель, журналист, комиссар отряда разведки Волжской военной флотилии, комиссар Морского Генерального штаба, «нелегал» в Германии – еще при жизни была окружена ореолом мифов и легенд, как поклонением, так и ненавистью современников. «Большевистская мадонна», «Валькирия революции», она стала прототипом комиссара в «Оптимистической трагедии» Вс. Вишневского; Б. Пастернак писал о ней: «Лишь ты, на славу сбитая боями, / Вся сжатым залпом прелести рвалась…» Через ее яркую 30-летнюю жизнь прошли самые знаменитые и известные люди той эпохи: Л. Андреев, Н. Гумилёв, А. Ахматова, А. Блок, О. Мандельштам, М. Кольцов, Вс. Рождественский, Ф. Раскольников, К. Радек и др. Судьба Ларисы Рейснер, находившейся в самом эпицентре революционной драмы, многое объясняет нам, пережившим потрясения 1990-х, в движущих силах государственных переворотов и революций. На сегодняшний день это первое полное жизнеописание Л. М. Рейснер. Автор книги Галина Пржиборовская, много лет собиравшая материалы о своей героине, успела записать живые воспоминания родственников, коллег и современников Л. Рейснер. В книге использованы неизвестные архивные документы, биографические факты, дополненные богатым и малоизвестным фотоматериалом.


Содержание

Лариса Рейснер
  • Аннотация
  • Галина Пржиборовская Лариса Рейснер
  • Примечания

  • Галина Пржиборовская
    Лариса Рейснер

        Автор приносит искреннюю благодарность
        филологу, преподавателю Казанского педагогического института Людмиле Коноваловой, филологу, автору первой диссертации о Л. Рейснер Нурие Такташевой, гумилёвоведу Нинель Иванниковой, создателям фильма «Ариадна» о Л. Рейснер Людмиле Шахт, Сергею Балакиреву и Олегу Стрижаку, племяннику Л. Рейснер Георгию Рейснеру, а также Ирме Кудровой, Ирине Траньковой, Галине Николаевой, Жанне Мозговой за помощь в работе над этой книгой.

    НЕСКОЛЬКО ВСТУПИТЕЛЬНЫХ СЛОВ

        Яркая 30-летняя жизнь Ларисы Михайловны Рейснер притягивала внимание многих людей. Легенды рождались уже при ее жизни, а после смерти возникли разные толкования ее личности вплоть до полярно противоположных. Жизнь Ларисы Рейснер похожа на горную гряду, столько в ней было взлетов и падений. Она воевала в Гражданскую войну на Волге вместе с Всеволодом Вишневским, который сделал ее основным прототипом комиссара в пьесе «Оптимистическая трагедия». При знакомстве с юностью комиссара погружаешься в события «серебряного» возрождения русской культуры. В последние годы жизни вместе с Ларисой Рейснер попадаешь в Афганистан, Германию, на Урал, в шахты Донбасса; вместе с ней собираешься лететь в 1926 году в Тегеран, ехать в Китай.
        Поражает размах интересов Ларисы Рейснер – от увлечения творчеством Рильке, Блока, Гумилёва, Ахматовой, Мандельштама до анализа массовой культуры в очерке о газетно-журнальном тресте Улыштейна в книге «В стране Гинденбурга». Сопытом понимаешь, что по разные стороны баррикад могут стоять прекрасные люди, что человеку свойственно нетерпеливое желание сбыться, состояться, что он не застрахован от ошибок, что душа человека растет в испытаниях всю жизнь и у каждого свой путь.
        С годами я убеждалась, что возникшая в моей душе с юности любовь к Ларисе Рейснер не исчезает, и через 40 лет после начала собирания материалов о ее жизни я неизменно радуюсь любому отголоску ее горячей души, сопереживаю ее драмам и испытаниям. Любить – значит видеть человека таким, каким его задумал Бог, считала Марина Цветаева. Мое представление об этом замысле совпало с убеждением писателя Марка Криницкого, знавшего Ларису Рейснер: «Она, как маленькое солнце, прошла через загадку жизни, разрешив ее в высоко гармонической душе».
        Книгу о Ларисе Рейснер хочется начать с благодарности человеку, который дал возможность зазвучать голосу самой Ларисы. Это литератор Анна Иосифовна Наумова (1900–1980), издавшая в 1958 году первое «Избранное» из произведений Л. М. Рейснер, первые подборки ее писем, сборник воспоминаний о ней. По инициативе А. И. Наумовой был открыт памятник на Ваганьковском кладбище – на предполагаемом месте захоронения Л. Рейснер, а на студии «Центрнаучфильм» в 1977 году снят первый 20-минутный фильм «Лариса Рейснер». Последней работой А. И. Наумовой стало издание незаконченного автобиографического романа Л. Рейснер «Рудин» в серии «Литературное наследие» (М.: Наука, 1983. Т. 93).
        В послезвучании жизни Рейснер произошло еще одно событие из ряда удивительных: в 1989 году вышел фильм «Ариадна» («Леннаучфильм»), где вновь встретились 20-летняя Лариса и 30-летний Николай Гумилёв, вспыхнула их любовь и ожила душа героини фильма. Такое возвращение питает и меня надеждой, что голос души Ларисы – радостный, насмешливый, ироничный, гневный, бесстрашный, порывистый, всегда влюбленный («вызолоченный», как говорили ее современники) – зазвучит и на этих страницах.
        «Живым о ней надо вспоминать ради вкуса к жизни», – утверждала подруга Рейснер писательница Лидия Сейфуллина. В двадцатые годы XX века имя Ларисы Рейснер было широко известно. Моряки знали ее как бойца Волжской военной флотилии, офицеры – как комиссара Морского Генерального штаба, читатели «Известий» – как автора «Писем с фронта»; ее книги и публикации ждали. Рейснер знали Ахматова, Пастернак, Мандельштам, Блок, Бабель, Пильняк, Горький, Андреев, художники Шухаев, Чехонин, Лансере, Альтман. А также – Троцкий, Бухарин, адмирал Альтфатер, академик Бехтерев, Луначарский, Коллонтай. О своей влюбленности в Ларису писал Варлам Шаламов.
        Люди тянутся к тому, от кого мощным потоком идет энергия солнечности и напряженной мысли. Увлечения Ларисы Рейснер включали и работу в институте Бехтерева над проблемами бессмертия человека, и блестящее катание на коньках. Превыше всего она ценила в человеке творчество, радовалась раскрытию всех его способностей. И революцию она приветствовала прежде всего за открывшуюся возможность для каждого человека, независимо от происхождения, пользоваться всем богатством культуры, созданной человечеством.
        «В каждой капле нервов бродит своя творческая искра… Я хожу и молюсь цветущим деревьям», – писала Лариса Гумилёву. Родилась она в ночь с 1 на 2 мая 1895 года. Попробуем пройти по маршруту жизни нашей героини, отмечая ее дни рождения, встречаясь с многоликой Ларисой. И первая загадка ее судьбы связана с происхождением. Лариса Михайловна – из рода потомственных дворян Рейснеров, но ее прадед Георгий Иванович Рейснер – по документам – имел звание почетного гражданина Риги без указания на потомственное дворянство. В известной мне части генеалогического древа фамилии Рейснеров место ветви Ларисы пока только предполагаемое.
        В книге использованы воспоминания ее современников, архивные материалы, записи моих бесед со знавшими Л. М. Рейснер людьми, которым я также приношу искреннюю благодарность.

    Глава 1
    РЕЙСНЕРЫ – ХРАПОВИЦКИЕ – ХИТРОВО

        …И я спала все прошлые века
        светло и тихо в глубине природы.
        В сырой земле, черней черновика,
        души моей лишь намечались всходы.
        Б. Ахмадулина. Моя родословная

    Мы – балты. Остзейская земля

        Самое раннее известие о роде Рейснеров относится к 1359 году, когда Карл IV подарил представителям рода два больших участка земли. Этот германский и чешский император известен Золотой буллой 1356 года, которая узаконивала привилегии высших сословий. Зародился род Рейснеров в Галиции, потом вышел в Германию. Самые частые профессии в роду – пасторы (как правило, старшие сыновья), врачи, юристы, писатели.
        Одним из предков Рейснеров был знаменитый юрист, поэт, сподвижник Эразма Роттердамского – Николаус Рейснер (1545–1602). Он написал 86 томов сочинений, из них 15 томов истории Польши. За научные заслуги получил чин пфальцграфа (владетельный князь, «дворцовый»). Писал стихи по-латыни – о любви, долге, будущем.
        В Стокгольме жил Кристофер Рейснер (?—1637), который в 1633 году основал первую в Таллине, при гимназии, типографию «Юхисэлу» для печати на немецком, латыни и других языках. Выпустил первую книгу на эстонском языке – том Г. Шталха «Домашний и церковный требник».
        По имени анатома, профессора Дерптского университета Э. Рейснера (1824–1878) названа Рейснерова ушная перепонка (мембрана).
        По женской линии в роду Рейснеров были крестоносцы. А по мужской? В XII–XIV веках в завоевании Прибалтики участвовал Ливонский орден, орден меченосцев. «Как известно, начало балтийского блаженства относится к середине XII века, когда немецкие культуртрегеры, движимые корыстью и христианскими чувствами, попали в устье Двины и решили насадить там христианство. Помогли им немецкие рыцари. Верны были своему германизму и русскому царствующему дому… Куры и ливы не выдержали влияния рыцарского „духа“ и скоро вымерли совсем. Эстонцы и латыши уцелели», – писал М. А. Рейснер в статье «Мы – балты» в журнале «Русское богатство» в 1906 году.
        В начале XVII века две ветви рода остались в Германии, в Страсбурге, Йене, а одна – старшая – ветвь во главе с Георгом-Иоганном, любимым сыном Иоганна-Андреаса, переселилась в Курляндию. Представители рода в основном были служилые, не поместные дворяне. Учились в Гейдельбергском, Йенском, Кенигсбергском, Виттенбергском, а в XIX веке в Дерптском или Варшавском университетах.
        В статье М. А. Рейснера «Мы – балты» имеется ссылка на Тацита:
        «Есть в России особая порода людей, которая столько же принадлежит России, сколько Германии. Порода прирожденных господ, посланных самой судьбой для командования остальными народами. Их описывал еще Тацит: „чудные голубые глаза, рыжевато-белокурые волосы и мощные тела, приспособленные к дикому бою“… с ранних лет учились они гарцевать на коне и обращаться с ружьем… Его подруга также высока ростом, стройна, белокура и обладает голубыми глазами… весьма богата детьми и при всем этом часто бывает образованнее мужа и всегда имеет больше духовных интересов… Воспитывают детей в строгой любви.
        Основным китом, на котором держится балтская культура, является китайское преклонение перед всем старым, традиционным… Для себя немцы не жалели денег – прекрасные гимназии и другие средние школы устроены с роскошью и со знанием дела. Главным центром подготовки будущих господ был Дерптский университет со своим чисто немецким складом… За 100 лет существования при Дерптском университете не открыли профессуру для эстонской культуры, и это в крае, где на 1 миллион 200 тысяч латышей, на 1 миллион эстонцев всего 200 тысяч немцев, из которых 15 тысяч германских подданных… Во времена Александра II остзейская провинция называлась Вандеей русского царя… Балты занимают в России важные государственные посты… До 1886 г. из 17 дерптских студентов (а их было 14 тысяч) один дослуживался до высоких постов действительного статского или тайного советника в России. Недаром пословица, что у каждого балта спереди крючок, а сзади петелька, которыми они друг за друга цепляются… Русская революция была полным сюрпризом для чиновных паразитов немецкого происхождения в народном организме России».
        Еще одно предание гласит, что некий фон Реуснер ехал из Германии в Персию, а остался в Москве (Олеарий А. Описание путешествия в Московию, через Московию в Персию и обратно. СПб., 1906).
        У старейших членов рода Рейснеров есть приставка фон (von),означающая дворянство, чаще всего баронское. В семье брата Ларисы – Игоря хранились некоторые фамильные вещи, среди них кубок с баронскими медальонами. В тридцатые годы XX века, во времена Торгсина и голода, все ценное было продано. У потомков двоюродной сестры Ларисы – Зои Вадимовны и ее сына Вадима сохранилась хрустальная ваза на ножках, на которой выгравировано – Софи Реуснер 1823 год (Sophie Reussner).
        Среди троюродных родственников бытовало мнение, что Екатерина Александровна Рейснер-Пахомова, мать Ларисы, хлопотала о восстановлении титула барона для своих детей. Лариса Михайловна в разных заявлениях, например о приеме ее студенткой в Психоневрологический институт в 1912 году или вольнослушательницей в Петербургский университет, указывала перед фамилией – «пот. двн.» (потомственная дворянка). На некоторых заявлениях ее отца Михаила Андреевича тоже иногда указано – «из дворян». Но в официальных паспортных книжках и свидетельствах о крещении нет указаний на дворянство.
        Михаил, Андреас, Иоанн, Георг, Карл – наиболее часто встречающиеся имена в ветвях древа Рейснеров.
        У знаменитого Николауса фон Рейснера, упомянутого выше, было много детей (они рождались через год-два, но многие умирали в детстве). Его старший сын был назван Михаилом (р. 1590). Его внук – тоже Михаил – был пастором и похоронен в соборе Святого Якова в Риге в 1715 году. Его праправнук Михаил vonReussner,родившийся в 1714 году, – пастор.
        И отец Ларисы – Михаил Андреевич, старший сын в семье, в юности хотел стать священнослужителем, продолжая традицию первенца.
        Сохранились документы его деда Карла-Георгия, которого в семье звали Георгием Ивановичем. Он был главным врачом больницы в Риге и почетным гражданином этого города. Его сын (отец М. А. Рейснера) Иоанн-Андрей (1840–1900, Рига) – коллежский советник, почетный гражданин Лифляндской губернии. Андрей Егорович, как его называли, окончил Дерптский университет, работал в прибалтийских акцизных управлениях. Любил искусство, имел хорошую библиотеку. Стоит сказать и о последней вспышке баронского самосознания. Лариса Михайловна, находясь на Волжской флотилии в 1919 году, то есть на фронте Гражданской войны, начала писать автобиографический роман «Requiem» (ведь «она все время на краю гибели», – сокрушалась ее мать). И на титульном листе имя автора обозначено так: L vr – то есть Лариса фон (von)Рейснер.
        Когда исчезла эта приставка «von» в ветви наших Рейснеров? Она могла исчезнуть из-за смены вероисповедания, из-за чьей-то незаконнорожденности или непризнания брака среди старших родственников. Информационных разрывов в рейснеровском древе несколько. Может быть, кто-нибудь их восстановит не ради тщеславия, а ради увлекательного знакомства с взаимосвязью людей, ради истории, когда время, события, страны связаны живой непрерывностью лиц, когда проявляются тайная закономерность и ритмичность рождения таланта.
        Писатели (а Лариса, как и ее брат Игорь, как и их отец Михаил Рейснер, – прежде всего пишущие люди) чаще всего рождаются среди дворянства, на стыке взаимодополняющихся сословий, смешанных браков, полярных обстоятельств, географических разнородностей. Так, например, энтузиастами установлено, что в России больше всего талантливых писателей родилось на Среднерусской возвышенности, где перемежаются холмы и равнины.

    Из тверского поместья

        Дед Ларисы Михайловны – Андрей Егорович Рейснер служил корнетом 2-го лейб-уланского Его императорского величества полка. В 1860-х годах он оказался в городке Старица на Волге, в поместье Михаила Алексеевича Храповицкого: портрет хозяина до сих пор хранится у его праправнука Вадима Репина, сопутствуя легенде о том, что М. А. Храповицкий – прямой потомок Александра Васильевича Храповицкого (1749–1801), статс-секретаря Екатерины II. В портрете Михаила Алексеевича действительно есть сходство с портретом Александра Васильевича кисти Левицкого. Но если он и прямой потомок, то незаконнорожденный, потому что семьи Александр Васильевич не имел, но имел много романов. У его сына Храповицкого родилось шесть законных и пять незаконных детей.
        Михаил Алексеевич также не был женат на Ольге Захаровне, матери своих двух дочерей, которые носили фамилию Михайловы. В этом разливе незаконнорожденностей и упрямых семейных преданий все было возможно. Родство с Храповицкими нравилось Ларисе Рейснер. Для своих критических статей о литературе она взяла псевдоним «Л. Храповицкий». Ведь и ее предок сочинял стихи, драматические произведения, занимался переводами, собирал библиотеки, был знаком с М. Ломоносовым, дружил с Г. Державиным. Десять лет рядом с Екатериной Великой Александр Храповицкий вел «памятные записки». Благодаря его дневнику мы можем представить Екатерину без парадного грима, сердито брюзжащей или веселой, высказывающей нелицеприятные суждения об окружающих ее людях; порой она – слабая стареющая женщина, но чаще – сильная и властная государыня, дальновидный политик.
        На Лазаревском кладбище Александро-Невской лавры, недалеко от церковных стен, можно видеть старинный саркофаг со стихотворной эпитафией:
    Ум быстрый, прочное познанье,
    В трудах поспешность, испытанье,
    Обширна память…

        Итак, в Старице Надежда Алексеевна и ее брат Михаил Алексеевич Храповицкие имели поместье. Известно тверское имение «Бережок» брата Александра Васильевича Храповицкого – Михаила, откуда была родом их мать. Дочери Михаила Алексеевича – бастарды, тем не менее они получили прекрасное образование, знали языки, хорошо играли на фортепьяно. Каким образом попал в Старицу – древний город XIII века с громадой старого городища, крутые откосы которого нависают над водой, – прибалтийский немец, мне неизвестно. Только в одну из дочерей Михаила Храповицкого, Екатерину, он влюбился.
        Старицу любил Иван Грозный, называл ее «Любимое», там в 1581 году проходили переговоры о мире в длившейся 25 лет Ливонской войне. Уезжая из Старицы, царь сделал щедрый вклад в местный Успенский монастырь. В помещении Введенской церкви в советское время размещался музей, который значится в Лейпцигском справочнике «Музеи мира». Он славился редчайшей коллекцией оружия – от каменного века до наших дней, обширной коллекцией монет. Кроме того, здесь хранилось множество древних рукописей, а также подлинные произведения Рембрандта, Кипренского, Айвазовского. Некоторая часть этих сокровищ перешла в столичные музеи, другая часть погибла в Отечественную войну.
        Андрей Рейснер (1840–1900) и Екатерина Михайлова (1848–1928) встретились, прямо скажем, на достойном географическом, природном и культурном фоне. Где обвенчались, неизвестно. Андрей остался лютеранского вероисповедания, а Екатерина – православного. Все дети – два сына и три дочери – были крещены в православие.
        Андрей оставил по болезни военную службу, увез жену из тверского поместья на свою остзейскую землю. В своем акцизном ведомстве дослужился до коллежского советника… Старший сын Миша родился 7 марта 1868 года (в тот же день, что и А. В. Храповицкий). Крестили первенца уже в Вильне, 1 апреля. Восприемниками были, как указано в документах: «…помощник надзирателя Виленского Акцизного управления 6 округа Густав Яковлевич Вестерман и помещица Тверской губернии Старицкого уезда девица Надежда Алексеевна Храповицкая. Таинство крещения совершал священник Иларион Выржиковский с дьяконом Уильским. Таинство совершалось в Мариинской церкви г. Вильна».
        Младшая из детей Екатерина (1887–1973) стала зубным врачом и проживала в Ленинграде. Среди внуков, младших потомков были писатели, музыканты, историки, один из правнуков – священник в США.
        Надежда Михайловна, другая дочь Михаила Алексеевича Храповицкого, вышла замуж за М. И. Щастного. Создатель Детского музыкального театра в Москве Наталья Сац приходится ей внучкой. Надежда Михайловна умерла рано при родах последнего сына в 1887 году, и ее четырех детей воспитывала сестра Екатерина Михайловна, обладавшая сильным характером. Андрей Егорович, напротив, имел мягкий характер.
        Однако вернемся к первенцу. Учился Миша в 6-й петербургской гимназии на Чернышевой площади около улицы Зодчего Росси. Видимо, какое-то родственное гнездо в Петербурге у них было.
        В автобиографии М. А. Рейснер напишет:
        «В юности мечтал посвятить себя религии… бросался в мистику, толстовство, был под сильным влиянием Достоевского. Гимназию кончил с ненавистью к классицизму и отрицанием науки. Одновременно учился в художественной школе Общества поощрения художеств, где на ученических выставках получал премии. В университет поступил в Варшавский, поблизости к месту службы отца и ввиду полного безразличия к научному знанию.
        Перелом испытал под влиянием профессора Александра Львовича Блока (отца известного поэта). Профессор Блок совмещал в себе причудливым образом громадную эрудицию, материалистический скепсис и славянофильство».
        Возникший у студента Михаила Рейснера научно-исследовательский интерес был тогда направлен на тему «Немецкое государство и Церковь». Через много лет случится довольно забавная ситуация. В 1908 году, 12 декабря, в Литературном обществе Александр Блок читал доклад «Народ и интеллигенция».[1] Тетушка поэта М. А. Бекетова вспоминала: «Профессор М. А. Рейснер, ученик А. Л. Блока, объявил, что Александр Александрович опозорил своим докладом имя глубокоуважаемого родителя».
        После окончания университета Михаил пошел на военную службу вольноопределяющимся, поступил рядовым на артиллерийскую батарею. Но через несколько месяцев по неизлечимой болезни был признан полностью непригодным к военной службе. Летом 1892-го получил назначение в Люблинский окружной суд как кандидат на должность. Сразу стать чиновником было не так просто. К примеру, когда Александр Бенуа захотел сам содержать свою рано возникшую семью, ему с трудом удалось устроиться в петербургское учреждение, где полтора года он работал без зарплаты в качестве кандидата на должность.
        Почему Люблин? Там служил с 1885 года отец Михаила и жила его бабушка по матери Ольга Захаровна – невенчанная жена уже покойного Михаила Алексеевича. Там же в 1893 году Михаил Рейснер женился на 19-летней дочери чиновника Александра Петровича Пахомова – Екатерине Александровне (к тому времени ее отца уже не было в живых). По информации С. С. Шульца, она имела отношение к роду Хитрово, кроме того являлась четвероюродной племянницей своему мужу, тем самым тоже имея отношение к Храповицким.
        Осенью того же года Михаила Рейснера назначили преподавателем законоведения в Ново-Александринский институт сельского хозяйства и лесоводства с содержанием тысяча рублей в год. «Я женился очень рано на бедной девушке, – писал он. – Мое материальное положение в то время было чрезвычайно тяжело. И тысяча рублей годичного содержания спасала меня и семью только от нужды и бедности».

        Второго мая 1895 года у Рейснеров рождается первенец – дочь Лариса. Ольга Захаровна дарит ей свою фотографию с надписью «Правнучке Ларе». Этой фотографии больше ста лет и хранится она у Георгия Игоревича Рейснера, внучатого племянника Лары.

    Глава 2
    РОЖДЕНИЕ

        По документам Лариса родилась 2 мая 1895 года. По какому календарю? Польша была в составе Российской империи. Наверное, по европейскому, ведь Европа рядом. Лариса писала 1 мая 1922 года в письме к родителям: «Обыкновенно в этот вечер говорилось о гусарике, принесшем букет наутро после моего рождения, о том, как мама, оборванная и легкая, гуляла под лапчатыми соснами ночью, в темном городском саду». Сад этот с соснами мог быть в Люблине или недалеко от него, в Ново-Александрии (ныне Пулавы) на реке Висле. В Пулавах сохранился дворцово-парковый ансамбль, один из крупнейших в Польше. В пейзажном парке – дворец, с конца XVIII века резиденция Чарторыжских, дворец Маринки (1794), парковые павильоны, храм «Сивиллы» (1801), «Готический домик» (1809). Один из первых в Европе Сельскохозяйственный институт, в котором работал M. А. Рейснер, располагался в уютной глубине старинного парка. И все же Ново-Александрия считалась захолустьем, где не было даже театра.
        Скорее всего мама гуляла по Люблинскому саду; ведь в это время в Люблине жили родственники: и Рейснеры, и Храповицкие. Андрей Егорович Рейснер – ревизор в Люблинском акцизном управлении.
        Первые сведения о Люблине относятся к X веку. На левом берегу реки Быстрица – королевский замок XIII–XVI веков, костелы доминиканцев, бригиток, кармелитов, костел Святого Николая X века. Тринитатская башня, башня иезуитов, «Краковские ворота», здание ратуши. «Люблин хотелось рисовать на каждом шагу. Прекрасный город», – признается известная польская писательница Иоанна Хмелевская. Так что родилась Лариса среди готики и барокко.
        Екатерина Александровна отвечала дочери: «Оказывается, когда ты родилась, Кант лежал на столе папином и смеялся своими страницами „Чистого разума“ над суетой и надеждой моей по поводу рождения безобразной девочки». О том, что девочка родилась некрасивой и что Екатерина Александровна мазала ей брови касторовым маслом, чтобы гуще росли, рассказывала мне Екатерина Михайловна Шереметьева, писательница, в тридцатые годы – актриса ленинградского ТРАМа (Театра рабочей молодежи), двоюродная сестра Ларисы. Екатерину Александровну за желание восстановить баронство для детей и отсутствие демократизма родственники мужа не очень жаловали. Кроме того, две сестры Михаила Андреевича Рейснера рано потеряли мужей, жили с детьми трудно и надеялись на выгодные браки братьев. Надежды не оправдались. И Михаил, и Вадим женились на бедных девушках и не могли помочь в достаточной мере.
        Лариса Рейснер родилась в ночь на 2 мая. Ей, видимо, хотелось родиться 1 мая, поскольку именно это число называет в своей статье о ней Карл Радек, близкий ей человек. А вслед за ним это число повторяется во многих статьях и справочниках. Интересно, знала ли Лариса, что предыдущая ночь на 1 мая, называемая в Европе Вальпургиевой, по народным поверьям, считается празднеством ведьм. А 1 мая – один из самых ярких и веселых праздников – праздник начала весны, уходящий корнями в седую старину древних германцев. На Британских островах – это кельтский Белтан.
        В эту ночь роса на траве считается в народе волшебной, целебной. Полагается жечь костры на возвышенностях, дабы отпугнуть злых духов и ведьм, которые в это время активизируются, собираясь на свой «великий шабаш». Как следует их отпугнув, наутро окрестное население собирается у нарядно украшенного «майского» дерева, которое должно быть срублено в лесу этой ночью, чаще всего ель или вяз. Дерево прячут в чьем-то доме или во дворе, причем соседи должны попытаться его украсть. Если дерево уберегли, народ водит вокруг него хороводы и гуляет, дети обегают его и обливаются водой. В Англии юноши и девушки уходят этой ночью в лес.
        Веселый праздник весны и любви в XX веке в России превратился в маевки по инициативе «мистических анархистов». По старой традиции Воланд в романе М. Булгакова «Мастер и Маргарита» появляется в Москве именно 1 мая.
        Земные, природные мифы мая, естественно, отразились на личности Ларисы Рейснер. Год она меряет от весны до весны. И лучшие ее строки, на мой взгляд, посвящены весне:
        «Белые, розовые, мелово-желтые метели цветения. Начали самые молодые яблони. Потом совсем особо, не спеша – старые яблони, могучие шатры благословенного белого цвета… навстречу им разгорается сирень, фиолетовые лилии кадят маю чистым и головокружительным фимиамом. Счастье всего свежее, всего легче в конце мая, цвет насыщения, благодарности. Любви это время, зеленой, несущей легкое бремя завязей и пернатых цветов… Часто бывает грустно – от избытка, особенно, от избытка формы, от красоты внешнего мира. Вот опять впала в лирический тон. „Рейснер, не выставляйтесь!“… но еще два слова о гармонии, два слова… чтобы поговорить на те звучные темы с примесью золота и звездной пыли, без коих не может жить Ваша негодная и беззаботная дочь. Под этими навесами из живых цветов я устроила сборище всего нашего кабульского дипкорпуса, которое Наль усердно крутил и прятал в безобразный ящик своего кино. Вы это, вероятно, увидите. Боюсь, не много ли я смеялась, но соседи потихоньку острили с серьезными лицами и некому было, взглянувши сурово, сказать: „Ляля, не раскрывай рот до ушей!“, „Ляля, Упутьевна, воздержись!“… За зимой всегда приходила весна. В этом привилегия творчества».
        А что говорит астрология? Родившимся под знаком Тельца присущи накопление и творчество. Склонность к накоплению проявляется на разных уровнях бытия: материальном, интеллектуальном, духовном. Стремление к приобретению опыта и навыков приводит к высокому мастерству. Лариса Рейснер в творчестве росла медленно, но проза ее всегда тщательно выверена по форме, насыщена энергией, зримой метафоричностью.
        Тельцы трудолюбивы, практичны, тщательны. Обладают скрытой энергией, волей, стойкостью, мужеством. Эти качества иногда переходят в недостатки – периоды капризов и упрямств. При встрече с препятствиями немедленно становятся чрезвычайно твердыми, поражая окружающих этой метаморфозой. Современники вспоминали, что Лариса обладала бесстрашием. Видимо, не случайно Всеволод Вишневский взял ее прототипом комиссара в «Оптимистической трагедии». Еще вспоминали «жадность и вкус к жизни», любовь к красивой одежде. Это – «по звездам».
        Но вернемся в 1895 год. Этот год называют годом кино (первый сеанс во Франции в декабре 1895 года), годом радио, джаза и авиации. 7 мая А. С. Попов демонстрировал первый в мире радиоприемник.
        В январе 1895 года состоялось первое выступление Николая II, проходившее в Аничковом дворце. Многие с надеждой ждали от него закона об участии земства в управлении государством. Но прозвучало иное: «Пусть все знают, что я, посвящая все силы благу народному, буду охранять начало самодержавия так же твердо, как охранял его мой незабвенный и покойный отец». До первой революции оставалось десять лет. В 1917 году Ларисе будет 22 года. И она станет революционеркой. Юности во все века свойственна жажда переустройства мира.
        «Бунтарский дух этой девушки возмужал на старых и трудных подлинниках, она судила мир, спрятавшись под суровую мантию Спинозы, и сквозь шлифованный камень его седой и целомудренной философии, Грину смеялись и гневались ее молодые глаза. Это во всяком случае было ново», – писала Лариса на первой странице автобиографического романа «Рудин». Спинозой были увлечены многие молодые люди. Ромен Роллан, прочитав в 17 лет «Этику», был поражен «молнией Спинозы». Особенно уважительно относился к Спинозе Александр Герцен: «Высота Спинозы поразительна. И какое полное жизни мышление! И не мудрено: он мышление почитал высшим актом любви, целью духа».
        Философ голландского золотого века Бенедикт Спиноза (1632–1677) – дерзкий глашатай свободы личности, правового государства, построенного на твердых гуманистических принципах, на гармоничном сочетании частных интересов граждан с интересами общества, выступил против философии стяжательства, предательства. Он готов был за крупицу истины отдать все золото мира. Для человеческого сознания, по мнению Спинозы, открыты только две характеристики единой субстанции, которая есть тождество Бога и природы, – протяжение и мышление. Другие знаменитые выводы Спинозы касались «интеллектуальной любви к Богу» и идеи вечности человеческой души.
        Итак, к «Чистому разуму» Канта добавилась «суровая мантия Спинозы» с его трактатом о бесконечном разуме. Почему «суровая мантия»? Наверное, потому, что 24-летнего Спинозу руководители амстердамского еврейского общества отлучили от Церкви. Философ вынужден был скитаться, зарабатывая на жизнь шлифовкой стекла. В его философии появились элементы оптимистического стоицизма. Бросить вызов обывательскому сознанию и за это стать отверженным – это было свойственно и Ларисе. Как и в горячем порыве сердца сохранять холодный, все анализирующий разум.
        Влюбленный в Ларису Николай Гумилёв напишет: «Как шапка Фауста прелестна / Над милым девичьим лицом…».

    Глава 3
    МЛАДЕНЧЕСТВО НА РУБЕЖЕ ВЕКОВ

        Мы живем, потому что мы разные, все вместе мы составляем путь к истине.
        Ю. М. Лотман
        За год до рождения дочери Михаил Андреевич получил командировку в Варшаву и Петербург. Он хотел зацепиться за Петербургский университет, но это не удалось.

    М. А. Рейснер – Е. Н. Трубецкой

        В 1896-м Рейснеры продолжали жить в Люблине. Май проходил под знаком подготовки главы семейства к экзаменам на степень магистра государственного права. Свою кандидатскую диссертацию Михаил Андреевич защитил у Александра Львовича Блока. Но вскоре произошел разрыв ученика с учителем, и Михаил Андреевич обратился в Киевский университет, где 7 июня 1896 года и сдал экзамен у профессора Евгения Николаевича Трубецкого. Трудно представить себе беседу этих столь разных ученых.
        Евгений Трубецкой дружил с Владимиром Соловьевым, который на его руках и в его имении Узкое умер 31 июля 1900 года. Оба друга считали главным смыслом жизни любовь и «всеединство» – органическое единство мира. Впоследствии Е. Н. Трубецкой станет известен своим трактатом «Умозрение в красках», а также книгой «Россия в ее иконе». Евгений Николаевич верил, что страна должна пройти через тяжелые очистительные страдания. Он не уехал после революции из России, а примкнул к Белому движению и умер от тифа в Новороссийске в 1920 году.
        Михаил Андреевич начал свой поиск объективного закона в системе мировоззрения и пришел от монархии к марксизму. Сколько интеллигентов-мыслителей двигалось тогда мимо друг друга в полярных направлениях. К марксизму шли – Чичерин, Луначарский… От марксизма к христианству – Бердяев, С.Булгаков… Вспоминает Мстислав Добужинский: «В конце века в Петербургском университете я держался вдали от поголовного увлечения студенчества политикой. Я никак не мог найти своего отношения к социализму, как ни старался, так и не мог одолеть „Капитал“ Маркса. Логика говорила одно, а внутреннее чувство другое.
        Какую форму правления предпочитать – эта тема была частой в спорах. С двоюродным братом Сашей (определенным монархистом) мы перестали спорить, чтобы не ссориться…»
        Четвертого мая 1896 года в «Аквариуме», увеселительном саду на Каменноостровском проспекте в Петербурге, впервые в России был показан «Синематограф братьев Люмьер», а 6 мая – в Москве. Кино Лариса очень любила, что отразилось в ее автобиографическом романе «Рудин»: «Когда в темноте замелькала белая пленка кинематографа, Ариадна широко и радостно вздохнула, точно ее корабль вышел в море».

    Рейснеры в Гейдельберге

        С 1 января 1897 года Михаил Андреевич командирован в Германию для работы над своей научной темой отношений государства и Церкви, со стипендией 80 рублей в месяц. А в феврале Рейснеру предложили уволиться из Сельскохозяйственного института после студенческих волнений, которые преподаватель не склонен был осуждать. Стипендию ему, видимо, платило Министерство народного просвещения, имеющее статью расходов на поддержку молодых ученых. 15 января 1897-го был принят закон о введении в России золотого обращения (реформа Витте), что обеспечило стране вплоть до 1914 года твердую валюту и приток иностранного капитала.
        Первый выезд за границу у многих вызывает похожие чувства. Это видно по свидетельству Александра Бенуа, впервые уехавшего из России в 1890 году: «Не знаю, как сейчас относятся в России к загранице, но в моем детстве в Петербурге и в нашем кругу заграница – что-то в высшей степени заманчивое, какой-то земной рай. О загранице мечтали: и стар и млад. Ездили за границу все и даже люди со скромным достатком и „патриоты“, чужеземное всё хаявшие. Из-за границы шли все самые прелестные вещи… Иностранцы казались более воспитанными и изящными, нежели русские знакомые. Много было смешного и несправедливого в этом поклонении русских чужому. Жизнь тогдашней России обладала в сущности большей, и даже ни с чем не сравнимой прелестью, но к этой прелести так привыкли, что даже не замечали. О ней с восторгом отзывались особенно англичане».
        Двадцатидвухлетний Мстислав Добужинский впервые побывал в Гейдельберге в 1897 году, в одно время с Рейснера-ми. «Все оказалось еще очаровательнее, чем я предполагал.
        Не думал я и не гадал, что за дивный уголок Гейдельберг. Городок небольшой, типично немецкий. Старина на каждом шагу. Немцы, молодежь берегут ее и не портят… Жил на самой крыше в мезонине, в доме по узенькой улице, упиравшейся в громаду готического собора. В нижнем этаже моего дома помещался кабачок «Zum grunen Baum» («Под зеленым деревом») с качающейся вывеской, где изображен зеленый дуб. Из моего окошка были видны крутые крыши и множество дымовых труб, из которых вились белые дымки, повсюду на подоконниках стояли горшки с цветами и тут же висели клетки с птицами. Иногда высовывалась рука с лейкой или показывался белый чепчик. Я с наслаждением гулял один по городу (трамваев еще не было). Забирался и к необыкновенно живописным развалинам ренессансного замка на горе, мне только мешало, что там пили пиво. В Гейдельберге училось много русских. Они мне показали главную достопримечательность города – знаменитый университетский карцер, стены которого были сплошь разрисованы карикатурами, силуэтами, смешными изречениями и вензелями… Зарисовал всевозможные типы немецких студентов с их разноцветными шапочками».
        Александр Бенуа в Гейдельберге тоже побывал и обзавелся там двумя студенческими фуражками. Одна была предназначена для каждого дня, другая – парадная, расшитая золотом и с буквой V (корпорация «Вандалия», в которую записывались русские). «Я даже рискнул напялить фуражку, пройтись по всему знаменитому университетскому городу, примкнув к какой-то очередной манифестации».
        Еще один взгляд студента того времени: «Мой отец учился в Германии в конце XIX века. В Гейдельберге читал лекции по философии знаменитый Виндельбанд. В преподавании господствовал отвлеченный идеализм-неокантианство… Быт немецкого студенчества конца XIX века очень своеобразный и по-своему жестокий. Тогда еще никто не знал о расовой теории. Но уже проявлялась „белокурая“ бестия. Немцы считали уже себя „избранным“ народом. Ницше был „великим учителем“… Старшие курсы издевались над младшими. Были дуэли. Пивной церемониал. Немецкие барышни уходили при иностранцах (быть с ними – неприлично). Корни немецкого фашизма были видны… это нравы студенческих „ферайнов“ – презрение к представителям других наций… сложный и нелепый внешний ритуал… Знаком тайного ферайна была древнегерманская свастика» (Березак. Штрихи и встречи. М.: Советский писатель, 1982. С. 222).
        В те же годы в Гейдельберге Михаил Андреевич, изучая христианские государства с психологической и социологической точек зрения, пришел к выводу о неизбежной интеграции всех стран на всех основах, на экономической тоже.

    В Томске

        В мае 1899 года четырехлетие Ларисы семья отмечала в Томске. Брату Ларисы Игорю было четыре месяца, он родился 28 декабря 1898-го там же, в Томске, куда Михаил Андреевич был направлен Министерством просвещения на открываемый юридический факультет Томского университета. Игорь родился через два месяца после переезда. Крестили его скорее всего в Воскресенской церкви, самой большой в городе, построенной на рубеже XVIII–XIX веков.
        Основан Томск в 1604 году в связи с усиленной добычей золота в Енисейской губернии. Расположен он на берегу реки Томь, недалеко от ее впадения в Обь. «Окружают город большие березовые леса. Сам же город весь белый, состоит из каменных домов, центр умственной жизни», – писал К. Ф. Жаков, знакомый Михаила Андреевича. В 1896 году в город была проложена железнодорожная ветка от Транссибирской магистрали. В 1888-м там открылся первый в восточной части России университет, потом первый Технологический институт. Томичи говорят, что их город – островок интеллекта среди природных просторов. И гордятся своей немецкой диаспорой, которой уже 200 лет.
        Михаил Андреевич служил профессором и секретарем на юридическом факультете, который помогал организовывать. В 1907–1910 годах на этом факультете учился Валерьян Куйбышев и вел революционную работу вместе с Кировым. Томск с 1880 года был местом ссылки, и политические ссыльные в 1901 году создали там Сибирский союз РСДРП.
        За три года работы в Томском университете M. А. Рейснер издал ряд трудов об отношении государства и Церкви, о праве свободного вероисповедания, в которых разоблачал полицейский характер российского церковного законодательства. На опыте протестантизма Рейснер доказывал, что всякая религия является в зародыше организацией жесточайшего деспотизма: пока она гонима, религия взывает к свободе, а когда у власти, то укрепляет веру «государственными» средствами – штрафами, тюрьмой. Мечтой молодого профессора было создание «Новой Философии Самодержавного Государства», философии просвещенного абсолютизма.
        Летом 1899 года Михаил Андреевич уехал в командировку один и опять в Гейдельберг. Семья осталась в Томске, а точнее – в деревне Аксеновке. Сохранилось письмо на имя ректора Томского университета от Екатерины Александровны Рейснер, где она сообщала о появлении дифтерии среди деревенских детей и просила врачебную помощь. Этим годом помечена фотография Ларисы в клетчатом платье, она держит за руку сидящего младенца Игоря.

    1900 год в калейдоскопе

        Новый век начинался для Рейснеров печально: 5 марта скончался отец Михаила Андреевича Андрей Егорович в возрасте 60 лет. Похоронили его в Риге. За полгода до смерти он был пожалован орденом Святого Владимира за 35-летнюю безупречную службу. В этом году летней командировки у Михаила Андреевича не было. Екатерина Александровна продолжала вести большую общественную работу, в частности, как секретарь Комиссии народных чтений.
        Европейские страны в основном вели отсчет нового века с двух нулей в числе (в отличие от других, кто начинал его с 1901-го). В Петербурге новое столетие встретили 1 января 1900 года два издания: «Новое время» Суворина и газета «Свет». В последней писали:
        «Первый день XX века. С крепкой верой, с сильным духом, с мощью мысли и энергией вступает сегодня Россия в новый год и вместе с тем в новое столетие.
        Вера и энергия русского народа необъятны и то, что принесет нам новый год и новое столетие, есть награда Божия за добродетель и труд народный, которыми и обусловится наше будущее благоденствие… Если смотреть вдаль, то мы имеем перед собой необъятные перспективы. В далеком будущем мы видим борьбу племен за первенство… Но на первом плане виднеется нечто уже ярко очерченное, нечто вкладывающееся в определенную программу, которую ближайшему времени предстоит осуществить.
        Мы, сильное славяно-русское племя, представляем в настоящее время то аллегорическое море, в котором да сольются славянские ручьи! Велика будущность Русской земли и светла перспектива славянских народов, собираемых под свой стяг миролюбивой Россией». Увы, более далекое от действительности предсказание трудно представить.
        Спор о начале века был всегда. Предыдущий, XIX век, Павел I, сославшись на Петра I, решил начать с 1800 года.
        В «Русском богатстве» Владимир Короленко представил свою оценку XIX века: «Век не осуществившейся идеи общего блага, но привившей ее всему человечеству. Что нам должен дать новый век? Электричество, аэронавтику?»
        В петербургской прессе пытались осмыслить не только итог XIX века, но и предыдущие рубежи веков, приходя к выводу, что они имеют схожие черты: землетрясения, наводнения, стихийные бедствия, войны на рубежах веков умножаются. 1900 год начался с голода, экономического кризиса (возникший во второй половине 1898-го, он срифмовался с 17 августа 1998 года), войны Европы с Китаем. В октябре 1899-го вспыхнула война Англии с бурами (а новая волна войны в Чечне – в сентябре 1999-го)… и т. д.
        Вот некоторые «знаковые толчки» событий в 1900 году:
        спуск «Авроры» на воду на Балтийском заводе в мае 1900-го, при котором присутствовала царская семья. В том же году открытие в Берлине нового здания рейхстага;
        в 1900-м умерли И. Левитан, И. Айвазовский, В. Соловьев; родились И. Дунаевский, М. Исаковский, О. Волков – писатель, проведший около 30 лет в лагерях и одним из первых написавший об этом книгу «Погружение во тьму».
        В газетах 1900 года немало и наших тем. «Скандал в Петербургской Думе»: один гласный назвал другого гусаком. Драки время от времени вспыхивают и в Думе XXI века. Карикатура на вкусы публики 1900-го – в Театр оперетты ломятся толпы людей, а в Большом зале филармонии сидят семь человек и те спят. Из сатирических предсказаний: о давно ожидаемом (как и в XXI веке) открытии в Петербурге «туалетных павильонов», в которых устроят «буфет и музыку по вечерам». Или: в Юсуповском саду состоится с благотворительной целью состязание на коньках между должниками и кредиторами. Еще из юмора 1900-го: русские массами двинутся на Всемирную парижскую выставку «за неимением пассажирских вагонов в багажных».
        Парижская Всемирная выставка работала с 1 апреля по ноябрь 1900 года. Эта вторая Всемирная выставка (первая состоялась лет 15 назад) была развернута около Эйфелевой башни (самый большой экспонат), рядом построен мост Александра III. Присуждение золотых медалей оказалось очень трудным делом. Но после бурных споров Александр Попов получил-таки медаль за создание беспроволочного радио. На русской территории выставки наибольшей популярностью пользовалась панорама самой протяженной в мире Сибирской железнодорожной магистрали.
        В Петербурге вошел в моду балет и появились ночные очереди за билетами у Мариинского театра, как вспоминала Тамара Карсавина.
        На рубеже столетий возрастает интерес к статистике. Благодаря ей выяснилось, что в XIX веке на несколько десятков лет продлилась средняя продолжительность жизни человека, что люди умственного труда живут на 30 лет больше остального населения. По статистике в США: на примере 530 знаменитых людей установлена средняя продолжительность жизни – 68 лет. Оказывается, известность прибавляет два-три года, а небольшое число лауреатов живет больше обыкновенных смертных почти на 30 лет. По профессиональному признаку: дольше всех живут государственные деятели – 70 лет, в Англии – 75 (в XIX веке – 66), а натуралисты, полководцы и историки – 72 года.
        На рубеже веков появляется больше книг об искусстве жить долго. Вот несколько примеров: Доктор Л. Эйнек. Происхождение и предупреждение преждевременной старости нервной системы. СПб., 1898; В. Высочко. Чудодейственные средства от всех болезней и старости, испытанные 60-летней девочкой. СПб.,1894; Гигиена жизни. Как прожить целые сотни лет. Составил по новейшим источникам С. И. Глебов. СПб.; Гораций Флетчер. Флетчеризм, или Как я в 60 лет стал юношей. Пг.: книгоиздательство «Новый человек».
        На рубеже столетий не только усиливаются природные и социальные катаклизмы, космическая нестабильность, затмения, но и резко возрастает обращенность к сакральным тайнам мира, которые начинают приоткрываться. С прилавков магазинов не сходит мистическая, апокрифическая литература. «Эпидемии идей существуют», – считал наш современник выдающийся ученый и просветитель Василий Налимов.

    Религиозно-философские собрания

        В «Петербургской газете» от 31 декабря 1900 года помещен рисунок: на земном шаре стоит мальчик – XX век. Он сражается мечом с извивающимися вокруг него змеями вопросов и проблем XIX века, которые ему предстоит решать (большинство этих проблем перешло в XXI век, в первую очередь проблема взаимопонимания людей).
        Разрыв между интеллигенцией, имевшей высшее образование, и народом, в большинстве малограмотным, в XIX веке попытались уменьшить «святые шестидесятые», когда в «народ» ушло очень много добровольных учителей.
        Разрыв между интеллигенцией и Церковью попытались уменьшить петербуржцы в неожиданно и ярко начавшемся «серебряном» возрождении русской культуры на рубеже веков. Прообразом религиозно-философских собраний стали лекции философа Владимира Соловьева, ориентированные на светскую аудиторию. На диспуте представителей Церкви и культуры князь С. Волконский, человек эрудированный, широких взглядов, утверждал, что свободы веры нет и не будет, пока православие не избавится от «полицейского покровительства» со стороны властей… Он напомнил собравшимся слова Петра I: «Совесть человеческая единому Богу токмо подлежит и никакому государю не позволено оную силою в другую веру принуждать». Думается, что и до Томска, и до Гейдельберга дошли известия об этих собраниях в Петербурге, стенограммы которых печатались в журнале «Путь». То, что пропускалось цензурой.
        История возникновения религиозно-философских собраний такова. Осенью 1901 года к обер-прокурору Святейшего синода К. П. Победоносцеву пришли за разрешением на собрания Д. Мережковский, Д. Философов, В. Розанов, Н. Минский, журналист М. Миролюбов. Победоносцев разрешение дал, зная, что митрополит Антоний Вадковский живо откликнулся на идею собраний. (Вадковский имел мягкий характер и слыл либералом.)
        Двадцать девятого ноября 1901 года в помещении Географического общества, расположенного в Министерстве народного просвещения на улице Зодчего Росси, впервые сошлись представители творческой интеллигенции, преимущественно молодые: Д. Мережковский, 3. Гиппиус, князь С. Волконский, В. Розанов, сотрудники журнала «Мир искусства»: С. Дягилев, Л. Бакст, А. Бенуа, журнала «Аполлон» – С. Маковский. Председателем был епископ Сергий Страгородский, 40-летний автор смелого богословского исследования, ректор Петербургской духовной академии (в 1920 году – патриарх Русской православной церкви). Присутствовали также грубоватый и шумный архимандрит Антонин Грановский (в будущем епископ, спустя 20 лет возглавит в Москве церковный раскол реформистского направления и уйдет в 1927 году из жизни нераскаянным бунтарем), Антон Картышев, 26-летний сын уральского шахтера, доцент Духовной академии (станет министром вероисповеданий во Временном правительстве; в эмиграции, до смерти в 1960 году, будет профессором Парижского богословского института), а также Павел Флоренский, тогда 19-летний студент-математик, приехавший из Москвы.
        Сергий Страгородский считал, что религиозные умозрения – это различные мостики, по которым человеческий разум доходит до истины, а значит, границ богословствующей мысли не должно быть.
        На первом собрании выступил с докладом «Русская Церковь перед великой задачей» Валентин Александрович Тернавцев, который служил в Синоде, был своим и для представителей церкви, и для тех, кто не разделял его безоговорочной веры. Он отметил нарастание глубокого кризиса в стране и высказал мысль, что ее возрождение должно произойти на религиозной почве. Но наставники Церкви, по его словам, видят в христианстве один только загробный идеал, оставляя весь круг общественных отношений без воплощения истины. Единственное, что они хранят как истину для земли – это самодержавие, с которым не знают, что делать… Ими не рассматривается «предмет мучительных раздумий для интеллигенции – вопрос об устройстве труда, о его рабском отношении к капиталу, проблема собственности, противообщественное ее значение с одной стороны и совершенная неизбежность с другой стороны… Религиозное учение о государстве, о светской власти, общественное спасение во Христе – вот о чем свидетельствует наступившее время. Творческое воздействие Церкви на мир – есть реализация ее подлинной универсальной природы».
        На втором заседании прозвучал доклад Дмитрия Философова о двух главных христианских заповедях: любви к Богу и к ближнему. О первой забыла интеллигенция, утверждал он, о второй – Церковь. На десятом и одиннадцатом заседаниях говорили об отношении между христианским аскетизмом и культурой. Церковь не отворачивается от культуры, – пытались доказать преподаватели Духовной академии.
        За два года состоялось 22 заседания. «Первый год, – вспоминал Александр Бенуа, – были очень содержательные встречи. С течением времени они стали приобретать тот характер суесловных говорилен, на который обречены всякие человеческие общения, хотя бы основанные с самыми благими намерениями».
        Дмитрий Мережковский высказал свое мнение: «Вот уже два года как длится поразительное недоразумение в этих Собраниях. Нас все время обращают в христианскую веру. Мы говорим, что верим, а нам отвечают: „Неправда, и вы настолько погибшие, что всякий безбожник нам ближе“».
        Бенуа продолжал в воспоминаниях: «Мне становилось ясно, что тут, как и во всем на свете, дело складывается не без участия Князя Мира Сего… Каково же было мое изумление, когда я удостоверился в „реальном“ присутствии бесовского начала. За черной доской стояло чудовище с рогами, привезенное из Монголии или Тибета какой-либо научной экспедицией Географического общества. Оно показалось мне до жути уместным – суетное софистское тщеславие вместо поиска истины – в этом зале».
        Николай Бердяев вспоминал о Собраниях, как «о небывалом еще в русской жизни явлении… после цензурной зимы вдруг свобода совести и свобода слова временно утверждается в маленьком уголке Петербурга».

    Студенческие волнения

        На одной из студенческих лекций Михаил Андреевич Рейснер сказал: «В России нет права, оно смешивается с моралью, которая со своей стороны имеет полицейский характер». В 1901 году он открыто поддержал политическую забастовку студентов, подвергая обструкции тех, кто продолжал посещать занятия вопреки постановлению сходки. В приказе министра просвещения Рейснер расценивался как лектор, «злоупотребляющий кафедрой для произнесения речей, которые побуждают относиться с неуважением и враждой к установленному в России законному порядку вещей». Тем не менее с 1 января этого года М. А. Рейснер был назначен экстраординарным профессором по кафедре политической экономии и статистики и награжден орденом Святой Анны 3-й степени. Два учебных года стали для Михаила Андреевича периодом его сближения со студенчеством и отчуждения от профессуры. Томский университет, желая избавиться от беспокойного профессора, отправил его с мая 1901 года по 1 сентября 1902-го в заграничную командировку.
        Студенческие волнения начались в Петербургском университете в феврале 1899 года и стали распространяться по главным университетам России. В июле были введены «Временные правила», по которым бастующих студентов отдавали в солдаты. Через два года в солдаты были отданы 183 студента Киевского университета «за учинение скопом беспорядков». Возле Петербургского университета дежурили наряды полиции и конные казаки. Тем не менее на лекциях открыто передавались прокламации. 14 февраля 1901 года студент П. Карпович насмерть ранил министра народного просвещения Н. П. Боголепова.
        Девятнадцатого февраля 1901 года отмечалось 40-летие отмены крепостного права. У Казанского собора собралось несколько сотен студентов. На Невском к ним присоединились тысячи людей. Демонстрацию разогнали, многих арестовали.
        Двадцать пятого февраля русская общественность была извещена об отлучении графа Л. Н. Толстого от Русской православной церкви. 4 марта того же года у Казанского собора повторилась политическая демонстрация. Рядом со студентами были бастующие рабочие, служащие, интеллигенция. При разгоне демонстрации оказались избитыми Н. Анненский, И. Рубакин (библиограф, филолог), редакторы журнала «Жизнь» М. Ермолаевич и В. Поссе, писатели В. Вересаев, Е. Чириков, профессор Военно-медицинской академии П. Лесгафт. Член Государственного совета, генерал-лейтенант князь Л. Вяземский пытался остановить побоище, обратившись к офицерам, за что впоследствии его выслали из Петербурга. Лев Толстой написал ему письмо с благодарностью.
        Непримиримость Толстого и к церкви, и к власти вызывала восхищение самых разных людей. При этом Лев Толстой хлопотал об освобождении Максима Горького, арестованного в Нижнем Новгороде «за усиленную агитацию», обращаясь и к товарищу министра внутренних дел П. Д. Святополк-Мирскому, и к принцу П. Ольденбургскому. В Лондоне Чертков печатал в «Листах Свободного Слова» толстовский «Ответ Синоду»: «Я действительно отрекся от Церкви, перестал исполнять ее обряды… я отвергаю непонятную Троицу и басню о падении первого человека… я отвергаю все таинства…» Были там и такие слова: «Рост насилия, который ширится как снежный ком, никогда не выведет страну из того ужасного состояния, в котором она находится сотни лет».
        М. Добужинский и А. Бенуа учились в то время в Петербургском университете. Бенуа писал: «В нашем отрицательном отношении к революционности действовало очень сильно отвращение в нас от всего стадного, модного… Мы все были плохими патриотами. Нам была дорога идея объединенного человечества. Я остался ненавистником всего, что носит характер ограниченного предпочтения своего перед чужим… Ни в ком из нас не жила склонность к революционности, не было соблазна вмешиваться в общественную и политическую жизнь. Между тем этому соблазну поддавалось в те дни великое множество русской молодежи».
        Ему вторил М. Добужинский: «В университете я держался вдали от поголовного увлечения студенчества политикой. Многие из моих приятелей принадлежали к разным политическим партиям… но меня никто не тянул в политику, так как убедились в моей „незрелости“ и на меня махнули рукой. Я никак не мог найти своего отношения к социализму, как ни старался, так и не смог одолеть „Капитал“ Маркса. Логика говорила одно, а внутреннее чувство – другое. Тема споров – какую форму правления я предпочитаю. С двоюродным братом Сашей перестали спорить, чтобы не ссориться. С его точки зрения я был презренным западником и либералом».

    «Рейснеры никогда не скучали»

        Длительная командировка М. Рейснера проходила в Берлине и Гейдельберге. Жизнь за границей в эти годы семилетняя Лариса уже хорошо запомнила и писала о ней в автобиографическом романе: «Четыре человека: два больших и два маленьких никогда не скучали. Каждый день был источником бесконечной радости, которая соединяла счастье зрелой любви, гордость труда, благословенного призванием, аскетическую чистоту и бредни детей, начинающих жить в полном солнечном свете, на высоте, где воздух чист и разряжен прикосновением творческих грез. Возвращался ли Михаил Андреевич с ученого собрания или парламентской сессии, приносила ли Екатерина Александровна с базара в плетеной кошелке вместе с пучком укропа, хлебом и фруктами целую охапку роскошных мелочей, свежих и сочных, обрызганных каплями смеха – они раскладывали за обедом свои рассказы как редкие драгоценные находки – превращали их в пьесу, разыгранную вчетвером, в мистерию, в памфлет или диалог, смотря по тому, кто был действующим лицом в этот день: ректор старого гейдельбергского университета, горбатый своей мудростью, или цветущая липа в саду библиотеки, пахнущая средневековьем и медом…»
        Ректор Томского университета добивался увольнения Рейснера, этого «заносчивого либерала, заигрывающего с анархически настроенными отдельными студентами». Вот выдержка из автобиографии, которую М. Рейснер напишет для словаря «Гранат»: «Я боролся, стоя на почве самодержавия, и тем невольно углублял пропасть между идеальными сторонами просвещенного деспотизма и фактическими извращениями». В «Сибирском вестнике» он писал: «Можно пожелать только, чтобы светлые идеалы гуманности и правды надолго остались в памяти томичей». Кроме политической конфронтации между ректором и беспокойным профессором была и научная. Михаил Андреевич считал, что Германия, точнее Пруссия, будет объединять Европу, а ректор был славянофилом. Профессиональная деятельность Михаила Андреевича, рассказывал С. Шульц, всегда шла со скандалами. Он не умел влиться в коллектив, был очень честолюбив. Когда его деятельность стала известна Сталину, то последний приказал, чтобы никаких упоминаний о Ларисе Рейснер и ее отце нигде не было.
        В марте 1903 года Михаилу Андреевичу пришлось ехать в Петербург и объясняться в Министерстве народного просвещения, куда шли докладные записки от ректора университета и томского губернатора. В Министерстве внутренних дел сохранилась объяснительная записка Рейснера: «Неужели же политика до такой степени поглотила все области научной мысли, что нет уже в громадном организме России места скромному ученому, который только стремится к истине и к правде и не желает принимать места в активной политической борьбе, так как чувствует себя к ней совершенно неспособным?» После длительного объяснения с директором Департамента государственной полиции Рейснер был корректно уволен с должности.
        Спустя несколько месяцев на годовом собрании студентов Томского университета председатель сказал во вступительном слове, что в прошлом году на этот праздник был приглашен профессор Рейснер. «Он один из профессорской среды разделял наши взгляды. Ему не чужды были идеи свободы. Более того, он боролся за них. Он явился жертвой политического гнета. Я предлагаю послать ему приветственную телеграмму».
        В 1914 году «красный профессор» посетил Томск с чтением публичных лекций. Из его письма к Леониду Андрееву: «Из Сибири я привез удивительные впечатления. И от людей и от природы. Яркая сибирская зима с голубым небом и солнечным светом. Сладкий морозный воздух, прозрачная зелень быстрой Ангары, черная пропасть Байкала, маньчжурские лазоревые ночи, скалы и реки Забайкалья – ах, право, всего не перечислишь… А какие типы! Опустившийся и обовшивевший аристократ. Китаец с торсом Аполлона, маленькими ручками и ножками маркиза и детским цинизмом на лице. Живописные монголы, зашитые в бараньи шкуры, буряты с красными кистями на коленках, сибирские чалдоны с парой преступлений на совести, американцы-золотопромышленники – какая красочная, сильная и вольная жизнь. Боже мой, мы увлекаемся Джеком Лондоном. А на Руси не найдется писателя, который не поленился бы посмотреть на этот золотой край. Воистину новая и великая Русь! И еще одно. Это единственный край, где живет история. Начиная с московского раскольника-бунтаря XVII века и кончая каторжанином-садистом – все это там наверху, наружу, не закрыто никакой плесенью, никакой гнилью. И как там помнят 1905 год! В каждом городе Вас поведут по всем святыням, покажут места расстрела друзей и детей, поезда смерти Ренненкампфа и Меллера, воскресят их милые героические тени. Вот где конец вольного и смелого человека, тесная связь с титанической природой. Музей русской личности, святой и преступной, но всегда вольной. И признаться, ездил по Сибири, читал о Вас, думал о Вас – вот где Леонид Андреев мог бы найти тех, кого он любит и о ком тоскует, вот где его герои были бы своими, настоящими…»
        А вот быстрый взгляд Ларисы: «Зеленые леса открылись посредине, как книга. И чтобы она не захлопнулась, между двух листов положена синяя закладка – ясная, веселая речка…» Она не вернется в Томск, но в 1924 году привезет с Урала книгу «Уголь, железо и живые люди».

    Глава 4
    «МАТЬ ПОЕТ…»

        Перед отъездом в эмиграцию Михаил Андреевич получил приглашение Н. К. Михайловского сотрудничать с журналом «Русское богатство», редактором которого был В. Г. Короленко. Статьи о жизни в Германии М. Рейснер подписывал чаще всего псевдонимом М.Реус.

    Берлин, Фазанекштрассе, 58

        В первое время в Германии Рейснеры общались только со студентами, уволенными вместе с профессором, а также с соседом-врачом и одним давним другом. Через 20 лет о себе, восьмилетней, Лариса начнет писать рассказ «Мать поет…» и не напишет. Есть только начало: «Вероятно, каждому человеку в дни его ранней юности, почти на пороге младенчества, на несколько коротких мгновений приоткрывается вся скорбь и радость его будущей жизни. Это просветы бездонного ясновидения, почти невыразимые словами, оставляют след, подобный радуге на краю свинцового залива в ветреный осенний день, когда розоватые облака с безумной скоростью бегут над рдеющими золотыми соснами в темно-зеленых шапках, над песками, янтарными от заката, над мшистыми влажными склонами. Некоторым великим мастерам это выраженье было знакомо и они придали его лицу младенца Христа, и мудрому и не ведающему одновременно. Случай, о котором я сегодня помню так ясно, произошел 20 лет тому назад, когда мне было всего лет 8 и мои родители…» Еще одно воспоминание о детстве спустя 20 лет появилось в письме к родителям из Афганистана: «Давно мне не было так хорошо, и запах горных трав, вся эта дикость и высота напоминают что-то из времен детства. Особенно зеленые гладкие хвощи. Такие росли, если не ошибаюсь, в Schwarzwalde».
        Одна из ее детских фотографий была снята в фотоателье, в Тюбингене. У декоративного плетня с хворостиной в руке и в белом платье с крылышками стоит очень серьезная девочка, лет восьми. Этот город известен своим университетом, основанным в 1477 году. А университет известен тюбингенской школой немецкого протестантизма. В университете учились Гегель, Шеллинг, Гельдерлин. Сохранился средневековый центр города. В конце XX века Тюбинген считался самым экологически чистым городом Европы несмотря на машиностроительную и текстильную промышленность.

    Кёнигсбергский процесс

        Май 1904 года в Берлине. Семья уже полгода как находится в критическом материальном положении. Статьи в «Русском богатстве» задерживались цензурой. Болела Екатерина Александровна, даже была при смерти. Лариса пошла в школу, надо было платить за обучение. Жили они в Целендорфе – рабочем районе, одном из 20 районов города с населением в начале XX века почти три миллиона жителей. Школьная плата здесь меньше, чем в других районах, но денег все равно не хватало. Частый рефрен в письмах Михаила Андреевича: «Остался без гроша, мое положение довольно-таки критическое…» Задерживались статьи цензурой, возможно, из-за того, что на недавно состоявшемся Кёнигсбергском процессе имя профессора Рейснера стало известным среди европейских юристов и политиков. Сотни газет давали отчеты с этого процесса. Начатый по желанию российского правительства Кёнигсбергский процесс неожиданно превратился в место судилища над этим правительством. Прусские юристы разыскали в архивах позабытый закон, который гласил следующее: Германское государство защищает на своей территории интересы других государств, если эти государства, в свою очередь, защищают на своей территории интересы Германии. На основании этого закона осенью 1903 года четверо немецких социал-демократов, помогавших русским революционерам переправлять нелегальщину через границу, были арестованы. В случае их осуждения открывался путь для преследования и разгрома в пограничных с Россией странах всей системы революционных связей. Из русского консульства на суд были представлены тексты русских законов, которые якобы защищали германский правопорядок на территории России. Обвинитель потребовал «взаимности в отношениях с нашим великим соседом». Суду были представлены также переводы захваченных при обыске русских брошюр – эти переводы сделал русский консул, их содержание доказывало, что русские революционеры суть «нигилисты, бомбисты и мошенники».
        Затем слово получил адвокат Карл Либкнехт. Совсем молодой человек, он почтительно попросил дозволения произвести экспертизу по статьям русского государственного права. В зал пригласили эксперта. Им был М. Рейснер. И он заявил «высокому суду»: статей закона, охраняющих правопорядок Германской империи на территории Российской империи, в русском праве не существует! Они просто сочинены лицом, передавшим суду эти материалы. Это известие произвело эффект разорвавшейся в зале бомбы.
        Далее по просьбе адвоката эксперту пришлось объяснить суду, что и перевод «цареубийственных» брошюр сделан, деликатно говоря, тенденциозно: либо для него выбирались фразы, опровергаемые остальным текстом, либо – переведенные фразы просто сочинялись переводчиком. Консул ответил, что переводил второпях и теперь не может найти указанные цитаты. Особенно сильное впечатление произвели на суд произведения народовольцев – «чудовищных цареубийц», которые, оказывается, желали «скромнейшей конституции с достаточными гарантиями» и хоть «плохонького народного представительства, но имеющего право на самоулучшение путем агитации», то есть всего того, что уже полвека в Германии считалось нормой жизни. С этого момента адвокат К. Либкнехт с экспертом М. Рейснером уверенно повели суд за собой.
        – Господин эксперт, объясните суду положение чиновников в России, – говорил Либкнехт.
        Рейснер упоминал про знаменитый пункт, по которому русских чиновников увольняли со службы без объяснения причин, по одному желанию начальства. Судьи не верили: как же таким бесправным людям можно поручать управление государственными делами?
        – Существует ли в России возможность произвести хотя бы ничтожные реформы легальным путем? – спросил адвокат.
        – В России нет даже права петиций. Такое право предоставлено дворянским собраниям, но и им запрещено касаться общегосударственных дел.
        Надо заметить, что русское самодержавие, как всякое другое, лелеяло свою добрую славу в мире. И вдруг здесь перед всем миром обнажились «систематическое и бессмысленное зверство, совершаемое при полной тишине и спокойствии; усмирительные оргии исключительно ради административного восторга; истребление человеков и уничтожение их прав в слепом азарте бесшабашного разбоя, не разбиравшего ни правого, ни левого» – так позже оценивал процесс Рейснер.
        Сильное впечатление на общественность произвел тот факт, что эксперт Рейснер не числился нигилистом или социал-демократом. Он был из «фонского» рода. И не обличал, а просто перечислял статьи, параграфы, инструкции… Даже правые газеты писали: «С возрастающим любопытством глядит Европа на эту громадную империю. Сила ее парализуется недостатками ее управления». Об этом процессе М. Рейснер выпустит брошюру «Кёнигсбергский процесс К. Либкнехта против русского царя» (Рязань, 1925). А в 1969 году в третьем номере журнала «Аврора» в рассказе о Ларисе Рейснер «В какой-то высшей точке бытия» Михаил Хейфиц с блистательным мастерством раскроет эту тему.
        После Кёнигсбергского процесса Рейснеры подружились с Либкнехтами, с Бебелями. Тетушка Бебель потчевала Ларису сладкими пирогами. Стали иногда приходить письма от Ленина с благодарностью за «чрезвычайно ценное ваше сообщение… с надеждой на наше свидание с вами здесь. С пожеланиями успеха в борьбе». Статьи М. Рейснера начали печататься в ленинской газете «Пролетарий». Стали появляться связные. Одного из них, В. Воровского, Лариса узнает в дни революции. В таких обстоятельствах Михаил Рейснер быстро переходил, как писал в автобиографии, от «возмущенного либерализма к боевому решительному марксизму». Из его письма: «Я за границей стал каким-то присяжным экспертом по русским делам, участвовал в немецких публичных собраниях, читал доклады на немецком языке в Берлинском университете, в Вене».
        В начале 1904 года против Михаила Рейснера в «Новом времени» выступил Петр Столыпин. В марте 1904 года Екатерина Александровна Рейснер писала к Иванчину-Писареву в журнал «Русское богатство»: «Михаил Андреевич жадно следит за событиями в России, жаждет возвращения туда. „Я возвращусь в Россию для более основательного знакомства с российскими архангелами, а семью приютят тогда томские друзья“». Либеральные веяния вызывают у него насмешку: «Суворинская весна идет. Все жду, что меня сам Святополк пригласит на место столоначальника в департаменте Петра Накатникова или Иудушки Головлева».
        «Архангелы», то есть сотрудники охранки, уже ответили ударом из-за угла. «Недавно из Петербурга возвратился П. О. Шутяков, сотрудник „Мира Божьего“ и „Новостей“, – писал Рейснер, – и просил передать мне через моего старинного друга Вл. Мих. Фелькнера – чиновника здешнего финансового агентства, что обо мне он слышал в Петербурге на обеде писателей следующее: „Рейснер-де отлично умеет сидеть на двух стульях, работает в 'Русском богатстве', в то же время водит знакомство с посольскими…“ эту пошлую и дикую сплетню я без внимания оставить не могу… Вы знаете, я ехал за границу не из-за материальной выгоды. Я хотел работать под общим знаменем журнала и этим по возможности закончить то дело, которое я начал на кафедре… Мои цензурные неудачи заставили меня поломать голову над их причиной. Я не могу не заметить, что мои коллеги по Парижу и Лондону пишут нисколько не осторожнее меня, напротив, даже резче, а между тем их работы проходят… Я отослал „японцев“ (о японском государственном строе)».
        Сама Лариса вспоминала эмигрантскую жизнь в автобиографическом романе «Рудин». В приведенном из него отрывке описывается визит к Рейснерам художника-карикатуриста для работы в журнале «Рудин»:
        «Топиков с любопытством:
        – Скажите, зачем вы сделали такой важный стол. Он к вам обоим не подходит – такой чванный монумент. Зеленый глупый стол, нет? Вы не находите?
        Мама заволновалась:
        – Что вы, Топиков! Он деревянный, некрашеный, с сухими скрипучими ногами. Мой бедный важный стол.
        Она подняла край бархатной скатерти, спускавшейся до самого пола самоуверенными складками, и стали видны козлиные, белые, скрещенные ноги великана, между которыми жались кипы старых книг, детские игрушки и елочные украшения.
        – Раз вы теперь знаете секрет ученого стола, давайте я вам расскажу историю этой зеленой бархатной скатерти.
        Все лицо Елизаветы Алексеевны смеялось, отчего исчезли страшные следы кухни, прачечной лоханки и черной лестницы с котами, нанесенные на ее тонкую и сухую кожу, точно графитом на благородный пергамент.
        – Этот наглый зеленый бархат я купила за границей, когда Мише вдруг стали платить настоящими деньгами за его сумасшедшие писания и речи: у человечества иногда бывают свои странности. Так вот: чувствуя в кармане свои гроши и в душе нечто от прародительницы обезьяны, я носилась по огромному магазину, подыскивая для кабинета нечто могущее внушить уважение репортерам, приходившим в большом числе. Эти лихоимцы любят для своего вранья обстановку декоративную и устойчивую. Скатерть и сделалась взяткой их размашистому вкусу. Потом… потом газетчики перестали ходить на нашу Фазанекштрассе, швейцар получил от специального бюро полицейпрезидиума подробные инструкции относительно наблюдения, мы в тайне заложили ложки, а Михаил Николаевич сел писать новую книгу, которая, увы, и поныне не закончена…»

    Война с Японией

        Двадцать шестого января 1904 года с нападения японцев на русскую эскадру у крепости Порт-Артур началась война. На следующий день был затоплен крейсер «Варяг». Через два месяца при взрыве броненосца «Петропавловск» погибли адмирал Макаров и художник Верещагин. В конце года после 157 дней обороны был сдан Порт-Артур. Японский флот, будучи совсем молодым, безукоризненно скопировал всё лучшее, что существовало в мировом кораблестроении. 14 мая 1905 года произошло Цусимское сражение, и к утру 15 мая русская эскадра перестала существовать как боевая сила.
        Перед Цусимским боем адмирал Зиновий Петрович Рожественский отдал приказ: «Японцы беспредельно преданы престолу и родине. Они не снесут бесчестья и умирают героями. Но и мы клялись перед Престолом Всевышнего». В бою адмирал Рожественский, раненый и без сознания, был взят с горящего миноносца в плен японцами. К нему в госпитальную палату пришел победитель адмирал Того со словами: «Поражение – это рок, участь, судьба, которая ожидает всех нас. Но в нем нет ничего постыдного, ни бесчестия, ни бессилия. Вы и ваши люди проявили подвиги изумительные. Я хотел бы выразить вам мое уважение и мое соболезнование. Надеюсь, вы скоро выздоровеете». Рожественский ответил: «Благодарю вас за то, что пришли меня навестить. Я больше не стыжусь, что был побежден вами» (журнал «Петербург-Классика», 2005, № 5). В июле 1905-го С. Ю. Витте прибыл на пароходе «Кайзер Вильгельм» в Америку, чтобы подписать мирный договор с Японией.
        Леонид Андреев в письме К. М. Пятницкому в 1904 году писал: «Действительно, творится какая-то российская чепуха. Можно осатанеть от злости, живя в этой проклятой России, стране героев, на которых ездят верхом болваны и мерзавцы. Если война не закончится революцией, то наступит такая черная, глухая, беспросветная реакция… Самодержавная бессмыслица – кошмар, а не жизнь».

    Революция 1905 года

        В феврале Михаил Андреевич послал 165 рублей для помощи пострадавшим 9 января 1905 года на улицах Петербурга на имя Короленко в редакцию «Русского богатства».
        Незадолго до баррикад в Киеве состоялся Второй съезд российских психиатров. Владимир Бехтерев говорил о необходимых условиях для развития личности и ее здоровья, о том, что российская казенная школа «нарочитое создание охранительной политики режима, а самый духовный климат страны губителен для существования полноценного человека».
        В Таврическом дворце Петербурга в марте открылась выставка русских портретов. Собирая ее, Сергей Дягилев объехал более сотни помещичьих усадеб. Россия как будто прощалась с дворянской культурой, впервые представив с таким размахом и блеском ее представителей.
        Ларисе десять лет. Из автобиографического романа «Рудин»: «Двое детей, рожденных со смертельной опасностью, были выкормлены легким и разрушительным гением анализа, царившего в семье. Они знали жизнь в десять лет, умели оценивать без ошибки все отчаянные схватки и наводнения, бросавшие их шаткое гнездо с места на место. Они привыкли видеть отца и мать в позе вечной обороны, в постоянном одиночестве, вызванном непримиримостью критериев, приложенных к жизни».
        Четвертого февраля 1905 года эсер Иван Каляев у Никольских ворот Кремля бросил бомбу в карету московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича, который погиб. Каляев был повешен в Шлиссельбургской крепости.
        Четырнадцатого июня началось восстание на броненосце «Потемкин», поднялся мятеж на Черноморском флоте, летом 1906 года – Кронштадтское восстание. Вспыхнули крестьянские волнения, продолжавшиеся два года. В октябре 1905 года началась всероссийская политическая стачка. Одновременно происходили массовые еврейские погромы на Украине и в России. Об одном из самых кровавых кишиневских погромов летом 1903 года С. Ю. Витте писал, что устроенный при попустительстве Плеве, он свел евреев с ума и толкнул их окончательно в революцию. «Ужасная, но еще более идиотская политика».
        Семнадцатого октября 1905 года Витте привез в Зимний дворец для подписания текст манифеста «Об усовершенствовании государственного порядка». «На обязанность Правительства возлагаем Мы выполнение непреклонной Нашей воли: 1) Даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний, союзов… предоставив засим дальнейшее развитие начала общего избирательного права…»
        В манифесте просвечивала явная двусмысленность обещаний, недоговоренность; исполнение всех его пунктов предоставлялось будущему «объединенному кабинету». Предотвратить революцию манифест уже не смог. Слишком долго откладывались необходимые реформы.
        Начиналось вооруженное восстание в Москве. Михаил Рейснер оказался в Нарве, где участвовал в образовании Нарвского комитета РСДРП, таким образом вступив в партию большевиков. Под именем Иванова, сотрудника газеты «Эду», он приехал на Таммерфорскую конференцию РСДРП. Таммерфорс или Тампере – второй после Хельсинки город, озерный порт на юго-западе Финляндии. Большевики называли Финляндию «красным тылом революции». Всего на конференцию прибыл 41 делегат от 26 партийных организаций, из них 14 рабочих. Среди участников – Ленин, Красин, Сталин. Конференция высказалась за немедленное и единовременное слияние партийных центров на началах равенства и за бойкот Государственной думы.
        К слову сказать, в разгар революции 15 декабря 1905 года в Петербурге был основан Пушкинский Дом.
        Двадцать второго декабря 1905 года Рейснер был задержан во время нелегального собрания в квартире бывшего студента Ф. Н. Фальковского. В 1906 году Михаил Андреевич работал в комитете помощи прибалтийским беженцам-революционерам. Его уголовное дело закрыли по амнистии 1907 года «за неимением улик».
        В 1905 году у Михаила Рейснера вышли две книги: «Русекая борьба за права и свободу» на немецком языке и «Государство и верующая личность» в серии «Библиотека „Общественной пользы“» в Петербурге.

    Высшая школа общественных наук в Париже

        Пока глава семьи занимался революцией, его жена и дети оставались в Париже, куда Михаила Андреевича пригласил Максим Максимович Ковалевский (1851–1916) для работы в своей школе. Юрист, социолог, историк, он жил за границей, после того как его отстранили от преподавания в Московском университете. Читал лекции в Оксфорде, Стокгольме. Был знаком с Марксом и Энгельсом. Организовал Высшую социальную школу, для которой из Америки прислали средства, а Брюссельский университет дал школе права на свой докторский диплом. Лекции читались почти на всех европейских языках. Михаил Андреевич решил создать из школы центральный социалистический университет. Школа закрылась из-за партийных разногласий, и в 1906 году Ковалевский уехал в Россию. В Петербургском университете Ковалевский и Рейснер будут коллегами, но не единомышленниками. Ковалевский придерживался идеи эволюции, которая заключалась в постепенном усовершенствовании общественных учреждений. Прогресс он видел в росте социальной солидарности, но активно противопоставлял себя марксизму. Классовую борьбу рассматривал как признак незрелости того или иного строя и отводил немалую роль психологическим и биологическим факторам в жизни общества.
        В апреле 1906 года Рейснеры вернулись из Парижа в Берлин. Еще в 1905-м Михаил Андреевич подавал прошение в Министерство народного просвещения с просьбой открыть курс лекций в Петербургском университете, но выехать в Россию все не удавалось. «Хотелось домой, учить детей дышать своим воздухом. Мы до того дошли, что ходили по вечерам на вокзал смотреть поезда, отходившие в Россию. Кондуктора кричали нагло, по огромным колесам стекало масло, пар взлетал горячим воздухом и уходил под сумрачное черное стекло крыши облаком какой-то идиотской надежды», – вспоминает в автобиографическом романе мать Ларисы. «Идиотская надежда» вскоре сбудется благодаря амнистии.
        А пока Лариса «прыгает с парты на парту», как писал о дочери отец. В немецкой школе, где она училась, при хорошей успеваемости и поведении учеников сажали на первые парты, при плохом – на последние.
        Один из знакомых Михаила Андреевича вспоминал: «Да неужели это та, бойкая, правда, маленькая девочка, которая провожала нас с сыном в Берлине до трамвая? Положим, и тогда она поразила нас своей самостоятельностью. Как можно было поручать такое ответственное дело, как проводы с переходом через улицу, такому ребенку. И вдруг – взрослая девица, красавица, смелая, эффектная…»

    Глава 5
    ФАНТОМ ПЕТЕРБУРГА НА ЧЕРНОЙ РЕЧКЕ

        Финляндией дышал дореволюционный Петербург. Я всегда смутно чувствовал особенное значение Финляндии для петербуржца, и что сюда ездили додумать то, чего нельзя было додумать в Петербурге.
        О. Мандельштам
        Май 1907 года. В начале года объявлена амнистия политическим эмигрантам. Михаилу Андреевичу Рейснеру, согласно его прошению, пришло разрешение от попечителя учебного округа на чтение лекций в Петербургском университете и зачисление его на кафедру истории, философии, права приват-доцентом. Разрешение пришло по адресу: Троицкая улица, дом 38, квартира 15. Может быть, на этой улице было родственное гнездо Рейснеров? Недалеко, на Чернышевой площади, находилась 6-я гимназия при Министерстве народного образования, которую окончил Миша Рейснер. Поскольку в этом же доме в XIX веке жил Антон Рубинштейн, то улицу в 1920-х годах переименуют в улицу Рубинштейна.
        Семью Михаил Рейснер привез не в Петербург, а сначала поселил на даче в Финляндии. Первым «своим воздухом» оказался для них финский морской. Лара и Игорь Рейснеры провели летние месяцы на побережье Финского залива, там, где в него впадает Черная речка, Ваммельйоки, у деревни Ваммельсуу. Это место на Карельском перешейке одно из самых красивых. От Ушкова до Черной речки вдоль залива рядом с зеленогорским шоссе тянется длинная гора, вся поросшая деревьями. Недалеко от Черной речки гора выходит к шоссе и открывается песчаным карьером. Если бежать вниз по песчаным склонам к заливу, возникает состояние полета. Петербуржцы в начале XX века называли эту местность «Финляндской Ривьерой», но чаще – «Черной речкой».
        Дачный бум возник в 1830-х годах. Петербург считался самой нездоровой столицей в Европе. Существовали летние лагеря, куда обязательно вывозились детские приюты. Дачи сдавались в начале XX века вплоть до Выборга. Финляндия привлекала, как и Эстония, устроенным бытом и чистотой. Поезда туда шли так же часто, как и сейчас. До Териок (Зеленогорска) дорога занимала один час двадцать минут. В дачных поселках были общества по благоустройству. За Черной речкой, в Молодежном, возникли кооперативные дачные поселки. Дача Владимира Бехтерева стояла особняком на берегу залива дальше Молодежного. Впоследствии у Бехтерева Михаил Андреевич будет преподавать в Психоневрологическом институте, а Лариса – учиться. Еще дальше, в Приветнинском, с 1901 по 1911 год, то есть до конца жизни, жил Валентин Серов. Бывал здесь и Николай Рерих.
        И на Черной речке было много дач. В них селилась в основном, интеллигенция: Л. Андреев, Г. Чулков, П. М. Милюков, композитор А. Серов. В устье Черной речки располагалась дача Александра Бенуа. Он писал, что исходил все ближайшие окрестности и находил много поэтических мотивов. Ходили в лиственничную рощу, посаженную по инициативе Петра I для корабельных мачт (Мустомяки-Рощино).
        Где-то на Черной речке снимали дачу летом 1907 года и Рейснеры. Здесь завязались дружеские отношения Леонида Андреева с Михаилом Андреевичем, который был восхищен творчеством писателя. В 1909 году Рейснер издаст книгу «Леонид Андреев и его социальная идеология. Опыт социологической критики». Возможно, они сблизились, обсуждая политические новости, и в чем-то нашли единомыслие. А новости были серьезные. 3 июня 1907 года Вторая Государственная дума была распущена правительством. Петр Аркадьевич Столыпин, в то время министр внутренних дел и председатель Совета министров, получил якобы сфабрикованную охранкой фальшивку о существовании заговора социал-демократических фракций против государственного строя. Он добился роспуска Второй думы и провел новый избирательный закон в пользу правых партий. Это означало конец революции, которая принесла России первые демократические свободы, первую конституцию, первые уроки парламентаризма, попытку провести аграрную реформу.
        Сближало Андреева и Рейснера их участие в революции. В феврале 1905 года Андреев просидел в Таганской тюрьме несколько недель за то, что предоставил свою квартиру нелегальному собранию большевиков. Горький боялся, что психика Андреева не выдержит тюрьмы, но Андреев нашел в этом и положительный момент: «Это хорошо, когда тебя сожмут, хочешь всесторонне расшириться». Он был выпущен под залог в 10 тысяч рублей, данных Саввой Морозовым.
        Леонид Андреев был связан со Свеаборгским восстанием. Он рассказывал: «Хотели арестовать меня и в 1905 году. Вечером предупредили, пришлось в ту же ночь собраться и нелегально через Финляндию выехать за границу. Может быть, надолго. Но тогда это не огорчало, не пугало. Я знал тогда, для кого пишу. Знал также и то, кому был нужен мой арест. Кто угрожал расправой».
        За границей Леонид Андреев вошел в Лозаннский международный комитет для помощи русским безработным рабочим. Комитет обращался к рабочим Европы с просьбой помочь русскому народу «посильным материальным и моральным содействием… Рабочие всего мира должны помогать друг другу в общем для всех освобождении труда от гнета капитала и насилия власти! Эта взаимная помощь сольет их во единую неодолимую силу и ускорит победу справедливости над произволом, правды над ложью, человека над животным». Подписали это воззвание Максим Горький, Леонид Андреев, Александр Амфитеатров и другие.
        Андреев, как и Рейснер, вернулся в Россию после амнистии. В 1908 или в 1909 году Леонид Николаевич пригласит семью Рейснера пожить у него на даче в финской деревне Ваммельсуу.

    В гостях у Леонида Андреева

        Мне царь нужен, мне нужен, хоть призрачный, образ одинокого, свободного и смелого человека, который заглянул во все дыры мироздания, который отверг славу, могущество, мудрость во имя чего-то лучшего, имени чему я не знаю.
        Леонид Андреев
        Несмотря на многочисленных интересных соседей и ярких личностей, «гением этого места» стал Леонид Андреев, самый знаменитый писатель тогда. Произведения Андреева отличались огромной силой эмоционального воздействия, новизной тем, средствами выразительности. Горький как-то обмолвился: ты, как всегда, царь в неизведанном и на путях тьмы. С 1906 по 1908 год на Черной речке строился дом Андреева. Строил его архитектор Андрей Оль по рисункам писателя. С весны 1908-го по 1919 год Леонид Андреев с семьей будет жить здесь постоянно. Он и похоронен будет в 1919 году на местном кладбище, пока в 1956-м его прах не перенесут на «Литераторские мостки» Волкова кладбища в Ленинграде.
        Когда строился дом, писатель со старшим сыном Вадимом и матерью Анастасией Николаевной, которая никогда с «Коточкой» не разлучалась – так любила, жил в Петербурге на Каменноостровском проспекте (дом 13, квартира 20, на пятом этаже) или в «Пенатах» у Ильи Репина.
        Дом свой Леонид Андреев задумал в стиле норвежских замков. Летом 1907 года он писал Максиму Горькому, с которым дружил: «Живу я широко и весело. Куоккала, песок, терраса, через забор смотрят дачники, спрятаться некуда. А у меня сердцебиение. Спасаюсь на день – на два на Черную речку, но и там – пронюхали. Купил там кусочек горки и строю крепость. Будет потайная комната, куда лазать на четвереньки».
        К другим адресатам: «Нужно в пустыню. Вот и Морозов говорит, что он хочет на месяц в пустыню – устал. То же слышал вчера от одного серьезного работающего человека: эти галопирующие дни очень утомляют. Сидишь в комнате, а впечатление такое, будто едешь в скором поезде». Андреев часто говорил журналистам о своем желании уйти в деревенское уединение, чтобы свободно писать о «вневременном» и «внепространственном».
        «И знать не буду, пока не отойду от житейской суеты и в дикой пестроте явлений не усмотрю какого-то великого и еще неведомого мне единства. От этого так и люблю я будущий дом с его всяческой приспособленностью к одиночеству и работе…»
        «Мы сидим в огромном кабинете. Глядишь из одного конца, другой смутно теряется вдали, и лишь блестят на камине старинные еврейские семисвечники. И пол, и потолок, и стены обтянуты серым сукном. В громадной раме зловеще слетелось черное воронье кисти Рериха. Бронзовая статуя Медичи – глаз не оторвешь – Микеланджело. Ничего крикливого, на всем рука строгого художника… Я хочу красиво пожить», – вспоминал А. Серафимович.
        Леонид Андреев: «Недалеко время, когда я напишу „Революцию“ (она является третьей в цикле пьес) – тогда Луначарский поймет, что в бессмертии я смыслю больше, чем он, и смерти боюсь меньше, чем он. Да и пролетариат ценю, пожалуй, больше, чем он». Будучи любителем парадоксов, Андреев оставил немало выразительных высказываний о свободе творчества, о праве художника сегодня быть мистико-анархистом, послезавтра идти к Иверской иконе на молебен, оттуда – на порог к частному приставу. Все приводимые высказывания относятся к 1906–1908 годам.
        Осенью 1906 года написано одно из центральных его произведений – пьеса «Жизнь человека». Пьесу эту писатель сначала прочитал Георгию Чулкову, который вместе с Вячеславом Ивановым проповедовал мистический монархизм и в это же время написал статью о мистическом анархизме. Андреев не принадлежал ни к каким кружкам, школам, партиям (быстро уходил отовсюду). Он горячо увлекался и уходил с головой в разные идеи и дела. То он, к примеру, становился всего лишь фотографом и делал превосходные редкие в ту пору цветные снимки своих гостей или же становился художником, писал портреты своих близких (в молодости он зарабатывал портретами на жизнь), делал копии с любимых картин Гойи, Рериха, писал свои.
        Одна из его картин называется «Один оглянулся». Много людей в сером, как понурое стадо, уходит куда-то, а один – «Некто в сером» – оглянулся и смотрит на нас. Валентину Серову нравились картины Андреева, и он подружился с писателем. Младшего сына Леонид Андреев назвал в честь своего друга Валентином.
        Летом писатель становился бывалым капитаном и водил яхты (их было несколько) до норвежских шхер. Все в доме – и близкие, и слуги, и гости – заражались его увлечениями.

    Увлечение мистическим анархизмом

        Георгий Чулков писал: «Под мистицизмом я разумею совокупность душевных переживаний, основанных на положительном иррациональном опыте, протекающем в сфере музыки. Я называю музыкой всякое творчество, основанное на ритме и раскрывающее нам непосредственно ноуменальную сторону мира. Борьба с догматизмом в религии, философии, морали и политике – вот лозунг мистического анархизма. И не к безразличному хаосу приведет борьба за анархический идеал, а к преображенному миру, если только наряду с этой борьбой за освобождение мы будем причастны к мистическому опыту через искусство, через религиозную влюбленность, через музыку вообще».
        В 1920-е годы мистический анархизм получил широкое распространение среди творческой интеллигенции. Его истоки уходят в гностическое христианство. Гностицизм был одной из самых свободных мировоззренческих систем без догматических ограничений. Мистический анархизм приближался и к протестантизму, и к экзистенциализму. Их объединяло признание внутренней свободы, дающей право на самостоятельное осмысление духовного начала жизни.
        Мистический анархизм становится синонимом ненасилия. Из движения преимущественно революционного мистический анархизм превратился в мягкое мировоззренческое движение. Философский анархизм существовал и раньше у таких мыслителей, как Торо, Ганди, Толстой, Кропоткин; его идеи будут развивать Н. Бердяев, В. Швейцер… В наше время представителем этого направления стал удивительный ученый с мировым именем – Василий Васильевич Налимов (1910–1997). Философ, математик, доктор технических наук, автор двух десятков книг, он человек целостного знания. Ненасилие, по Налимову, единственно возможная основа культуры будущего, в противном случае будущего просто не будет. Теория размытых смыслов роднит мистический анархизм с экзистенциализмом. «Мы пришли на землю для проникновенного Дела. Для Бунта. Для встречи с трагизмом, неизменно ведущим к страданию. Пришли, чтобы увидеть Христа во всем. Великое Знание динамично. Его надо раскрывать по-новому, заново, каждый раз».
        Стремление расширить границы мировосприятия человека, устремляясь в запредельное, было в природе Леонида Андреева. О любимом Рерихе он писал: «Гениальная фантазия Рериха достигает тех пределов, за которыми она уже ясновидение. Можно позавидовать рериховскому человеку, что сидит на высоком берегу и видит мир, мудрый, преображенный, прозрачно-светлый и примиренный, поднятый на высоту сверхчеловеческих очей».
        Много лет спустя в книге «Роза мира» Даниил Андреев напишет об отце: «Художники слова предчувствовали, искали и находили либо, напротив, изнемогали в блужданиях по пустыне за высшим синтезом религиозно-этического и художественного служения. Обратим внимание на глубокое чувство и понимание Христа у Леонида Андреева, которое он пытался выразить в ряде произведений и, в первую очередь, в своем поразительном „Иуде Искариоте“, – чувство, все время боровшееся в душе этого писателя с пониманием темной, демонической природы мирового закона, причем эта идея, столь глубокая, какими бывают только идеи вестников, нашла в драме „Жизнь человека“ выражение настолько отчетливое, насколько позволяли условия эпохи и художественный, а не философский и не метаисторический склад души этого писателя».

    Дружба Михаила Рейснера с Владимиром Бурцевым

        В лето 1907 года на Черной речке вспыхнула еще одна дружба Рейснера – с Владимиром Львовичем Бурцевым, который уже был знаменит своими разоблачениями эсера Азефа как платного агента Третьего отделения полиции. Леонид Андреев в 1907 году в «Историко-революционном альманахе» издательства «Шиповник» под редакцией В. Бурцева напечатал свой очерк «Памяти Владимира Мазурина» – эсера, которого за ограбление банка казнили. Этот альманах был уничтожен цензурой.
        Этим же летом Владимир Бурцев показывал Корнею Чуковскому секретный ящичек, где хранился документ о том, что Михаил Рейснер причастен к тайной службе доносительства. Михаил Андреевич узнает о сплетне, идущей от его «друга», только через два года. Петербург встречал Рейснеров клеветой. Слухи о различных разоблачениях многих достойных людей носились тогда в воздухе.
        Андреев – Горькому: «Еще один признак, по которому можно узнать не уважающего людей: это та легкость, с какою клеймят, грозят, казнят человека. Уважение в том и заключается, что всякий человек по презумпции считается хорошим, и нужно обратное доказывать. И наоборот, человек заранее считается способным на всякую мерзость, и что бы о нем ни сказали, в чем бы его ни обвинили, всему дается легкая, дешевая вера. В дальнейшем развитии своем это приводит к выискиванию в человеке для всех его действий самого гнусного мотива».
        Александр Блок в это лето писал А. Белому: «Когда один человек думает о другом – он свободен, когда же об этом другом уже „перемигнутся двое“ – дело кончено, затравлен человек, и от травли увеличатся его пороки и еще уменьшатся его добродетели».
        Владимир Бурцев вскоре уехал за границу. Через два года Михаил Рейснер, проведя собственное расследование возникновения клеветы и обратившись к общественному суду чести, разорвет с ним отношения.

    Детство на Черной речке

        Местность около впадения Черной речки в Финский залив можно назвать уникальной по разнообразию красоты, по влиянию на духовную жизнь Петербурга. Это отмечал не только Осип Мандельштам. Судьба, видимо, безошибочно помещает человека в необходимое ему пространство, круг людей и событий. Время, проведенное Ларисой Рейснер на Черной речке, совпало с вершиной творчества Леонида Андреева. Для Ларисы он был первым учителем литературы. В 1920-е годы она хотела выпускать альманах «Мой любимый писатель», в котором первая публикация должна быть о Леониде Андрееве.
        Недалеко от Рейснеров находилась дача Владимира Бехтерева. Позже Лариса будет заниматься в его институте вопросами бессмертия. Один из ее современников считал, что Ларисе надо было посвятить себя только этим научным исследованиям.
        А пока Ларисе 12 лет. Поскольку ее записей о пребывании в Ваммельсуу нет, помогают представить ту атмосферу воспоминания детей Леонида Андреева: «Детство» Вадима Андреева (1903–1977), «Дом на Черной речке» Веры Андреевой (1910–1986), «Что помню об отце» Валентина Андреева (1912–1988).
        Вере Андреевой в пору ее отъезда из Ваммельсуу было около десяти лет, но в памяти любимые места детства сохранились подробно, ярко, живо. Одни места, одни игры, к тому же Вера, как и Лариса, обладала горячей душой, самостоятельностью, независимостью, отчаянной храбростью, потому к ее воспоминаниям мы и обратимся:
        «Дом гордо стоит на холме, его широкие трубы четко вырисовываются на синем небе. Красная крыша весело светится на солнце, от ворот едут коляски. Это гости. Медный гонг звучными ударами сзывает всех к чаю… мы возимся с постройкой своего жилища-шалаша или сидим на ветках излюбленных деревьев, раскачиваясь и напевая „Шумел, горел пожар московский…“. В скользящей тени берез, отдельной группой стоящих на лужайке перед домом, сидит папа за столом, уставленным всякой снедью. Пыхтит самовар, пуская тоненькую струйку пара. Около него суетится бабушка, перетирая и без того чистые стаканы. Самый большой стакан она наполняет крепким пахучим чаем и протягивает папе. Как весело, как добродушно улыбаются его темные глаза, как хорошо, как светло кругом!.. Я любила громадный деревянный дом. Мне было хорошо в нем, так хорошо, как нигде в мире. Мне странно было слышать от взрослых, что наш дом неуклюж и несуразен, что комнаты слишком велики и неуютны – что они понимают?.. Странный был дом, конечно. Повсюду был заметен мрачный мятущийся дух его владельца – на всем лежала его печать. Широкая лестница на второй этаж образовывала площадку, на которой всегда было темно. И на самой темной стене висел огромный картон с нарисованным на нем „Некто в сером“. Серые тяжелые складки его одеяния падали до самого пола, в руке он держал зажженную свечу. Ее желтый свет снизу резко освещает его каменное равнодушное лицо. Страшные глаза, чуть сощурившись, неотступно глядят в пробегающие фигурки людей… Наверху лестница выходила в большую переднюю-холл. Однажды папа с испуганным видом пришел к бабушке и зашептал ей: „Ты не слышала ночью шагов в прихожей и покашливания? Я прихожу, а там следы на потолке, – наверное, домовой?“ Суеверная бабушка быстро крестилась, шептала: „С нами крестная сила“, а папа, страшно довольный, хохотал, так как не кто другой, как он сам намалевал эти следы черной масляной краской.
        У нас, детей, был свой неписаный закон чести, по которому считалось недопустимым и постыдным смалодушествовать перед препятствием… На пляже широкая гряда больших и круглых валунов, которая тянется далеко по берегу, отделяя песчаный пляж от медных колонн соснового леса. Эти камни были навалены в причудливом беспорядке и гладко обточены водой. Они глухо гудели под ногами, когда мы неслись по ним со страшной скоростью, едва касаясь босыми подошвами теплой поверхности. Такой бег требовал быстроты и точности движений, хорошего глазомера, молниеносной находчивости, просто отваги… Папа научил нас прыгать с высокой стены на песок. «Прыгайте на носки, не на пятки!» – говорил он, и мы с замиранием сердца летели с трехметровой высоты… А песок! Такое количество чудесного, мелкого, бледно-желтого песка… Хочется бегать, носиться, бросаться в него с разбега, кататься, обсыпаться без конца. А главное, копать. Руками, лопатками, палками. Выкапывать ямы, бассейны для рыбок, возводить башни, крепости, просто кучи – как можно выше и больше…
        Для подбодрения духа и для быстроты срезались хлыстики, непременно из молодых побегов рябины или ивы, причем на конце обязательно оставлялся пучок мягких листочков. Пробираясь рысцой по заросшим подорожником тропинкам, мы легоконько стегали себя по ногам этими хлыстиками, приговаривая в такт: "Мендель-рысью, мендель-рысью… " Что это заклинание должно было означать и откуда оно взялось, этого никто не знал, но оно значительно облегчало бег и придавало ему известный ритм и гармонию. Такой «мендель-рысью» мы могли пробежать много километров, а на лицах у нас в это время расплывались блаженные улыбки, вызванные ритмичной слаженностью движений…
        Однажды – дело было к вечеру и заходящее солнце бросало косые лучи в сторону Петрограда – мы, как всегда, носились по пляжу. Воздух был как-то особенно тих и прозрачен, на море абсолютный штиль и белесые волны, гладкие и ленивые, как будто политые маслом. Вдруг слышим – бегут, кричат: «Смотрите, смотрите!» Все показывают налево, в ту сторону, где Петроград. И что мы видим! Приподнявшись над чертой горизонта, прямо в воздухе – голубой, прозрачный, невесомый – предстал перед нами Петроград. Вот дома, улицы, вот величественная громада Исаакия… Вот какие штуки умеет выделывать море, а взрослые говорят – Маркизова лужа!»

    Глава 6
    В ПЕТЕРБУРГ С ПЕРВЫМ ТРАМВАЕМ

        Самым царственным городом в мире остается, по-видимому, Петербург.
        А. Блок
        Рядом с Петербургом европейские столицы – немного провинция.
        Н. Гумилёв
        В очерке «Закат над Петербургом» Георгий Иванов приводит отзывы очарованных блистательным Санкт-Петербургом иностранцев: «Город-мечта, волшебно возникший из финских болот, как мираж в пустыне», «Версаль на фантастическом фоне белых ночей», «Соединение Венеции и Лондона».
        И вот фантом Петербурга стал реальностью. Лариса и Игорь – на элегантном, как назвал его Д. Лихачев, Финляндском вокзале. Первый трамвай в Петербурге пустят 16 сентября, через месяц после приезда Рейснеров. Все лето 1907 года усиленно готовят улицы под трамвайные пути, укладывают шпалы и новые рельсы на путях конок, ставят столбы под провода, строят новые подстанции. Первый экспериментальный электрический вагон пошел еще в 1880-м вместе с 40 пассажирами. Этим вагоном стал обычный темно-синий вагон конки с империалом. С Финляндского вокзала до угла Введенской улицы и Большого проспекта поехали на конке. Квартира, которую снял Михаил Андреевич, – на Петроградской стороне, на Большой Зелениной улице, дом 28 (26-6 – при Ларисе).
        Художник Мстислав Добужинский вспоминал тогдашнее уличное движение: «Длинную вереницу „Ванек“, державшуюся ближе к тротуару, перегоняли слева лихачи, кареты, ландо, „эгоистки“ (узенькие дрожки или сани на одного седока) и другие собственные экипажи. На кушаке кучера этих экипажей часто красовались прикрепленные над толстым задом армяка большие круглые часы, чтобы барину было удобнее следить за драгоценным временем».
        Тротуары из известняковых плит вдоль булыжных мостовых выглядели красиво, отмечал Д. Лихачев и добавлял, что петербурженки имели прекрасную легкую, изящную походку и держались очень прямо.

    По дороге на Острова

        У Ларисы от природы был цепкий и памятливый на детали взгляд художника. Ее отец еще гимназистом старших классов получал призы в школе Общества поощрения художников. Позднее литературный стиль Ларисы будет щедр на зримые метафоры, с помощью которых осмыслялась суть происходящего. Куда бы она ни приезжала, всюду искала художественно-исторический образ впервые увиденной местности.
        Введенская линия конно-железной дороги проходила через Сампсониевский мост. Слева от моста к 200-летию города решили заложить училищный дом им. Петра Великого (будущее Нахимовское училище). Городская дума хотела оставить по себе добрую память, открыв несколько училищных домов, больницу им. Петра I, Троицкий мост. Тогда же было решено отменить плату за обучение в начальных школах и открыть их для всех городских детей. А тем, кто жил далеко от школы, постановили выдавать бесплатный билет на конку. На праздник 200-летия Дума отпустила мало денег, но все же «город был наряден, красив и интересен», – отмечали очевидцы. 100-летний и 150-летний юбилеи не имели праздничных украшений, Александр I и Николай I не склонны были тратить на это казенные деньги. Петроградскую набережную к 200-летию одели в гранит, а за месяц до приезда Рейснеров приехали из Маньчжурии на эту набережную два гранитных мифологических существа «ши-цза» (львы-лягушки). Рядом с ними – великокняжеский особняк, где в 1919 году начнет работать Институт по изучению мозга и психической деятельности. Его организатором и руководителем станет В. Бехтерев.
        Конка поворачивает с Большой Дворянской на Кронверкский проспект, огибая только что построенный особняк балерины Матильды Кшесинской. На небольшом пространстве такое блистательное и странное соединение многообразных смыслов: училище Петра I, крейсер «Аврора», который застынет на стоянке напротив училища в 1948 году, «львы-лягушки», особняк балерины. Напротив особняка Кшесинской – Ортопедический институт (1903) с майоликой Божьей Матери на его стене (автор Петров-Водкин), татарская мечеть. Одновременно с ней в 1910-х годах на Приморском шоссе, напротив Елагина острова, будет построен самый северный в мире и единственный в Европе буддистский храм. Петербург считался самым веротерпимым российским городом.
        Введенская улица переходит в Большую Зеленину. В начале ее еще стоит постоялый двор. На Введенской против Введенской церкви живет будущий первый российский лауреат Нобелевской премии физиолог Иван Павлов, через несколько лет здесь же въедет в новый дом художник Борис Кустодиев. Эти улицы ведут на Острова, поэтому с начала века быстро застраиваются доходными домами. При Петре I на Зелениной, на берегу реки Карповки, были зелейные (пороховые) заводы, переведенные вскоре на Охту. Потом эта улица видела множество экипажей, карет и пешего люда. Улица кончалась перевозом (с 1850 года – мостом) на Крестовский остров. Здесь был целый мачтовый лес, качалось множество шхун, барж, яликов.
        На Крестовском острове с XVIII века проходили увеселительные гулянья, имелись немецкий трактир, ресторан «Крестовский» – напротив входа на Елагин остров, проводились спортивные состязания. С конца XIX века появились гребной клуб, речной яхт-клуб, легкоатлетический стадион, теннисный клуб. Каменный остров – с богатыми дачами, на Елагином – царская резиденция.
        На Большой Зелениной перед мостом стоял трактир «Крестовский», дом сохранился и, возможно, помнит Александра Блока. На Крестовском мосту на блоковского героя упадет с неба голубая звезда. Поэт любил долгие пешие прогулки по этой окраине Петербурга, в чем признавался художнику Юрию Анненкову, который жил на углу Геслеровского (Чкаловского) переулка и Большой Зелениной, в доме дешевых квартир Императорского человеколюбивого общества (1900). Общество учредил император Александр I. На другом углу – Институт слепых, Детский ремесленный приют от того же общества и Исидоровский дом убогих.

    Окраина дворцов, нищих слобод, благотворительных домов

        По сведениям Л. Лурье, историка, директора одной из первых возрожденных ныне гимназий в городе и на Петроградской стороне, – церковный приход от Большой Зелениной до завода «Вулкан» был одним из самых бедных, но имел самую интенсивную духовную жизнь. В небольшом районе Петроградской стороны находилось много благотворительных заведений, при которых были церкви. На Стрельнинской, 11 – Дом трудолюбия Петровского общества вспоможения бедным, на Лахтинской, 12 – приют детей-калек при Ортопедическом институте, на Гатчинской, 5 – приют Господа Христа в память отрока Василия. На Малой Зелениной, 4, недалеко от дома Ларисы – детский приют Великой княгини Александры Петровны. А на Песочной улице и Песочной набережной, тоже неподалеку от рейснеровского дома, там, где еще оставалось много дач XIX века, – целый куст приютов. На углу Песочной набережной и Каменноостровского проспекта – частные школа и богадельня. На Песочной улице, 37 – Александро-Мариинское училище для слепых. Перед ним с 1906 года по 1960-е стоял памятник в честь К. К. Грота, председателя Общества попечения о слепых: сидящая девочка в форменном школьном платье держит на коленях раскрытую книгу с алфавитом для слепых. В доме 14 по Песочной набережной – приют Великой княгини Екатерины Михайловны для призрения детей, когда их родители находятся в больнице. На Песочной улице, 38 – убежище для детей, чьи родители в тюрьме. На углу Песочной улицы и улицы Грота – богадельня для слепых женщин. Эти приюты были столь многообразны, что показалось нелишним привести их названия.
        На Большом проспекте Петроградской стороны, 68, находился Лавальский детский приют. Дача Лавалей сохранялась еще в начале века там, где потом построят Дворец молодежи, в конце Песочной улицы. А в XIX веке здесь часто бывал С. Н. Трубецкой, зять хозяина дачи, а также его друзья декабристы и Пушкин; это в пятнадцати минутах хода от Большой Зелениной. А по другую сторону от дома Ларисы, и также от него недалеко, – дворец Петра I на Петровском острове. Он сгорит году в 1912-м. Сохранится на Колтовской набережной перед Крестовским мостом дача Глуховского, единственный сейчас образец в Петербурге типичной усадьбы 1810-х годов.
        Странная была окраина, вернее, Петербургская сторона, когда нищета и дворцы рядом. «…Тихие улицы, плохо мощенные, пестреющие буколистическими вывесками мелочных лавочек… низкие, покосившиеся деревянные дома. На окнах герань, флаконы из-под духов, пузатые с красными цветами чайники. Доносится шум швейной машинки и запах бедности, на крыше – скворечник, над крышей слабое какое-то прозрачное небо. И как дешевы квартиры на Петербургской стороне! Но и за них трудно платить! Вчера приходил старший дворник, и третьего дня… Местами тихие улицы, по которым профессор шел к университету, были овеяны ранним теплом, снежные шапки на деревянных заборах, пухлые наметы отлетевшей вьюги издавали тревожный холодный аромат, какой бывает только в феврале. Самый снег пахнет весной, чуть ли не замороженными фиалками», – писала Лариса Рейснер в «Рудине».
        В «крестовской» части Большой Зелениной за новыми домами в обе стороны тянулись огороды и пустыри. Правда, дома эти напоминали маленькие городки. У дома 26 было четыре двора и пять построенных в параллель зданий. В третьей подворотне, выходящей на Корпусную улицу, чудом сохранилась кованая решетка ворот – шедевр этого вида искусства, которым славилась здешняя Колтовская слобода. У дома 28, где поселятся Рейснеры, – два двора, на последних этажах – огромные окна художественных мастерских. Во дворах-колодцах сохранились скверики с сиренью. На фасаде дома между окон двух последних этажей – роскошное мозаичное изображение морских и промышленно-городских далей. Напротив, по углам Барочной улицы, два дома с башенками и флюгерами на них. В одном из домов помещалась государственная библиотека-читальня Островского. Оазис модерна среди огородов окраинной улицы.

    Дом Лейхтенбергского

        Дом 28, в котором Рейснеры прожили с 1907-го по 1918-й, был создан в 1904–1905 годах архитектором Федором Федоровичем фон Постельсом для герцога Николая Николаевича Лейхтенбергского (1873–1960). Этот дом считается одним из лучших зданий в стиле декоративного модерна, с уникальными мозаичными панно. На Каменном острове у архитектора была собственная маленькая дача, широко известная как «Золотая рыбка». Сейчас осталась одна стена, башни давно нет.
        Работал архитектор и как живописец, и как график. Его дед Александр Филиппович, тайный советник, член Совета министра народного просвещения, был знаменит как хранитель минералогического кабинета и директор 2-й гимназии, причем 20 лет его руководства считались лучшими в истории учебного заведения. В юности, после окончания Петербургского университета, дед отправился в кругосветное путешествие на три года на шлюпе «Сенявин». То-то на пяти мозаичных панно дома, построенного его внуком, – паруса и дымки из труб далеких кораблей на горизонте. Отец архитектора Федор Александрович был директором Лесного института, его любили и уважали студенты.
        Николай Лейхтенбергский, пятый принц Богарне, правнук Николая I – ровесник архитектора, во время проектирования дома им обоим было около 30 лет. Интересы его предков отразились в судьбе Ларисы. Дед и прадед Лейхтенбергские ездили по Уралу, осматривали частные и казенные заводы, оренбургские золотые прииски. Лариса Рейснер выпустит книгу про эти заводы «Уголь, железо и живые люди».
        Старший из Лейхтенбергских – герцог Максимилиан-Евгений-Иосиф-Август-Наполеон (1817–1852) был назван в честь деда, баварского короля Максимилиана-Иосифа. Его отец – пасынок Наполеона Евгений Богарне. Сам он женился на любимой дочери Николая I Марии и стал в России членом Академии наук, так как увлекался гальваникой и любил горное дело. Академия художеств избрала его почетным членом за его дар коллекционера картин. В Петербурге известны Максимилиановская больница, Максимилиановский мост через Обводный канал напротив Балтийского вокзала, Максимилиановская улица (ныне Розенштейна). Он выстроил гальванопластический и паровозный заводы. Его первые в России паровозы много лет обслуживали Царскосельскую железную дорогу. В России этого герцога называли «залетевшим орлом».
        Жильцы дома 28 по Большой Зелениной улице не могли не знать о знаменитых петербургских родах Лейхтенбергских и Постельсов.
        В новом доходном доме герцога имелись водопровод и телефон. В среднем по городу в 60 квартирах из 100 водопровод был. А вот электричество было тогда только на центральных улицах и появилось на Петроградской стороне лишь в 1916 году. Возможно, имелись и ванные комнаты. Недалеко от Большой Зелениной – на Широкой улице, в доме 52, построенном в 1912 году, в квартире 24 есть ванная комната, где стоит небольшая медная ванна и чугунно-металлическая дровяная колонка. Эта квартира в 1927 году стала музеем Ленина и потому сохранила жилой интерьер и бытовую обстановку. Жил в ней М. Т. Елизаров, директор и управляющий «Первым пароходным обществом по Волге» с женой Анной Ульяновой-Елизаровой, ее сестрой Марией Ульяновой, тещей Марией Александровной Ульяновой, приемным сыном. В квартире три комнаты и гостиная, где стоит пианино. До своей смерти в возрасте 82-х лет Мария Александровна играла на нем ежедневно. Теперь музей называется Елизаровским и, как музей интеллигенции начала века, – один из немногих в Петербурге.

    Отрочество на «боевой» улице

        У Рейснеров – четыре комнаты. Еще в 1970-х годах старожилы называли квартиру 42, где Рейснеры прожили почти 11 лет, – профессорской. Детская, спальня родителей, кабинет М. Рейснера и самая большая комната – гостиная. Стоила такая квартира на пятом этаже около 500 рублей в год, что могли позволить себе лишь немногие жители Петербурга. Его население в 1 миллион 200 тысяч человек тогда составляли 65 процентов крестьян, 23 – мещан, 6 – потомственных дворян, 3 – личных дворян, 2 – почетных граждан, 1 процент – купцов. Большая часть жителей снимала комнаты в подвале или мезонине, стоившие тогда 110–120 рублей.
        Интеллигенция на окраинах жила среди народа. В 1904 году санитарный врач обследовал петербургские трущобы. На две комнаты – четыре семьи и 15 человек. Из 200 одиноких жильцов только 18 спали на отдельной кровати. Пьянство было повсеместным. Уже ранним утром попадались пьяные люди из нижних сословий. Правительственные указы по борьбе с этим злом неоднократно выходили уже при Елизавете. В 1907–1909 годах особенно часто выступал против пьянства знаменитый юрист А. Ф. Кони, а в 1911 году Академия наук организовала семинар ученых на эту тему. Как всегда, особенной популярностью среди народа пользовались и кулачные бои.
        В очерке «Субботник» в 1920 году Лариса расскажет, как ее – «буржуйку» не принимали «женщины в фуражках и гимнастерках» в свою артель: «Я обижаюсь и сразу впадаю в тон тех славных уличных драк, в которых лет 12 назад я считалась незаменимым спецом даже среди мальчишек Большой Зелениной улицы. А улица эта была боевая. На каждые два дома по кабачку, и ночью ходили только посередине мостовой».
        В те времена дети увлекались запусками в небо ракет, о чем вспоминает в книге «Вся жизнь» А. Чижевский (1897–1964): «Это удовольствие тоже было не из дорогих (сравнительно со змеями). Купив на 20 копеек в „аптекарском“ складе селитры, серы, угля, канифоли и прочих химикалий, можно было устроить несколько петард или ракет, рассыпающихся в воздухе красными, зелеными и золотыми огнями. Кто из мальчишек не запускал ракет! Ракеты, бенгальские огни, вертушки, шутихи, фонтаны, смерчи зажигались у меня одновременно, благодаря действию „пороховой нитки“, о которой в наши электрические дни не имеет представления никто из мальчишек. Но никто не додумался до космической ракеты. До нее додумался Циолковский. Первая его публикация – в 1913 году».
        Для фейерверков и запусков воздушных змеев у Ларисы и Игоря пустырей хватало. Однако 15 августа по старому стилю вольница кончалась. Начинались занятия в гимназиях. Лариса пошла в третий класс одной из гимназий недалеко от университета. Сохранилась страничка из диктанта третьеклассницы – у Ларисы торопливый крупный почерк. Михаил Андреевич 28 сентября откроет курс лекций в университете по истории философских учений об обществе, праве и государстве в древние и Средние века. Платили мало, поскольку у него были небольшой чин и маленькая нагрузка. И Михаилу Андреевичу приходилось читать лекции еще в трех местах.
        О дороге в гимназию, сначала на конке, потом по Большому проспекту – в первой очереди пущенного трамвая – на Васильевский остров, Лариса оставила свои впечатления в автобиографических набросках: «Тучков мост… Желтый Биронов замок словно примешивает охру своих квадратных стен к серовато-синему, тоже старинному, петербургскому небу. И здания помнят на этом деревянном мосту рослого Петра, идущего против ветра, наклонив стан, поддерживая треуголку, скрипя башмаками с пряжками по хрусткому снегу, к которому примешиваются смолистые стружки новых досок, тоже уже избитых и оскорбленных тугими, тяжелыми копытами ломовых коней… Когда Ариадна еще маленькой девочкой бегала от университета в гимназию, ей становилось необычайно весело. Она вскидывала чуб русых волос, ступала прямо, обязательно посередине каменных плит, а иногда, если в ранний час не было прохожих, то, раскинув руки, как воображаемые крылья, с воинственным криком, подражая чайкам, неслась вдоль Невы. Ветер свистел в ушах, отчего ее тоненькие ножки танцевали еще легче».

    Глава 7
    НА ПЕТЕРБУРГСКОЙ СТОРОНЕ

        Май 1908-го. Первый день рождения Ларисы в Петербурге. К 13 годам она научилась драться. «Петербургская сторона славилась, как ни странно, своими уличными хулиганами. Особенно был известен среди них Васька-кот, заявивший в полиции, что он незаконный сын градоначальника Клейгельса, что оказалось дерзкой шуткой. На окраине Петербургской стороны, на глухих колтовских улицах, где жили купцы, мещане, разночинцы, разгуливали местные хулиганы – подростки лет 14, в основном купеческие сынки. В модном среди них наряде: пиджак, косоворотка, пояс с кистями, лакированные сапоги, фуражка-московка, они угрожающе распевали не совсем внятную, но лихую песню: „По одной стороне Гайда свищет идет, по другой стороне Роща бить всех спешит“» (И. А. Муравьева «Век модерна»).

    Александровский парк

        Большая Зеленина улица приводила в Александровский парк, где устраивались народные гуляния. Парк открылся в день памяти Александра Невского 30 августа 1845 года, в этот день в 1724 году прах полководца был перенесен из Владимира в Александро-Невскую лавру Санкт-Петербурга. Попечителями парка были принцы Ольденбургские и Общество народной трезвости. В 1900 году в парке был открыт Народный дом имени императора Николая II. Здание стояло на месте театра «Балтийский дом». В нем находились драматический театр, зал с аттракционами и эстрадой. В 1910–1911 годах к правому крылу дома был пристроен Большой оперный театр (сейчас Мюзик-холл). Хотя репертуар театра и включал низкопробные произведения, но лучшие оперы русских композиторов ставились в нем значительно чаще, чем в Мариинском театре. Здесь пели Шаляпин, Нежданова, Собинов. Цены на билеты были дешевле, чем в императорских и частных театрах. Лариса и Игорь любили музыку и театр во всех его жанрах. В драматическом театре Народного дома в то время пользовалась успехом историческая хроника в пяти действиях «Петр Великий».
        В парке были качели, карусели, комнаты кривых зеркал. И американские горы. К увеселительным аттракционам относилась и железная дорога от Народного дома на Мытнинской набережной с паровозом и тремя вагонами. Парк пользовался большой популярностью. Частым его посетителем был и Александр Блок. Он пристрастился к «сильным ощущениям» и по собственному подсчету за полтора месяца спустился с американских гор 80 раз, правда, с гор «Луна-парка» рядом с его домом на Офицерской улице (ныне Декабристов). Как вспоминают очевидцы, американские горы у Народного дома были крутыми, с многочисленными виражами, и там всегда стоял визг. Госнардом, как называли это место в советское время, сгорел в начале блокады. Горел так сильно, что страшное зарево надолго запомнилось многим горожанам.
        Наискосок от входа в Александровский парк, рядом с будущей мечетью, в 1908–1912 годах были построены кинотеатр «Колизей», «Скейтинг-ринк» – площадка для катания на роликовых коньках и цирк «Модерн». Так что Ларе и Игорю соблазны развлечений буквально перебегали дорогу на каждом шагу. А тут еще и зоопарк. Его основала голландка Софья Гебгард еще в 1865 году; зверей было мало, доходы шли от ночного ресторана «Зоология» и эстрадного театра. На вопрос популярной с середины XIX века анкеты: «Если бы Вы были не Вы, кем бы желали быть?» – Лариса в 1918 году, то есть в 23 года, ответит: «Или совершенным животным, большим северным волком, лосем, дикой лошадью, или кем-нибудь из безумных и мужественных людей Ренессанса». Волки в зоопарке были.

    Антреприза «Петербургский театр»

        Во дворе дома 16 на углу Большой Зелениной улицы и Гейслеровского переулка было построено в 1904 году здание Театра Неметти. С появлением народных, общедоступных театров зрителями становились все слои населения. Стремление к переустройству жизни, к свободе находило выход на спектаклях по пьесам Горького, Ибсена, Гауптмана, Чехова, превращало театр в своего рода политический клуб. «Для нас театр и пьесы до сих пор то же самое, что, например, для западного европейца парламентские события и политические речи», – писал в 1899 году один из театральных критиков. С другой стороны, театр привлекал возможностью ухода в другой, иллюзорный мир. Игра дополняла жизнь. Многие театрики возникали ненадолго, многие работали годами.
        Драматический «Петербургский театр» в здании Неметти организовал в 1907–1908 годах режиссер Н. Д. Красов, ушедший из театра Комиссаржевской. Он решил создать, по его словам, «театр-эклектик», «общедоступный литературный театр». Для начала он поставил «боевики» недавних лет, пьесы «Дети Ванюшина», «Мещане» М. Горького, а также новинку – пьесу С. П. Григорьева «Около фабрики» о вожаках-забастовщиках. Тема рабочего движения 1905 года была главной в спектакле «Белый ангел» А. И. Свирского. Юная героиня выходит к демонстрантам 9 января, чтобы призвать к миру возбужденных людей, но ее убивает шальная пуля. «Не надо крови» – основная идея спектакля.
        В мелодраме «Воровка» делался акцент на том, что не тюрьма перевоспитывает преступника, а доброта и сострадание. Комедия М. А. Сукенникова «Депутат» изображала закулисную сторону предвыборной агитации в Государственную думу. Главным событием сезона стала постановка пьесы «Черные вороны» Протопопова о мошенничестве лжесектантов, в которых многие увидели намек на последователей Иоанна Кронштадтского.
        В 1908–1909 годах Театр Неметти арендовала антреприза М. Т. Строева. Его труппа профессиональных добросовестных актеров и серьезные пьесы оставили публику петербургской окраины равнодушной. Летом 1909 года Театр Неметти перестал существовать, здание было перестроено в жилой дом, но театральные маски над окнами остались.
        «Петербургский театр» посещал Александр Блок. Наверное, ни один поэт столько не бродил по городу, особенно по его окраинам, как он. Бродил часами в полном одиночестве или с близкими друзьями, любил наблюдать пылающие закаты. «Однажды случилось, – вспоминал Г. Чулков, – что мы не расставались с ним трое суток, блуждая и ночуя в окрестностях Петербурга. Особенно любил он бывать на Петровском острове, на Островах. На Петербургской стороне заходил в ресторан „Яр“ на Большом проспекте или в кафе Филиппова на Ропшинской улице».

    Лариса о своем доме

        В ее автобиографическом романе Ариадну провожает домой приятель, который говорит: «"Люблю вашу Зеленину. – Урсик вдруг остановился. – Смотрите, какой чудный бык!" Это была вывеска мелочной лавки, писанная золотом и масляными красками, с тем своеобразным пониманием перспективы, которое есть только у художников Раннего Возрождения и у старинных подробных вывесок на Петербургской стороне. Бык стоял на зеленом утесе, сделанном как бы из бархата, и подымал в безоблачное небо свои золоченые рога. Ниже его утка, повернув к Зелениной свой печальный круглый глаз, переплывала пенное фатальное озеро, на берегу которого ее ждали два грустных и толстых барана, петух величиной с римский огурец и недальновидная, неестественно веселая курица. Все эти животные, несмотря на радужное свое перо и кудрявую шерсть, казались натянутыми, встревоженными, как бы нарочно не замечали нарисованного тут же краснощекого юношу с огромным ножом, очень похожего на мясника. Но звери были выше своей судьбы – они презирали Рок». Окраины пестрели примитивными звериными вывесками, а в центре Петербурга сосредоточилось, как и сейчас, сто лет спустя, больше всего вывесок стоматологов и фотографов.
        Живописные строки Ларисы передают биение жизни, поэтому о своем доме лучше всего расскажет она сама.
        «Первый этаж: он темный и неприличный. Из двери под лестницей выглядывает швейцариха, пахнет спертым запахом нищеты, немытых пеленок и лифта. Во втором брезжила луна. Второй этаж – чиновный. Он уходит на службу в половине девятого, шьет своим дочкам новые шубы на рождественские прибавки и танцует по субботам под граммофон. В третьем приоткрытая дверь в чью-то прихожую: уходят поздние гости. Здесь недавно умер паралитик, устроила огромный скандал француженка-артистка, немолодая, толстая. У нее сын лгунишка, и на олимпийских играх во дворе его за трусость и фискальство жестоко бьют дворниковы дети.
        Еще выше – старый адмирал в отставке, бедняк, у которого три дочери – незамужние и немолодые девушки – и по субботам чудесные дуэты Грига. Скрипка и рояль встречаются и бесплотно любят, пока зеленая весенняя звезда, выйдя из-за крыши, не проплывет узкой полосы неба над провалом сырого, темного, вонючего двора. Григ ликует, и наверху в пятом, в своей комнате, полной книг и особенного запаха детской, который еще держится в пикейном с розами покрывале постели, в простом и чистом белье подростка, в занавесках окна, – сидит и плачет в синем бархатном кресле девушка… В комнате рядом проснулся Гога: Ларочка, отчего ты плачешь?.. Гога вспомнил: – У мамы в столовой есть сладкое.
        Разве может быть что-нибудь лучше раковин с кремом, если они заперты на ключ, но достаются через верхний ящик, где набросанные друг на друга карточки родственников придают всей авантюре такой солидный и таинственный вид. По коридору идут тихонько мимо маминой спальни и вдоль правой стены. У левой стоят безобразные остовы деревянных рам для сушки занавесок. На них осенью и перед Пасхой натягивают нежные влажные, пахнущие крахмалом и чистотой тюлевые занавески, штопанные в ста местах, купленные за границей еще до Гогиного рождения… Есть целый ритуал, строго и добровольно соблюдаемый, в котором принимают участие все – от папы до фокса Бублика. Сперва в кухне появляются огромные чаны, полные горячей воды, и до самого кабинета в течение трех дней проникает неприятный запах мыльного пара. Мама исчезает на кухне, превращается в ретивую «прач», дом полон запустения и откликов бурной и фанатичной борьбы с грязью, которую совершенно одна ведет мужественная прач. Книга, которую ей обычно диктует отец, забрасывается, дети разнузданно наслаждаются свободой, фокс спит в неубранной постели… Второе действие происходит в столовой, в нем участвуют рамы, дети, кнопки, рассыпанные по полу и вонзившиеся во все подошвы, и, наконец, лестница и на ней профессор, стоящий на вершине с молотком, гвоздиками и карнизом в руках. Утром солнце золотит старые занавески и сквозь их сказочный узор поливает светом и радостью вялую, но любимейшую пальму профессора, постоянно теряющую листья, голую, как перст, и изнуренную частыми поливами и пересадками. Профессор не позволяет, но дети все-таки называют это растение «штык».
        Мальчик зажег электричество, раковины оказались на месте, были уничтожены, и с первыми синими тенями утра в детской воцарилась тишина… Но прежде, чем настали более отчетливые звуки дня, прежде, чем газетчик хлопнул примерзшей парадной дверью и оставил на столе, закапанном чернилами, пачку писем и газет, между которыми была повестка из банка на вексель профессору в 300 рублей, – повестка, из-за которой он всю ночь мучился бессонницей, прежде, чем дворник с багровой шеей и замерзшим потом на затылке и груди втащил на самый верх, в прачечную, свою ежедневную нечеловеческую вязанку дров, – Ариадна еще раз открыла глаза. – Гога! Гога, ты спишь? – Тишина. – Знаешь, там был один поэт, у него такие странные глаза. Он ничего не понял в стихах. Ах, почему мы такие одинокие – и папа, и теперь я? Гога?»
        Поэт, который «ничего не понял в стихах», – Николай Гумилёв, с которым Лариса встретится в «Бродячей собаке» через семь лет, но об этом другая глава.
        Вдоль коридора еще тянулись книжные полки, где выстроилась библиотека М. А. Рейснера, которую он продаст в 1918 году, чтобы заплатить долг В. Святловскому, другу его семьи.

    Развлечения петербуржцев

        Лариса не упомянула ни одной любимой игрушки. На одной из фотографий она снята с куклой, но там ей всего три года. Неужели же из 840 наименований кукол, 100 видов резиновых игрушек и 100 видов общественных игр (например, «Наполеон в России»), 90 видов строительных конструкторов, из 60 видов кукольной посуды (какой впечатляющий ассортимент!) родители ничего не смогли купить? Или дети не захотели? И все-таки лошадка из папье-маше, наверное, была, и железная дорога, и солдатики для Гоги. По вечерам, как вспоминает Д. Лихачев, играли в любимое лото (бочонки с цифрами), в шашки, обсуждали прочитанные книги. Раз в год ездили в Павловск «пошуршать листьями», перед началом года по традиции посещали «Домик Петра Великого».
        Достоверно известно, что Рейснеры, и большие и маленькие, увлекались лаун-теннисом, площадки для него были рядом на Крестовском острове. Возможно, Лара и Гога с интересом наблюдали майский парад гвардии на Марсовом поле. Преображенские полки состояли из рыжих солдат, семеновцы – блондины, павловцы – курносы. Там же на Царицыном лугу на спортивных праздниках выстраивались человеческие пирамиды, сотни гимнастов вертелись в унисон на турниках. Многие элементы дореволюционных спортивных праздников развивались потом советскими физкультурниками.
        Приходили петербуржцы и на ледоход. Рассказал об этом поэт Всеволод Рождественский: «Мы сидели на гранитных ступеньках у самой воды и провожали медленно скользившие льдины. Лариса была погружена в глубокую задумчивость. „Смотрите – вот они уплывают на взморье и там растворятся в просторе. И как все похоже на стихи. Но как вы думаете: это дактиль? Или амфибрахий?“ – „Дактиль“, – ответил я нерешительно. „Нет, – возразила Лариса. – Если все это писать стихами, то будет размер с обязательным нарастанием к концу. Вот они напирают на устои мостов, берут их приступом, атакуют, крошатся на куски и все же лезут вперед, и только вперед. Тут же настоящий ямб…“ – „Но ведь задние ряды останавливаются, кружатся на месте?“ – „Не это существенно. Важно то, что они в движении, все время в движении. И как это прекрасно…“ Мне запомнился этот небольшой диалог, может быть, потому, что уж очень он соответствовал внутреннему облику Ларисы в те юные времена. Она ведь тоже была вся в движении, в поисках и противоречиях. Всякие ее „неожиданности“, а их в характере ее было немало, вероятно, и составляли ее очарование, не говоря уже о том, что она была на редкость красива какой-то северной, балтийской красотой, наделена даром иронии, тонкостью ума и вместе с тем и прелестью самой простой и естественной женственности».
        После ледохода наступал праздник открытия навигации, и тогда к Петропавловской крепости на всевозможных средствах приплывали горожане и шли за крестным ходом по крышам бастионов, совершая круг. В тюремный прогулочный дворик многие бросали монеты.
        В Неве и Фонтанке ловили рыбу, вода тогда была еще чистой. Корюшку, ряпушку, миногу ловили прямо с мостов. Треска считалась рыбой для бедных. Зимой продавалось большое количество сушеного снетка с озера Ильмень. А навигация была очень насыщенной. Пароходы ходили в Стокгольм, Гельсингфорс, Штеттин, Гамбург, Ригу, Ревель, эти причалы располагались на набережной за Николаевским мостом, против Десятой, Двенадцатой, Четырнадцатой, Двадцатой линий. Каждые 15 минут от Летнего сада на Острова отправлялись речные пароходики.
        После дня рождения Ларису все гимназические годы ждали экзамены. В мае 1908 года – для перехода в четвертый класс. Осенью она пойдет в другую гимназию, где учитель литературы – знаменитый Николай Васильевич Бадаев.

    Глава 8
    УРОКИ БАЛАЕВСКОЙ ГИМНАЗИИ

        В Петербурге в то время было 36 женских гимназий. Из них семь казенных, одна из них Петровская – недалеко от дома Рейснеров, – на Плуталовой улице, 24 (ныне школа им. Д. Лихачева). В казенных гимназиях плата за обучение была доступной – 25–50 рублей в год, но в классе было по 40 человек. В частных (они стали возникать после 1905 года) – 15–20 человек, плата – 200 рублей. И Лара учится в частной гимназии Марии Дмитриевны Могилянской, продолжая ездить на Васильевский остров. Гимназия открылась в январе 1907 года. В доме 43 на Четвертой линии она заняла третий – пятый этажи. В восьми классах гимназии училось 196 учениц. На нижних этажах – училище Н. В. Бадаева.
        Николай Васильевич, директор этого училища, входит в совет гимназии. Преподает и в других гимназиях. На Невском проспекте, 112 у него в это время учится Самуил Алянский, будущий издатель и друг Александра Блока. В своих воспоминаниях «Встречи с Александром Блоком» он пишет об учителе литературы Бадаеве, который заботился не только о том, чтобы ученики правильно писали, умели излагать свои мысли, но и научились самостоятельно мыслить, любить литературу. У вас еще мало жизненного опыта, часто повторял он, используйте знание жизни и искусства крупнейших художников слова – наших классиков.
        Бадаев терпеливо помогал ученикам преодолеть застенчивость, исправлял косноязычие. Николай Васильевич не пропускал урока, чтобы не прочитать наизусть стихи любимых поэтов. А когда читал Блока, призывал вслушиваться в музыкальный строй и ритм поэзии. Наиболее увлеченные ученики образовывали литературные кружки. Бадаев привлекал в них своих учеников из других гимназий. «Уроки русского языка формировали и оттачивали наши вкусы, учили ненавидеть мещанство и всякое проявление пошлости. Литература и искусство стали нашей потребностью», – вспоминал С. Алянский.
        В казенных гимназиях нередко царили казарменная атмосфера и скука. Алянского выгнали из Введенской гимназии. Александр Бенуа упросил родителей забрать его из гимназии «Императорского человеколюбивого общества», что была рядом с его домом: в ней, по его словам, все было подчинено славянскому патриотизму, даже форма и славянские щи на обед. Бенуа кончил гимназию Мая, где в 1909 году в первом классе учился Игорь Рейснер. В той же гимназии Бенуа приобрел друзей: Д. Философова, К. Сомова, В. Нувеля, познакомился с кузеном Д. Философова – С. Дягилевым. «В гимназии Мая нашел известный уют, атмосферу, в которой легко дышалось, умеренную свободу, известную теплоту в отношении с педагогами, несомненное уважение к моей личности», – писал Бенуа.
        При первой встрече Блок и Алянский увлеклись воспоминаниями о Введенской гимназии. «Блок рассказал, что в его классе окна выходили на Большой проспект и что у них произошел случай, прошумевший на всю гимназию. Это было в шестом классе. Как-то на перемене одноклассник Блока, славившийся большой силой и ловкостью, разыгрался со стулом учителя, подбрасывая и ловя его на лету то за ножку, то за спинку. Вдруг стул бесшумно вылетел в открытое окно, не задев, к счастью, ни стекла, ни рамы. Хорошо, что под окном был небольшой палисадник и стул упал прямо на кусты. И надо же, как раз в этот момент в гимназию входил директор и увидел, как летит стул из окна. Директор два часа трудился, пытаясь выведать, кто виноват в шалости, но ничего не добился. После этого в четверти всему классу была выставлена отметка за поведение – четверка».

    Четырнадцать лет и «Капитал» Маркса

        Младшая сестра Михаила Андреевича – Екатерина Андреевна Рейснер рассказывала мне в конце 1960-х годов, что часто видела Ларису девочкой. Однажды Лариса поразила ее тем, что в 14-летнем возрасте прочла «Капитал» Маркса. Михаил Андреевич к этому времени уже слыл марксистом среди профессоров, которые все были либералами. Ученица Михаила Андреевича на Бестужевских курсах Лидия Израилевна Розенблюм считала, что именно политическая окраска лекций Рейснера привлекала к нему молодежь. На курсах он читал государственное право. Как хорошую студентку Михаил Андреевич приглашал Лидию домой. Она отметила при первом же визите, что живут они не богато, комнат имеют мало, что Михаил Андреевич не придает этому никакого значения. А вот его жену Екатерину Александровну и скромная обстановка, и самое обычное угощение, которым она потчевала гостей, сильно задевали. Ей хотелось, чтобы ее дети – дети баронского рода – жили в роскоши.
        Подруга Розенблюм Сусанна Альфонсовна Укше, также студентка юридического факультета Бестужевских курсов, занималась с Ларой и Игорем иностранными языками. Будучи очень отзывчивым человеком, поддерживала Михаила Андреевича до его смерти в 1928 году. Участвовала в издании двухтомного собрания сочинений Ларисы Рейснер (1928). Погибла она во время репрессий 1937 года.
        Вспоминала Лидия Розенблюм и встречу с Ларисой Рейснер на балу в Тенишевском училище. На Ларисе были блузка и юбка с широким поясом, что ей очень шло. Но Лариса не сдержала своей зависти при виде парижского платья на Лидии. Ей хотелось одеваться лучше. «Если бы Лариса не была крупнее меня, то я предложила бы ей обменяться платьем, я так Ларисе и сказала, чтобы ее утешить». Лидия Израилевна призналась, что любила Ларису, добавив, что проживи Лариса больше, она была бы великолепным человеком, изжившим предрассудки молодости и воспитания.

    Михаил Рейснер о Леониде Андрееве

        Чтобы представить себе влияние отца на Ларису, читавшую «Капитал», обратимся к вышедшей в марте 1909 года книге Михаила Рейснера «Леонид Андреев и его социальная идеология. Опыт социологической критики». На экземпляре книги, хранящейся в Публичной библиотеке, стоит штамп библиотеки Охтенского порохового завода № 4224. Может быть, Михаил Андреевич читал лекции на этом заводе и оставил в дар книгу?
        В предисловии он пишет: «В целом ряде публичных лекций, посвященных Леониду Андрееву и прочитанных мною с 7 декабря минувшего и до марта месяца текущего года – в Петербурге и Москве, я хотел, сделав обзор всех произведений этого писателя, выделить из них ядро социального мировоззрения. Под кровом художественной оболочки у Л. Андреева оказался весьма интересный социальный остов, вполне совпадающий с идеологией пережившего себя индивидуализма. Переходя к хозяйственному, строго основанному на мобилизации поземельной собственности, свободном рабочем договоре капиталистическому производству, воспринимая у Запада его политические формы, мы воссоздали у себя точно так же и социальную идеологию Запада, построенную на принципе индивидуализма. Не утихшая революционность нашей интеллигенции придает своеобразный характер идеологии нашего индивидуализма. С одной стороны, Андреев проникнут индивидуалистическим сознанием, с другой – переживает в полной мере весь кризис индивидуализма. От индивида переходит к героической личности и в ней находит примирение с миром… Л. Андреев становится пророком сверхчеловека и вестником Вечного Разума».
        Каким образом от рабочего договора с капитализмом Рейснер пришел к таким глубоким выводам о творчестве Андреева? Возможно, сработал парадокс соединения социально-экономических обстоятельств и метафизической сверхзадачи писателя. Книга Рейснера дает неожиданное дополнение к литературоведческому анализу творчества Андреева. Благодаря ей становится понятнее дружба, хоть и недолгая, этих столь разных людей. Какие цитаты из текстов Л. Андреева приводит М. Рейснер? Те, которые и сегодня актуальны:
        «Вся красота мира, которая зовет куда-то, но не говорит куда». Человек, «придя из ночи, возвратится к ночи и станет бесследно в безграничности времен немыслимый, нечувствуемый, незнаемый никем. Но в гибели своей ты обретешь бессмертие». «Человек, который хоть раз услышал, как поют звезды, становится „Сыном вечности“. И над всем господствует один бессмертный дух. Это мы – те, кто здесь, и те, кто там».
        Актуальна сегодня, через сто лет, тревога Михаила Андреевича в отношении бездуховной цивилизации: «Индивид современности – это не уникум Ренессанса, не творческий гений Возрождения, это личность, выделанная в бесчисленном количестве экземпляров в одной и той же лаборатории, личность, штампованная по одному рецепту, винтик в капиталистической машине… На заре новой истории Европы выступал сверхчеловек Макиавелли, естественный человек Руссо, нравственная личность Кантовского категорического императива. Новая эпоха русской истории начинает с похоронного гимна когда-то великому и светлому индивиду… По Леониду Андрееву, торжествует пьянство, драка, темный зверский разврат. Л. Андреев отрицает государство и власть как орудие культуры… Душа, по Андрееву, – извечная борьба двух начал в человеке: хаоса и гармонии, к которой она стремится. По Л. Андрееву, мир – тюрьма… Ясны и чисты андреевские небеса. Без искупления, без аскетизма, без греха, без вакханалии обожествленной плоти. Вместо херувимов некто в сером, вместо божества – мировая энергия… Долгий путь грязи, позора и мучений. И только в нем, в герое и подвижнике, и бунтаре, – господине и жертве – новая связь с миром и людьми…»
        С этим последним мнением Лариса Рейснер согласится всей своей природой и стремлениями в жизни. И еще одно убеждение Леонида Андреева, выделенное Михаилом Андреевичем, совпадает с ее собственным: «Основным для Л. Андреева является понятие жизни как вечного творческого процесса. „Убивает огонь и живит. К постижению мировой жизни способно только сердце“».
        У религиозного сознания есть Главная книга – Библия, у атеистического сознания, на другом полюсе бытия главная книга – «Капитал». Ларисе нужны обе книги. Лидия Сейфуллина писала, что Лариса, «обладая большим разносторонним образованием, упорно, неутомимо, дельно пополняла его чтением. После тщательного усвоения какого-нибудь специального труда она улыбалась изумительной своей улыбкой, от которой в глазах точно потайной фонарик зажигался, они золотились, и говорила: „Теперь можно принести что-нибудь вкусненькое“. Это означало художественное произведение. Но иногда разряжала она перегруженную голову „Ключами счастья“ Вербицкой».
        Спорила ли Лариса с Бадаевым, например, по поводу Леонида Андреева? Наверное, да, потому что сохранилась его реплика: «Рейснер, не выставляйтесь». – «Но, дорогой Николай Васильевич, еще два слова о гармонии, два слова», – говорила она.
        В мае 1909 года М. А. Рейснер опять уезжал на лето в командировку в немецкие университеты. Где была семья? Может быть, в гостях у Леонида Андреева.

    Глава 9
    МЕСТО ВСТРЕЧИ – КОМЕНДАНТСКИЙ АЭРОДРОМ

        Скорость такая, которой уже не место на земле. Катастрофическая новизна впечатлений.
        Лариса Рейснер
        День рождения 2 мая 1910 года Лариса встретила на Комендантском аэродроме. Для пятнадцатого дня рождения трудно придумать лучший подарок, чем первая в России авиационная неделя, проходившая с 26 апреля по 2 мая. А первый полет в мире на первом, полностью управляемом и подвластном пилоту самолете состоялся 17 декабря 1903 года. Аэроплан, построенный американцами братьями Райт, продержался в воздухе 12 секунд и пролетел 40 метров. К 1908 году успешно летали уже многие авиаторы, длительность полета была больше трех часов. В 1909 году Луи Блерио перелетел Ла-Манш. Граф Шарль де Ламбер, француз, один из первых учеников школы братьев Райт, прославился, совершив 18 октября 1909 года полет над Парижем, при этом он обогнул Эйфелеву башню, вызвав у парижан невиданный восторг. За три недели до этого Уилбер Райт обогнул статую Свободы в Нью-Йорке.

    Первые русские летуны и авиатриссы

        Николай Попов смог взять только один практический урок, зато у графа Шарля де Ламбера. Потом ему пришлось осваивать аэроплан Райтов самостоятельно. Падал он раз восемнадцать. Интересно: присутствовал ли при этом В. И. Ленин? Он жил тогда во Франции и был частым гостем на аэродроме в Жювизи. «…B свободное время, – вспоминала Крупская о времени работы Ленина в партийной школе в Лонжюмо, – ездили мы с ним по обыкновению на велосипедах, поднимались на гору и ехали километров 15 на „заброшенный“ аэродром. Он был гораздо менее посещаем, чем аэродром в Жювизи. Мы были часто единственными зрителями, и Ильич мог вволю любоваться маневрами аэропланов».
        Николай Попов получил удостоверение пилота весной 1910-го, покорив всех зрителей авиационной недели в Канне. Газеты «Эктерер де Нис», «Пти нисуа» следили за каждым полетом неугомонного «русака», своего коллеги, ведь H. Попов был журналистом, сотрудничал в «Русском слове», «Новом времени» и других изданиях. Как журналист он был на Англо-бурской и японской войнах, летел на дирижабле «Америка-2» к Северному полюсу с экспедицией Уэлмана. Достигнуть полюса не удалось. «Лично я не затосковал от происшедшего несчастья, сорвавшего всю нашу экспедицию, к которой мы готовились так долго и с такой любовью, – вспоминал Н. Попов. – В моей жизни, полной разнообразных приключений, выработалась привычка встречать все неожиданное и даже враждебное тому, что готовилось и желалось, не только без огорчения, но даже с интересом… Всегда к лучшему!»
        Газеты писали о мужестве, уверенности, скромности Попова, о его «изящном, элегантном» почерке полетов. Стоило биплану Попова коснуться травы после полета над морем и Ниццей, как он снова оказался в воздухе, подбрасываемый множеством рук восторженных людей. Потом его обнимали, целовали, снова обнимали. Он увидел перед собой сияющее лицо великой герцогини Мекленбург-Шверинской, отбросившей всякий этикет и на глазах у всех расцеловавшей его. Деликатно отстранив сестру Анастасию Михайловну, крепко обнял Попова, также вопреки всякому этикету, великий князь Сергей Михайлович Романов. «Это было всеобщее, нескончаемое объятие», – писали в газетах. Великокняжеская фамилия «Михайловичей» увлеклась авиацией. Александр Михайлович, «шеф авиации», создал первый в России аэродром и школу под Севастополем.
        В России высшей аристократии явно хотелось летать. Недаром же многие ее представители любили воздушное искусство – балет. В русского летчика Михаила Ефимова влюбилась княжна Евгения Шаховская, которая стала одной из первых русских «авиатрисс». Другой летуньей стала певица Любовь Голанчикова; в 1912 году она поднялась на высоту две тысячи метров, превысив в три раза мировой рекорд высоты полета.
        В 1911 году начала обучаться в Гатчинской авиационной школе Лидия Зверева. «Еще будучи маленькой девочкой, я с восторгом подымалась на аэростатах… и строила модели, когда в России еще никто не летал». Первый полет Зверевой на «фармане» длился 20 минут. Она тоже быстро набирала опыт. Летала смело, высоко, расчетливо. А умерла молодой от тифа в 1916 году (как в 1926 году Лариса Рейснер). Похоронили Лидию Звереву на Никольском кладбище Александро-Невской лавры, но могила не сохранилась.

    Первая авиационная неделя в Петербурге

        Кроме Николая Попова приехали бельгиец Христиане, французы Эдмонд и Моран, немец Винцире и француженка Раймонда де Ларош, актриса, которая стала первой в истории женщиной-авиатором. Всю спортивную часть, в соответствии с правилами, установленными Международной спортивной комиссией, взял на себя Всероссийский аэроклуб. «Райты», «блерио», «фарманы», «Антуанетта», «Вуазен» выстроились вдоль скакового поля, вблизи зрительских трибун. В один из дней Н. Попов на высоте 500 метров кружился над Петербургом 1 час и 11 минут. Поздравил летчика военный министр генерал Сухомлинов, который кавалерии доверял больше, чем другим видам войск, а аэропланы называл «игрушками блерио».
        Владимир Александрович Сухомлинов был родственником матери Ларисы Рейснер, но Екатерина Александровна никогда с ним никаких отношений не поддерживала.
        В «Новом времени» было напечатано письмо читателя: «Теперь, когда не только весь Петербург, но и вся Россия со страстным волнением следит за полетами авиаторов, обсуждает и сравнивает достоинства и недостатки летательных аппаратов, всем кидается в глаза несовершенство аппарата, на котором летает наш русский летун H. Е. Попов. Когда смотришь на смелые попытки авиаторов завоевать царство воздуха, то невольно делается жутко за каждого летуна, боишься за его жизнь… Попов же, связанный контрактом с фирмой „Райт“, каждую секунду своего победоносного пребывания на воздухе больше всех рискует своей жизнью. Его горячо любят не только друзья… русские помогут ему выйти из кабалы… преподнесут своему родному летуну новый, совершенный и менее опасный для жизни аппарат». Сбор средств принял широкий размах. Но почему-то военное ведомство приобрело для Воздухоплавательного парка именно аппарат Райта и пригласило Попова для обучения полетам офицеров.
        Французская летунья баронесса де Ларош на Петербургской авиационной неделе самостоятельно так и не взлетела. Один раз Христиане взял ее как пассажирку. С пассажирами взлетали только на высоту 3 метра и 40 метров в длину. Корреспонденту «Биржевых ведомостей» удалось стать пассажиром на аэроплане Христианса. Желающим «пробиться» на такой полет было очень трудно. Корреспондент «Нового времени» И. Кривенко полетит в сентябре 1910 года на второй авиационной неделе с Львом Мациевичем, кто много летал с пассажирами, среди которых были знаменитый шлиссельбургский узник, народник Николай Морозов и премьер-министр Петр Столыпин.
        Летал на аэроплане и Корней Чуковский. Впервые – в Англии. Рассказывал об этом в доме Леонида Андреева. Вадим Андреев записал, что Чуковский был настолько переполнен во время полета восторгом и благодарностью пилоту, что начал сочинять песню в его честь. В мае 1910 года написала «Марш авиаторов» С. М. Квашнина, его издали в почтовой открытке с портретом «Авиатора Попова».
        Все участники состязаний получили от Николая II, который тоже смотрел показательные полеты, памятные дорогие подарки. Ежедневно был на взлетном поле и Александр Блок, который стал постоянным посетителем Комендантского аэродрома. Он в 1911 году написал стихотворение на гибель летчика Владимира Смита.
        Первую авиационную неделю освещали все газеты Петербурга. А их в Петербурге было более 400 в это время. Журналов тоже выходило невероятное количество – 534 к 1916 году. В журнале «Огонек» было напечатано интервью с Н. Поповым. «Я совершенно очарован приемом, в течение всей недели меня так ласкали и баловали, что я этого, право, не стою. От поведения петербургской публики можно быть только в восторге. Ее корректность, спокойствие и участие к нуждам летунов чрезвычайно поднимают дух во время состязаний. Как жаль, что в наших состязаниях не принял участие наш русский летун Ефимов. Вот кого я считаю первым авиатором в мире… Все, что нужно для авиатора, у Ефимова наблюдается в высшей мере. В нашем деле мало смелости, – отчаянных людей и у нас, и за границей довольно, – нужен особый инстинкт летуна, вроде того, который Суворов назвал глазомером, нужны хладнокровие и выносливость духа. Мне говорили, что в августе предполагается 2 авиационная неделя специально для русских летунов. От всей души хотел бы, чтобы петербургская публика увидела Ефимова». Осенью 1910 года петербуржцы увидели полеты Николая Ефимова.
        Из-за большого количества желающих осматривать аэропланы было установлено время от 10 до 12 часов. В автобиографической повести «Рудин» Лариса спрашивает: «Видели Вы… тяжеловесные и вместе с тем невесомые остовы первых летательных аппаратов… смесь ржавых рычагов и воздушнейших, стрекозьих перепонок из слюды, стальной нити и шлифованного металла?» В 1925 году в Германии она посетит заводы Юнкерса, и в очерке о нем вспомнит полеты на Комендантском аэродроме: «Если когда-нибудь авиация была искусством, а не ремеслом, то, наверное, в те годы. Ею занимались мечтатели, спортсмены, авантюристы и настоящие мученики. Почти всякое состязание кончалось бедой. Два-три раза в день зрители, перескочив через загородки, бежали к месту, где посреди поля дымилась куча обломков… Человечество на бумажных крыльях, обрызганных кровью, пробивало себе путь к небу».
        «Благородное безумие», так Лариса определяет страсть к полетам, охватило не только великих князей Романовых, но и высшее имперское офицерство Германии. Эти офицеры стали, по мнению Л. Рейснер, «лучшими кучерами международного неба». В дальнейшем, на фронте, Лариса не раз летала на аэропланах-разведчиках, в 1923 году – из Москвы в Нижний Новгород, в 1925-м – на пассажирском самолете по Германии. В 1926 году должна была лететь в Тегеран. О полете сохранилось несколько строк в очерке про Нижегородскую Всероссийскую выставку: «В мутном стекле впереди просвечивает профиль летчика, жесткая кожа его перчатки на руле. Пропеллер рвет воздух, рвет всякий ветерок в клочья. Скорость такая, которой уже не место на земле. За волной неистовой радости, за легкой тошнотой страха вдруг совершенно новое чувство: катастрофическая новизна впечатлений… 1400 футов высоты… 150 км/ч. Среди облаков, над облаками. Величественно и просто, но кажется, не вспомнить где и когда – поэты все-таки предугадали этот ход белых туч, проплывающих в пространстве мимо человека… Флотилии туч идут внизу, идут над головой… какими они в недосягаемой высоте проходили над Лермонтовым».
        В 1920 году в недолгой дружбе Александр Блок и Лариса Рейснер, возможно, вспомнят любимый Комендантский аэродром и пророческое видение поэтов.

    Глава 10
    БЕСПОКОЙНЫЙ ПРОФЕССОР

        «В порядочном обществе не повторяют сплетни без доказательств».
        М. Рейснер. К Общественному мнению
        Возможно, неделя полетов хоть немного успокоила стрессовое состояние семьи Рейснеров, которая переживала неожиданную, невероятную неприятность. В декабре 1909 года Михаилу Андреевичу стали известны слухи на его счет, почти два года ходившие по Петербургу, а в последние месяцы особенно интенсивно. Судачили о том, что профессор Рейснер предлагал свои услуги в письме охранному отделению Департамента полиции. В разных почтенных редакциях и академических кругах говорили со слов русских эмигрантов, эмигранты говорили со слов Бурцева, последний говорил со слов своих источников; эти в свою очередь говорили со слов охранников, и тут нить обрывалась. Охранники были неуловимы. Один молодой доцент Петербургского университета в сентябре 1909 года привез это известие из Парижа, ссылаясь на Бурцева, который издавал там газету «Общественное дело» и журнал «Былое».
        Владимир Львович Бурцев (1862–1942) – известный общественный деятель, публицист. В 1880-х годах как народоволец был сослан в Сибирь, бежал оттуда за границу. Изучая историю русского революционного движения, составил сборник материалов «За 100 лет», изданный в Европе. С 1906 года начал кампанию по разоблачению провокаторов и агентов русской политической полиции. В 1917 году вернулся в Россию, обвинил большевиков, а заодно и Горького в шпионаже в пользу Германии. После Октября снова эмигрировал во Францию. Не принял революции большевиков, стоял за либеральное конституционное правление. Издал в Париже свои воспоминания «Борьба за свободную Россию». В 1928 году книга была издана в России под названием «В погоне за провокаторами» с сокращениями бесконечных повторов.
        В 1907 году лето В. Бурцев проводил на даче в Териоках по пути в эмиграцию. Как он познакомился с Рейснерами, жившими на Черной речке, что привело их к дружеским чаепитиям с ним? Может быть, знаменитый Кёнигсбергский процесс в 1904 году, когда «я открыто обвинил наш дореформенный деспотизм», – писал М. Рейснер, – Бурцеву мы с женой осенью того же года (1907) оказали услугу, которая заставила его высказать несколько горьких слов по адресу нравов в русской общественной среде. Дело состояло в том, что один писатель в нашем присутствии весьма отрицательно характеризовал Бурцева и приписал ему неблаговидные поступки. Мы сочли своим моральным долгом не только протестовать против заочных обвинений, но и сообщить обо всем Бурцеву и дали ему полную возможность реабилитировать себя».
        Когда Михаил Андреевич услышал сплетню о себе, он сразу же написал Бурцеву в Париж. Ответ пришел с нарочным 5 января 1910 года: «Дорогой Воля! Передайте это письмо лично и притом с глазу на глаз. Конечно, слухи о М. А. – чистый вздор». Михаил Андреевич прочел письмо Бурцева вслух при «Воле», считая что в деле о слухах тайн быть не должно. Бурцев пишет о двух источниках, от которых он узнал это тяжелое известие. Первый источник – «очень, очень компетентный человек. Он говорил, что в Департаменте полиции в 1904 или 1905 годах было получено заявление от Вас с предложением услуг. На это письмо Макаров не ответил. Второй источник (вне сомнения относительно достоверности) то же самое слышал от видного охранника при обсуждении им некоторых вопросов… Оба источника совершенно независимы друг от друга, друг друга не знали… Я просил разъяснений, доказательств, и должен Вам сказать прямо – никто ничего мне не дал… Я ровно ничего сам не нашел, чтобы подкрепить эти слухи… Но умолчать об этих известиях я тоже не могу. Разберитесь в них Вы. Вы слишком видная фигура в общественном движении… Вы спросите, кто эти источники? …ответить Вам на этот вопрос не имею разрешения». После этого письма Бурцев сразу уехал в Америку и был недосягаем для вопросов Рейснера.
        По настоянию друзей Михаил Андреевич разрешает им дать в газеты несколько заметок. «Привлечение к суду Бурцева»: «Из Парижа телеграфируют в „Русское слово“, что Бурцева ожидает крупная неприятность. В своих разоблачениях он заявил, что профессор Р. имел сношения с департаментом полиции. Проф. Р. решил привлечь Бурцева за клевету к суду. В Париже предстоит громкий процесс» («Биржевые ведомости» от 8 января 1910 года, «Русское слово» от 11 января того же года.). За 11 января в «Биржевых ведомостях» появилась заметка «В. Л. Бурцев и профессор Р.»: «По последним сведениям из Парижа В. Л. Бурцев категорически опроверг слух о предосудительных сношениях проф. Р. с департаментом полиции. Буквальные слова Бурцева таковы: „Конечно, слухи о проф. Р. – чистый вздор“».
        В начале февраля Бурцев приходит в редакцию нью-йоркской газеты «Русский голос» и, как пишет Рейснеру редактор «Р-А вестника» 30 ноября 1910 года, объясняет следующее: «2 года тому назад я представил свои обвинения проф. Р., предлагая ему оправдаться, и ввиду того, что он не представил мне никакого оправдания, считаю себя вправе говорить». «Я тогда в Бурцеве еще не видел полного шарлатана, – продолжает редактор, – не знал его лично, был мало знаком с его методами… В Нью-Йорке он свободно болтал о Вас редакторам всей радикальной прессы. В Чикаго он говорил о Вас редактору еврейской газеты „Еврейский рабочий мир“ Г. Заксу».
        В этих двух газетах 10 февраля 1910 года появилась полная фамилия Рейснера: «Сотрудник „Русского богатства“, некоторых газет и участник в делах левых партий профессор Рейснер обвиняется в сношениях с Департаментом полиции, которому он в 1904 году предложил свои услуги».
        Информация из охранного отделения дошла не только до В. Бурцева, но и до газет. «Биржевые ведомости», например, предупреждают: «В Охранном отделении имеются сведения, что социал-демократы затевают митинг в годовщину 9 января на некоторых заводах. Ночью 7 января прошли аресты».
        В январе Михаил Андреевич обращается к сотрудникам «Русского богатства» и другим известным общественным деятелям с безукоризненной репутацией за помощью в своем деле. Они дают Рейснеру свое заключение:
        «Михаил Андреевич Рейснер в половине минувшего января просил ознакомиться с имеющимися у него сведениями и оказать ему содействие в его стремлении снять с себя обвинение, марающее его честь… М. А. Рейснеру удалось узнать, что распространяемые слухи основываются на заявлениях, сделанных двумя анонимными лицами и переданных в такой форме, которая исключает возможность проверки. Собравшиеся лица признают подобное положение решительно недопустимым и полагают, что хотя бы косвенно в виде передачи слухов, обвинение кого бы то ни было в низких и позорных поступках возможно лишь при том условии, если оно может быть обосновано на определенных, конкретных, подлежащих контролю данных, и что предъявление таких данных составляет безусловную нравственную обязанность тех лиц, которые содействовали распространению слухов или вообще придали им какое-либо значение.
        В настоящем положении дела собравшиеся высказывают готовность поддержать М. А. Рейснера в его твердом намерении добиться возможности действительной самозащиты. Потребность в такой самозащите тем настоятельнее, что слухи касаются лица с выдающимся общественным положением, получают распространение в широких общественных кругах и могут нанести непоправимый вред.
        6.2.1910.
        Н. Анненский, К. Арсеньев, М. Ковалевский, А. Пругавин, Вл. Набоков».
        Летом переписка с Бурцевым восстанавливается и Михаил Андреевич пишет: «С одной стороны Вы меня реабилитируете, с другой обвиняете… Трудно передать словами то, что я и семья моя пережили после получения Вашего двусмысленного письма. Сознание того, что именно Вы своим именем прикрыли грязную инсинуацию, страшная мысль, что с моим именем соединено самое позорное преступление, какое когда-либо знал свет… Ежеминутная возможность незаслуженных, непоправимых оскорблений. Болезнь, которая была необходимым результатом нравственных потрясений… Все это поставило меня на краю жизни и я с благодарностью могу обратиться к Вам: вряд ли теперь найдется для меня на земле ужас, который мною уже не был пережит».
        Бурцев в ответе дает новые сведения о своих источниках – информация-де получена только от общественных лиц, а не напрямую от охранников, и оправдывается: «Мне стало ясно, что без расследования дело оставить нельзя… Для меня было ясно: умри Вы в то время, обвинения когда-нибудь выплыли и были бы раз навсегда приняты, как истина… Мы живем в военное время и не имеем права оставлять ничего не разъясненным… Я делаю необходимое дело, делаю его честно и не остановлюсь ни пред отцом родным, ни пред Желябовым, ни пред Каляевым, если буду считать обязанным остановиться на их именах». Бурцев признавал суд, состоящий только из революционеров. «Мне будет бесконечно больно, – кончает письмо Бурцев, – если Ваша Кася не поймет меня. И, хотя бы на минуту, упрекнет меня».
        Эти слова Екатерина Александровна Рейснер вынесла в эпиграф своего ответа Бурцеву:
        «…Бурцев, раз вступивший на путь необъективного судьи, раз поверивший на слово больше доносчику, чем всей репутации Рейснера, которого он, Бурцев, знал хорошо в Финляндии, и никому другому, как этому самому Бурцеву, это известно, благодаря его дружеским отношениям с семьей Рейснера, что не было той гнусности на земле, которую почтенные без совести и чести товарищи, сотрудники, революционеры и имя их, Господи веси, не пускали бы про Рейснеров. И не Бурцев ли сам, часто сидя с ними в Финляндии за дружеской чашкой чая, говорил: „О, у вас много врагов, но хуже всего то, что многие рассказывают про вас ужасы, не будучи с вами знакомы, не зная вас в лицо!“
        И Бурцев-судья, взвесив все эти доносы и всю психологию преступной души Рейснера, решился на энергическое действие: "Пойду-ка я, посоветуюсь с видным революционером, что мне тут делать и предпринять против предателя Рейснера… О, беспристрастный и честный судья, крепко храните честь и достоинство Ваших доносчиков, а главное, их морды, которые боятся той пощечины, которую им дает на добрую половину оподлевшее наше общественное мнение, но и для которого клевета Ваших источников будет достаточно ясна!.. Истина не в письме к Макарову, которого не существует, а в том, что враги Михаила Андреевича, которые должны во что бы то ни стало устранить опасного конкурента с дороги, прибегли к неслыханному приему политической клеветы и на помощь прихватили Бурцева, который по своему непостижимому легкомыслию отдал свое доверие и имя клевете, чтобы опозорить друзей… Чувство дружбы до сих пор не подсказало Вам, что Рейснерам нужно от Вас не укрывательство их перед позором, а только или беспощадная казнь нас, или наших клеветников. Бурцев-друг, два года сумевший молчать о невероятной клевете на счет его друзей, умер для меня как друг навсегда, остался единственно Бурцев-следователь, но будет время, и Бурцеву-следователю я публично скажу, что он такой же плохой следователь, как и плохой друг. Окажите последнюю дружескую услугу: верните мне обратно карточки моих детей и мужа, когда-то дружески подаренные Вам.
        Готовая к услугам Екатерина Рейснер».
        На это письмо Бурцев ответил, что он действовал не как враг или друг, а только как революционер… «Я источников не скрываю от судей – я все говорил судьям, что знал, когда подняты были дела Азефа, Жученко, Каплинского и т. д. Я и теперь судьям, выбранным партией С-Р или С-Д, скажу все». В этом письме Бурцев сообщил нью-йоркский адрес одного из своих «источников», бывшего охранника Л. П. Меньшикова, который ответил Рейснеру только через год:
        «Милостивый Государь! Я не ответил на Ваше письмо в свое время, надеясь, что мне удастся более выяснить Ваше дело. Позднее же я думал, что „инцидент исчерпан“, так как о нем, по-видимому, забыли. Недавно мне передали, что Вы продолжаете интересоваться тем, что мне известно по Вашему делу. Охотно удовлетворяю Ваше законное право знать подробности.
        Находясь летом 1907 года в Петербурге, я имел беседу с двумя лицами, очень близкими Департаменту полиции; из разговора с ними я узнал, что бывший томский профессор Рейснер, живя за границей, обратился письменно в Министерство внутренних дел с каким-то предложением, которое бывший тогда товарищ министра внутренних дел Макаров оставил без внимания и, по мнению моих собеседников, тем самым лишил охрану случая приобрести ценного сотрудника. Уехавши за границу, я летом 1909 года в одну из первых бесед моих с Бурцевым, узнав о том, что он знаком с проф. Рейснером, рассказал ему как лицу, занятому, подобно мне, выяснением политического шпионажа, о том, что слышал в Петербурге. Я предупредил при этом Бурцева, т. к. сведения о Рейснере слишком неопределенны и основываются на разговорах, которые свидетели-охранники едва ли захотят подтвердить, то сообщенное мною ни в коем случае оглашению не подлежит. Помимо моей воли и без моего участия сведения, сообщенные мною Бурцеву о Рейснере, сделались известными другим лицам и даже попали в искаженном виде в печать. Несомненно, что если бы я 3 года тому назад знал Бурцева так, как знаю его теперь – то никаких сведений не дал бы вообще. Меньшиков»
        В 1913 году Михаил Андреевич выпустит в свет брошюру «К общественному мнению. Мое дело с Бурцевым», где напечатает все письма, относящиеся к его «делу», а в конце брошюры скажет: «Вот так было положено позорное клеймо… на меня, на профессора и руководителя юношества, на представителя старинного рода, высоко державшего знамя чести, на человека, который может передать сыну свое незапятнанное имя, на лицо, которое лишь в своей совести находит награду за все пережитое».
        Газетные сплетни о том, что тот или иной человек является агентом охранки, задели в 1921 году даже Корнея Чуковского, записавшего об этом в дневнике.
        Члены комиссии Н. Анненский, В. Д. Набоков и другие советовали Рейснеру подать в третейский суд на Бурцева. Михаил Андреевич считал, что он не может себе этого позволить, потому что не было публичного обвинения («Нельзя оправдываться в анонимной сплетне»). Бурцев же требовал, чтобы ему было дано право предоставлять суду секретные, тайные от Рейснера данные. «Этим устранялась та гласность процесса, которая для всего мира является безусловным требованием правильного судопроизводства, – говорил Рейснер. – Такой суд в лучшем случае мог мне выдать свидетельство революционной благонадежности. А в сертификате моей политической благонадежности я совершенно не нуждался и не нуждаюсь… Моими судьями должны были быть не просто порядочные и честные люди, а специальные революционеры, связанные конспирацией партийной… Моим высшим руководителем было для меня всегда мое личное убеждение, а не партийная дисциплина».
        Из третейского суда в «Русском богатстве» в 1913 году тоже ничего определенного не вышло. Суды чести были в то время довольно обычным явлением. В 1910-м состоялся, к примеру, суд чести между Леонидом Андреевым и газетой «Русское слово». В «Общественном мнении» Михаил Андреевич приводит свою докладную записку, поданную в марте 1903 года по требованию Министерства внутренних дел. В ней Рейснер объясняет и опровергает происхождение предъявленных ему министерством доносов на него во время работы в Томском университете. Объективную историю увольнения из Томского университета со ссылкой на докладную записку Рейснер напечатал в двадцать втором номере зарубежного «Освобождения» от 8 мая 1903 года.
        Из европейских университетов Михаил Андреевич попал в Томский, где профессора боролись за еще незанятые вакансии только что открытого юридического факультета. Далеко не все обладали европейским уровнем культуры. Рейснер встал в оппозицию всем группировкам и «ректорским», и «антиректорским». Ни в каких средствах «увлеченные партийной борьбой» не стеснялись. Увольнение независимых одиночек, скандальные процессы были в университете и до приезда Рейснера. В Томске попал под следствие дальний родственник Рейснера «горный исправник фон Д.». Рейснер писал в его защиту по инстанциям, взял к себе в гувернантки дочь несчастного, помогал лечиться его сыну, больному туберкулезом. Рейснера сразу стала обвинять университетская администрация в участии в «грязном деле». В конце концов родственника оправдали.
        Пользуясь случаем, в докладной записке к высшим инстанциям Рейснер останавливается на положении студентов «в нашем несчастном университете. Принадлежа в большинстве к индифферентной массе, которая идет в университет за дипломом и обладает далеко не высоким уровнем моральной и интеллектуальной подготовки, студенчество в меньшинстве своем, однако, состоит из честных и идеально настроенных юношей, которые входят в университет как в храм науки и к профессорской кафедре несут запросы своих лучших молодых стремлений. Особенно важно, чтобы университет и наука твердо и всесторонне помогли установиться молодому человеку, дали ему не шаблонный критерий для различения благонамеренного или неблагонамеренного, а конкретное знание положительных и отрицательных сторон нашего быта, знание, которое одно, будучи сведено к основным принципам, – может дать вполне устойчивое мировоззрение. С тяжелым чувством должен признать, что такого ответа на запросы молодежи и вообще нынешние русские университеты, и в особенности, Томский, не дают и дать не могут».
        Через десять лет после Томска политическое мировоззрение Рейснера изменилось. Оно изложено в автобиографии M. Рейснера, помещенной в энциклопедическом словаре «Гранат» (т. 36: ч. 1, 2). Рейснер исследовал социальную психологию, которой всегда увлекался, с марксистского подхода, как обусловленную «экономическим бытом и способами производства». Каждый класс поэтому в определенные эпохи вырабатывает свой собственный метод для построения идеологических форм «религии, морали, права, государства».
        В частности, Рейснер с марксистской точки зрения поставил вопрос «о революционном значении права и государства». Его теория встретила чрезвычайно враждебное отношение со стороны академической среды. Но студенты признавали самыми интересными в Петербургском университете лекции трех профессоров: В. Святловского, С. Венгерова, М. Рейснера. В университете Рейснер имел очень мало лекций, гораздо больше на курсах Раева и Бестужевских. Л. И. Розенблюм вспоминала, что студентки горячо поддержали своего профессора в деле с Бурцевым. Устроили митинг против клеветы. Как пишет Михаил Андреевич, «травля не закончилась трагическим исходом (то есть Рейснер был близок к самоубийству. – Г. П.) благодаря поддержке рабочих и студенчества». Плодотворной считал Михаил Андреевич свою работу в многочисленных рабочих аудиториях, где вел «научно-социальную пропаганду». Особенно много он работал на Сестрорецком и на Пороховых заводах.

    Почему молнии обрушились на Михаила Рейснера?

        В «Гранате» дан обобщенный взгляд на творчество Михаила Рейснера: «Характерной чертой его работ является неустанное пульсирование мысли и обостренная исследовательская порывистость. В связи с широким историческим кругозором и ярко выраженным литературным дарованием эти качества сообщают сочинениям Рейснера свойства возбудителя мысли и заражают читателя жаром, которым горел автор» (И. Ильинский).
        Понять Михаила Андреевича и его работы трудно: его «жар» убеждения в «просвещенном абсолютизме» и в «революционном праве», в отстаивании веротерпимости на рубеже веков, а в 1920-е годы – «воинствующего» атеизма. Таков был разброс его мыслей – от одного полюса к другому. Сохранилось стихотворение Михаила Андреевича. Возможно, оно объяснит состояние души Рейснера, ведь лирические стихи всегда стремятся к истине.
    Порой я устаю, земля, как тяжкий камень,
    Меня влечет к себе, подняться нету сил.
    И мысли сдавленной едва мерцает пламень,
    Пока недуг его навек не угасил…
    И я прикован к ней, немой, великой, темной,
    Сливаюсь с нею весь, земли бессильный сын,
    И хаоса волной меня уносит сонной
    В безбрежный океан безликий властелин.
    Но в этом тяжком сне и темном созерцанье
    Я чувствую разлив каких-то струй живых,
    И в блеске трепетном и сумрачном сиянье
    рожит видений рой, мне близких и родных.
    И реет вкруг туман волнистыми клубами,
    Бежит серебряных и тонких нитей ряд,
    И сердце бьется ясное за теплыми огнями,
    И ласкою своей они меня дарят.
    Так общей жизни мне все ближе косновенье,
    Я отдыхаю в ней, я пью ее дары.
    Меня живит ее покойное стремленье
    И медленно целят волшебные дары.

        В этих «волнах созерцанья» у Михаила Андреевича есть общее и с Леонидом Андреевым, и с Александром Блоком. В снах, предчувствиях, в моментах творчества Рейснер, как видно по стихотворению, поднимался в высшие сферы всеединства, но Россия уже стояла на пути революционного «захвата» общей жизни, когда в нетерпении разрушалось старое; на мистическом плане Россия все больше захватывалась силами зла. Опасность бездн чувствовало едва ли не большинство людей в это время. Прикосновение светлой и темной сфер Михаил Рейснер отразил в своем стихотворении. Как пограничник, стоял у этих бездн Александр Блок, который выразил свои чувства гораздо определеннее и ярче в письме Андрею Белому: «…хочу вольного воздуха и простора, „философского“ кредо я не имею, ибо не образован философски, в бога не верю и не смею верить, ибо значит ли верить в бога – иметь о нем томительные, лирические, скудные мысли… я очень верю в себя, ощущаю в себе какую-то здоровую цельность и способность быть человеком – вольным, независимым и честным… Быть лириком жутко и весело… За жутью и весельем таится бездна, куда можно полететь. Веселье и жуть – сонное покрывало. Если бы не носил на глазах этого сонного покрывала, не был руководим Неведомо Страшным, от которого меня бережет только моя душа – я не написал бы ни одного стихотворения… Если я кощунствую, то кощунства мои с избытком покрываются стоянием на страже».
        Лариса Рейснер в 16 лет напишет стихотворение «Блоку», которое как будто повторяет письмо поэта к Белому. Любой творческий человек призван идти по грани света и тьмы, осознанно выбирая путь. Если это художник, он делится тем, что видит, освещает тайны жизни, дает имя стихиям, тем самым внося организующее начало в хаос. Михаил Андреевич «выбрал» социальные стихии, то есть возникающие в обществе людей. Искал дорогу сквозь нее для государства и общего блага людей. Его мысли, оказывается, касаются соборности людей, их связи.
        Многие мыслители высказывали мысль, что чем больше человек «зацикливается» на чем угодно, кроме любви к Богу, тем ощутимее судьба бьет его по больному месту, будь то жажда денег, слава, власть, честолюбие… По представителю старинного рода, «державшего знамя чести», Михаилу Рейснеру и ударила молния.
        Ларисе пришлось уйти из Балаевской гимназии, слухи наверняка доходили до детей от их родителей. В ее автобиографическом романе не отражено «бурцевское» испытание. И только через десять лет в письмах к родителям из Афганистана прорывается: «Уроки Балаевской гимназии не прошли даром – китайская заградительная стена из прозрачных кирпичиков стоит крепко».

    Очищение на Черной речке

        Письма по «Бурцевскому делу» приходили к Михаилу Андреевичу летом 1910 года по адресу: Малые Мецекюля. Дача Павла Утта. Ныне это поселок «Молодежное». В 1910 году здесь было гораздо больше домов, чем сейчас, и деревня была поделена на большую и малую. Расположена она на другом берегу Черной речки, чем тот, где стояла дача Л. Андреева. На этом берегу выделялась дача «Мариоки». Двухэтажный дом в 14 комнат, с высокой смотровой башней был известен не только среди дачников, но и в Петербурге. Много гостей приезжало в «Мариоки». Хозяйка – Мария Всеволодовна Крестовская-Картавцева, дочь писателя Всеволода Крестовского – тоже писала рассказы, была известна и любима читателями. Она умерла летом 1910 года. По завещанию муж похоронил Марию Крестовскую на возвышенном месте в парке усадьбы, рядом построил церковь, освященную в 1916 году, вокруг нее начало образовываться кладбище. На этом кладбище впоследствии похоронили Леонида Андреева и его мать, пережившую сына на год.
        На Черной речке рядом с домом Леонида Андреева жила на даче мать Валентина Серова с его отцом – известным композитором. Однажды она попросила Георгия Чулкова, который также жил неподалеку, объяснить ей, что значит мистический анархизм, так как она не поняла «сие». Г. Чулков объяснял его так: «Книгу мою „Мистический анархизм“, торопливо и неудачно написанную, осмеивали все: декаденты, марксисты, монархисты, народники, не спасло и вступление В. Иванова. Мистический анархизм – не законченное миропонимание, он лишь путь. Все истолковали его как анархический мистицизм (а он торжествовал тогда). Тогда дьяволы сеяли семена бури, а революционная эпоха обостряла все противоречия до предела. У стихии есть своя правда, с ней не сладишь».
        На Черную речку к Рейснерам пришло, наконец, письмо от Меньшикова, «первоинформатора» Бурцева; письмо прояснило возникновение слухов и закрыло «дело» М. Рейснера. И еще одну душевную поддержку – поэтическую – дала Черная речка. На даче в июне 1910 года начала заполняться первая тетрадь стихов Ларисы Рейснер «Песни мои»:
    Никто этих звезд не зажег,
    Они пребывают и были,
    Как радость, присущая силе,
    Как Истине – Бог.

        (Из «Монаде Лейбниц»)

    Глава 11
    ПРИНЦЕССА И НАСЛЕДНИЦА ПЕТЕРБУРГСКАЯ

        В раю мы будем в мяч играть.
        В. Набоков
        Четверостишие, которым завершается предыдущая глава, отличается от всех стихов из тетради «Песни мои». Оно написано уверенной рукой зрелого человека. Юношеское половодье других стихотворений поверхностно и описательно. В них проявляются увлечения Ларисы, зарождающаяся метафоричность зримых образов и мышления, театральные пристрастия в сюжетах и диалогах. А это четверостишие, озаглавленное «Из „Монаде Лейбниц“», помечено 1913 годом. По Лейбницу, множество монад – психических субстанций – созданы Богом до Вселенной. Они независимы друг от друга, но их развитие идет в соответствии с развитием остальных монад. Монады – души людей и способны к самосознанию.
        В других стихах Ларисы самые любимые слова – «окрыленный», «крылатый», но эти стихи не поднимаются от земли, а только фиксируют тяжесть настроения, резкость самоуверенной юности, критическое отношение к жизни, жажду героизма, одинокого, гибельного, перед «ликом человечества» и ради него. Считаные стихотворения обращены к Богу.
    Я прошу Тебя, Всевышний, об одном:
    Дай мне умереть с открытыми глазами,
    Плакать дай кровавыми слезами
    И сгореть таинственным огнем.
    Пусть умру я, боже, улыбаясь,
    И глаза пусть будут полны слез,
    Да услышу музыку миров, прощаясь
    С царством терниев и роз.

        Стихотворений о смерти, о предсмертных состояниях много именно в эти годы ранней юности. «Я молюсь гения и героя предсмертному мучению».
    Довольно жизни, чтобы насладиться,
    Довольно мига, чтобы полюбить.
    Но надо бездну, смерть иль вечность,
    Чтоб то, что нужно, сотворить.

        Начало «Бурцевской истории» совпало с началом «Песен моих». Обида, злость, желание мести, ненависть к мещанству, несправедливая изоляция семьи со стороны большинства знакомых – все это отразилось у Ларисы в «увертюре» – предисловии к «Песням»: «Когда злоба в тебе поднимается, глухая и горячая, побори себя… но бойся удовлетворенности, как скуки, как жалости, как обжорства и горячей мысли, потаенной и похороненной, которая душит и волнует… И найди то, чего ждешь, и не стыдись себя, и презирай выжидающих… что злы, и мелки, и сильны в своем гадком постоянстве».
        В 1911 году вышел из печати первый том собрания сочинений Л. Андреева с предисловием, написанным М. Рейснером. Тем самым Леонид Николаевич невольно оказал очень своевременную поддержку оклеветанному, изолированному Михаилу Андреевичу. А Лариса в своих стихах и мыслях нередко чуть ли не буквально повторяет мысли своего учителя. К примеру, у Леонида Андреева: «Созидать хочет любящий, потому что он презирает». Пятнадцатилетняя Лариса вступает в жизнь с «андреевским» убеждением, что «Вечная мировая гармония – в душе свободной личности – океан радостной и многоцветной жизни». А если герой погибает в «огненном обновлении жизни» (Л. Андреев), то это свободная смерть, добровольный подвиг.
        «Никогда еще не проповедовалось верховенство личности с таким воодушевлением, как в наши дни», – писал Вячеслав Иванов в 1915 году. А Борис Пастернак рассказал об этом и с обыденной точки зрения в «Людях и положениях»: «Принято было задирать нос, ходить гоголем и нахальничать, и как мне это ни претило, я против воли тянулся за всеми, чтобы не упасть во мнении товарищей».
        Лариса, судя по предисловию к своей тетради стихов, уже знает, что только творчество спасает от чувства мести такие мятежные натуры, как она, у которых смирения нет и быть не может: «Свят дарящий розы от своего цветника. Свят сильный, демон или кто другой, и его душа – алтарь свету… Свят проигравший жизнь или молодость, не вспоминающий, ибо его призвание – гибель и выхода ему нету и ужас – запоздание и сила – смех». Какие бы несовершенные стихи ни писал человек, он все равно вносит гармонию в жизнь. А Ларисе Рейснер действительно предстоял «огненный путь очищения».
        Но Ларисе только 15 лет, и, судя по ее письму к дяде и тете (Лариса отдыхала летом 1911 года у них под Варшавой), она по-детски хочет быть еще принцессой, но уже не может справиться со своей вспыльчивостью:
        «Прошу поцеловать от нашего имени Его высочество Инфанта Варшавского… ножки, лобик, ручки, животик и проч. не менее милые места Его персоны. Итак, еще раз поклон и привет от Принцессы и Наследницы Петербургской.
        …Милая Тека, пожалуйста, прости мне, я знаю, что бываю невыносима, но не нарочно. А оттого, что такая иногда подымается волна горечи и обиды, что уже ничего не видно и ничего не хочется видеть. Какое-то безумие, и каких слов не скажешь, каких злых обид не нанесешь в эти одинокие и темные минуты… Я сама достаточно за них плачусь и стыдом и болью… Целуй крепко дядю и Солнышко. Пусть будет счастливо и здорово и прекрасно. Ваша Ляля».
        Лариса не терпела никаких упреков в свой адрес. Впадала в гнев и тогда могла неожиданно вылить стакан чаю на голову обидчика, как вспоминал Лев Никулин. Другим ее полюсом была сентиментальность, на любимых спектаклях она могла заплакать.

    Совершенная красавица

        Из родившегося некрасивым ребенка (как считала мама) Лара выросла в красавицу. Гимназисткой ее увидел Георгий Иванов, работавший тогда курьером в одном из издательств и посланный к Михаилу Рейснеру с предложениями по изменению текста. Поэт вспоминал:
        «Была, наверное, весна. С островов по Каменноостровскому тянуло блаженной свежестью петербургского апреля… По широкой лестнице ультра-модернизированного дома я поднялся на 3 этаж (на самом деле на пятый. – Г. П.). Лакированная дверь, медная доска: проф. Рейснер. Но на мой звонок никто не открыл. Я позвонил еще – то же самое. Может быть, звонок испорчен? Я хотел постучать и толкнул дверь. Она без шума распахнулась. И в прихожей напротив меня была видна большая белая комната с роялем и цветами – гостиная, должно быть. Окно в ней было «фонарем», большое зеркальное стекло, ничем не завешенное на сад и розовое вечереющее небо. На фоне этого окна стояла девочка лет 15-ти и мальчик – морской кадет. Они не слышали, как я вошел. Должно быть, они ничего не слышали: они целовались. Они стояли, отодвинувшись друг от друга. Она, положив руки на погоны, он осторожно держал ее за талию, совершенно так, как на наивных английских картинках изображается «первый поцелуй». Первый или нет, поцелуй был очень продолжительный. Что мне было делать? Я кашлянул. Морской кадет отдернул руки и быстро отвернулся к окну. Девочка слабо ахнула, потом, мотнув белокурой головой, пошла мне навстречу. Лицо ее пылало, глаза блестели. Признаюсь, когда она подошла ближе, я позавидовал морскому кадету, с независимым видом теребившему свой рукав, – так прелестна была его подруга. Она была совершенной красавицей… Психеей».
        В дальнейшем Георгий Иванов будет встречать Ларису в разных местах, по-приятельски провожать с разных балов, литературных встреч, посвятит ей акростих.
        Лариса страстно любила танцы. Ее видели и на балах в Тенишевском училище, и в своей, «одной из аристократических гимназий», гимназии Д. Прокофьевой на Гороховой улице, 19. В двухсветном актовом зале женской Петровской гимназии и в соседней, мужской гимназии Лентовской (Большой проспект, 61), где учился ее брат Игорь Рейснер, Ларису за удивительную пластичность и красоту выбирали «королевой бала».

    Первая фигуристка

        Лариса любила движение, была соткана из него. На углу Большой Зелениной улицы (там, где теперь станция метро «Чкаловская», построенная в «Зеленинском» саду) за дощатым забором находились огороды. Зимой все это пространство заливалось водой и огороды превращались в каток «Монплезир». На льду местами, особенно по углам, торчали черные кочерыжки капусты. Гонщики, в черных трико, катались на «бегашах», длинных и острых, как ножи. Гимназисты в серых шинелях – на «снегурочках», уличные мальчишки – на самодельных, подвязанных веревками железных пластинах; фигуристы выписывали тройки, восьмерки, взлетали в перекидном прыжке – на изогнутых «нурмисах» – все это, как вспоминает Вадим Андреев, «неслось, летело, падало под звуки вальса „На сопках Маньчжурии“, под медный грохот оркестра». Именно на этом катке Лара добивалась мастерского владения коньками и до конца жизни оставалась первой фигуристкой на всех катках, где бывала.
        В начале XX века коньки стали модой. К 1908 году наивысших успехов в мировом спорте среди фигуристов достигли А. В. Лебедев, ставший первым «некоронованным» чемпионом мира, и Н. А. Панин. В Эрмитаже хранится первая золотая медаль, небольшая, с пятикопеечную монету, завоеванная на Олимпийских играх русским спортсменом Паниным.
        Первый чемпионат Европы состоялся в 1891 году в Гамбурге. В России число катающихся на коньках по Неве увеличивалось уже в 1830-е годы. В 1864 году около Медного всадника на специальном катке американский фигурист Д. Гейнс показывал доселе неведомые на Неве высокие прыжки, пируэты и другие фигуры. Первый чемпионат мира по фигурному катанию был проведен Петербургским обществом любителей бега на коньках на катке Юсупова сада в 1896 году. В «школьной программе» тогда уже были «кораблики», сложные пируэты, прыжки в полтора оборота с приземлением на вытянутую ногу, низкие «волчки». В специальной программе появлялись кресты с полумесяцем; лиры, змейки, отражая богатство воображения и техники. В произвольные программы вставляли танцы – мазурки, матросский и русский трепак с присядкой. На первом чемпионате России для женщин в 1911 году сестра композитора Цезара – Ксения стала первой. В 1912 году в помещении театра «Аквариум» (ныне павильон «Ленфильма») был оборудован первый в стране закрытый каток с искусственным льдом. Кинохроника сохранила катание смолянок на коньках (в фильме «Ах, Федор Федорович»). Коньки любили всю жизнь Алиса Коонен, Анастасия Цветаева, которая каталась на них до 80 лет.
        Режиссер фильма «Ариадна» Людмила Шахт и ассистент режиссера нашли в Красногорском киноархиве запечатленный эпизод на дореволюционном катке, там и одиночки, и пары катаются полудугами, то на одной ноге, то на другой – это и есть голландский шаг. Дамы катаются в длинных юбках и шляпках, некоторые – держась за кресло на полозьях.
        В своем романе «Рудин» Лариса написала о голландском шаге:
        «Шел легкий снежок, и мужики ряд за рядом разметали его своими длинными усатыми метлами. Посередине катка со скрипом опустился висячий фонарь, и вскоре на голубом поле его лимонный свет смешался с едва приметным сиянием молодой луны, взошедшей на голубом, сумеречном небе, полном мороза и ясности. Фигуры катающихся вдруг сделались черными, быстрыми и маленькими. И только посередине, в кругу крепнущего света, тень конькобежца в белой фуфайке летала, еще более легкая, как птица над замерзшим взморьем…
        – Подождите, Урсик, мне холодно. Я немножко пробегусь.
        Она встала неловко и неуверенно, чуть оттолкнулась одной ногой, как это делают начинающие, – и вдруг раскрыла руки, нагнулась, и начался полет. Это – голландский шаг, широкий царственный, опираясь на выгнутый нож, летит, как над зеркалами, сам себя поддерживая в чудном равновесии, в приливе и отливе равномерных взмахов. Это иллюзия, только одной точкой льда привязанная к земле, это пляшущая зима с румянцем на щеках, с прерывистым и чистым дыханием, с телом лебедя, с быстротой юноши.
        На льду пересеклись две плавные орбиты, две непогрешимых тонких дуги. Урсик одной рукой обнял Ариадну, другой спокойно вытянул ее руку, и ни о чем не думая, не зная устали, они все танцевали, все плыли по воздуху, дыша и переводя дыхание одновременно.
        Лед чуть скрежетал на плавных поворотах, сумерки все сгущались и лиловели, волосы играющих в эту чистую и молодую игру покрылись инеем. Поэт крепко держал и нес по воздуху тело молодого и бесплотного духа.
        Замороженные музыканты, с льдинками на усах, с багровыми лицами, завернутыми в багровые шарфы, расселись, наконец, по своим местам, расправляя ноты, покрытые снегом. Мальчишки столпились у железной печки, поставленной посередине оркестра, затем медные трубы взвились кверху и, подгоняемые бешеным и хриплым вальсом, все катающиеся ринулись по кругу. Ариадна до смерти любила скверную музыку – шарманку, трубу полкового трубача, рояль за стеной, взятый напрокат и бренчащий по вечерам… Усталые, как после счастливой снежной оргии, они пошли домой».
        Петербуржцы самым здоровым видом спорта называли лыжный. В ларьках выдавали напрокат не только финские лыжи, но и «кривоносую обувь для лыжебежцев». Приглашали на лыжные экскурсии в Лесном. Хороший знакомый Ларисы Сергей Городецкий ходил с такой экскурсией из Ланской в Бугры под парусом. Заядлой лыжницей была и Лариса.

    Легкое пламя Петербурга

        До последнего лета своей жизни Лариса играла в лаун-теннис (лаун – на лугу). Это был аристократический вид спорта, которым увлекались еще современники Аристотеля и Платона.
        Летом 1925 года Лариса и Игорь находились на лечении в Висбадене, на фотографии они сняты с ракетками. Учились теннису они на Крестовском острове, где были первые корты. Владимир Набоков в «Университетской поэме» много строк посвятил теннису.
    Ах, признаюсь, люблю я, други,
    на всем разбеге взмах упругий
    богини в платье до колен!
    Подбросить мяч, назад согнуться,
    молниеносно развернуться,
    и струнной плоскостью сплеча
    скользнуть по темени мяча.
    И, ринувшись, ответ свистящий
    уничтожительно прервать, —
    на свете нет забавы слаще…
    В раю мы будем в мяч играть.

        Играл в теннис и писал о нем стихи Осип Мандельштам.
        В 1909 году состоялось первое женское соревнование теннисисток, в основном петербургских спортсменок. С этого года выходил в Петербурге журнал «Лаун-теннис».
        Георгий Иванов просто обозначил круг петербургских увлечений от весны до весны: «Кончалась музыка в Павловске, начинался сезон в Петербурге. Ничего особенного не случалось – из года в год было одно и то же. Осень, вернисаж, первый снег, балет, новая книга стихов, крещенский мороз – так до первого дыхания ни с чем не сравнимой петербургской весны, до белых ночей, до новой „музыки“.
    И только. Но веял над нами
    Какой-то таинственный свет:
    Какое-то легкое пламя,
    Которому имени нет».

        И оперу, и балет «наследница Петербургская» любила; может быть, у нее не было возможности «наслаждаться музыкой иначе чем с галерки» (как пишет Лариса про жену профессора Сильванского в «Рудине»).
        Лев Лурье подсчитал, что ежедневно 150–200 учреждений в Петербурге приглашали желающих провести свой досуг. Семь симфонических оркестров, а еще камерные оркестры и хоровые коллективы. Особенно популярны были симфонические концерты, организованные А. И. Зилоти. Любопытно, что А. Зилоти посвятил переложение органных прелюдий Баха М. Горькому, который, оказывается, их очень любил. Откуда Зилоти брал деньги на свою антрепризу? Обычно искали коронованных особ или иных богатых покровителей. Помогали друзья-музыканты. Л. Собинов предложил выступать в концертах бесплатно, делал это постоянно и С. Рахманинов, кузен Зилоти. П. Чайковский, зная о бедности Русского музыкального общества, получал деньги только за дирижирование без авторского гонорара. И в наше время, через сто лет также: если цены на концерт в Большом зале филармонии самые низкие – значит, исполнители ничего не получают.
        Кроме музыкальных залов, петербуржцев ждали 70 выставочных залов (помимо музейных). Главным, как и сейчас, был зал ЛОСХа на Большой Морской улице. Существовало 358 художественных обществ. Михаил Андреевич хорошо рисовал, в Томске был заведующим Художественно-промышленной школой. Лариса писала стихи об Эрмитаже, о художниках. В помещениях многочисленных обществ лучшая профессура читала публичные лекции. Кроме того, постоянно соблазнял Ларису кинематограф, только на Большом проспекте было девять кинотеатров. Все библиотеки (и Публичная тоже) были открыты для всех желающих.
        В мае 1911 года Лариса пишет стихотворение, как художник – этюд, о родном доме, в котором опять предчувствует свой короткий жизненный путь.
    Я не могу забыть ни бледности небес весенних,
    Ни легкого рисунка беленьких цветов,
    Ни света мягкого под пестрым колпачком,
    Ни дорогих мне образов за гранью смутной рамы.
    Все это слишком близко мне: до боли, до страданья.
    Одна из трепетных страниц необычайной жизни,
    В которой все лучи неясные великого восхода,
    И ожиданье, и тоска, и, как волна далекого прилива,
    Предчувствие полета, и сладостная боль смертельного паденья.
    Случайная, весенняя, неясная страничка.

    Глава 12
    СТУДЕНТКА ПСИХОНЕВРОЛОГИЧЕСКОГО ИНСТИТУТА

        Познай человека, служи человеку, люби его.
        Девиз Психоневрологического института
        Для Петербурга весна 1912 года ознаменовалась солнечным затмением, для Ларисы – окончанием гимназии. В день затмения 4 апреля было тепло, уже вскрылась Нева. Поезда с битком набитыми вагонами привезли горожан, желающих видеть затмение рядом со специалистами из Пулковской обсерватории, в Чудово. Немало любителей-астрономов приехало в Вильно, Тверь и другие более удобные места для наблюдения, среди них был Дмитрий Менделеев. На воздушном шаре поднялся в составе экспедиции бывший политзаключенный Николай Морозов. Летели 300 километров, сделали множество снимков солнечного затмения. И в Петербурге на улицах было полно народа, несмотря на будний день. Торговцы бойко продавали осколки стекла, покрытые сажей, и более дорогие цветные стеклышки. Толпы людей – у обсерватории «Урания», выстроенной на Марсовом поле; попавшие туда счастливчики наблюдали затмение целых 17 секунд.

    Студенческий и профессорский Петербург

        В начале XX века журнал «Вестник знаний» был очень популярен. При поступлении в технические вузы возник большой конкурс: в железнодорожный институт – 10 человек на место, в электротехнический – 7—10. Требования в этих институтах оставались высокими на всех курсах. В 1910 году, к примеру, окончили электротехнический институт только 32 человека. В большом и популярном Политехническом институте был конкурс аттестатов. Правда, самый высокий конкурс оставался в тех институтах, после окончания которых делали быструю карьеру. Как во все времена. В Петербургский университет и на Бестужевские курсы выпускники гимназий принимались без экзаменов. Училось в университете около девяти тысяч студентов, как и сегодня.
        В Петербурге существовали две крупные математические школы мировой известности. Модной наукой была микробиология. Славился Петербург и физиологической школой. Из гуманитарных наук лидировали востоковедение и славистика. В науке сформировались две школы – петербургская и московская. Петербургские ученые больше предпочитали семинары, чем лекции; материал они стремились излагать с наибольшей точностью, глубиной, последовательностью, сухо, беспристрастно. Московская школа отличалась большей эмоциональностью, обобщениями, стремлением к публичным лекциям.
        На кафедре в институте имелся только один профессор, остальные – приват-доценты. Профессоров в Петербурге было на два порядка меньше, чем сейчас, но научных статей они публиковали больше.
        Профессор читал лекции один раз в неделю, главным в обучении были его семинары, которые преподаватель проводил у себя дома. Студенты обращались к профессору «коллега», брали книги из его библиотеки. Так как книги стоили очень дорого, преподаватели покупали их у букинистов и продавали, когда они были уже не нужны. В профессорской среде сформировалась своя этика. Неприлично было участвовать в крайне правых изданиях, разделять взгляды членов партии октябристов (проправительственной партии). При этом высший слой этой интеллигенции отличался большой патриотичностью. Общались ученые, преподаватели в научных обществах, их было около 620. В них мог входить не только профессионал, но и любой желающий. Общества имели библиотеки, буфеты, читальни, где знакомились с последними работами коллег. У каждого общества было свое издательство. «Вылететь» из общества считалось величайшим несчастьем. Исключали, к примеру, из медицинских обществ тех врачей, которые отказывались лечить бедных больных бесплатно, им не подавали руки.
        Можно представить, как тяжело было Михаилу Андреевичу в период «бурцевской клеветы». Не случайно на титульном листе первого тома своего «Государства» он поставил посвящение: «Памяти Николая Рейснера (1545–1602), профессора, юриста и поэта свой труд посвящает автор» и поместил высказывание знаменитого предка на латыни: «Для достижения идеала необходимо иметь правильные законы, учитывающие прошлое, предвидящие будущее. Николай Рейснер. Краткое изложение научного описания разнообразных учений о нравственной философии. 1573 год» (перевод мой. – Г. П.).
        Лариса окончила гимназию Д. Прокофьевой (на Гороховой, 19) с золотой медалью. Десять предметов она сдала на «отлично» (Закон Божий, русский язык и словесность, географию, естественную историю, физику и математическую географию, педагогику, немецкий, французский языки), один предмет – математику – на четыре. Средний бал 4,91 давал право на золотую медаль. Оканчивали тогда гимназию далеко не все поступившие в нее ученики. Были случаи самоубийства среди не сдавших такого множества экзаменов. Второгодничество считалось нормой, а не позором.
        Сестра Екатерины Александровны – Евгения и ее муж Леонид Крузе поздравили Ларису с окончанием гимназии и пожелали: «Чтобы всегда, в трудные минуты, когда беспощадная жизнь может поставить Тебя совершенно одиноко, без друга, без помощи, без протянутой спасающей руки, Ты всегда слышала тихий, робкий голос совести-души, этого Ангела-Хранителя человека… Святая любовь, радость и справедливость да будут хранителями твоей жизни, мысли и сердца. Да живет борьба!»
        Осенью 1912 года золотой медалистке предстояло выбрать институт.

    Психоневрологический институт

        Женщин принимали студентками только в три высших учебных заведения: на Бестужевские курсы, в Педагогический и Медицинский женские институты. С разрешения ректора женщины могли быть в университете вольнослушательницами. Лариса воспользуется этим разрешением, посещая в 1914–1916 годах филологический и юридический факультеты. Весь преподавательский состав юридического был кадетским.
        В 1912 году после гимназии Лариса выбрала «самый вольный институт» – Психоневрологический. На пяти факультетах работало 150 преподавателей. Глава юридического факультета – М. Ковалевский, общее государственное право – М. Рейснер, социология – Е. В. де Роберти, история экономических учений – В. Святловский. Президент института – Владимир Михайлович Бехтерев, который давно мечтал об институте по всестороннему изучению человека, для чего нужны были гуманитарные науки, охватывающие все сферы человеческой деятельности. С осени 1911-го по декабрь 1927 года (времени смерти Бехтерева) институт находился в собственном здании на углу Казачьего переулка и улицы Первого луча (теперь имени Бехтерева).
        Открывая институт в 1908 году, Владимир Михайлович говорил: «… Для государства и общества… нужны лица, которые понимали бы, что такое человек, как и по каким законам развивается его психика, как ее оберегать от ненормальных уклонений в этом развитии, как лучше использовать школьный возраст человека для его образования, как лучше направить его воспитание, как следует ограждать сложившуюся личность от упадка интеллекта и нравственности, какими мерами следует предупреждать вырождение населения, какими общественными установлениями надлежит поддерживать самодеятельность личности, устраняя развитие пагубной в общественном смысле пассивности, какими способами государство должно оберегать и гарантировать права личности, в чем должны заключаться разумные меры борьбы с преступностью в населении, какое значение имеют идеалы в обществе, как и по каким законам развивается массовое движение умов и т. п.».
        Одновременно в Психоневрологическом институте училось около 600 юношей и 400 девушек. Самое большое количество – три тысячи студентов – было в 1913 году. Кто не мог платить, освобождался от платы. Еврейской нормы Бехтерев не соблюдал. Хлопотал о каждом студенте, освобождая его от армии, фронта, тюрьмы. В его институте учились представители всех политических партий, каждая издавала свою газету. В Министерстве народного просвещения этот «самый вольный, непослушный институт» пытались закрыть, ежегодно посылая проверки. Но все выводы инспекций В. Бехтерев отрицал и благодаря своему авторитету, своей славе ученого уходил от неприятностей. Он вылечивал тысячи больных, среди которых были и пациенты императорской фамилии. Институт все-таки закрыли, но за три дня до Февральской революции.
        Знаменитыми писателями из студентов Психоневрологического института стали Михаил Кольцов, Вивиан Итин. Годы спустя в некрологе Ларисе Рейснер «Милый спутник» М. Кольцов писал: «Зачем было умирать Ларисе, великолепному, редкому, отборному человеческому экземпляру? Сколько радости и бесценных богатств могла дать людям эта яркая человеческая жизнь!.. Рейснер была наиболее интеллигентом в самом лучшем смысле этого слова. Она была человеком особо тонкой, высокой интеллектуальной культуры».
        Лариса училась на историко-филологическом и юридическом факультетах. На основном факультете было больше медицинских наук. А остальные два факультета были научно-техническими: физико-математический и естественно-исторический.
        Талантливый зырянин К. Ф. Жаков, земляк Питирима Сорокина, языковед, руководил кружком «Всемирной сказки». Лариса была старостой кружка.
        С. С. Шульц, рассказывая о Ларисе Рейснер 7 марта 2000 года в особняке Румянцева, назвал Ларису любимой ученицей Владимира Бехтерева. Как было Бехтереву не любить студентку, которая в своих стихах соединяет научные и художественные образы! Бехтерев считал, что в психологии играют роль законы всемирного тяготения, превращения энергии. (Книги Бехтерева «Объективная психология» и «Рефлексология» – энциклопедия человека.) Студентам основного факультета Бехтерев читал свои «Основы учения о функциях мозга», «Общую диагностику болезней нервной системы».
        Одно из «научных» стихотворений Ларисы написано 10 мая 1915 года:
    ПЕСНЯ КРАСНЫХ КРОВЯНЫХ ШАРИКОВ
    Мы принесли кровеносные пчелы
    Из потаенных глубин
    На розоватый простор альвеолы
    Жаждущих соков рубин.
    Вечно гонимый ударом предсердий,
    Наш беззаботный народ
    Из океана вдыхаемой тверди
    Солнечный пьет кислород.
    Но как посол, торопливый и стойкий,
    Радости долгой лишен,
    Мы убегаем на пурпурной тройке,
    Алый надев капюшон.
    Там, где устали работать волокна,
    Наш окрыленный прыжок
    Бросит, как ветер в открытые окна,
    Свой исступленный ожог!

        Лариса принимала участие в бехтеревской разработке проблемы бессмертия. В конце февраля 1916 года академик Бехтерев произносил речь о бессмертии человеческой личности: «Если вместе со смертью навсегда прекращается существование человека, то спрашивается, к чему наши заботы о будущем? К чему, наконец, понятие долга, если существование человеческой личности прекращается вместе с последним предсмертным вздохом? Не правильнее ли тогда ничего не искать от жизни и только наслаждаться теми утехами, которые она дает. Нет! Ни один вздох и ни одна улыбка не пропадают в мире бесследно… Человеческая личность продолжает свое существование во всех тех существах, которые с ней хотя бы косвенно соприкасались, и таким образом живет в них и в потомстве как бы разлитою, но зато живет вечно, пока вообще существует жизнь на земле. Поэтому все то, что мы называем подвигом, и все то, что мы называем преступлением, непременно оставляет по себе определенный след в общечеловеческой жизни».
        Бехтерев увлекал многих коллег научным изучением таинственных явлений человеческой психики, в частности телепатии. А с волшебным укротителем Львом Дуровым упрямо повторял опыты мысленного внушения собакам на расстоянии различных действий.

    Питирим Сорокин

        В письмах 1913 года у Ларисы встречается описание научной и студенческой жизни. А в роман «Рудин» она вставила защиту докторской диссертации историком-социологом Павловым-Сильванским.
        Из письма к родственникам: «Милые мои Доники, не сердитесь на меня, потому что сама я на себя очень зла. Какая-то безразличная и холодная полоса на меня нашла. Вот только теперь начала оттаивать. Много этому помогла работа в институте: во-первых, экзамены (на днях сдаю первый) и, во-вторых, в папином кружке. Совершенно для меня ново и даже непонятно и подозрительно увлечение, с которым студенчество, такое холодное и анархически поверхностное, в последние годы принялось за работу в кружке. Просто поразительно, чтобы у профессора-юриста, и особенно после Бурцевской истории, оказалась аудитория в 200 человек. И я рада за папу, ему много легче читать в большой аудитории… Между прочим, Сорокин (дядя его знает, кажется) выпустил свою первую книгу „О преступлении и наказании“, очень интересный социологический очерк. У нас состоялся презабавный „обмен“, гм-гм, „печатными трудами“. Папа целую неделю смеялся после этого торжественного „обмена“… Ваша Ляля».
        Труды титана социологической теории XX века Питирима Александровича Сорокина (1889–1968) известны во всех странах. А кому известны книги Михаила Рейснера сейчас? Зря Рейснеры смеялись по поводу обмена печатными трудами. Двадцатым веком был востребован Питирим Сорокин. Его теория дает метод анализа социальных явлений и метод уменьшения неопределенности в прогнозах. Для современной науки сорокинское наследие только в будущем станет впору. Он дал миру много плодотворных идей, часть из них была воспринята только после его смерти. П. Сорокин нестандартно мыслил, обладал живым умом.
        Исторический процесс, по Сорокину, – пульсация трех типов культуры: первого – чувственного, то есть непосредственного восприятия действительности; второго – с преобладающим рациональным мышлением и третьего – идеалистического типа с интуитивным методом познания. Смена господствующих типов происходит во время революции, войн и кризисов. Выход из кризиса современного общества, связанного с развитием науки и материализма, П. Сорокин видел в будущей победе религиозно-идеалистической культуры, которая вберет в себя лучшее из других культур. Главное в его теории творческого альтруизма – взаимная солидарность, конвергенция на равенстве разных начал. Ненависть ничего создать не может.
        Питирим Сорокин окончил Петроградский университет и с 1919 года в нем же преподавал, был лидером правого крыла партии эсеров. После Февральской революции работал секретарем А. Ф. Керенского. Его выслали из Советской России в 1922 году в числе нескольких десятков ученых, отличавшихся независимостью суждений и поведения. Умер он в США.

    Отец и дочь

        Про Питирима Сорокина написано, наверное, много книг. А про Михаила Рейснера-ученого написала только дочь в романе «Рудин»:
        «Возбужденный ум Михаила Андреевича между тем достиг крепости и мощи, с перелома своих сорока лет он видел все тайны социального механизма и чувствовал в себе спокойную дерзость разрушителя, который весь в белом, с глазами, освобожденными от всякой лжи, с невозмутимой кровью и блестящим чистым скальпелем, стоит над своей эпохой и готовится к вскрытию и обозначению того, до чего не смеет коснуться ни один из современников…»
        «Почему ты один? Почему нет ученика, хоть одного, но настоящего, который бы тебе верил?» – спрашивает Екатерина Александровна в романе.
        «М. А. следил за иностранной печатью, с торжеством и ревностью замечая, как близко наука других стран подошла к разрешению загадок, которые для него уже были раскрыты, и как сияющий Млечный путь пересекал черту нищеты и вынужденного бездействия. Он испытал тайное соперничество умов в различных углах мира, работающих над сродными задачами, эту атмосферу напряжения догадок, которая соединяет электрическими нитями мозг людей, опередивших свое время.
        Михаил Андреевич испытывал минуты ослепительного счастья. Ночью он будил жену и, чувствуя, как медленно холодеет лоб, как сердце отбивает пурпурный такт победы, говорил ей о новом, только что блеснувшем открытии, о невиданных орбитах, по которым с непогрешимой точностью двигаются, погибают и снова родятся культуры и миры. Екатерина Александровна многого не понимала, но у нее был гениальный инстинкт, и то, что муж приносил из лаборатории точного знания, она проверяла искусством, страданием и кислотой неумолимой этики… Но утром М. А., еще горячий от творческой ночи, бежал в университет, потом на всякие курсы и техникумы, ехал на бесчисленных трамваях, шел много-много кварталов пешком и к вечеру возвращался домой разбитый, с неудовлетворенным мозгом, который требовал немедленного освобождения от груза созревших идей, и с глазами, которые смыкались от усталости.
        Дни шли за днями, жажда, тянувшая его к письменному столу, постепенно притуплялась и, наконец, исчезала совсем. Видения бледнели, догадки отступали на задний план, пока где-нибудь перед случайной аудиторией, перед школьниками они не прорывались наружу в последний раз блестящей, неудержимой и шалой волной вдохновения.
        Профессор приходил домой взволнованный:
        – Милая, какую лекцию я им прочел!
        Она подымала на него глаза, полные горечи:
        – Ах, опять выболтался, а когда же книга?
        А книги не было и не могло быть. Человек, имевший 27 лекций в неделю, не мог ничего написать».
        Но, кроме главной книги, которую Михаил Рейснер задумал 25 лет назад, он почти каждый год выпускал «боковые». В 1912 году вышло несколько юбилейных томов «Отечественной войны 1812 года и русского общества». В седьмом томе напечатана статья М. Рейснера «Идеология реакции». Михаил Андреевич подарил книгу дочери: «Моей дочке Лялечке в поучение о том, из какого сора порой могут расти полезные фрукты». В этом томе – богатый материал о декабристах, политике, мистике. Поучение ей очень пригодится.
        М. Рейснер вел семинар «Утопический парламент», на котором студенты Психоневрологического института и университета выступали с докладами о различных путях достижения человечеством счастья. Программа семинара объявлялась в студенческой печати и назывались обсуждаемые пути: религиозный, мистический, романтико-эстетический, рационально-практический. Рассматривались также темы и взгляды Вл. Соловьева, Келлами, Л. Толстого, Рескина, Уэллса, Ницше, Герля (утопия сионизма). А на одном из заседаний «Лаборатории мысли» в университете Лариса делала доклад о путях и конечной цели движения человечества.
        «Не буду излагать речь докладчицы, скажу только, что речь была захватывающая, смелая, образная, поражающая оригинальностью», – писал Вере Инбер один корреспондент.
        Выйдя из гимназии, Лариса за летние месяцы написала два очерка о своих любимых шекспировских героинях – Офелии и Клеопатре. Еще в 1911 году на страницах тетради «Песни мои» она стала записывать книги о Шекспире, а свои письма подписывать, имитируя придворные обороты речи шекспировских героев, – «Принцесса и Наследница Петербургская». В конце 1912 года был напечатан очерк об Офелии, а в начале 1913 года – о Клеопатре. «Могучая и прекрасная стихия страстей» (цитата из ее очерка об Офелии) вырвалась из обязательных гимназических программ и воплотилась в две маленькие книжечки (8x12 сантиметров) в миниатюрной библиотеке рижского издательства «Наука и жизнь» в серии «Женские типы Шекспира». На обложке стоит имя автора – Лео Ринус. Лариса взяла псевдоним знаменитого предка почти одновременно с отцом. Эти первые напечатанные произведения появились благодаря помощи и связям латышских родственников и друзей. Через короткое время, в том же 1913 году, в литературно-художественном альманахе «Шиповник» (кн. 21) появляется драма Ларисы Рейснер «Атлантида».
        1912 год стал для Ларисы временем первого взлета, и ее первые напечатанные произведения, как три прожектора, осветили ее будущую жизнь.

    Глава 13
    ОБРЕЧЕННОСТЬ. ФАНТАСТИЧЕСКИЕ ПУТЕШЕСТВИЯ

        Жизнь дарит бессмертие тем, кто бросает в пламень вечного огня свое земное существование.
        Л. Андреев
        Пьесу «Атлантида», напечатанную в альманахе «Шиповник», Лариса предварила предисловием: «Источником для настоящей пьесы послужили: общеизвестный мексиканский миф о принесении в жертву юноши, который в течение года пользуется божескими почестями, и древнегреческие утопии, как то: „Атлантида“ Платона, „Святая хроника“ Евгемера, „Град Солнца“ Ямбула и т. п. Пользуясь указаниями этих утопий и фантастических путешествий, автор счел себя вправе придать Атлантиде чисто теократический характер и заменить платоновский храм Посейдона символическим храмом Панхимеры».
        Попадать в разные пространства и времена в «фантастических путешествиях» дано интуиции, воображению и тем состояниям сознания, которые аналитическое мышление выключают. Лариса обладала странным сочетанием способности летать «на ковре-самолете» с трезвостью пытливого ума и научного скептического взгляда. Три ее первых опубликованных произведения составляют композицию, включающую в себя обзор трех государственных устройств: рабовладельческого (время Клеопатры), королевского средневекового (время Офелии), жреческого, теократического (время «Атлантиды»). Во всех героях анализируется влияние давящих на них традиций. Герои борются с общественной средой, вырываются из нее ценой жизни. В Атлантиде жреческая деспотия полностью подчинила себе государство и народ, в Египте рабство делает из царей тоже рабов, в Дании – тирания королевской власти и вассалов ее двора. Итак, что же в трех произведениях отражает увлечения и пристрастия самой Ларисы, ее судьбу?
        Офелию Лариса сравнивает со спящей красавицей. Но это первый облик Офелии, есть еще и второй – безумный. Лариса предлагает посмотреть на две картины художников Аббея и Уэста, запечатлевшие два облика Офелии. По поводу второго, безумного, облика она пишет: «Разве это не взгляд жертвы, вырвавшейся из рук палачей?» Офелия теперь не зависит от власти отца, брата. Проживи Лариса Рейснер чуть дольше, и ее мятежная воля, ее окружение (Раскольников, Радек, Бухарин, Троцкий и др.) неизбежно стали бы причиной ее ареста, привели в руки палачей.

    Офелия и Клеопатра: гибель от чистейшей и от продажной любви

        Во всех произведениях (не только первых) Лариса описывает ложь и лицемерие социальных сред, наложивших отпечаток на героев. На Офелию – придворная «паразитическая жадность тунеядцев, вскормленных на даровой военной добыче… Шпионство, предательство – как средство добывания милостей у кормящей власти». И далее она пишет, что лишь «бесконечность страдания», вызванная смертью отца, безумием Гамлета, уходом его от нее освободила Офелию:
        «"Безумная" назвали ее, „свободная“ назовем ее мы. Ее предсмертный бред наполнен образами великой любви, преданности, верности. Офелия оставила всё, и двор, и дом, и обычное платье. И как Офелия сбросила маску среды, времени и женской узости перед своим преображением, так и Гамлет перед своей гибелью вновь повторил высочайшее и чистейшее таинство любви… Над могилой Офелии священник отказался совершить богослужение, но любовь Гамлета совершила над ней свое высочайшее таинство…
        Судьбе угодно было поставить сына лицом к лицу с постыднейшим, святотатственным падением матери… [она] лишила Гамлета святая святых – тайны отношения сына и матери. Любить Гамлет больше не мог и не смел… И отправляя Офелию в монастырь, объяснял – будь чиста как лед, бела как снег, ты, все-таки, не уйдешь от клеветы. Два духа, разбитые и преображенные, проложили путь через трясину лжи. Поклонись им, человечество!»
        От Офелии уйдет Гамлет, от Ларисы – Гумилёв.
        В «Клеопатре» Лариса концентрирует внимание на том, что египетская царица, чтобы сохранить царство, вынуждена искать покровителей: Цезаря, потом Марка Аврелия. А когда последний погибает, Клеопатра сама выбирает себе смерть, тем самым спасая свою душу, исковерканную продажной любовью. Самостоятельная, независимая Лариса, чтобы сохранить творчество, в способности к которому она всегда сомневалась, шла, как Клеопатра, навстречу влюбленным в нее «покровителям» – Раскольникову, Радеку.

    Жертвоприношение – открытое послание в другие миры

        В этом убеждены были жрецы древней культуры майя. И в крайних случаях, когда стране грозила гибель, отправляли к богам не животных, как обычно, а девственных юношей и девушек, лучших из лучших, чтобы с ними передать богам просьбы и мольбы людей. А чтобы освободить душу избранных посланников, которая находилась в крови и дыхании, полагалось пустить кровь из тела, и жрецы вырывали из него сердце. Убивали жертву-посланника в особых местах, связанных с миром предков, которые помогали душе достигнуть богов. Жертву поили наркотическим снадобьем, избавляя от лишних мучений. Избранным посланникам оказывались божеские почести не только потому, что они идут к богам, но и потому, что они отказались от личного ради общественной пользы. По мировоззрению майя, души людей рождаются много раз на земле, поэтому смерть не так уж непоправима.
        За религиозными основами культуры майя Лариса видела жрецов, любящих власть и золото. Ее герои – атеисты. По мнению Ларисы, культура майя возникла от спасшихся посланцев Атлантиды, атланты не должны были погибнуть, они много знали. Герой рейснеровской пьесы, юный атлант, рыбак Леид, нашел новую землю в своих плаваниях, ведь Атлантиду вот-вот затопит океан. Леид соглашается стать Обреченным, чье слово закон для всех, чтобы с помощью своей любимой девушки Рены, друзей из философской школы, из среды рыбаков и охотников построить в подземных верфях корабли.
        Храм Панхимеры, в котором живет Обреченный, показан Ларисой как место поклонения власти золота. Жрецы заставляют художника, написавшего не ту, что заказана ими, картину, уничтожить ее собственными руками. Художник после этого не хочет жить и выпивает предложенный ему яд.
        Лариса замыслила удивительно емкую – для своих 18 лет – драму, где есть все необходимое, чтобы охватить главное в жизни: родительскую любовь, юношескую жажду жертвенного подвига, жажду творчества, неразрывную связь творения и автора, а также показать разных представителей всех слоев общества, в том числе юродивого, мудрого мистика.
        Жизнь погружена во тьму и зло нищеты, страданий, невежества, кровавой, коварной религии. Леид при последней встрече со своей девушкой говорит: «Я подумал, что весь народ пойдет за мной. И вот немногие идут. И для немногих умираю. Я очень счастлив. Восстань же, наконец, о народ мой, и беги туда, где нет кровожадных богов».
        Один из юношей, строивших корабли, произносит главные слова юной Ларисы: «"Зачем жить?" Юноша выхватил пылающее железо из угольной пасти и согнул своими руками, и заставил обнять широкий ствол мачты. Потом обернулся и крикнул: „Во мне великий порыв осуществления!“»
        За Обреченным Леидом идут влюбленные. Его любимая признается ему: «Ты дивный, совершенный в гордости своей красоты, обнял меня и остановил дыхание моих уст, прекрасного пламенного рта, разве не знала я тогда вечности, в одно мгновение найденной и забытой… В теле моем и в любви моей и в смертельной скорби – великое творчество».
        В драме Лариса указала, какая музыка и когда возникает, сцены имеют подробный комментарий. Одна из первых сцен напоминает балет «Жизель». На берегу из хижины появляется Рена, девушка героя, она танцует, чтобы заговорить накатывающиеся волны, ища связь с морем в медленных движениях.
        Пьеса кончается не тем, чего ожидали жрецы, принося юношу в жертву. Из тела Леида не вытекло ни единой капли крови. Узнавшая взаимную любовь душа юноши не отправилась к предкам. Она стала парусами кораблей, увозящих атлантов на новую землю, а вместе с ними и Рену с зачатым от Леида сыном.
        Ларисе, конечно, недоставало опыта, чтобы избежать в тексте повторений, напыщенного пафоса. Ее влюбленные часто говорят банальными фразами, чувство не оживает. Но факт осуществленного замысла – напечатанного произведения – обжигает догадкой: Лариса пишет о себе. И знает состояния, когда рукой водит что-то высшее, когда автор приподнимается над всем происходящим. В «Атлантиде» Лариса Рейснер закрепила свою мечту об участии в создании новой жизни. В первом большом напечатанном произведении проявились ее рок, обреченность на раннюю смерть. С. Шульц удивлялся, почему «Атлантиду» не перепечатывают. Рассказывал, как Лариса вспоминала, что в жизни часто встречала персонажей своей пьесы.
        Обострение темы жертвенности естественно для того времени – времени террора и революций. «Что за безобразие – апология терроризма, убийства», – скажет в свое время Даниил Андреев. Зло, насилие, мрак требуют все больше крови для своего существования. Повлиял, конечно, на Ларису «дуэт» Леонида Андреева и ее отца: «То, что Рок для безликого, – радостное призвание личности. Герой погибает, но это свободная смерть, добровольный подвиг. Каждая страсть вырастает, становится радостью и добродетелью. Высокая героическая личность на одном полюсе, хищная разрушительная сила толпы – на другом» (из предисловия М. А. Рейснера к первому тому собрания сочинений Л. Андреева).
        Лариса отослала рукопись «Атлантиды» в литературно-художественный альманах издательства «Шиповник» под псевдонимом, чтобы ее знакомство с редактором этого альманаха Леонидом Андреевым не помешало объективности оценки. Думается, Андреев сразу узнал в авторе свою ученицу.
        В «Атлантиде» герои строят корабли и никого не убивают. Пока. Видела ли Лариса осеннюю выставку 1909 года, где были представлены произведения М. Чюрлёниса? Их отобрали для выставки А. Бенуа и М. Добужинский, познакомив Петербург с гениальным литовским художником. На выставке была последняя его картина «РЕХ». В космосе на троне сидит еле проявленный, но кажущийся знакомым король, состоящий из проникающих друг в друга светлых и темных сфер. Были ли на выставке две картины Чюрлёниса «Жертва» и «Жертвенник»? На этих полотнах с высоты орлиного полета видны пирамиды, похожие на египетские, мексиканские, стоящие на равнине, и с площадки на вершине пирамиды поднимается жертвенный дым. В картине «Жертва» на ступенях пирамиды стоит ангел, белый и черный дым отклоняется каким-то овальным кольцом, проходящим сквозь поднятую руку ангела. Силы добра и зла переплелись неразрывно, Чюрленис тоже прожил недолго, всего 35 лет (1875–1911).
        У Э. Мулдашева, знаменитого глазного хирурга, есть гипотеза, по которой пирамиды построены уцелевшими атлантами, ставшими «богами» для следующего после них человечества. Построены они с помощью космической энергии, которой атланты могли управлять. Но даже атланты не справились с гордыней и погибли. Предполагается, что эти пирамиды соединительными между собой линиями образуют на земном шаре треугольники, которые уничтожают злые мысли людей, живущих внутри этого пространства.
        Лариса дружила с двумя студентами, приходящими к отцу домой, когда почти никто не приходил из-за бурцевской клеветы. В романе «Рудин» им даны имена Лис и Урс. Влюбленный в Ларису Урс увлекался йогой, мистикой. Может быть, он многое знал про пирамиды и жертвоприношения.
        «Я не могу сократить так много, как хотел бы этого Андреев, – пишет Лариса родителям. – Каждая строчка, которую я выбрасываю, кажется необходимой, раз навсегда вырубленной из одного куска… Если Копель (Н. С. Копельман, учредитель издательства „Шиповник“) потребует больших переделок, – откажусь, ибо вижу и чувствую всем существом, что это будет и против моего художественного чувства и против авторской совести. Меня успокаивает несколько то, что сам Андреев нашел первые два действия безукоризненными».
        Пьесу «порезали» бережно, судя по множеству оставшихся проходных мест. Если сравнивать качество печатной продукции на страницах газет и журналов, то в массе своей они ниже среднего, приемлемого уровня. Может быть, поэтому Лариса выбрала «доброкачественный» «Шиповник». Марка «Шиповника» давала право на вход в «большую литературу». В двадцать первом номере «Шиповника», кроме «Атлантиды», были напечатаны повести Б. Зайцева «Дальний край» и «Золотой цветок» Ю. Верховского.
        Когда «Атлантиду» напечатали, мать Ларисы писала А. И. Андреевой, жене писателя: «Пришел „Шиповник“ и там написано: „Лариса Рейснер… Атлантида“. Милая Пума, быть может, Вы не засмеетесь и поймете меня, что я на миг забыла мир, людей, свое человеческое бытие и засмеялась. Лериша сильно разволновалась, ушла к себе».
        Через пять лет, осенью 1918 года, Екатерина Александровна приедет на фронт, на Волгу, повидаться с дочерью и напишет об этом мужу в Москву: «Выезжаю через 2–3 дня, и домой, ибо мою Михайловну я спасти не могу – она обречена. Лери та же и совсем другая, у нее хороший период Sturm und Drang – если выживет – будет для души много, и авось творчество оживет, напившись этих неслыханных переживаний… Но не думаю, она все время на краю гибели».
        Спорить с дочерью, пытаясь вытащить ее с фронта, родители перестали – бесполезно. Для родителей главное в жизни – это творчество. В 1925 году, когда Лара и Игорь будут лечиться от малярии в Висбадене, мать настоятельно советует им избавиться от болезни, переутомлений, иначе «станете бездарными». Когда дочь умрет в феврале 1926 года, Екатерина Александровна не захочет больше жить и скончается от болезни 19 января 1927 года. Умерла Лариса тоже без крови, как ее герой. От тифа, а не от смертельного ранения на фронте. И умерла в расцвете творчества, на вершине славы, со множеством замыслов.

    Глава 14
    ПЕДАГОГИЧЕСКАЯ ПОЭМА РЕЙСНЕРОВ

        В начале января 1913 года в семье Рейснеров в доме на Большой Зелениной улице поселился старший сын Леонида Андреева Вадим. В январе ему исполнилось десять лет. Вадиму надо было идти в первый класс гимназии, а его отец безвыездно жил с семьей на Черной речке. Екатерина Александровна Рейснер, несмотря на трудный характер («Мы, Пахомовы-Рейснер и Пахомовы-Крузе никогда не грешили уживчивостью», – писала ее сестра), оказалась превосходным воспитателем. Вадим записал свои воспоминания в 1920-х годах, то есть спустя всего десять лет, кроме того, память у него оказалась подробная, поэтому книга «Детство», (изданная в 1964 году в издательстве «Советский писатель») кажется удивительно живой и точной:
        «В то время в газетах много шума наделало новое разоблачение Бурцева. Рейснеров стали избегать, бывшие друзья не кланялись им на улице, происходили скандалы на лекциях. В это тяжелое время, когда Михаил Андреевич был накануне самоубийства, отец первый к нему заехал. Он считал обвинение Бурцева не только необоснованным, но и преступным. В Петербурге Рейснеры жили как на необитаемом острове. Гостей у них почти не бывало, если не считать двух или трех студентов-завсегдатаев. Эта замкнутость и одиночество наложили свой отпечаток на весь их семейный быт – в доме не было веселья. Выработалось у Рейснеров, вследствие их оторванности от всего внешнего мира, и совершенно особое отношение друг к другу – минутами казалось, что это не семья из четырех человек, а одно-единственное существо, настолько они были связаны и близки между собой. Каждый успех, каждая неудача одного из них принимались как общая радость или общее горе. Эта страстная любовь друг к другу, а также страстное презрение к чужим были движущей силой их жизни, являлись самой яркой чертой характера, объединявшей всех членов семьи, в сущности совсем различных.
        Михаил Андреевич, большой, грузный, тяжелый, с неожиданно мягким и даже сладким голосом, оставался внешне главою дома, в сущности же был самым незначительным и бледным человеком в четырехедином семействе Рейснеров. Настоящим руководителем, главной пружиной, двигавшей весь семейный механизм, была Екатерина Александровна Рейснер, находившаяся в родстве с Храповицкими и Сухомлиновыми. Все маленькое тело Екатерины Александровны было насыщено волей, ее ум, острый ум математика, сохранял во всех разговорах женскую гибкость и чисто женское, интуитивное понимание слабых сторон противника. Она постоянно, даже за столом, в семье, доказывала, убеждала, волновалась, жила всем своим существом. Когда в трамвае или поезде происходило столкновение между пассажирами, Екатерина Александровна немедленно вмешивалась, остроумною шуткой привлекала на свою сторону зрителей, и плохо приходилось тому, кто пытался ей возражать. Медленный, приторно любезный, немного рыхлый и чересчур спокойный Михаил Андреевич и рядом острая, неукротимая Екатерина Александровна – они прекрасно дополняли друг друга.
        О Ларисе Рейснер, умершей совсем молодой, создалось много легенд, и я не знаю, что правда, что преувеличение, а чего, может быть, не было совсем. О ней рассказывали, что она была на «Авроре» в ночь 26 октября и по ее приказу был начат обстрел Зимнего дворца; передавали о том, как она, переодевшись простою бабой, проникла в расположение колчаковских войск и в тылу у белых подняла восстание… В
        1913 году она была молоденькой 18-летней девушкой, писавшей декадентские стихи, думавшей о революции, потому что в семействе Рейснеров не мечтать о ней было невозможно, но все же больше всего наслаждавшейся необычной своей красотой…
        Уклад жизни рейснеровской семьи был совершенно противоположен нашему, андреевскому: все было чопорно, точно, сдержанно. Перепутать вилки за накрытым ослепительной скатертью обеденным столом – грех, положить локти на стол – великий грех, есть с открытым ртом – смертельный грех, не прощавшийся никогда, никому. Непонравившиеся или провинившиеся гости (зимой 1913 года начали в доме Рейснеров появляться новые люди) искоренялись безоговорочно, резко и бесстрастно. Все те, кто отчаянно влюблялся в Ларису – только немногие избегали общей участи – в день первой же попытки заговорить об охватившем их чувстве, отлучались от дома, как еретики от церкви. Но внутри, в самой семье было много мягкости и ласки. Когда Лариса напечатала первое стихотворение, в доме начался праздник, продолжавшийся целую неделю. Издание пьесы «Атлантида» превратилось в событие, под знаком которого прошла вся зима. Гимназические успехи Игоря – он неизменно шел первым учеником, лекции Михаила Андреевича, особенно, те, которые он читал в пригородах и на окраинах Петербурга и рассчитанные на рабочую аудиторию, пользовались большим успехом, рассказы самой Екатерины Александровны – в сорок лет между делом она начала писать и писала неплохо – все имело постоянный отклик в семье.
        Почти с первого дня моего приезда к Рейснерам я полюбил Екатерину Александровну. Та заботливость и то внимание, с которым она относилась ко мне, к моим мальчишеским интересам, влечениям и антипатиям, ко всему, что мне было близко, вплоть до моей неразделенной любви к отцу, которую она быстро разгадала и всячески старалась поддержать во мне, каждая мелочь влекла меня к ней. За все мое пребывание в доме Рейснеров ни о каком наказании не могло быть и речи – достаточно было одного слова, одного имени Екатерины Александровны, чтобы я считал за счастье сделать так, как она хочет. Поселившись у Рейснеров, я сразу стал членом их семьи и начал жить рейснеровскими интересами, рейснеровской любовью и рейснеровской нелюбовью к людям. Впервые я почувствовал признание моего, пускай детского, но моего собственного «я». Эта вера в меня, в мою индивидуальность – да и как было не верить, ведь я сделался «рейснером», – развив во мне глубокую самоуверенность, в то же время наполнила меня той гордостью, которой мне не хватало.
        Подчиняясь чопорному укладу рейснеровской жизни, я ходил в крахмальных воротничках и манжетах, готовил уроки – единственный раз за всю мою жизнь я хорошо учился, по-новому начал осмысливать книги, прочитанные в отцовской библиотеке. Однако вся эта чопорность и «сознательность» не мешала мне оставаться десяти-одиннадцатилетним мальчишкой. Совершенно особое удовольствие доставляло мне окно, разбитое камнем, пущенным рукою в сияющей манжете, наконец, во мне появилось самое главное: то, чем я живу и теперь, – я стал писать стихи, уже не случайно, не «между прочим», а с твердой уверенностью, что у меня не может быть иного пути».
        Вадим очень любил вечерние чаепития, когда вся семья собиралась за обеденным столом. Заводил разговор обычно Игорь – его темпераменту было чуждо внешнее спокойствие Ларисы или ее отца – о литературе, театре, политике; вскоре вмешивалась в разговор Екатерина Александровна. «Внезапно, подняв ресницы и на мгновение озарив весь стол зеленоватым сиянием своих прекрасных глаз, произносила афоризм Лариса – всегда неглупый, но немного вычурный и как будто придуманный заранее. Пообвыкнув, принимал участие в общем разговоре и гость. Мои неудачные вступления в разговор затушевывались, удачные – подчеркивались. Быть может, за полтора года моей жизни у Рейснеров я больше научился обращению с людьми, чем за всю мою остальную жизнь».
        Летом 1913 года Вадим приложил все усилия для того, чтобы отец позволил ему уехать на Рижское взморье с Рейс-нерами. Там он тяжело заболел крупозным воспалением легких. «Пять дней я был при смерти, но с невероятной заботливостью и вниманием, совершенно забыв об еде и об отдыхе, Екатерина Александровна выходила меня, как бы наново родила. Вероятно, в это время и она меня почувствовала родным и близким, своим младшим сыном… Я оценил ее ловкие сухие руки, никогда не причинявшие мне боли… я перестал ощущать одиночество, до тех пор не отстававшее от меня ни на шаг».

    Игорь Рейснер

        Вадим продолжает: «Только когда я уже был в состоянии сидеть на кровати, ко мне в комнату стали пускать Игоря. Он садился у окна, его веснушчатое лицо, озаренное косым лучом солнца, огненно-рыжим пятном выделялось на темном фоне стены. Быстрые руки, с длинными, сухими, как у матери, пальцами, быстро перебирали все стоявшие на столе предметы, ни секунды не могли остаться в покое. Игорь был стремителен, настойчив, всегда увлекающийся и беспокойный, казалось, он не мог ни на чем остановиться надолго… Когда иссякли наши обыкновенные мальчишеские разговоры, он начал рассказывать фантастический роман, в котором мы были главными действующими лицами. Фантазия Игоря была неудержима; Всемирный потоп и жизнь уцелевшей горсточки людей на вершинах Памира, потом мы основывали государство на Филиппинских островах, потом появлялась война с японцами, бесконечные героические приключения на подводной лодке, одним движением руки превращавшейся в самолет, революция в Петербурге и свержение Николая II, полеты на Марс – все чередовалось в непрерывном, ежесекундно менявшемся калейдоскопическом вихре. Иногда нить повествования Игорь передавал мне, пока я не постиг тайны управления непокорными разбегающимися во все стороны словами».
        У Ларисы в автобиографическом романе Игорь будет читать своего любимого Орфея из «Метаморфоз» Овидия. Лучше него никто не читал Орфея среди одноклассников.
        В 1916 году Игорь окончит гимназию Лентовской. Станет секретарем депутата Петроградской городской думы Д. 3. Мануильского. После революции будет работать, как и отец, в Народном комиссариате юстиции и Коммунистической академии. В составе первой посольской миссии в 1919 году уедет в Афганистан. С 1921 по 1925 год будет учиться на восточном факультете Военной академии РККА, после чего до 1935 года будет заведующим отделом востока и колоний Международного аграрного института. С 1934 года станет преподавать в Московском университете, где организует кафедру новой истории зарубежного востока, кафедру истории Индии в Институте восточных языков при МГУ.
        В последние годы Игорь Михайлович Рейснер, доктор исторических наук, специалист по экономической и социально-политической истории Индии, Афганистана, Ирана, работал над отдельными главами для «Всемирной истории». Скоропостижно умер 7 февраля 1968 года в возрасте 59 лет. По мнению коллег, он был блестящим полемистом, умел на лету схватить свежую мысль, развить в стройную систему доказательных умозаключений, всегда стимулировал острый спор, всегда был в поиске нового, оригинального. Его отличали исключительный аналитический ум, глубокая эрудиция, нетерпимость к приспособленчеству, аполитичности и при этом самокритичность.
        Между Ларисой и Игорем было три с половиной года разницы в возрасте, но по беспокойному уму, характеру, увлечениям они походили на близнецов. Лариса тоже не умела спокойно сидеть на месте. Есть фотография, на которой брат и сестра запечатлены с теннисными ракетками; в архиве Ларисы сохранился абонемент Игоря на посещение катка в зиму 1925/26 года на Петровке, 26 в Москве. В конце 1922 года, после двухлетней жизни в Афганистане, Лариса напишет брату: «Если бы ты знал, как вечерком в легкий снег – хочется взять тебя под руку и пойти на „Онегина“, фонари сквозь снежную сетку… Снится мне музыка чуть не каждый день».

    На Рижском взморье с Мандельштамом

        Но вернемся на берег Рижского залива, где Рейснеры отдыхали летом 1913 года в Асари (Ассерн). Курляндия – фамильная родина Михаила Андреевича Рейснера. И такая же родина для Осипа Эмильевича Мандельштама. Их предки на протяжении 150 лет жили рядом в одном географическом узле. Основоположника рода Мандельштамов (фамилия произошла от миндаля) пригласил в Курляндию Бирон, ему нужны были ювелиры и ремесленники.
        Осипа Мандельштама родители привезут в Ригу в 1901 году, когда ему десять лет. Он оставит свои впечатления в «Шуме времени»: «Рижское взморье – это целая страна. Славится вязким, удивительно мелким и чистым желтым песком. Дачный размах рижского взморья не сравнится ни с какими курортами. Мостки, клумбы, палисадники, стеклянные шары тянутся нескончаемым городищем. Детский плач, фортепьянные гаммы, стоны пациентов бесчисленных зубных врачей, звон посуды маленьких дачных табльдотов, рулады певцов и крики разносчиков не молкнут в лабиринте кухонных садов, булочных и колючих проволок… По редким сосновым перелескам блуждают бродячие оркестры: две трубы калачом, кларнет и тромбон и, выдувая немилосердную медную фальшь, отовсюду гонимые, то здесь, то там разражаются лошадиным маршем прекрасной Каролины („Каролиненгалоп“ И. Штрауса-старшего). В Дуббельне у евреев оркестр захлебывался Патетической симфонией Чайковского. Широкие, плавные, чисто скрипичные места Чайковского я ловил из-за колючей изгороди и не раз изорвал свое платье и расцарапал руки, пробираясь бесплатно к раковине оркестра».
        В 1915 году поэт даст свое стихотворение Ларисе для ее журнала «Рудин», а другое напишет о самой Ларисе. С Осипом Мандельштамом у Ларисы было еще одно географическое родство: в 1907 году он приехал в Райволу, рядом с Черной речкой, когда там были Рейснеры. Приехал шестнадцати лет поступать в боевую организацию эсеров – этим событием кончается «Шум времени». В своем Тенишевском училище он, как и многие одноклассники, увлекался революцией. По совету учителя Василия Васильевича Гиппиуса пробовал читать «Капитал». В «Шуме времени» он пишет про Эрфуртскую программу: «…марксистские Пропилеи рано, слишком рано приучили вы дух к стройности… дали ощущение жизни в предысторические годы, когда мысль жаждет единства и стройности, когда выпрямляется позвоночник века, когда сердцу нужнее всего красная кровь аорты… Для известного возраста и мгновения Каутский (Маркс, Плеханов), тот же Тютчев… источник космической радости, податель сильного и стройного мироощущения, покров, накинутый над бездной… Зримый мир я сумел населить, социализировать, рассекая схемами, подставляя под голубую твердь далеко не библейские лестницы, по которым всходили и опускались не ангелы Иакова, а мелкие и крупные собственники, проходя через стадии капиталистического хозяйства. Я слышал, как капиталистический мир набухает, чтобы упасть!»
        Рижское взморье в начале XX века представляло собой разнесенную по горизонтали кастовую иерархию. Немецкий путеводитель Г. фон Ределина в 1895 году дает педантичную классификацию: патриархальный Бильдерингстоф (Булдури), капитальный Эдинбург (Дзинтари), интернациональный Майоренгоф (Майори), ориентальный Дуббельн (Дуббулты), клерикальный Ассерн (Асари) – здесь селились пасторы, а рядом в Карлсбаде (Меллужах) – учителя. Рейснеры сняли дачу или остановились у своих родственников, а может, латышских знакомых, которых у Михаила Андреевича до революции 1905 года было немало.
        Вадим Андреев проживет у Рейснеров до мая 1914 года, когда окончит второй класс гимназии Мая на Четырнадцатой линии, дом 39: «Я не любил гимназии Мая – в ней был неистребимый дух чиновничества и немецкого, сытого либерализма. Все здание гимназии от подвального этажа до чердаков – огромные рекреационные залы, всевозможные кабинеты и лаборатории, широкие и скучные классы, специальные столовые – все было пропитано особенным запахом буржуазного благополучия. Если еще внизу, где помещались младшие классы, сквозь официальную жирную скуку пробивалось мальчишеское буйство, то наверху, по большому с верхним светом залу, ученики ходили попарно, в затылок, как арестанты на прогулке. Начиная с 6-го класса почти все ученики носили котелки, называли друг друга по имени-отчеству и, сдержанно поругивая правительство, приготовлялись к занятию теплых и хлебных мест».
        В гимназии Мая учились: Г. Г. Елисеев – глава известной фирмы, Д. Лихачев, А. Бенуа и его сын, М. Добужинский и его сыновья, архитекторы Ф. Постельс, А. Оль; художники Н. Рерих и его сыновья Святослав и Юрий, К. Сомов, В. Серов, А. Яковлев. Учились будущие профессора, министры, вице-адмиралы, доктора наук, преподаватели, врачи.
        Вадиму и Игорю по душе оказалась либеральная гимназия Лентовской. Здесь Вадим встретил «настоящую дружбу, почувствовал радость настоящей жизни… Гимназия считалась одной из самых передовых, мы все – учителя и ученики с благодарностью провожали каждую благополучно миновавшую неделю: еще не закрыли. Если бы в 17-м году у нас появилась возможность проголосовать преподавательский состав, то, вероятно, – случай единственный в истории дореволюционных гимназий – все учителя были бы единогласно переизбраны».
        В зиму 1913/14 года Вадим пропадал на «зеленинском» катке за дощатым забором, потому что влюбился в гимназистку, которая не умела кататься и держалась за высокую спинку кресла. Вадим так и не решился познакомиться. «Вероятно, Игорь заметил мою внезапную привязанность к катку, но ни разу из деликатности не пошутил надо мною, хотя при его насмешливом характере это было очень соблазнительно».
        Летом 1914 года Леонид Андреев забрал сына от Рейснеров. «"Тебе необходимо покинуть Рейснеровскую семью. Они злые и ненавидят всех людей…" Я убежал на берег реки и там, забившись в заросли осинника, начал плакать, захлебываясь и давясь моими первыми недетскими слезами», – вспоминал Вадим.
        В это лето Леонид Андреев был уверен, что с ним произойдет несчастье, и единственный раз в жизни написал завещание. В нем он поручал Вадима вплоть до его совершеннолетия Рейснерам. «Как видно, боязнь ненависти к людям, внушаемая мне Рейснерами, была не так уж сильна», – пишет Вадим. Началась война, отношение к ней Рейснеров и Андреева было противоположно. Л. Андреев считал, что эта война – спасение для России. О возвращении Вадима к Рейснерам не могло быть уже и речи.

    Лев Михайлович Рейснер

        Екатерина Александровна не останется без воспитанника. Новый пойдет уже в Ларинскую гимназию, будет учиться музыке и рисованию. В 1919 году, семнадцати лет, получая паспорт, возьмет отчество Михайлович и фамилию Рейснер. И никто из его будущих друзей, сослуживцев не узнает, что он не родной брат Ларисы Рейснер. Своего сына он назовет Игорем (жена – Вера Александровна Казакевич). Прославит себя как подводник, исследователь арктических глубин, получив за поход в Арктику подо льдом орден Ленина. В этом походе он командовал подводной лодкой «Народоволец». В 1937 году будет арестован и погибнет, тридцати пяти лет от роду.
        Родился Лев Михайлович Рейснер 28 января 1902 года. Отец – Пауль Георгиевич Дауге, врач-стоматолог, видный общественный деятель, первый нарком просвещения Латвии. С начала XX века Павел Дауге (как звали его в России) являлся соратником Ленина. Революционная работа и семейная драма не позволили ему растить старшего сына, он привел Левушку к Рейснерам, с которыми давно дружил. Возможно, именно при его содействии были напечатаны в Риге «Женские типы Шекспира» Ларисы Рейснер. В то время Павел Дауге занимался издательской деятельностью и тоже писал стихи, сохранившиеся в архиве Ларисы Рейснер. В 1918 году Дауге заберет сына из семьи Рейснеров, поссорившись с Ларисой, которая его обидит.
        По поводу мятежного характера Ларисы ее мать писала своему другу В. В. Святловскому, тоже за что-то осудившему Ларису: «Вы думаете, что я – самка и обиделась за Лери. Нет, Володя, я абсолютно неуязвима на моем „детском вопросе“. Как бы Лери ни ругали, а ругают ее, начиная с гимназии Могилянской, но, быть может, ее есть за что простить людям, если не сейчас, то впоследствии моя „малолетняя преступница“ авось будет „человеком“. Кто был без Sturm und Drang да осудит, кто был с юностью Володи Святловского – да обнимет. Нет, котик, за Лери и все осуждение Ваше я не сердита». Через несколько лет Екатерина Александровна признается взрослой дочери: «Ошибки, сделанные мною при вашем воспитании, ужасающи, но и революция, не давшая довести Ваше образование до конца, сделавшая вас верхоглядами и беспочвенными, тоже руку приложила».
        Летом 1917 года у Рейснеров будет часто бывать писатель Алексей Павлович Чапыгин. Он запомнил маленького мальчика – родственника, который тоже жил в семье. Когда Николай Гумилёв погибнет, Екатерина Александровна в 1921 году, зная, в какой нищете в огромной коммунальной квартире «ползает его маленькая дочка никому не нужной», пишет Ларисе, которая тогда была в Афганистане, не взять ли ей девочку к себе. Но поможет кто-то другой. А в 1925 году Лариса возьмет в семью 12-летнего беспризорника Алешу, после ее смерти и смерти Екатерины Александровны он сбежит из дома. Вот такая педагогическая одиссея!

    Портрет Ларисы Рейснер кисти Василия Шухаева

        Вадим Андреев оставил словесный портрет 18-летней Ларисы: «Ее темные волосы, закрученные раковинами на ушах, серо-зеленые, огромные глаза, белые прозрачные руки, легкие, белыми бабочками взлетавшие к волосам, когда она поправляла свою тугую прическу, сияние молодости, окружавшее ее, – все это было действительно необычайным. Когда она проходила по улицам, казалось, что она несет свою красоту как факел, и даже самые грубые предметы при ее приближении приобретают неожиданную нежность и мягкость. Я помню то ощущение гордости, которое охватывало меня, когда мы проходили с нею узкими переулками Петербургской стороны, – не было ни одного мужчины, который прошел бы мимо, не заметив ее, и каждый третий – статистика, точно мною установленная, – врывался в землю столбом и смотрел вслед, пока мы не исчезали в толпе. Однако на улице никто не осмеливался подойти к ней: гордость, сквозившая в каждом ее движении, в каждом повороте головы, защищала ее каменной, нерушимой стеной».
        Другие ее современники, родственники, знакомые, друзья добавили свои штрихи: любила все яркое, даже резкое, с трудом сдерживала свои порывы; проскальзывали в ней склонность к театральности, некоторая доля сентиментальности; не терпела никаких упреков.
        Она была крупной, высокой женщиной удивительно пропорционального сложения. В ней сочеталась спортивная подтянутость, легкость, некоторая суховатость, ненамеренная пластичность и тонкое неуловимое кокетство.
        Она была красива северной балтийской красотой, в правильных, словно точеных чертах ее лица было что-то нерусское и надменно холодноватое; в серо-зеленых глазах острое и чуть насмешливое. Душа у нее чистый кристалл.
        «Ее глаза легко загорались, будто в них какой-то потайной фонарик зажигался; ходила по улицам легко, прямо взглядывая на дома, людей во весь свет своих говорящих глаз, движения ее были быстры и порывисты. Любила давать людям все праздничное. У нее был чистый вызолоченный голос, теплый и мягкий. Она заразительно весело смеялась всем ртом и так любила и умела сказать острое словцо, на лету найти сравнение», – писала подруга Л. Рейснер Лидия Сейфуллина.
        Всегда куда-то спешила, не задерживаясь на одном месте. «В ряду русских пассионариев Лариса была самой светлой личностью», – подытожил С. С. Шульц.
    Ты точно бурей грации дымилась,
    Чуть побывав в ее живом огне,
    Посредственность впадала вмиг в немилость,
    Несовершенство навлекало гнев, —

        писал Борис Пастернак.
        Мятежную, противоречивую, юную Ларису в 1915 году напишет художник Василий Иванович Шухаев. Портрет до 1961 года будет храниться в семье Игоря Михайловича Рейснера, потом будет передан в Московский литературный музей. На выставках русского портрета в Русском музее портрет несколько раз выставлялся. Написан на двух досках, маслом, 107x75. Внизу авторская надпись: «Лариса Рейснер. Писал в 1915 году в Петрограде Шухаев Василий».
        В 1915–1916 годах Шухаев жил в том же доме на Большой Зелениной, что и Рейснеры. В доме Лейхтенбергского на последних этажах были построены мастерские с большими окнами. Кроме соседства по дому, Шухаева объединяло с Рейснерами увлечение лаун-теннисом на площадках Крестовского острова. Молодой художник недавно вернулся из Италии, куда ездил по приглашению Римского общества поощрения молодых художников на два года после окончания в 1912 году Академии художеств. Учился у профессора Д. Н. Кардовского, который отстаивал реалистические принципы искусства. В Италии увлекся монументальной живописью Возрождения.
        Портрет Ларисы заказал художнику ее отец Михаил Андреевич.
        С первого взгляда на портрет удивляешься тому, что изображена не 20-летняя девушка, а более зрелая женщина. В статуарной позе, как на портретах эпохи Возрождения, модель сидит на фоне полукруглого окна, за которым виднеется величественный и загадочный пейзаж с двумя скалами. На коленях у Ларисы раскрытая книга, на которой покоятся ее руки с длинными тонкими пальцами. Все – очень гармонично и вместе с тем несколько тяжеловесно. Нет молодости в глазах. Живопись Шухаева далека от фиксации непосредственного впечатления. Его притягивало другое – выявить в четкой форме то, что скрыто в глубине. При этом, как отметят в будущем искусствоведы, Шухаев выявляет чаще не самые светлые черты характера. Может быть, сумеречные. Вот и образ Ларисы создан при заходящем солнце. И видно, что на дне души гнездится какая-то тяжесть, а может, печаль, тень от заходящего солнца. Знавшие Ларису не узнавали ее на этом портрете. Художник никогда не льстил модели и оказался одним из наиболее одаренных в портретном искусстве, показывая скрытый труд души, значимость интеллекта таких своих моделей, как И. Ф. Стравинский, С. С. Прокофьев, Ф. И. Шаляпин, С. Т. Рихтер, и многих других. Музыканты, поэты, артисты. И на всех, во всех тень страшного XX века. Василий Иванович провел на Магадане десять тяжких лет, и вместе с тем, как говорил С. Рихтер, «Шухаев личность особенная, один из самых легких людей, встречавшихся мне. Человек с несгибаемым и счастливым характером».
        Судьба устроила так, что портрет Ларисы кисти одного из лучших мастеров сохранился. Художник подарил Ларисе сочувствие. Назвав явление, мы его уже облегчаем. Василию Шухаеву удавалось показывать в своих образах, как творчество и интеллект противостоят теневой стороне мира.
        А Ларисе Рейснер сеансы навеяли стихотворение «Художнику»:
    Сегодня Вы опять большой, как тишина,
    Исполнены томлений и корысти.
    На полотне бесшумно спорят кисти
    И тайна творчества загадки лишена.
    Час набегающий, – обетованный дар,
    Он – обещание, залог, измена,
    До боли переполненная вена,
    С трудом несущая замедленный удар.
    Палитру золотит густой, прозрачный лак,
    Но утолить не может новой жажды;
    Мечты бегут, не повторяясь дважды,
    И бешено рука сжимается в кулак.

        У Рейснеров хранился не только портрет Ларисы, но и бюст Екатерины Александровны, которую домочадцы и близкие любили бесконечно.
        Екатерина Александровна, наверное, хорошо понимала, что душа воспитывает себя сама, помочь ей можно только любовью. Она не боялась трудных характеров своих детей, своих воспитанников. Кого любят, говорила она, на того не обижаются.

    Глава 15
    ДРУЖБЫ «ИОНИЙСКОГО ЗАВИТКА»

        Смотрите, не запаздывайте с Истиной.
        А. К. Лозина-Лозинский
        Альманах «Шиповник» с публикацией Ларисы вышел в июне 1913 года. Об «Атлантиде» был только один печатный отзыв – Л. Войтоловского в «Киевской мысли» за 27 июня, негативный и формальный. Тем не менее «вхождение в большую литературу» скоро подарило Ларисе необходимого критика, умного и загадочного поэта Алексея Константиновича Лозина-Лозинского. Он родился в Петербурге в 1886 году. Погибнет за год до революции в 30-летнем возрасте. Не только в пьесе Ларисы рано умирали герои, она притягивает таких и в жизни.
        Лариса познакомилась с Алексеем Лозина-Лозинским, скорее всего, у Владимира Святловского. Владимир Владимирович, закадычный друг Екатерины Александровны Рейснер, в юности был революционером. В эмиграции, в Мюнхене, получил экономическое образование. В революцию 1905 года организовал первые профсоюзы, потом от партийной деятельности отошел, преподавал в университете, в Психоневрологическом институте, Военно-морской академии, издал поэтический сборник «Янтари». Яркая, мятежная личность, которая притягивала неординарных людей. Один из них, поэт-философ Алексей Лозина-Лозинский, был на редкость самобытен и очень одинок.
        По просьбе Святловского Екатерина Александровна и Лариса навестили в больнице Алексея Константиновича, который 31 января 1914 года совершил уже вторую попытку самоубийства. В ресторане «Рекорд» в кругу нескольких литераторов, среди которых был и Куприн, он выстрелил в себя. Пуля прошла выше сердца, парализовала руку. В тяжелом состоянии его отправили в больницу.

    Лозина-Лозинский

        Происходил Алексей Константинович из старинного рода дворян Подольской губернии. Родители, убежденные народники, служили земскими врачами. Мать умерла от тифа в эпидемию, когда сыну было два года. Отец служил старшим врачом на Путиловском заводе в Петербурге. Алексей еще в гимназии Императорского человеколюбивого общества играл центральную роль в «Северном союзе учащихся средних школ. 1903».
        В юности из-за несчастного случая на охоте Алексею ампутировали ногу. Расстроилась его свадьба. В Париже ему сделали протез, он освоил конную езду верхом и путешествовал от Самарканда до Русского Севера. Потом учился на юридическом факультете Петербургского университета, откуда в 1911 году его отчислили за участие в студенческих беспорядках. Первая книга Алексея Константиновича в духе памфлетов французской революции «Смерть призраков» в 1908 году была конфискована полицией. В литературе ему выпала роль, которую он обозначил в названии одной из своих книг «Одиночество. Случайные записки шатуна по свету». В нем соединялись два начала: народный и изысканно-интеллектуальный, дополняющие друг друга. Среди его немногочисленных друзей были писатели из крестьян: Алексей Чапыгин, приехавший на заработки в Петербург, Алексей Новиков-Прибой.
        Второго ноября 1909 года после неудавшейся студенческой забастовки (по случаю вывода из университета евреев-второгодников) Лозина-Лозинский выстрелил себе в грудь. Это была первая попытка самоубийства.
        После неоднократных арестов, живя в 1912–1913 годах в эмиграции, на Капри издал книгу «Античное общество. Рим и Киев. К вопросу о непрерывности процесса» под псевдонимом Я. Любяр. Подготовил к печати другую «Как беспроигрышно играть в рулетку в Монте-Карло? Исследования по теории вероятности». Сборник стихов «Троттуар» он открывал эпиграфом из стихов Джордано Бруно «О героическом восторге»:
    Измените смерть мою в жизнь,
    Мои кипарисы в лавры и ад мой в небо.
    Осените меня бессмертием,
    Сотворите из меня поэта,
    Оденьте меня блеском,
    Когда я буду петь о смерти, кипарисах и аде.

        Джордано Бруно и Лозина-Лозинский похожи на духовных братьев. И Лариса, которая много раз испытывала свою жизнь смертельной опасностью, тоже похожа на них. Алексей Константинович осенью 1913 года посвятил Ларисе стихи:
    Ты смолоду жила в пустом болтливом свете
    Среди всеведущих и всемогущих фраз.
    О, эта барышня в научном кабинете,
    С циническим умом и молодостью глаз.

        Весной 1914 года, после больницы, Алексей Константинович уедет в деревню Буда Могилевской губернии. Между ним и Ларисой возникнет переписка.

    Переписка Лозина-Лозинского и Рейснер

        Для меня жизнь и борьба идей есть единственная правда.
        Л. Рейснер
        Алексей Константинович, прочтя «Атлантиду» и «Женские типы Шекспира» Ларисы Рейснер, написал ей и оказался первым, кто понял ее творчество, ее личность, ее горизонты, несмотря на сложные самозащитные маски и многословность первых произведений дебютантки. Как это важно и как это редко бывает – быть понятым и получить одобрение. Стихи Лозина-Лозинского Ларисе нравились.
        Лозина-Лозинский писал:
        «Помню, какое-то теплое чувство проскользнуло на момент к Вам, когда я увидел Вас у себя в больнице… Вы понимаете, конечно, что я не мог дать Вам понять, как я был тронут вниманием к чужому от чужих. …Я пишу письмо с подробным разбором „Атлантиды“, которую прочел так, как вообще читаю беллетристические вещи, – с интересом к автору. „Атлантида“ выше „Клеопатры“ настолько, насколько Клеопатра выше „Офелии“. „Офелия“ – гимназическое сочинение, самого глубокого в ней и в ее отношении к Гамлету Вы не заметили. „Клеопатра“ выше и по стилю, и по пониманию, хотя, к сожалению, ее все еще, как и „Офелию“, портит дешевая, в конце концов, напыщенность языка. Так писали в плохих французских журналах 40-х годов, когда и в публицистике веяла раздутая и неестественная романтика. Что „Атлантида“ лучше всего – это значит, Вы прогрессируете с быстротой американского города в прерии – но она все еще страдает общностью мысли и перегружением декоративностью… Я не могу сказать, где то доброе, что чуется в „Атлантиде“ – оно веет за кулисами пьесы, и это доброе, пожалуй, есть просто Ваша талантливость вообще, дух Божий, носящийся над бездной, нечто подобное „скрытой теплоте“ в физике.
        И по неуловимым блесткам я понял, что Вы ярко, скульптурно и даже верно рисуете себе комедию человеческого общежития: для Вас, молодой девушки, не тайна – самые темные, обыкновенно умалчиваемые стороны нашей породы, я искренне радовался на Ваше чутье к всеобщему ханжеству и лицемерию.
        …Что ни приходило Вам в голову, все было настолько властным, что отталкивало общую стройность… Это неумение сказать характерно для начинающего автора. И оказалось, с одной стороны, много лишних лиц, а с другой – все фигуры стали бледны и страшно быстролетны… Как Вы кровожадны! Сердце мое очерствело от множества смертей. Наконец, Вы оптом уничтожили всю Атлантиду… Вы рационалистка и у Вас все еще Леиды, Рены и Верховные Жрецы ворочают колесо истории».
        Рейснер отвечала:
        «Я получила Ваше письмо, Алексей Константинович, конечно, не сердилась… Итак, я начинаю контратаку. Во-первых, я не бухгалтерская книга… У меня голова, психика, область абстрактной мысли, объективного познания и личных субъективных переживаний не отделены друг от друга непроницаемыми перегородками. То, что переживает одна часть мозга и нервов, переживается всем организмом. Для меня умственная жизнь не есть трудный и мучительный экзамен, который я сдаю ради интеллигентского аттестата зрелости, для меня книга не есть вздор, который я выбрасываю за борт при первой сильной качке, для меня жизнь и борьба идей есть единственная правда, единственный ключ к пониманию той свалки, того базарного турнира, который охватил нас со всех сторон. Научные теории, социальные гипотезы, политические утопии для меня реально существуют. Наука социальная – это чистейшая кристаллизация общественной лжи, это геологически напластованные вожделения, надежды, верования и разочарования человечества. Наука в моем понимании не есть мертвое отвлечение – это есть пульс классовой и экономической борьбы в каждом ее фазисе. И поэтому мне было смешно Ваше утверждение, будто моя Атлантида – воплощение „головных переживаний“.
        В одном я уверена: несмотря на все недостатки моей драмы, Вы нашли бы в ней совсем другие достоинства и недостатки, если бы не так жестоко делили человека на «голову» и «не-голову», если бы захотели взглянуть на человеческое творчество и научную мысль с новой точки зрения. Поверьте, жизнь показалась бы Вам не такой омерзительной и пустой, если бы взглянули на нее не через призму опустошенного и творческого цинизма, а творческого вечно юного скепсиса… Я вижу, что это возражение не только на одну часть Вашего письма, а вообще, выпад против, ну да, выпад против Вашей смерти, Вашего ухода из театра до окончания пьесы. Простите меня, но я думаю о Вас так же, как о жизни вообще, и все, что я сейчас пишу, прошло через огонь больших страданий. Я никогда не была «барышней» в научном кабинете, никогда не жила фразами, для этого я слишком много страдала, и я думаю, что эта карикатура на неуловимое и неопределимое в своем «святая святых» человеческое «я» не будет портить и искажать наших отношений… Мое стихотворение я посылаю для заполнения страницы. Оно скоро выйдет из печати… Привет небу, Вам, сливкам и всему хорошему, что Вас лечит.
    В открытые окна – вся ночь мне видна,
    От каменной тверди до звездного дна.
    В грядущем и бывшем от края до края
    Струится медлительно ночь голубая.
    И там, где от неба нисходят поляны,
    Предел свой открыли далекие страны:
    Там ярче и легче над бледностью снега
    Струит серебро отдаленная Вега
    И тихо, свершая предвечные круги,
    Созвездия чертят звенящие дуги,
    Восходят все выше – безмерно, далёко —
    Туда, где не видит подзвездное око».

        Лозина-Лозинский отвечал 17 марта: «Ваши стихи, Лариса Михайловна, прелестны. Это очень музыкальное стихотворение, дающее фантастическое настроение, полное силы. Ваше поэтическое дарование по-моему бесспорно. Что я когда-то уже имел удовольствие говорить Вам лично. В нем слышится сила и ирония, хотя редки проникновенность и глубина».
        (Один из приятелей Ларисы Петр Казанский дополнял Лозинского: «Главный недостаток Ваших стихов в холодной рассудочности. Это тем более странно, что, по-моему, у Вас есть темперамент. Сопоставьте холод Ваших стихов хотя бы с холодом стихотворений Лозина-Лозинского, у него холод жизни, у Вас холод рассудочности».)
        «Но, – продолжал Лозинский, – стихом Вы владеете замечательно, у Вас есть красивая простота: „струится медлительно ночь голубая“.
        А все письмо, даром что Вы восхваляете ложь и очень искренне, и очень горячо, и очень интересно. Я не могу ручаться, что Ваше мировоззрение вполне ясно мне по Вашему письму. Но я думаю так: мир рисуется Вам жестокой прекрасной комедией, над которой нельзя устать смеяться. Стоит жить, так как в этой жизни есть вершины лжи, страдания и низости. Ваш лозунг – борьба. Вы правы, пожалуй. Энергическая жизнь не может рассуждать иначе – она не щепетильна. Это имеет название – здесь немного демонизма? Дело только в одном, выдержите ли Вы?
        Многое говорит, что да. Ваши складки над бровями на лбу (недобрые складки), ум Ваш не женский, прямой почерк иногда даже с наклоном влево… весь облик – говорят о характере.
        Исполать Вам!
        Если Вы продержитесь с этим «богом» много лет, Вы будете очень большим человеком. Но скорей всего, Ваше мировоззрение, как все у нас, смертных, только одно из периодов, и оно сменится другим. Если Вы думаете, что Ваш бог «не изменит мне всю жизнь», то я дружески хочу предупредить откуда, по-моему, для Вас есть опасность.
        Вы говорили о вершинах лжи, страдания и низости. Странное дело, Вы не упомянули о вершине Истины, о которой, кажется, труднее забыть, и это самая ужасная вершина. Но, может быть, Вы думаете, что Истины вообще нет? Раз есть Ложь, значит, есть Истина. Не так ли? Предположим, что для Вас есть (для меня она, безусловно, есть), но Вы берете как свое знамя борьбу и ложь. Это условия энергической жизни, как я уже писал. Заблуждения всегда имеют большее оправдание в борьбе за существование, чем Истина. Тем не менее Истина хоть раз в жизни, хоть на минуту торжествует в жизни. Будет момент, когда, неотразимо данная инстинкту, интуиции, чутью, Истина встанет перед Вами с такой силой и красотой, что всякую красивую ложь и гордость с Вас сдует, как тычинки с одуванчика. Я вспоминаю стихотворение, где я когда-то высказался яснее и подробнее – если хотите, загляните, «День настанет и Космос великий…»».
        Прервемся здесь и заглянем в это стихотворение, которое напечатано в «Третьей книге» сборника Я. Любяра «Противоречия» (Петербург, 1912). Но прежде к письму Ларисы добавлю, что прошел всего лишь год с выхода брошюры М. Рейснера «К общественному мнению», а раны от лжи и несправедливости быстро не заживают, отсюда, видимо, у Ларисы "вершины лжи и страданий». Итак, «Противоречия»:
    День настанет, и Космос великий
    Привлечет твои взоры к судьбе,
    Темный предок, безумный и дикий,
    Полный страха, проснется в тебе.
    Ты увидишь – все странно, все ново.
    Все прошедшее чуждо, как сон.
    Ты увидишь себя, как другого,
    В беспредельности звезд и времен.
    И тогда ты один зарыдаешь,
    Разобьешь свой клинок и фиал —
    Нету слов для того, что ты знаешь,
    Нету друга, который бы внял.
    О, жестокие когти сомненья,
    О, печаль видеть землю с небес.
    Все, как вечный поток превращенья,
    Иероглифы Божьих чудес.
    И в отчаянье звать духов, которых
    Нету сил у нас, снова заклясть,
    Сонмы ангелов с карой во взорах,
    Толпы демонов, будящих страсть.
    Неизвестный мой друг, ты узнаешь,
    И откинешь искания ложь:
    Если был ты правдивым – ты встанешь,
    Если грешником был – ты умрешь.

        Далее Лозина-Лозинский писал:
        «По лжи можно скользить, на ней нельзя стоять. И Вы придете к покорности вместо Борьбы, к Истине вместо Лжи, к грустной насмешке вместо дерзкого смеха… Иногда это отрицается. Но это так будет непременно.
        Человек непременно когда-нибудь да переживет потрясение, революцию влюбленности, революцию любви к ближнему, революцию религиозности. Если он все три переживет в молодости, человек делается сильным. Если одна из них запоздает, она сломит человека, так как взрослый не меняется. Смотрите не запаздывайте с Истиной!
        Да, Вы правы – жизнь энергическая не может не иметь Ваших знамен, Вашего хищного отношения. И она прекрасна, не спорю. Но при одном условии: если кроме лжи наружу есть много Истины внутри. Таково противоречие жизни. Ницше прекрасно рассказал об этом. Ложь – это общий коэффициент людей. Вынесем его за скобки. Что останется? Нечто более тонкое, музыкальное, прелестное – подлинная связь с миром, уголки подлинной любви. И по-моему, только в силу их ценен человек.
        Почему Вы зовете меня от цинизма к скептицизму? Почему Вы думаете, что я циник? И дальше – почему Вы так уверенно и смело предположили, что я стрелялся от того, что жизнь для меня «омерзительна и пуста»? А может быть, она для меня прекрасна, да у меня сил нет вместить всю ее красоту? А может быть, я от восторга стрелялся? А может быть, я просто пьян был? Почем Вы знаете… Омерзительной я никогда не считал жизнь, хотя часто она тяжела и часто невеселая штука. И циником, кажется, не был. Или редко, не чаще других. Если хотите, я просто холодный и справедливый порядочный человек. Не больше, не меньше. А почему стрелялся – дело другое.
        Я жму Вам руку и жду письма. А. Лозинский. 17 марта 1914 год».
        Летом 1914 года Алексей Лозинский уехал в Швейцарию. Переписка закончилась.

    Война 1914 года

        Лариса встретит свое 19-летие через месяц. Стихи будут продолжаться. С 1914 по 1917 год Лариса опубликует 21 стихотворение в газете и журнале с одинаковым названием «Новая жизнь», в «Свободном журнале», в журнале «Рубикон». «Вестник Европы» откажется печатать ее стихотворение.
        В августе придет известие от родной сестры Михаила Андреевича – Александры Шереметьевой, что утонул ее 14-летний сын, любимый двоюродный брат Ларисы Вадим. «Благодарю тебя, – писала тетя Ларисе, – за ту светлую радость, за все сладкие мучения, за всё, что ты дала моему мальчику: как глубоко и сильно он тебя любил, ты увидишь из его стихов. Ты разбудила в нем поэта».
        Лозина-Лозинский помог Ларисе, она – Вадиму. В круговой поруке добра на одиноком пути поисков и творческих устремлений обязательно найдется поддержка более мудрых.
        Известие о войне застало Ларису в Либаве и вроде бы никак не отразилось в написанном там стихотворении «Сентябрьское золото». Германия объявила войну России 19 июля, началась всеобщая мобилизация, Николай II обратился к народу с манифестом: «В грозный час испытаний да будут забыты внутренние распри наши… оградим честь, достоинство, целость России».
        Зинаида Гиппиус записывала в дневнике: «…война всколыхнула петербургскую интеллигенцию… Либералы резко стали за войну – и тем самым в какой-то мере за поддержку самодержавного правительства… Другая часть интеллигенции была против войны, – более или менее; тут народилось бесчисленное множество оттенков. Для нас не чистых политиков, людей, не ослепленных сложностью внутренних нитей, для нас, не потерявших еще человеческого здравого смысла, одно было ясно: война для России не может окончиться естественно. Раньше конца ее – будет революция. Это предчувствие, – более, это знание разделяли с нами многие.
        Ничего нет, кроме одного, – война! Не японская, не турецкая, а мировая… Мы не верили, потому что не хотели верить. Всего ожидали, только не войны.
        Как-то вечером собрались у Славинского. Народу было порядочно. Не обошлось и без нашего «русского» вопроса: желать ли победы… самодержавию? Ведь мы вечно от этой печки танцуем… Когда очередь дошла до меня, я сказала очень осторожно, что войну по существу как таковую отрицаю, что всякая война, кончающаяся полной победой одного государства над другим, носит в себе зародыш новой войны, ибо рождает национально-государственное озлобление, а каждая война отдаляет нас от того, к чему мы идем, от «вселенскости». Но что, конечно, учитывая реальность войны, я желаю сейчас победы союзников.
        …Сегодня был Блок. В начале-то на войну, как «на праздник», смотрел, прямо ужасал меня: «Весело!»
        Швейцар наш говорит жене: «Что же поделаешь, дело обчее, на всех враг пошел, всех защитить надо»».
        На выставке к 80-летию начала Первой мировой войны были представлены стихи того времени Гумилёва, Вяч. Иванова, Клюева, Мандельштама, Белого, Сологуба, книга Василия Розанова «Война и русское возрождение», где он писал: «Войны завоевательные нередко бывали чреваты нравственным разрушением для победителя, но войны оборонительные всегда и безусловно построят дух народный, сжигают в нем нечистые частицы, объединяют его… ведут к жертве и героизму – это всегда суть войны нравственно-воспитательная. Такова была война 1812 года. Таковыми же чертами начинается великая война 14 года».
        Еще одну положительную сторону этой войны нашел Николай Бердяев: «Это – самая страшная война – страдальческое испытание для современного человечества, развращенного буржуазным благополучием и покоем, поверившего в возможность мирной внешней жизни при внутреннем раздоре… Мировая война должна вывести Россию из замкнутого провинциального существования в ширь мировой жизни. Потенциальные силы России должны быть обнаружены – путем жертвенного страдания и даже унижения. Путей много, и в судьбе народов есть тайна, которой мы никогда рационально не разрешим. Человечество идет к единству через борьбу, распрю и войну… И если в войне есть озверение и потеря человеческого облика, то есть в ней и великая любовь, преломленная во тьме… Изживание внутренней тьмы мировой жизни, внутреннего зла… принятие вины и искупления… Мы принимаем войну во имя ее отвержения».
        Леонид Андреев порывает дружеские отношения с Рейснерами, у последних отношение к войне – резко отрицательное. «Во вражде, как и в любви, отец был несправедлив, нелогичен и своеволен», – писал его сын Вадим, который «не мог найти в себе иного чувства кроме ненависти к войне». – «Когда я сказал об этом отцу, – „Как ты смеешь так говорить? Война – единственное спасение. Ведь сейчас дело идет о всей России“».
        Война, пишет Гиппиус, не изменила внешне Петербург. Так же переполнены театры и рестораны, такое же движение на улицах, только на фонарях возникли какие-то «синенькие колпачки». «Писатели пописывают о войне, на моих „воскресеньях“ молодых поэтов все почти тоже записали о войне, надрываясь в патриотизме… Володя-студент перешагнул через горе матери: „Да, это эгоизм, но я все равно пойду, не могу не идти“, – и уехал вчера с преображенцами».
        Володя-студент – Владимир Злобин (1894–1967), который в декабре 1919 года вместе с 3. Гиппиус, Д. Мережковским, Д. Философовым тайком на санях переедет через польскую границу. И будет Володя у Мережковских постоянным литературным секретарем.

    Владимир Злобин

        Были ли знакомы Лариса Рейснер и Зинаида Гиппиус? В свой список начала 1918 года «интеллигентов-перебежчиков, которые уже оказываются в связях с сегодняшними преступниками», под последними номерами 20 и 21 Гиппиус помещает профессора Рейснера и Ларису («поэтизирующая с претензиями»). Слышала ли Зинаида Гиппиус от своего секретаря Володи о Ларисе Рейснер в 1914 году, когда Володя стал другом Ларисы и Игоря Рейснеров? Письма Злобина сохранились в архиве Ларисы. Письма очень лаконичны и являются продолжением различных разговоров, видно, что адресаты понимают друг друга с полуслова. Володя показывал свои стихи Ларисе, «дабы Вы высказали, как всегда, свое авторитетное мнение».
        1914 год для Ларисы – первая серьезная критика, благословение творчеству, первые серьезные дружбы. В архиве сохранились письма влюбленных в Ларису друзей, ушедших на войну, – Петра Казанского, Сергея Кремкова. В последнем из писем Злобина – признание в нелюбви. Невероятно, но факт.
        «Это письмо, может быть, причинит Вам боль, но я, все-таки, должен написать, так как не могу скрыть от Вас правду, после того, как она стала ясной для меня. Мне кажется, что то чувство, которое я испытываю к Вам теперь – не может называться любовью, и потому мне пока тяжелы личные отношения. Я глубоко верю в Ваше дело и в дело Вашего журнала и готов всей душой работать в этом направлении, что и докажу в будущем. Для этого я решил уйти – как от Зинаиды Гиппиус, так и из нашего кружка. Я глубоко перед вами виноват. Если Вы можете – простите». Письмо без даты. Первые его письма – 1915 года.
        В конце лета или осенью 1916 года Лариса и Володя ездили на Волгу. Во все времена Волга притягивала людей. Дмитрий Лихачев мальчиком плавал в 1914 году на пароходе от Рыбинска до Саратова и обратно. И с «гордостью говорил о себе – я видел Волгу». И вспоминал, что пароходы славились рыбной кухней, на палубе пассажиры 3-го класса много пели и плясали.
        Лариса писала домой:
        «Милые котики, пишу из Костромы, куда приехали после трех дней путешествия. Описать всего этого невозможно. Но на дно моего я легли черные ночи с блуждающими просветами, журчащие воды под веслами, непрерывные, то желтые, как шафран, берега, то высокие заросли и эти бесконечно умиротворенные, белоснежные церковки, над которыми встают радуги.
        И еще одно: за Россию бояться не надо: в маленьких сторожевых будках, в торговых селах, по всем причалам этой великой реки – все уже бесповоротно решено. Здесь все знают, ничего не простят и никогда не забудут. И именно тогда, когда будет нужно, приговор будет произнесен и совершится казнь, какой еще никогда не было. Такие стихии не совершают ошибки. Володя говорит, что мы сейчас как после бала: так свободно устали, так легки и спокойны. Вот что дала Волга.
        Мама, уезжая, я взяла с собой какую-то не прощенную вину. Милая макерке, моя душа прояснилась, и в ней утро, и я прошу тебя – только раз еще прости. Ну вот, Музе, все жду твоего письма, потому что ты – своя здесь, в этом народе, и твои слова – его томления и боли.
        Твоя дочь и, кроме того, Лариса Рейснер».
        В бумагах из архива Рейснер встречается упоминание о том, что Владимир Злобин делал Ларисе предложение и посвятил ей сонет «Венеция».
    Любовница случайных королей,
    Аркадами, дрожавшая над ними,
    Рожденная Лукавым и Святыми
    И вскормленная грудью кораблей.

    Сегодня я по прихоти твоей
    Был Тассо, Тицианом и другими,
    Пока усталый день, приблизясь к схиме,
    Не бросил в воду зарево кудрей.

    Теперь сквозь ночь бесцельна и понятна
    Резьба колонн, похожая на пятна,
    И над дверями ласка львиных лап,

    Как будто мир в тончайших нитях хмеля!
    И рыцари широкополых шляп
    Идут в альков к Мадоннам Рафаэля.

        Владимир Злобин вернется к Венеции, уехав в Европу, а Лариса Рейснер через два года вернется на Волгу, чтобы пройти ее всю с боями.
        Всеволод Рождественский назвал Ларису многоликой. Действительно, у нее много как внешних обликов, так и состояний души. Со Злобиным она танцует на балах, с Лозина-Лозинским издает журнал «Богема».

    «Богема»

        В начале 1915 года вышли два номера, в которых есть стихи Ларисы. Лозина-Лозинский дал денег на журнал и потом забрал бразды правления в свои руки. Странное предисловие в первом номере, если учесть, что редакторы журнала – революционеры.
        «Мы – Богема! Беспокойная, бездомная, мятежная Богема, которая ищет и не находит, творит кумиры и забывает их во имя нового божества. В нас созревает творчество, которое жаждет прекрасной формы.
        И в этот момент, когда искусство терзают вопли и кривляния футуристов, надутое жеманство акмеистов и предсмертные стоны мистиков, когда храм превращен в рынок, где торгуют рекламой джингоизма (агрессивный шовинизм. – Г.П.), где справляют бумажную оргию за счет великой и страшной войны, – мы откладывает в стороны личины, бубенцы и факелы, пестрые лоскутья карнавала. Мы обрываем свист, покидаем кабачки и чердаки, мы отправляемся в дальний путь искания новой красоты, ибо в одной красоте боевой меч всеутверждающего жизненного «Да».
        Красота венчает форму. Форму, вечно умирающую и вновь рождаемую, так как нет конца исканиям и вечно вдаль уходит божество, недосягаемая идея.
        Вас, молодые, одиноко ищущие, мы зовем с собой на этот новый путь. Вас зовет Богема, одна свободная среди несвободных, берущая жизнь, как царь, из своей муки и позора, подобно женщине, творящая формы. Придите к нам. Мы – Богема».
        Друзья звали Ларису «Ионийским завитком» за любовь к античности, за внешность, напоминающую стройность античной колонны, за косы, уложенные вокруг ушей раковинами, похожими на ионийский орден.
        Балы все же будут продолжаться. Не танцевать – это выше сил Ларисы. Осип Мандельштам говорил, что у Ларисы была танцующая походка, как морская волна. Георгий Иванов в «Петербургских зимах» описал, как провожал Ларису с бала от дома Юрия Слезкина, где подавалось много шампанского, «Донского», по случаю войны:
        «– Да, да, в ссылку по этапу, в Сибирь, на виселицу, на костер.
        Она распахивает шубу и откидывает голову. Какое прекрасное, «гордое человеческое лицо»! Два года назад, там, у окна в ее полудетском силуэте мне почудилась Психея. Теперь эта красота отяжелела как-то. Нет, не Психея. Скорее Валькирия…
        Сани летят по рыхлому снегу, по льду, через Неву. Желтый зимний рассвет медленно расползается по небу. После бессонной ночи кружится голова. И это удивительное лицо, эти серые, сияющие, широко раскрытые глаза, эти отрывистые слова, «печальные и страстные».
        – «Да, в ссылку, на костер. Я не могу так жить. Я не хочу так жить»…
        Особенной дружбы между нами нет: стихи ее мне чрезвычайно не нравятся, манера держаться – тоже. Она держится «по-московски»: в одно и то же время и «декаденткой», и синим чулком, и «товарищем», и потрясательницей сердец. На мой «петербургский» взгляд, все это достаточно безвкусно. Короче – я давно не завидую морскому кадету.
        Но сейчас… глядя в ее удивительное лицо, слыша ее голос, я… испытываю что-то вроде страха, как перед существом из другого мира. Валькирия?.. Может быть, и впрямь Валькирия. В Сибирь?.. На костер?.. Пожалуй, и впрямь пойдет в Сибирь, не побоится костра…
        …Она глядит широко раскрытыми, грустными серыми глазами на небо, такое же серое, такое же грустное.
        И, помолчав, тихо, точно про себя, говорит: – Нет, ничего не хочу, ничего не могу. В сказке – каменное сердце. Каменное? Это еще ничего. Но если мертвое, мертвое?..»
        Может быть, эту раздвоенность в глубине души Ларисы и отразил в портрете Василий Шухаев. Бурю, натиск и мертвый штиль, которые сменяли друг друга.

    «Посмертные дневники» Лозина-Лозинского и Георгия Иванова

        Георгий Иванов в «Петербургских зимах» вспоминал о своей единственной встрече с Алексеем Лозина-Лозинским в «Бродячей собаке». Среди нескольких посетителей «Собаки», которые дожидались утра и утренних извозчиков, оказались не очень трезвые Иванов и Лозинский. Разговорились. Иванов ждал поезда в Гатчину, где «жила та, в которую он влюблен», и почему-то легко и охотно рассказал об этом незнакомому человеку. В свою очередь незнакомец стал рассказывать, какие виды самоубийства к какому времени суток подходят. «Стреляться на рассвете очень легко, я бы сказал весело». И только получив от незнакомца при прощании визитку, Георгий Иванов узнал, что это был Лозина-Лозинский. А вскоре услышал о его самоубийстве.
        Это произошло 5 ноября 1916 года. Через месяц Алексею Константиновичу исполнилось бы 30 лет. Он отравился большой дозой морфия, принимая его постепенно и понемногу, чтобы записать изменения своего состояния. Последнее слово, написанное неровными буквами, – М а м а. Видимо, мама была последней соломинкой в его душевном ужасе и страхе.
    В час смерти гимны сфер до слуха б донеслись,
    И в мире стало б все печально и лазурно…
    Но страшен гороскоп холодного Сатурна,
    Под коим разные бродяги родились.
    Когда закончит дух последнюю эклогу,
    И Marche funеbre, дрожа, порвет последний звук,
    И улетит с чела тепло ласкавших рук —
    Прах отойдет к земле, а дух вернется к Богу,
    И смысл всей жизни, всей, откроется мне вдруг.
    И нищим я пойду к далекому чертогу.

        В августе 1958 года во Франции, в эмиграции, другой поэт – Георгий Иванов, зная, что его болезнь неизлечима и он обречен, записывал состояния своей души перед смертью. Его августовские стихи, думается, редчайший дар человеку, высочайшая вершина на пути поэта и в творчестве, и в жизни, поскольку стихи эти стали проводником истины. Из «Посмертного дневника» Георгия Иванова:
    Если б время остановить,
    Чтобы день увеличился вдвое,
    Перед смертью благословить
    Всех живущих и все живое.

    И у тех, кто обидел меня,
    Попросить смиренно прощенья,
    Чтобы вспыхнуло пламя огня
    Милосердия и очищенья.

        А самоубийство Алексея Лозина-Лозинского предупреждает, убедительнее некуда, каким путем истину не открыть.
        На вечере памяти Алексея Лозина-Лозинского, устроенном Обществом «Медный всадник», были и Лариса Рейснер, и Георгий Иванов. Стихи Лозина-Лозинского читал Михаил Лозинский. Он не был родственником и не был знаком с Алексеем Константиновичем, но хорошо умел читать стихи. В остальном вечер получился безобразным. Случайный молодой человек, желая развеселить публику, принялся петь куплеты, подыгрывая себе на рояле. Лариса не выдержала, топнула ногой, раскричалась, что все это мерзко, недостойно, что она пришла на вечер памяти поэта, а ее угощают пошлостью.
        Лариса начнет писать и не закончит статью о Лозина-Лозинском: «"Хороший вкус нужен для суждения о красоте природы, но для оценки искусства нужен гений" (Кант). Этим гением был одарен поэт Лозинский… статьи и проза последнего периода не что иное, как настойчивое познание прекрасного, в отличие от дилетантского и вульгарного „чувствования“ и „вчувствования“. Редкая способность…»
        В архиве сестры поэта Ирины Константиновны Северцевой сохранилось стихотворение Сусанны Альфонсовны Укше (секретаря В. В. Святловского, ученицы М. А. Рейснера), посвященное Алексею Константиновичу. Возможно, она поняла его лучше всех, может быть, любила.
    Стоял над его колыбелью
    Волшебниц заоблачный рой.
    Они ему в день новоселья
    Подарок несли дорогой.

    Но фей лучезарных лобзанье
    От муки его не спасло,
    И тихо богиня страданья
    Над ним наклонила чело.

    Крылом колыбель осенила
    И в золоте царственных роз
    Терновый венец положила
    В кристаллах рубиновых слез.

    И вырос он, чуткий и милый,
    Талантливый, смелый, больной.
    Недаром над ним ворожили
    Красавицы феи толпой.

    Детей он любил и свободу,
    И девушек юных весной,
    И серую жуть непогоды,
    И неба лазурный покой.

    Цветы и закатов пожары,
    И пристальных ласку очей,
    Но феи страданья подарок
    Стал мукой бессонных ночей.

    Порою смеялся он гадко,
    Молился, опять проклинал.
    Потом, одинокий, украдкой
    Ночами в подушку рыдал.

    За ним неспокойно бродила
    Сомнения страшная тень.
    И пал он у ранней могилы,
    Как загнанный в поле олень…

        Не запоздайте с Истиной», – завещал Ларисе Лозина-Лозинский. Революцию влюбленности, любви к ближнему Лариса переживет еще до социалистической революции. Революцию религиозности, может быть, – в горах Афганистана.

    Глава 16
    «РУДИН»

        В каземате той огромной вселенской тюрьмы, которая железным кольцом произвола и насилия охватила весь мир, заперт молодой и бесплотный дух.
        Л. Рейснер. Офелия.
        Ровесники Лариса и Георгий Иванов были просто товарищами по началу литературного пути, спутниками по балам, выставкам, кружкам, но знаковые отметины в жизни друг друга оставили. В архиве Ларисы хранится написанное Георгием Ивановым прошение:
        «Заместителю Народного Комиссара по Иностранным делам тов. Карахану. С первого дня Революции, находясь в Петрограде и работая как поэт-переводчик в Государственном Издательстве, я бы не возбуждал ходатайства о выезде из Сов. России, если бы не катастрофическое положение моей жены и маленького ребенка за границей. Очень прошу Вас разрешить мне кратковременную поездку за границу с тем, чтобы освободить свою семью от тяжелой материальной зависимости, вместе с ней вернуться в Россию. Разумеется, что ни о какой черносотенной антисоветской агитации с моей стороны не может быть и речи».
        На этом прошении Лариса Рейснер написала:
        «Зная тов. Иванова несколько лет как совершенно порядочного человека, связанного сейчас с РСФСР всеми корнями своего художественного и гражданского миросозерцания, я со своей стороны ручаюсь за все, изложенное в его прошении и прошу его удовлетворить».
        Документ атрибутирован 1918 годом. За границу Георгий Иванов уехал осенью 1922 года с Ириной Одоевцевой. Ларисе Рейснер он оставил акростих:[2]
    Любимы Вами и любимы мною,
    Ах, с нежностью, которой равной нет,
    ека, гранит, неверный полусвет
    И всадник с устремленной вдаль рукою.

    Свинцовый, фантастический рассвет
    Сияет нам с надеждой и тоскою,
    Едва-едва над бледною рекою
    Рисуется прекрасный силуэт…

    Есть сны, царящие в душе навеки,
    Их обаянье знаем Я и Вы.
    Счастливых стран сияющие реки

    Нам не заменят сумрачной Невы,
    Ее волной размеренного пенья,
    Рождающего слезы вдохновенья.

        В отличие от более поздних воспоминаний Георгий Иванов в период создания этого стихотворения, во время их прогулок по Петербургу, признавал в Ларисе поэта и петербурженку. В поэзии человек более точен, чем в мемуарах, где сталкиваются характеры и пристрастия. В Медном всаднике Лариса услышала свои стихи, свою музыку. Уловила близкий ей ритм гнева и борьбы:

    МЕДНОМУ ВСАДНИКУ

        Добро, строитель чудотворный, – Ужо тебе!
        А. Пушкин
    Боготворимый гунн
    В порфире Мономаха.
    Всепобеждающего страха
    Исполненный чугун.

    Противиться не смею;
    Опять – удар хлыста,
    Опять – копыта на уста
    Раздавленному змею!

    Но, восстающий раб,
    Сегодня я, Сальери,
    Исчислю все твои потери,
    Божественный арап.

    Перечитаю снова
    Эпический указ,
    Тебя ссылавший на Кавказ
    И в дебри Кишинева.

    «Прочь, и назад не сметь!»
    И конь восстал неистов.
    На плахе декабристов
    Загрохотала Медь…

    Петровские граниты
    Едва прикрыли торф —
    И правит Бенкендорф,
    Где правили хариты!

        Владимир Пяст, прочитав это стихотворение в восьмом номере журнала «Рудин», написал Ларисе: «Приветствую в Вас гражданского поэта, по которому давно стосковалась наша литература». Связала Медного всадника с восстанием и Зинаида Гиппиус в стихотворении «Петроград» в декабре 1914 года, возмущенная переименованием города:
    Но близок день и возгремят перуны.
    На помощь, Медный вождь, скорей, скорей!
    Восстанет он, все тот же бледный, юный,
    Все тот же – в ризе девственных ночей.

    Литературно-художественное общество «Медный всадник»

        Общество «Медный всадник» было задумано осенью 1915 года. Владислав Ходасевич в письме Борису Садовскому просил принять его в члены этого кружка. Среди его участников были Мандельштам, Кузмин, Цензор, Рославлев, Е. Иванов, Рейснер, Яворская, Городецкий, С. Прокофьев, Ю. Слезкин, П. Михайлов, Гумилёв, Ауслендер. Через полгода о первом вечере кружка писал в вечернем выпуске «Биржевых ведомостей» от 18 марта 1916 года Вл. Боцяновский:
        «Конечно, судили современную литературу и, конечно, критику по преимуществу. Досталось также и писателям. Юрий Слезкин, выступивший с докладом, очень беглым, не пощадил даже Чехова, даже Глеба Успенского. За последнего пришлось заступаться проф. Святловскому. Молодым свойственна буйственность, и, конечно, этого ей в осуждение никто не поставит. Молодежь поставила на своем знамени Медного всадника, короче говоря – Пушкина. С таким знаменем можно идти вперед. Судя по докладу Слезкина, новое общество намерено обратить свое главное внимание на форму.
        Случайно, но первое собрание кружка происходило в квартире проф. В. В. Святловского, представляющей собой нечто вроде не то музея, не то даже храма, воздвигнутого Наполеону. Со всех углов смотрит на вас Наполеон, каждая вещь имеет какое-нибудь отношение к нему – и картины, и гравюры, и скульптура, и даже мебель. Вот человек, творивший, а не гонявшийся за формой. Текущая жизнь дает сейчас такой богатый материал, прямо требующий творческой обработки».
        Собрания общества, по свидетельству актера и журналиста П. П. Михайлова, проходили и на квартире Рейснеров. Михаил Андреевич живо интересовался делами кружка. Сергей Прокофьев и Лариса Рейснер были самыми молодыми его членами. Музыкант, только что окончивший консерваторию, играл у Рейснеров «Сарказмы» Беляева; Лариса делала доклад об исторической прозе Пушкина в свете демократического движения, читала свои стихи, среди которых выделялось стихотворение «Шелк»:
    Пусть женщины платья непрочны и марки,
    Их складки так смелы, их краски так ярки,
    Так много в их шелесте вешней тревоги,
    Что кажется, скоро такие же тоги
    Покроют под ропот пастушьей свирели
    Колючим пушком задремавшие ели,
    Отгрезят зеленой красой и мгновенной
    Все выси и долы цветущей вселенной.

    Сергей Кремков

        «Беру второй номер „Богемы“, фолианты, портьеры, о букинистах, о почерневших гравюрах, о мраках библиотек. Поистине лавочки антиквариев и букинистов. А где же жизнь? И Вы тоже спрятались в биологию. Биение аорт – разве не жизнь? Отвечаю: нет! У Вас и здесь на первом плане Буонарроти. И здесь откинутые назад, изнеможденные руки. И здесь темнота, жмурки, отсутствие силы, полета!.. Ваша поэзия чеканна, красива, торжественна, но жизни все-таки мало. Стиль и торжественность победили смелость и непосредственность. Но довольно об этом. Вам же я хотел сказать, что любовался Вами, когда Вы слушали стихи. У Вас сверкали глаза, горели щеки. Я не писец из Гос. Думы, но мое сердце билось сильно.
        Ваш поклонник в поэзии и жизни. Искренне преданный Сергей Кремков.
        Надеюсь, что Вы ради эксцентричной и милой забавы ответите мне».
        Сергей Кремков познакомился с Ларисой на студенческой скамье, входил в университетский поэтический кружок. Лариса с осени 1914 года посещала лекции на юридическом и филологическом факультетах университета как вольнослушательница. В 1916 году Сергея, как и многих других студентов, призвали в армию. Он окончил артиллерийское училище, воевал на фронтах Первой мировой, Гражданской, оставшись кадровым военным. И всю жизнь, когда не удавалось быть рядом с «Ларочкой», писал письма. А в них – стихи, посвященная ей поэма. «Ничего не „добиваюсь“, просто хочу на Вас смотреть… Мое желание видеть вас не покидает меня ни на минуту».
        В архиве Ларисы Михайловны последнее письмо от Кремкова датировано 1924 годом. Сергей Михайлович возникал в ее жизни всегда, когда ей было особенно трудно, подавая неведомо откуда свой голос.

    Университетский поэтический кружок

        Поэзия во мне так и не родилась. Это недоношенное дитя. Но разве от этого я меньше могла бы его любить?
        Л. Рейснер
        Какой увидел Ларису впервые Сергей Кремков? Наверное, такой же, как увидел ее Всеволод Рождественский, оставивший свои воспоминания:
        «Университетская аудитория наполнялась студентами. Стоял тот смутный гул от смятения голосов, шарканья ног, стука пюпитрами, который всегда предшествует началу лекций. Я, наклонясь над столом, разбирал учебники и тетради, как вдруг оборвался шум, настала глухая тишина. Подумалось, что вошел профессор. Но на пороге стояла девушка лет восемнадцати, стройная, высокая, в скромном сером костюме английского покроя, в светлой блузе с галстуком, повязанным по-мужски. Плотные светловолосые косы тугим венчиком лежали вокруг ее головы. В правильных, словно точеных, чертах ее лица было что-то нерусское и надменно-холодноватое, а в глазах – острое и чуть насмешливое. „Какая красавица!“ – подумалось невольно всем в эту минуту. А она, чуть наморщив переносицу и, видимо, преодолевая смущение, обвела несколько беспокойным взглядом всю аудиторию и решительно направилась к моей скамейке, заметив, что там осталось единственное свободное место. Я подвинулся с готовностью, и она уселась рядом. Неторопливо, с деланым спокойствием раскрыла портфельчик, вынула оттуда тетрадку и толстый карандаш. Легкая краска смущения заливала ее лицо, но все жесты были спокойными и твердыми. Она чувствовала, что все взоры устремились на нее, но старалась ничем не выдать своего волнения.
        А удивленное внимание аудитории вполне объяснимо. Женщины в Петроградском университете 1915 года были явлением редчайшим. Они допускались к занятиям с особого разрешения властей.
        Началась лекция профессора Ф. Ф. Зелинского, знатока классической филологии и античной литературы. Речь шла о стилистических сопоставлениях «Илиады» и «Одиссеи».
        Моя соседка быстро записывала что-то в тетради. Сломался карандаш. Она неторопливо и спокойно подняла на меня глаза – я успел заметить, что они у нее светло-стального цвета, – и сказала просто и вместе с тем несколько повелительно: «Ножик, пожалуйста!» Я поспешил исполнить просьбу. Так началось мое знакомство с Ларисой Михайловной, перешедшее потом в юношескую студенческую дружбу. Еще больше сдружило нас участие в университетском «Кружке поэтов»».
        Среди многочисленных кружков в университете этот был самым маленьким по количеству участников. Кроме Рождественского в него входили Георгий Маслов, Владимир Злобин, Виктор Тривус, Дмитрий Майзельс, Анна Регатт.
        Третий номер альманаха университетского «Кружка поэтов» в машинописи сохранился в архиве Ларисы Рейснер. Единственный уцелевший экземпляр. «Мы дерзостно мечтали о сокрушении еще недавно столь пленявшего нас символизма, тщательно изучали все его приемы и намеревались явить миру новые образцы свободного в интонациях и выразительного поэтического языка», – писал В. Рождественский. И далее: «Лариса Михайловна часто выступала с чтением своих стихов. Несколько ровным, но вдохновенным голосом читала она по рукописи свеженаписанные строфы. Тематика была разнообразной и не совсем обычной. Чаще всего возникали образы французской революции или образ художника, творчество которого, при всей его эстетской отторженности от действительности, неминуемо приходит в трагическое столкновение с непосредственной жизнью».
        Студенческая дружба с Вс. Рождественским включала любимые Острова, прогулки на яликах по Неве, кипу писем, записочек, хотя они часто встречались в университете. Было даже их любимое дупло на Крестовском острове для записок. Перед прогулкой Всеволод приходил во двор дома на Зелениной, вызывал Ларису и ждал ее внизу. Подниматься к ним в квартиру ему было страшновато, потому что Михаил Андреевич к студентам относился строго. Но студенты любили его за увлекательные лекции.
        «У Ларисы была редкая красота, – рассказывал мне Всеволод Александрович при встрече 18 мая 1967 года, – во всей жизни можно не встретить такую. В ней мгновенно вспыхивал полемический задор, бунтарство. Поэтому разошлась с Гумилёвым, которого любила. Восхищалась, ненавидела, ревновала к Ахматовой. Была в ней доля театральности. Молодежь находилась тогда под влиянием Н. Евреинова, а он сам помешался на своей теории „театр для себя“. Придти в гости – пьеса, проводы – новая пьеса. Лариса втайне гордилась своим умом, хотя сама была воплощением женственности, тонкого кокетства. Ей была свойственна романтичность, она любила все яркое, даже резкое и решительное, но умела сдерживать свои порывы инстинктом вкуса.
        Однажды в откровенном разговоре она пожаловалась на то, что разучилась понимать «простые, естественные вещи», что ей все хочется «усложнять и обострять».
        – Но как же так? Ведь есть у вас стихи о закатах, о тихих озерах. Ведь любите вы наши незатейливые сосны и дюны?
        – Люблю? Не знаю. Нет, это не любовь. Это хитрость сердца. К природе, в сущности, я равнодушна. Человек – это другое дело! И опять-таки мне нужно что-то сложное, отнюдь не каждодневное. И не такой человек, каким он есть сейчас. А такой, каким он должен стать в будущем. Я вообще люблю будущее, которого еще не знаю.
        С друзьями Лариса была откровенной и прямой и вовсе не такой уж «сложной». Она любила прогулки, любила танцы, мечтала научиться хорошо ездить верхом, перемежала серьезное чтение с самым легковесным, умела понимать шутку… Но ее слишком умные и слишком патетические стихи не встречали глубокого сочувствия. Гораздо ярче была она в своих критических выступлениях. «Аристократка» в нашей демократической среде, она жаждала поклонения и умела его добиваться.
        К критике Лариса относилась довольно чувствительно и любила повторять откуда-то ею взятую сентенцию, что свои пристрастия она ставит выше своих убеждений. Вообще у нее часто бывал в то время «ум с сердцем не в ладу». А сердце у нее было и сердитое и благородное».
        С чтением стихов Лариса выступала в разных местах. И в Тенишевском училище, где просила Ахматову подержать ее за руку, чтобы справиться с волнением, и на разных литературных вечерах. А однажды, в марте 1915 года, в одном «симпатичном кружке студентов-юристов», устроивших вечер поэзии, который тянулся тускло, однотонно, вызвали читать стихи Ларису. Присутствовавший при этом Г. С. Елисеев, давний знакомый ее отца, писал Михаилу Андреевичу:
        «Да неужели это та бойкая, правда, маленькая девочка, которая провожала нас с сыном в Берлине до трамвая? Положим, и тогда она поразила своей самостоятельностью. Как можно было поручить такое ответственное дело, как проводы с переходом через улицу, такому ребенку. И вдруг – взрослая девица, красавица, смелая, эффектная. Уже одного этого было довольно, чтобы обалдеть, но дальше… задекламировала. Не я один был в восторге – вижу вся аудитория наэлектризована. Кончила – безумный взрыв восторга и аплодисментов. Приятно поразило меня, кроме красоты чтения и формы стиха, – полное отсутствие банальности и, так сказать, интеллигентность эпитетов, содержания».
        Выступала Лариса и в «Академии стиха» при журнале «Аполлон», где читала свое стихотворение «Эрмитаж»:
    Сегодня, как всегда, озлобленно-усталый,
    Я отдохнуть пришел в безлюдный Эрмитаж.
    И день благословил, серебряный и талый,
    Покрывший пепельной неясностью порталы,
    Как матовым стеклом анатолийских ваз.

    В упругой грации жеманного Кановы,
    В жестокой наготе классических камней
    Недвижно-радостны, мучительны и новы
    Творящей красоты рельефные основы,
    Мечты, почившие в безмолвии камней.

    Как правильно дворца нарядные пороги
    Лепного потолка усиливают гнет;
    Не оживут однажды скованные боги,
    И никогда пожар бичующей тревоги
    Любви царящего полета не вернет.

        «Лариса раньше многих, – вспоминал Всеволод Рождественский, – говорила о существовании рабочих окраин и о том, что Блок был ближе всех к пониманию их роли в городской общественной жизни». В тетради Ларисы есть зарисовки ее зеленинской окраины. Перо Ларисы сродни кисти художника, настолько зримы создаваемые ею картины:
    Где вдаль бежит холодный переулок,
    Где огоньки дешевого притона
    Не разгласят придушенного стона,
    Где с хохотом стучится посетитель
    В позорную подвальную обитель,
    Где в вышине, как поднятые крупы
    Громоздких крыш скользящие уступы,
    Я проходил в зените ночи белой
    Чуть-чуть хмельной, разнеженный и смелый…

        Молодым поэтам где-то надо было печататься. Первый издательский опыт Лариса приобрела при выпуске первых двух номеров «Богемы». Рейснеры задумывают издавать свой журнал, используя льготы для университетских изданий.

    Свой журнал

        «Я устал жить с завязанным ртом, – говорит Михаил Андреевич в автобиографическом романе Ларисы Рейснер „Рудин“, – мы будем первыми, которые нарушат ужасающую тишину. Давай, милая, скажем громко, отчетливо, весело, что мы против войны, против побед и против крови… может быть, за нашей спиной раздастся гул, движение, этот отравленный ненавистью крик, которого мы ждали так долго. Хочешь, рискнем, все равно жить дольше так, как мы жили, невозможно».
        Через девять лет, в 1925 году, Лариса продолжила эту тему в статье «Что вспомнилось сегодня»:
        «Страшные были дни. Торговцы солдатскими сапогами достраивали уже на Островах дворцы, похожие на греческие храмы или обсерватории… На месте срытых дворянских гнезд росли домины с лестницами, как груди мадам Рубинштейн, увешанные камнями, – домины, о которых вся страна знала, сколько они стоили шинелей, портков и сапог, украденных с кровавых полей. Кирпичи для этих построек резались из сырого человечьего мяса, и война дышала над петербургской гарью новеньких автомобилей и трупной вонью, которую ежедневно приносили с оттаявших Мазурских озер, от Карпат и из Галиции ликующие страницы продажных газет… Помню корректнейшего мистера Кроуна, возвратившего редакции молодого антивоенного журнала „Рудин“ рукопись с неизъяснимой и корректной улыбкой.
        – На Плеханова и Бурцева вашему художнику лучше никаких карикатур не рисовать. Мы имеем точные инструкции поддерживать и укреплять авторитет этих патриотов».
        Только в январском четвертом номере «Рудина» в 1916 году смогло появиться редакционное обращение к читателям о задачах нового журнала:
        «Ставя своей целью создание органа, который бы клеймил бичом сатиры, карикатуры все безобразие русской жизни, где бы оно ни находилось, редакция „Рудина“ вместе с тем стремится открыть дорогу молодым талантам и при их помощи придти к установлению новых культурных ценностей. Ввиду сказанного редакция „Рудина“ обращается к широким кругам русской – особенно провинциальной – публики с призывом помочь редакции как доставлением материала (фотографий, рисунков и документов) о всех отрицательных явлениях окружающей действительности, так и статей, стихотворений, рассказов, которые лишь с трудом могут пройти на страницы столичных журналов, гоняющихся за громкими и общепризнанными именами».
        Рейснеры не могли жить без борьбы, и потому журнал стал называться именем тургеневского героя, умершего на баррикадах. И рейснеровский «Рудин» уйдет на литературные баррикады сражаться с недавними друзьями, теперь поддерживающими войну, – Л. Андреевым, С. Городецким и многими другими. Из статьи Ларисы «Что вспомнилось сегодня»: «Собственно говоря, настоящая литературная подлость никогда не существовала в чистом виде, но всегда пополам с искренним энтузиазмом… большинство писателей, с барабанным боем перешедших на передовые войны, бряцая шпорами земгусар и университетскими значками вместо боевых отличий, искренне верило или хотело верить своим новым убеждениям. Это удивительное совпадение приятного с полезным и есть, собственно говоря, секрет ренегатства».
        В газете «День» 10 октября 1916 года был напечатан отзыв о лекции М. А. Рейснера «Л. Андреев против М. Горького», в которой был поставлен вопрос: «Кто же прав? Максим Горький, выступивший в такой момент, когда в широких кругах общества замечается националистический угар, переходящий подчас в шовинизм, или Андреев, взявший на себя защиту „славянской души“?»
        А. В. Луначарский в своих очерках по истории русской литературы писал о герое романа Тургенева: «Рудин – трубач, который всех будит». Когда осенью 1917 года Лариса Рейснер станет секретарем Луначарского, может быть, они обнаружат и другие общие точки зрения, общие пристрастия.
        Более тридцати авторов печаталось в «Рудине». В восьми номерах (журнал выходил раз в две недели) опубликованы два стихотворения О. Мандельштама, одно Б. Садовского, стихи Г. Маслова, В. Святловского, Вл. Злобина, С. Кремкова, Вс. Рождественского, В. Тривуса, Дм. Майзельса, И. Евдокимова и др. В небольшом журнале на 16 страницах, помимо стихов, были представлены рассказы, публицистические статьи, критика. На обложке форматом с тетрадь для рисования изображен романтический силуэтный профиль мужчины с высоким воротником и шейным платком. Силуэт вписан внутрь венка. Над ним название – «Рудин».
        В оформлении журнала принимал участие молодой художник H. Н. Куприянов, впоследствии известный книжный график. Рисунки и заставки сделал С. Н. Грузенберг, уже известный художник. Оформление выдержано в стиле и эстетике «Мира искусства». На этом фоне резко выделялись политические карикатуры студента Академии художеств Е. И. Праведникова, стиль которого, по характеристике Ларисы, определялся «сочетанием академической точности с подавляющим реализмом и чудовищной злостью». Наиболее острыми были карикатуры на К. Бальмонта, П. Струве, В. Бурцева, Г. Плеханова, Л. Андреева, К. Чуковского, занявших оборонческую позицию.
        Однако держался журнал в основном на главных сотрудниках – Ларисе и Михаиле Андреевиче. Екатерина Александровна дала для публикации пять рассказов под псевдонимами Р. Власта, Ю. Хитрово; рассказы эти грешили большим количеством бытовых подробностей и расплывчатым смыслом. Михаил Андреевич писал под псевдонимами Марин, М. Ларин, И. Смирнов, Лариса – Л. Храповицкий, Е. Ниманд, Рики-Тики-Тави. Стихи подписывала настоящей фамилией.
        Памфлеты М. А. Рейснера высмеивали косность официальной науки, бюрократизм, закулисных политических деятелей, ненадежных либералов. Девять литературно-критических статей опубликовала Лариса: о Сологубе, Блоке, Маяковском, Е. Замятине. Ее статья «С. А. Венгеров и русская литература. Героический характер русской литературы» начинается блестящими определениями искусства:
        «Искусство – всегда бурная диалектика, всегда гамма, построенная из противоречивых созвучий, всегда победа, разбивающая свое лучшее воплощение. Искусство – высшая и непрерывная жизнь, ожесточенная борьба отрицающих друг друга красок, размеров и миропонимании… Красота не имеет лица – потому что лица ее неисчислимы… Гений неистощим – он не повторяется. Не так смотрит на дело С. А. Венгеров. В своей истории литературы он решил во что бы то ни стало помирить враждующих поэтов, философов и публицистов…
        Но как же быть с тобой, тревожный, яркий XX век, как сгладить твою холодную чувственность, самобичевание изощренных мистиков, как поставить рассудочного порнографа и расчетливого самоубийцу на кафедру «учительского слова», да еще в тесном мундире прекраснодушия, неизменного пророчества и самопожертвования».
        В седьмом номере журнала Лариса поместила свою статью «Через Ал. Блока к Северянину и Маяковскому», где писала: «Александр Блок никогда не был революционером и реформатором. Величие его поэзии не искало пурпурных и золотых слов… Всегда большой и незабываемый, даже в пошлых образах, даже в поблекшей теме, он бесшумно переступил черту временного и ничтожного. Его влияние громадно, как влияние абстрактной идеи, тончайшей математической формулы. Из сумерек социального упадка он вынес цветок мистической поэзии, бледный, но благоухающий, и в этом его величайшая заслуга. Но подражать Ал. Блоку, его полутонам, его лирике, выросшей без света и воздуха, его любви, затерянной в сером, холодном небе, невозможно и бесполезно. Как всякое завершение – Блок неповторим».
        В дневниковой записи от 21 марта 1921 года Блок отмечает, что получил комплект журнала «Рудин» лично от профессора Рейснера. И дальше пишет: «В 1915–1916 годах Рейснеры издавали в Петербурге журнальчик „Рудин“, так называемый „пораженческий“ в полном смысле, до тошноты плюющийся злобой и грязный, но острый… где обо мне сказано лестно, что я не был никогда революционером и реформатором, что я большой и незабываемый, мое влияние громадно, как влияние абстрактной идеи, что у меня полутона, бледный цветок, завершение и пр… В 8 номере профессор Рейснер пишет статью о Либкнехтах, протестовавших против войны (как ее пропустили!)».
        В некоторых номерах журнала оставались пустые места на страницах – значит, цензура не пропустила какие-то материалы.
        Александр Блок прочел журнал через пять лет. Владимир Пяст написал Ларисе о своем впечатлении сразу же, весной 1916 года: «С величайшим интересом прочитал 8 номер журнала. Восхищаюсь силой, энергией и талантом, с которым он ведется. Но не согласен с Вашей злобой на некоторых из деятелей, с кладбищенски жутким характером некоторых карикатур. Не разделяю Ваших воззрений. И тем не менее считаю, что вряд ли когда-нибудь среди „молодой литературы“ – по крайней мере среди молодой, – появлялось столь же интересное начинание, как Ваш журнал».
        Борису Садовскому особенно понравились заключительные строки стихотворения «Эрмитаж»:
    И никогда пожар бичующей тревоги
    Любви царящего полета не вернет.

        Тридцатого декабря 1915 года он прислал Ларисе посвященный ей акростих:
    Ласково строги твои черты.
    Ангел с мечом не дает тебе пасть.
    Радостны розы твоей мечты,
    И сердце рвется к тебе во власть.
    Снова весна залила кусты,
    Алмазами слез заиграла страсть.
    Рудин восторженный! – если б на миг,
    Если б на миг он восстал теперь,
    Ищущим сердцем к тебе приник,
    Сладко шепнул бы: надейся, верь.
    Новый призывный слышится клик.
    Едва заря приподымет лик,
    Робко в твою постучу я дверь.

    В новогоднюю ночь 1916 года

        В романе «Рудин» Лариса описывает выход первого номера журнала под Новый год. На самом деле рождественский номер был уже третьим, но сути это не меняет:
        «Журнал привезли из типографии завернутым, как новорожденного, и торжественно развернули на столе. На белой чистой обложке открылась голова Рудина. Вокруг него столпились сотрудники и никто не хотел говорить: сегодня это был еще их Рудин, неведомый, пришедший в мир со своей капризной и опасной улыбкой, завтра его станут продавать…
        Узнают ли свои, не покажется ли чужой в предместьях его аристократическая тень, увидят ли действие за его насмешливой речью? Но как молод был Рудин в этот день своего второго дня рождения!
        Грин трезвый, в невероятно высоком и чистом воротничке, который, впрочем, скоро снял и спрятал в карман, грел возле печки, полной трескучего пламени, свое веселое и безобразное лицо».
        Александр Грин дал для журнала свой рассказ «Танец», который почему-то не был напечатан. Но продолжим читать роман дальше:
        «Смелый путешественник, описавший жаркое небо и дикие леса юга из своей комнаты в желтых вонючих ротах и ни разу не видевший в жизни ни одного лица, действительно похожего на то, что ему снилось, – наконец, чувствовал великое успокоение, сумасшедший, он был среди своих… Наконец, его перо понадобилось… косые лучи, падая из-за разорванных обезумевших туч, озаряли трагическим блеском его любимый пейзаж: море, острова и людей лучшей породы.
        …Кремков очень легко писал пародии, эпиграммы, гротески. Стихи были очень хороши, неприличны и прилипчивы: их невозможно было забыть. Еще лучше был сам Кремков, сидящий на корточках, с очень тонкими и яркими губами, красными от огня, в позе сатира, подобравшего под себя копытца, читающего анакреонический стих и почесывающего беспокойными рожками лохматый бок старого и благодушного пьяницы.
        – Ал. Ал., я влюблен.
        – Знаю, батюшка.
        – А она меня любит?
        – Она никого не любит, тем и хороша».
        О судьбе Сергея Михайловича Кремкова после его письма Ларисе Михайловне в 1924 году мне ничего не известно, но Лариса на его письмо ответила, о чем написала в своем романе.
        Следующий отрывок дает представление о матери Ларисы: «Екатерина Александровна в белом кружевном чепце, в свежих крахмальных рюшах, в которых терялись две насмешливые складки ее щек, тоже держала в руках свежий номер. Глаза ее бегали по строчкам, меняя выражение, и рука с поднятым кверху пальцем делала такие движения, точно она угрожала негодной конституции, и толстому декану, и Бальмонту – всем. Молодые люди стояли вокруг нее, визжали и неистово радовались. Многие из них печатались впервые, и подвижное лицо Екатерины Александровны было первое, на котором они читали свою победу. Каждый должен был сам прочесть вслух свое произведение».
        Но сейчас пусть авторы «прочтут» то, чего не было на страницах журнала, – свои обращения к Ларисе.
        Алексей Михайлов – «Обращение к самому себе»:
    Размахи твоего резца,
    Дружа с сатирою злодейской,
    Зачем ваяют без конца
    Не контур юного лица,
    Но Кальмы профиль иудейский?

    Рисуй Лариссины черты,
    И после, перебрав тетради,
    Ты, может быть, о Петрограде
    Вздохнешь, промолвив: не укради
    У Пушкина – и улыбнешься ты.

        Сергей Кремков:
    Вы увлекаете, как тайна,
    Но в Вас таинственности нет.
    В Вас сочетались так случайно
    И модный вальс, и менуэт.

    Ваш голос был невинно-звонок,
    Но в Вашем взоре – ряд веков.
    И сочетались в Вас ребенок —
    И сфинкс египетских песков.

    Ваш смех я слышал прихотливый,
    Как ослепительный хрусталь,
    А остроумием могли Вы
    Затмить и госпожу de-Stael.

    Неженский ум Ваш – покрывало,
    Что скрыло чувств огнистых нить.
    Ах, просто уважать Вас – мало,
    И как-то стыдно полюбить!

        Поэтических обращений к Ларисе у Сергея Кремкова – километры, выдернем еще несколько «верст»:
    Но Вы, редактор, строгий критик,
    В одном бессильны предо мной:
    Пока из сердца жар не вытек,
    Я буду помнить Вас – той… той…
    Обычной барышней с ракеткой,
    Мечтательной и робкой «деткой».

    Иль «полудеткой»… все равно.
    Я знаю сам, что Вы коварны,
    Что Вы игривы, как вино,
    Жестоки и неблагодарны.
    Но все равно… мне не к лицу
    Любить смиренную овцу.

    И я люблю Вас: Вы смешали
    И холод зимний, и огонь,
    Великолепие печали,
    И детско-милое «не тронь»,
    Смешали ласки грез в постели —
    И безмятежность колыбели.

        Из рождественского номера процитируем несколько строк стихотворения «Мудрецы» Владимира Злобина, посвященного Михаилу Андреевичу Рейснеру:
    О, мир их мучил, вставших на дыбы,
    Их – обретавших мудрость в тайном смысле.
    Чьи гордые и проклятые лбы
    Носили горечь раздвоенной мысли.

    И не могли мириться с блеском зла,
    И жить, не тронув хрупкие личины, простертые,
    Как два больших крыла.

        Но вернемся к празднованию выхода первого номера «Рудина», как это описано в романе Ларисы: «Восторг сделался общим. Лис, как присяжный мистик, был наряжен в знаменитую зеленую скатерть и стал первосвященником во главе процессии. За ним Кремков и Ариадна (имя Ларисы в романе. – Г.П.) с прыжками и поклонами. Рахиль несли на руках художники, как телесное воплощение своего искусства. Она дергала их за волосы и болтала в воздухе ножками. Перед каждой вещью они останавливались и благодарили за долголетнюю службу, за терпение бедности, за честное исполнение своих обязанностей. Теперь все изменится – комоду обещали замок, вместо старой, расщепленной дыры полам будут ковры, письменному столу – настоящие ноги вместо скрипучих перекладин – словом, вещи кланялись, если бы могли и говорили бы по-человечески.
        Наконец, общей радости стало тесно в четырех стенах.
        – Господа, до Нового года еще 3 часа. Идемте на Острова!
        Там есть аллея, на Островах. От моста, перекинутого через Неву между старинным театром Екатерины, нынче заколоченным, к Столыпинскому дворцу, она по берегу сворачивает налево. Деревья здесь старые и высокие, сильнее других защищенные от морского ветра всем Елагиным парком.
        Набережная всегда светла, и, когда из-за угла темной улицы вдруг выступает вся державная ширина, полная ветра, студеная, день кажется особенным, и кажется, что сейчас из света, вьюги и пустынного пространства выступит неожиданное, то, к чему стремится целая жизнь своими неслышными быстрыми днями».

    Владимир Святловский и Екатерина Рейснер

        Большую часть денег на издание журнала дал Владимир Владимирович Святловский. Он был председателем правления «Общества взаимного кредита печатного дела», а также управляющим делами великого князя Александра Георгиевича (герцога Лейхтенбергского). Это – одновременно с преподавательской деятельностью, исследованием аграрных, жилищных вопросов, истории экономических учений, собиранием всего, что относится к Наполеону, писанием стихов (в 1917 году выйдет его второй поэтический сборник «Седое утро»). В 1918 году, когда Святловскому очень трудно жилось, M. А. Рейснер продал свою библиотеку Академии наук и отдал часть долга (Святловский ссудил семье Рейснеров 6 тысяч рублей).
        Для издания журнала Рейснеры заложили все, что могли, в ломбарде на Большом проспекте. Даже «три знаменитые серебряные ложки, они же фамильное серебро», как иронизировала Лариса. Чтобы «сдвинуть большой тяжелый камень, в течение стольких лет давивший Большую Зеленину, нужно было сделать чудо – дать голос и выражение целой несказанной, застрявшей в горле, проглоченной жизни», – писала она.
        В своем романе Лариса львиную долю страниц уделила дому Святловского (Пятая линия, дом 2), его коллекции Наполеонов, его встрече с Екатериной Александровной Рейснер:
        «Нынче утром он ей позвонил по телефону, как всегда в свои критические, самоубийственные дни.
        – Кити, голубушка, сегодня за моей душой придет черт с портфелем. Что ему ответить?
        – Что он умница, но все-таки опоздал: надо было это сделать лет десять назад, пока вы не совсем оподлели. А что? Опять каетесь, Володя? Ох, не люблю оттепели у грешников.
        – Приезжайте ко мне, я такой бедный сегодня – очень хочу вас повидать.
        – Не поеду.
        – Ну тогда я сейчас повешусь на парадной люстре.
        – Вешайтесь.
        – А гусь с яблоками для вас зажаренный?
        – Пошлите его вашему князю, пусть видит, какой вы благородный. Забрали у него миллион, а гуся возвратили.
        – Так в три часа?
        – Ну, хорошо. Но смотрите, я ругаться буду…
        Наконец, особенно долго прячась за деревьями, не различимый из-за судорожной дрожи ресниц, назвал себя 12 номер трамвая, приблизился, осторожно, подождал, пока не спрыгнула на мерзлые камни Екатерина Александровна…
        – Поговорим о делах. Правда ли, что вы собираетесь издавать журнал, не то «Марат», не то «Робеспьер», – нечто вызывающее? Не надо. Во-первых, вас надуют и вы прогорите на втором номере; во-вторых, укусите всех, кого можно, и наживете новых врагов. В третьих, не время… И революции не будет!
        – Дурак! Я чувствую, знаю. Невозможно нарывать без конца.
        Она встала, и в сумерках Владимир Владимирович едва разглядел улыбку, но какую улыбку! На тонких губах появилась дрожь, покрытая легкой пеной. Белки широко открыты и на их влажной эмали холодеет последний свет, как в окнах тех сумрачных и прекрасных дворцов, которые смотрят на Неву с невыразимым предчувствием горя. Лоб в тысяче складок, желтый и сухой, в морщинах, вырытых мыслью… Над жестокой плитой лба – две плавные дуги, две надежды, два крыла для мечты. Они созданы, чтобы осенять взгляд в бесконечность, в будущее, в невозможное. Святловский испугался: перед ним стояла Нике, богиня победы… рука отломана, крылья тяжелые от долголетней могилы, и все-таки она летит, напряженная, как тетива, она в чистом небе, озаренная золотым солнцем, обещает победу одним, другим – гибель и роковое унижение. Вл. Вл. почувствовал холод и свою любовь, которая шевельнулась, как ребенок, озябший во сне».
        Через пятьдесят лет публицист, философ Григорий Померанц пустит в самиздат незабываемую мысль: «Дьявол рождается из пены на губах ангела, борющегося за святое дело». У Ларисы острый взгляд, она эту пену разглядела в природе борца, на губах у Кити. Но вернемся к ее роману.
        «– Милый Володя, будем откровенны. Для того, чтобы вы спокойно могли жить, Большой Зелениной и нашему пятому этажу надо бы провалиться куда-нибудь. Наши боги не могут разделиться – или ваш, или наш. Станете министром, мы будем писать о вас в нашем сумасшедшем журнале, мы вас отхлещем насмерть.
        Они стояли друг перед другом, как люди, готовые стать врагами. Она – тонкая и черная, он – приземистый, с короткой шеей, полной сил, с волосами, приподнятыми волнением, как у хищников.
        – Я вас любил всегда, люблю теперь, когда наша старая дружба должна расколоться.
        – И я вас тоже.
        Они обняли друг друга. Наполеоны бесстрастно смотрели в темноту мимо двух теней, так крепко, так горестно друг друга державших. Это продолжалось столько времени, сколько нужно огню, чтобы упасть на вытянутую, обнаженную, вечно молодую вершину; и ветвям, листьям, всем волокнам, чтобы ощутить этот огонь, текущий мучительной струей сверху вниз вдоль могучего ствола, и, наконец, в земле, глубоко под дрожащими корнями».
        Журнал начинался при прощании любящих. Журнал кончился от безденежья, цензурных запретов. В мае 1916 года подготовленный девятый номер не вышел. Но каков сюжет! Весной 1916 года Лариса наконец-то полюбила. Пену сдувает любовь. Откуда Лариса об этом уже знала?

    Глава 17
    ЗНАКОМСТВО С ГУМИЛЁВЫМ

        Мне непременно нужно ощущать другое существование – яркое и прекрасное.
        Н. Гумилёв
        Вы, кажется, спросили, есть ли у меня душа? Такой пожар лазури, солнца, света.
        Л. Рейснер, 1913 год
        Когда и где Лариса впервые увидела и познакомилась с Николаем Гумилёвым, точно сказать трудно. В автобиографическом романе «Рудин» она описывает знакомство с Гафизом (под именем которого скрыт Гумилёв) в «Бродячей собаке», куда пришла в поиске авторов и меценатов для своего журнала «Рудин» или «Богемы», первый номер которой вышел в феврале 1915 года. «Собака» закрылась 3 марта 1915 года.
        Двадцать седьмого января 1915 года в «Бродячей собаке» проходил вечер поэтов, где приехавший с фронта Николай Гумилёв читал стихи о войне. Двумя неделями раньше, 15 января 1915 года, за смелость в бою и конную разведку в конце 1914 года Гумилёву вручили первый Георгиевский крест.
        Кроме него в вечере участвовали Анна Ахматова, Осип Мандельштам, Михаил Кузмин, Сергей Городецкий. На капустнике 2 февраля выступали Гумилёв, Тэффи, Потемкин, Г. Иванов и еще три-четыре молодых поэта. В эти дни и могли познакомиться Лариса и Николай Гумилёв. К этому же времени относится и записка Алексея Лозина-Лозинского к Гумилёву:
        «Многоуважаемый Ник. Степ.
        Если… Вы по-прежнему с интересом относитесь к молодым порослям литературы, то могу Вам прислать (напишите мне: В. О., Тучкова наб., 10—1, кв. 41) несколько стихот. молодого поэта Злобина, пишущего весьма грамотно. Моментами он напоминает как-то вас… Он был бы рад быть знакомым с Вами, причем не надо предполагать в данном случае расчетов на какую бы то ни было протекцию. Мы познакомились недавно в редакции довольно мизерного нового журнала «Богема», в который отдали свои поэзы по предложению нашего общего знакомого – Ларисы Рейснер. Мне кажется, что к творчеству Злобина Вы не останетесь совершенно безучастным.
        Жму руку. Кстати, поздравляю с Георг, крестом. Поклон Анне Андреевне.
        А. Лозина-Лозинский. 21 марта 1915 года».
        Стал бы Алексей Константинович писать о Ларисе, если бы Гумилёв не был с ней знаком?

    В «Бродячей собаке»

        Вот как описывает Лариса знакомство с Гумилёвым в своем романе:
        «Кабачок был расположен на Михайловской площади, в подвале старинного дома. Толпа, изрыгаемая на белый декабрьский снег двумя театрами и большим Варьете, свою пену вливала в его узкие, сырые ворота… Просачиваясь в фантастически расписанный подвал, эта пена струилась вдоль крутых лесенок… Газовые рожки, обрамляя чудовищную и плоскую орнаментальную живопись стен, согревают воздух синими языками… У камина, способного обогреть своей огромной, доброй пастью декадентов всего мира, несколько двадцатилетних эпикурейцев, сидя спиной к огню, наслаждаются теплом и мучительно ждут приглашения прочесть свои произведения, бесконечно похожие друг на друга и на своих авторов: маленьких, с расчесанными проборами, оттопыренными ушами и мордочками по-человечески испорченных ночных зверюшек.
        Огонь в камине трещит… и в восторге бросает на смутный ковер полную горсть своих червонцев… Свет ночных ламп изменил лица, сообщая им неподвижную, ложную, глубокую прелесть, изображенную импрессионистами в «Ночном баре»…
        Под аркой, увитой кистями винограда, за чашками черного кофе, за беседой о боге и любви отдыхают прекраснейшие любовники этой зимы. Он некрасив. Узкий и длинный череп (его можно видеть у Веласкеса, на портретах Карлов и Филиппов испанских), безжалостный лоб, неправильные пасмурные брови, глаза – несимметричные, с обворожительным пристальным взглядом. Сейчас этот взгляд переполнен.
        По его губам, непрестанно двигающимся и воспаленным, видно, что после счастья они скандируют стихи, – может быть, о ночи, о гибели надежды и белом, безмолвном монастыре. Нет в Петербурге хрустального окна, покрытого девственным инеем и густым покрывалом снега, которого Гафиз не замутил бы своим дыханием, на всю жизнь оставляя зияющий просвет в пустоту между чистых морозных узоров. Нет очарованного сада, цветущего ранней северной весной, за чьей доверчивой, старинной, пошатнувшейся изгородью дерзкие руки поэта не наломали бы сирени, полной холодных рос, и яблони, беззащитной, опьяненной солнцем накануне венца… Каждая новая книга Гафиза – пещера пирата, где видно много похищенных драгоценностей, старого вина, пряностей, испытанного оружия и цветов, заглохших без воздуха, в густой темноте. И беззаконная, в каком-то великолепном ослеплении, муза его идет высоко и все выше, не веря, что гнев, медленно зреющий, может упасть на ее певучую голову, лишенную стыда и жалости. Новое искусство прославило холодность, объективное совершенство ее форм и превосходство царей, с которым она шествует через трясину мертвой, страшной и позорной грязи. О, кто смел думать о том, что самая земля, по которой ступает это бесчеловечное искусство, должна расточиться, погибнуть и сгореть!»
        Здесь следует заметить, что несколько отрывков своего романа Лариса только набросала, ожидая мнения своих первых читателей – родителей. Они высказались против дальнейшей работы над романом, поэтому он остался в черновом виде, перегруженный образностью и подробностями.
        «Между тем Гафиз действительно смотрел на Ариадну. Ее красота, вдруг возникшая среди знакомых лиц, в условном чаду этого литературного притона, причинила ему чисто физическую боль. Какая-то невозможная нежность, полная сладострастного сожаления, оттого что она недосягаема, эта девушка. Недосягаема. Пока Ариадну не пригласили читать. Она согласилась, и, когда на ее лице выразилась вся боязнь начинающей девочки, не искушенной в тяжелой литературной свалке, и в руках так растерянно забелел смятый лист бумаги, в который еще раз заглянули, ничего не видя и не разбирая, ее мужественные глаза юноши-оруженосца, маленького рыцаря без страха и упрека, – Гафиз ощутил черное ликование. Все рубцы, нанесенные его душе клыками критики в пору его собственного начинания, вся горькая слюна небрежения, которым награждали его ныне признанный талант когда-то сильные, старшие мэтры, – сладко заныли и заболели. Видеть ее, эту незнакомку с непреклонным стройным профилем какой-нибудь Розалинды, с тонким станом, который старый Шекспир любил прятать в мужскую одежду между вторым и четвертым актом своих комедий, – ее, недосягаемую, и вдруг – на подмостках литературы, зависящей от прихоти критика, от безвкусия богемской черни, от одного взгляда его собственных воспетых глаз, давно отвыкших от бескорыстия. Это было громадное торжество, сразу уравнявшее его и Ариадну. Мальстрем литературы вступал в свои права.
        – Что она читает?
        – Не знаю, что-то странное. Может быть, она социалистка?
        Издатель был растроган, и он, и меценат, и критик, вышедший из моды, ныне применявший к балету свои философские познания. Все они любили большое и бурное. Старые авгуры слушали голос Ариадны, сожмурив глаза: они не ошибались. Какая-то смутная угроза и мечтательная твердость в ее строфах и в ней самой. И даже там, где стихия прорывала неискусную и непослушную форму, слова и образы сливаются у нее в целое весеннее бездорожье, где беспокойно и радостно гуляет ветер, и тает, и возбужденно пахнет землей. Стихи о Петербурге разбудили самых ленивых…»
        Вспомним начало «Медного всадника»:
    Боготворимый Гунн!
    В порфире Мономаха.
    Всепобеждающего страха
    Исполненный чугун.

    Противиться не смею:
    Опять – удар хлыста;
    Опять – копыта на уста
    Раздавленному змею!

        Не очень понятные стихи, но для чего-то дана была стихам Ларисы звонкая энергия.
        «Последние строки поэмы были покрыты аплодисментами. Ленивый меценат, колебля толстый живот между коротких рук, бил друг о дружку розовыми ладонями и оглянулся на нескольких вполне корректных молодых людей, зависящих от его пособий. Они присоединили свои хлопки вяло, но демонстративно. Живописцы, не слышавшие ничего, но верные красоте, с радостью принесли свою лепту. Хозяин кабачка, видя общее движение, постарался поднять его до такой степени, когда за хорошее вино платят не считая и начинаются крылатые и неожиданные споры… Но каста поэтов, строго подобранный цех, недоступный влияниям минуты, связанный общими вкусами, – цех колебался… Полный отвращения Шилейко направился к выходу. Поэзия, пропитанная гарью близкого социального пожара, причинила ему чисто физическую боль. И за ним жрецы чистого искусства опустили между собой и сценой непроницаемый занавес, их невысказанное порицание пахнуло в горячее лицо Ариадны сквозняком и серым туманом.
        Высоко над толпой сидел Гафиз и улыбался. И хуже нельзя было сделать: он одобрил ее как красивую девушку, но совершенно бездарную. Дама с ним рядом, счастливая возлюбленная поэта, выразила сожаление.
        В течение вечера, проходя между столиков своей простой походкой, Ариадна нашла нескольких отщепенцев, несколько колоколов с трещиной, через которую течет благовест горя и одиночества, несколько молодых поэтов и художников, и просила их о сотрудничестве».
        Из откликнувшихся был Осип Мандельштам. Если он не ошибся, поставив 1913 год под своим «Мадригалом», посвященным Ларисе, то он знал ее уже давно. Но, может быть, Мандельштам перепосвятил это стихотворение? Оно опубликовано в седьмом номере «Рудина», а это уже 1916 год. В восьмом номере опубликовано еще одно его стихотворение – «Уничтожает пламень сухую жизнь мою…», написанное в 1915 году.
    МАДРИГАЛ
    Нет, не поднять волшебного фрегата:
    Вся комната в табачной синеве —
    И пред людьми русалка виновата —
    Зеленоглазая, в морской траве!

    Она курить, конечно, не умеет,
    Горячим пеплом губы обожгла
    И не заметила, что платье тлеет —
    Зеленый шелк, и на полу зола…

    Так моряки в прохладе изумрудной
    Ни чубуков, ни трубок не нашли.
    Ведь и дышать им научиться трудно
    Сухим и горьким воздухом земли!

    Беглый календарь гумилёвских дней и романов:
    1915–1916

        Когда я был влюблен (а я влюблен Всегда – в поэму, женщину иль запах)…
        Н. Гумилёв
        Допустим, что знакомство Ларисы и Гумилёва состоялось в «Бродячей собаке» в конце января 1915 года. Почти весь февраль поэт был на фронте. В начале марта он заболел (воспаление почек), и его в бреду снимают с санитарного поезда и помещают в лазарет деятелей искусства на Введенской улице, дом 1, где он пролежал два месяца. Врачи уже не в первый раз признали его негодным к воинской службе, но он выпросил переосвидетельствование и признание годным и уехал-таки на фронт. За июльский бой Гумилёв был представлен ко второму Георгиевскому кресту 3-й степени.
        В конце лета он получил передышку на несколько дней. Биограф поэта П. Лукницкий пишет: «Много людей жаждет его видеть, вопрос у всех один, как там на войне? И Гумилёв рассказывает – о крови, о бессмысленности убийства, о человеческом терпении, о беззащитности людей перед судьбой. Он вспоминает чью-то понравившуюся ему мысль о том, что главная опасность всех народолюбивых ораторских выступлений в том, что они создают у народов впечатление, будто ради спасения мира что-то делается. А что сделано на самом деле? Ровным счетом ничего».
        В сентябре 1915 года Гумилёв приехал в Петроград, ожидая перевода в 5-й Александрийский гусарский полк. Организовал собрания – хотел объединить литературную молодежь, надеялся, что эти собрания в какой-то степени заменят распавшийся перед войной Цех поэтов. Несколько раз Гумилёв посетил заседания кружка К. Случевского. На одном из них познакомился и подружился с переводчицей, начинающей поэтессой Марией Левберг. Прочитав сборник ее стихов «Лунный странник», сказал: «Стихи ваши обличают вашу поэтическую неопытность. В них есть почти все модернистские клише… Материал для стихов есть: это – энергия солнца в соединении с мечтательностью, способность видеть и слышать и какая-то строгая и спокойная грусть, отнюдь не похожая на печаль».
        Марии Левберг Гумилёв посвятил два или три стихотворения. Но о ней сведения – это дальнее приближение к Ларисе Рейснер. А вот ближнее – Маргарита Марьяновна Тумповская, поэтесса, критик, переводчица, она успеет стать возлюбленной Гумилёва. Родилась Тумповская в 1891 году. Была убежденной антропософкой. Воспоминания о ней оставила Ольга Мочалова (подруга Гумилёва в июне 1916-го и в июле 1920 года): «Серые глаза, выразительные губы, черные волосы. Тихий голос, ленинградская воспитанность, неулыбчивая серьезность… Маргарита казалась созданной для углубленных, созерцательных настроений и поисков, для молитвенных жертвоприношений».
        Обе возлюбленные поэта подружатся, и Мочалова запишет рассказ Тумповской о ее романе:
        «– Он полюбил меня, думая, что я – полька, но узнав о моем еврействе, не имел [ничего] против… Когда, наконец, добиваться уж больше было нечего, он облегченно вздохнул – „надоело ухаживать!“. Ведь его взгляды на женщину были очень банальны. Покорность, счастливый смех. Он действительно говорил, что – „быть поэтом женщине – нелепость“. Был случай, когда я задумала с ним разойтись и написала ему прощальное, разрывное письмо. Он находился тогда в госпитале, болел воспалением легких. Несмотря на запрет врача, приехал ко мне тотчас, подвергая себя опасности любого обострения…
        На литературных вечерах, где мы с Н. С. бывали, он ухаживал одновременно и за Ларисой Рейснер. Уходил под руку то со мной, то с ней. Лариса Рейснер была одной из тех революционерок, которые кладут голову на гильотину, картинно позируя».
        Маргарита Тумповская написала одну из самых глубоких рецензий на книгу Гумилёва «Колчан», которая вышла в январе 1916 года:
        «Нельзя не чувствовать, что по своему внутреннему характеру поэзия Гумилёва должна быть „большим искусством“… Стихи „Колчана“ – еще не создание творчества; они – запечатление творческого процесса. Стихи иногда прекрасны, но хаотичны, и нам еще приходится их разгадывать… Постараемся раскрыть и запечатлеть метафизическую сущность „Колчана“… Поэту свойственно мир внешний воспринимать не мыслью, не чувством, а ощущениями… Он просто говорит о своих видениях, не углубляя их, не превращая в символ и толкуя… Стихийная воля мира помогает поэту отыскать в нем свое лицо…
        Необычным и сложным путем приходит творчество Гумилёва к тому спокойствию и тому единству, которое отмечает собой законченное в искусстве. Он находит их, двигаясь и в движении».
        Почти всю зиму 1915/16 года поэт провел в Петрограде. Он много читал. Часто бывал в церкви – всегда один. «У человека есть свойство все приводить к единству, – заметил однажды Гумилёв, – по большей части он приходит этим путем к Богу».
        На фронте Николай Гумилёв вел дневник, который публиковался в «Биржевых ведомостях» в 1915 году как «Записки кавалериста». Однажды опасность смерти была особенно велика, когда Гумилёву пришлось скакать прямо на немцев. «Мне были ясно видны их лица, растерянные в момент заряжания, сосредоточенные в момент выстрела. Невысокий, пожилой офицер, странно вытянув руку, стрелял в меня из револьвера. Этот звук выделялся каким-то дискантом среди остальных. Два всадника выскочили, чтобы преградить мне дорогу. Я выхватил шашку, они замялись. Может быть, они просто побоялись, что их подстрелят их же товарищи. Все это в минуту я запомнил лишь зрительной и слуховой памятью, осознал же много позже. Тогда я только придержал лошадь и бормотал молитву Богородице, тут же мною сочиненную и сразу забытую по миновению опасности».
        Возможно, после этого чудесного спасения Николай Гумилёв и стал часто ходить в церковь, креститься на все храмы, встречаемые по дороге.
        Весной 1916 года он вновь простудился, заболел бронхитом, врачи обнаружили процесс в легком. Лечился в лазарете в Царском Селе и продолжал приезжать в Петроград. В это время В. М. Жирмунский познакомил Николая Степановича в Тенишевском училище на лекции Брюсова об армянской поэзии с Анной Николаевной Энгельгардт, а она представила ему свою подругу Ольгу Николаевну Арбенину. За обеими он стал ухаживать.
        Анна Энгельгардт (1895–1942) в то время работала сестрой милосердия. Ольга Арбенина (1897–1980), дочь артиста Александрийского театра, в дальнейшем станет актрисой, затем художником-акварелистом, мастером оригинального колорита. На выставках будет участвовать под фамилией мужа – Гильдебрандт. Останется красавицей до конца жизни. В молодости, кроме Гумилёва, в нее был влюблен и Осип Мандельштам.
        Получается, что весной 1916 года у Гумилёва образуется почти гарем. Тумповская, зная о Ларисе Рейснер, отходит от Гумилёва. На «освободившееся место» сразу появляются еще две кандидатки.
        Из дневника Ольги Арбениной: «В антракте, проходя одна по выходу в фойе, я в испуге увидела совершенно дикое выражение восхищения на очень некрасивом лице». «Бешеные натиски влюбленного Гумилёва было трудно выдерживать», – пишет Арбенина. Ей это удалось, Ане Энгельгардт – нет. Об этом догадалась Ольга и отстранилась от поэта до 1920 года, когда Николай Степанович отослал Аню, ставшую его второй женой, с годовалой дочкой Леной к матери в Бежецк.
        Таким образом, с осени 1916-го по весну 1917 года, до отъезда Гумилёва в Лондон, у него были два одновременных романа. Ни Анна Энгельгарт, ни Лариса Рейснер друг о друге долго не знали. Осип Мандельштам, влюбившись в Ольгу Арбенину в конце 1920 года, говорит ей о «неверности и донжуанстве» Гумилёва. А Николай Степанович сказал на это Ольге: «Я отвечу за это кровью». Из дневника Ольги Арбениной: «Стихи Ахматовой о нем: „Все равно, что ты наглый и злой… Все равно, что ты любишь других…“ Наглый? Боже сохрани! Никогда! Злой? В те месяцы 20-го года? Никогда. Вот врать и сочинять он любил».
        В Гумилёва влюблялось много женщин. Что же в поэте так мгновенно действовало на них, таких разных? Правда, все они или писали стихи, или очень любили поэзию. Первое известное стихотворение было написано влюбленным Гумилёвым в альбом гимназистке, когда он учился в Тифлисской гимназии и ему было 14 лет. Последней его влюбленностью была Нина Берберова, с которой он, судя по ее воспоминаниям, встречался в конце июля – начале августа 1921 года. Гумилёв мгновенно увлекался, быстро остывал.
        «Когда я пишу стихи, горит только часть моего мозга, когда я влюблен, горю весь. Вы не знаете, как много может дать страстная близость», – записала его признание Ольга Мочалова.
        С детства Николай Степанович во всех увлечениях всегда хотел быть первым, самым смелым. Жаждал максимально насыщенной жизни. Воспитывал железную волю. Волей исправлял недостатки в себе и даже внешность. Увлекался живописью, учился не только рисовать, но и брал уроки музыки. Из художников Александра Иванова считал гениальным, за ним, по его иерархии, следовал Николай Рерих. В то время Гумилёв считал, что его поколению предстоит разрабатывать неизведанные пространства Духа, намеченные Рерихом.
        Признавался Валерии Сергеевне Срезневской, подруге Анны Ахматовой, что настоящий мужчина – полигамен, настоящая женщина – моногамна. Валерия Сергеевна поинтересовалась: «А вы встречали такую?» – «Нет. Но думаю, что она есть».
        Валерия Срезневская дружила с Анной Ахматовой и Николаем Гумилёвым с гимназических пор и всю жизнь. И ее воспоминания, как и дневники Ольги Арбениной, как и мемуары Ирины Одоевцевой, представляются наиболее точными.
        Аню Горенко (будущую Ахматову) с Колей Гумилёвым познакомила именно Валерия Срезневская. Она писала:
        «Он не был красив, – в этот ранний период он был несколько деревянным, высокомерным с виду и очень неуверенным в себе внутри… Роста высокого, худощав, с очень красивыми руками, несколько удлиненным бледным лицом… Позже, возмужав и пройдя суровую кавалерийскую военную школу… подтянулся и, благодаря своей превосходной длинноногой фигуре и широким плечам, был очень приятен и даже интересен, особенно в мундире. А улыбка и несколько насмешливый, но милый и не дерзкий взгляд больших, пристальных, чуть косящих глаз нравился многим и многим. Говорил он чуть нараспев, нетвердо выговаривая „р“ и „л“, что придавало его говору совсем не уродливое своеобразие, отнюдь не похожее на косноязычие <…>
        Конечно, они были слишком свободными и большими людьми, чтобы стать парой воркующих «сизых голубков». Их отношения были скорее тайным единоборством <…>
        У Ахматовой большая и сложная жизнь сердца… Но Николай Степанович, отец ее единственного ребенка, занимает в жизни ее сердца скромное место <…>
        Могу сказать еще то, что знаю очень хорошо: Гумилёв был нежным и любящим сыном, любимцем своей умной и властной матери. <…>
        Не знаю, как называют поэты или писатели такое единоборство между мужчиной и женщиной… Если это «любовь», то как она не похожа на то, что обычно описывают так тщательно большие сердцеведы… И даже Тютчев, который… описывал женские чувства, как свои собственные настроения и эмоции. У него была холодная душа и горячее воображение. И у Гумилёва, пожалуй, во многом было тоже что-то от пылкого воображения. Ему не хотелось иметь… просто спокойную, милую, скромную жену…»
        Многие друзья Николая Гумилёва – Михаил Лозинский, Сергей Ауслендер – быстро поняли, что все его странности и самый вид денди – внешнее. С ними, близкими друзьями, он был прост и нежен. Сергей Маковский отметил, что сквозь гумилёвскую гордыню чувствовалась его интуиция, быстрота, с какой он схватывал чужую мысль, быстро осваивал и отыскивал слова, бьющие в цель. Николай Оцуп называл Гумилёва ребенком и мудрецом. Надежда Войтинская, художница, написавшая в 1909–1910 годах портрет Гумилёва, вспоминала: «Он не любил болтать, беседовать, все преподносил в виде готовых сентенций, поэтических образов… У него была манера живописать».
        Надо сказать, что женщины, любившие Гумилёва, за редким исключением, не обижались на него за обман и разрыв, не обижались и на своих «соперниц». И всю последующую жизнь были ему благодарны, некоторые годами после смерти Николая Степановича видели его во сне. В их воспоминаниях встречались слова: невозможная, сияющая нежность. Пристальное, нежное внимание поэта выпадает в жизни не так уж часто.
        В большинстве своем подруги Гумилёва были его круга, с интеллектуальным кругозором и творческими способностями. Некоторые чувствовали в его стихах великого поэта-мыслителя:
    Есть Бог, есть мир, они живут вовек,
    А жизнь людей – мгновенна и убога.
    Но все в себя вмещает человек,
    Который любит мир и верит в Бога.

        («Фра Беато Анджелико»)

    Первые беседы Гумилёва и Рейснер

        И, может быть, более других это чувствовала Анна Ахматова: «Гумилёв – поэт еще не прочитанный. Визионер и пророк. Чувство непонятной связи, ничего общего не имеющей ни с влюбленностью, ни с брачными отношениями… заставило меня в течение нескольких лет (1925–1930) заниматься собиранием и обработкой материалов по наследию Гумилёва. Этого не делали ни друзья (Лозинский), ни вдова, ни сын, когда вырос, ни так называемые ученики. Три раза в одни сутки я видела Н. С. во сне и он просил меня об этом… Я совершила по этой поэзии долгий и страшный путь и со светильником и в полной темноте, с уверенностью лунатика шагая по самому краю. Я знаю главные темы Гумилёва. И главное – его тайнопись… И поэзия, и любовь были для Гумилёва всегда трагедией. Оттого и „Волшебная скрипка“ перерастает в „Гондлу“… А война была для него эпосом, Гомером. И когда он шел в тюрьму, то взял с собой „Илиаду“. А путешествия были вообще превыше всего и лекарством от всех недугов. И все же и в них он как будто теряет веру (временно, конечно). Сколько раз он говорил о той „золотой двери“, которая должна открыться перед ним, гдето в недрах его блужданий, а когда вернулся в 1913 году, признался, что „золотой двери“ нет. Это было страшным ударом для него (см. „Пятистопные ямбы“)… По моему глубокому убеждению, Гумилёв – поэт еще не прочитанный и по какому-то странному недоразумению оставшийся автором „Капитанов“, которых он сам, к слову сказать, ненавидел».
        Однако вернемся в май 1916 года. Николай Степанович провожал Ларису с литературных вечеров, может быть, выставок. Театры он не любил в отличие от Ларисы. Зачем понадобилась их встреча, отнюдь не мимолетная, хоть и похожая на множество других романов Гумилёва? О чем они могли говорить, в чем открывать общее, приглядываться к разным, возможно, полярным идеям, целям?
        О детстве, о кронштадтских плаваниях его отца, корабельного врача, вокруг света, о собственных путешествиях. «В жизни у меня пока три заслуги – мои стихи, мои путешествия и эта война. Из них последнюю, которую я ценю меньше всего, с досадной настойчивостью муссирует всё, что есть лучшего в Петербурге. Я не говорю о стихах, они не очень хорошие, и меня хвалят за них больше, чем я заслуживаю, мне досадно за Африку. Когда 1,5 года назад я вернулся из страны Галла, никто не имел терпения выслушать мои впечатления и приключения до конца», – признавался он в письме Михаилу Лозинскому.
        Путешествовать Лариса и сама любила до страсти. В этом они родня с Гумилёвым. Оба искали пограничных условий существования человека, оба нетерпеливо рвались в бой. «На войне, – говорил Гумилёв, – мне физически трудно, но духовно – хорошо в освободительной войне»:
    И счастием душа обожжена
    С тех самых пор, веселием полна,
    И ясностью, и мудростью, о Боге
    Со звездами беседует она,
    Глас Бога слышит в воинской тревоге.
    И Божьими зовет свои дороги.

        Оба – пассионарии, вокруг которых всегда легенды. Властно умели усмирить бунт, брожение толпы, подчинить своей магии слушателей. У обоих врожденная мятежность при внешнем каменном спокойствии – перед лицом опасности, как и педагогические способности.
        У обоих любовь к живописи, они работают со словом, как с кистью. Яркая, часто чрезмерная образность. Гумилёв особенно любил плоскую орнаментальную персидскую миниатюру. И Лариса разделяла это пристрастие.
        Оба при всем их щедром даре общения никогда не раскрывали самого сокровенного. Оба носили самозащитные странные маски, но среди близких были просты, как дети, и ласковы. У обоих острая манера речи: у Гумилёва – ироничная, у Ларисы – язвительная, доходящая до сарказма. У обоих надменно-холодноватое выражение лица.
        У Гумилёва так и не состоялась, не раскрылась главная его любовь, но «мертвое сердце» Ларисы он оживил. И сделал это в наиполнейшей мере. Вообще все, за что он брался, делал на высшем уровне. Организовывал путешествия, литературные студии, сообщества, собирал коллекции, добивался быстрого начальственного решения проблем. Даже создал собственное литературное направление – акмеизм и Цех поэтов.
        Оба играли в теннис, катались на лыжах. У обоих – жажда жизни, ненависть к монотонному ее течению. И общее понятие – «лебединая отчизна».
        О Гумилёве отзывались без всякого упрека, даже признавая, что он враль и сочинитель. А Лариса ответила на вопрос анкеты, в чем ее отличительная особенность, так: «Сочиняя, говорю правду, и обманываю, говоря правду».
        Оба относились к мистике и богоискательству настороженно, но хотели, по словам Гумилёва: «Чтоб стал прямее и короче / Мой путь к Престолу Вышних Сил».
        «Догматы Священного Писания обсуждать нельзя, – говорил Николай Гумилёв. – Я боюсь всякой мистики, боюсь устремлений к иным мирам, потому что не хочу выдавать читателям векселя, по которым расплачиваться буду не я, а какая-то неведомая сила».
        Майский, 1916 года, номер рейснеровского журнала «Рудин» оказался последним. Издательская тема тоже для них общая. Николай Степанович в 1907 году в Париже, куда он уехал после окончания гимназии учиться в Сорбонну, начал издавать журнал «Сириус», где и рассказы, и стихи в основном были гумилёвские. В этом журнале он впервые напечатал стихи Анны Горенко.
        Знакомые Николая Гумилёва отмечали его странную, болезненную привязанность к созерцанию хищных зверей. Он часто бывал в зоологических музеях. В зверином бытии, в красоте хищников он провидел переходные формы. А Лариса хотела бы родиться большим северным волком, судя по ответу на анкетный вопрос: «Если бы Вы были не Вы, кем бы хотели родиться?» Свое пристрастие Гумилёв объяснял так: «Когда хищный зверь погибает, его убивают, он теряет хищное звериное начало и приобретает человеческие черты (догреховного райского облика). В человеке и звере – единый порок существует, плотская греховность, освобождение от которого – только в казни. Искупается грех таким образом просто, хорошо и совсем не больно». В «Африканской охоте» Гумилёва много натуралистических кровавых сцен убийства и агонии животных. С. Маковский писал про эту странную черту в Гумилёве: «Есть что-то безблагодатное в его творчестве. От света серафических высот его безотчетно тянет к стихийной жестокости творения – к насилию, крови, ужасу, гибели».
        О своей студенческой жизни в Париже Николай Степанович мог рассказывать Ларисе, как много рассказывал художнице Ольге Кардовской, которая работала над его портретом в ноябре 1908 года в Царском Селе. Она записала его рассказ о попытке вместе с несколькими студентами увидеть дьявола: «Для этого нужно пройти через ряд испытаний – читать каббалистические книги, ничего не есть в продолжение нескольких дней, а затем в назначенный вечер выпить какой-то напиток. Все товарищи очень быстро бросили эту затею. Лишь один Николай Степанович проделал все до конца и действительно видел в полутемной комнате какую-то смутную фигуру. Нам эти рассказы казались очень забавными и чисто гимназическими».
        В Париже у Гумилёва бурно развилась депрессия – по меньшей мере два раза он покушался на самоубийство. Николай Степанович говорил про себя, что в этом мире он чувствует себя гостем. Ему легче всего было в Африке, даже обыденная жизнь там ему нравилась:
    И вдруг простершейся в пыли
    Душе откроет твердь
    Раздумья вещие земли,
    Рождение и смерть.

        К тому же Эфиопия, куда ездил Николай Степанович, – прародина Пушкина, множество стихов которого он знал наизусть, а также единственная христианская страна в Африке. И она влекла его разгадкой происхождения человечества, его древнейших цивилизаций, сокровенных знаний.
        Но политикой, как Лариса, Николай Степанович не увлекался. Только когда ему было лет 16, он читал «Капитал» и пробовал в деревне на летних каникулах вести агитацию, потому что в Тифлисе, где Гумилёвы тогда жили, молодежь тоже была увлечена революционными идеями. Газет он не читал. «К сожалению, – сетовала Лариса в письме французскому дипломату Скарпа в 1922 году, – „русский парнасец“ ничего не понимал в политике».
        Встречи, беседы с Ларисой прервутся ненадолго, когда Николай Степанович уедет в ялтинский санаторий, приблизительно 10 июня. Вернется 14 июля с лучшей своей драматической поэмой «Гондла». Он читал ее в редакции «Аполлона» Маковскому и Лозинскому. А до этого читал ее Карсавиной и Тумповской. Где же была Лариса? А Лариса напишет большую статью о «Гондле» в конце 1916 года.
        И несмотря на то, что и Ольге Арбениной, и Анне Энгельгардт Гумилёв говорил, что эту поэму посвятил именно ей, имя главной героини – Лери, Лера. Это имя придумал для Ларисы автор. Больше ее так никто не называл. А еще Николай Степанович говорил, что не признает два романа одновременно. Сочинять он, и правда, любил.
        Перед «Гондлой» зимой 1915/16 года Гумилёв писал пьесу «Дитя Аллаха» по заказу недавно открывшегося театра марионеток П. П. Сазонова и Ю. Л. Слонимской в особняке Гауша на Английской набережной. Не дожидаясь постановки (она так и не осуществилась), Гумилёв 19 марта 1916 года читал «Дитя Аллаха» публично в Обществе ревнителей художественного слова при редакции журнала «Аполлон». Оформить спектакль взялся Павел Кузнецов. Эскизы сохранились. Пьеса о любви, вернее, о невозможности той любви, о которой грезит человек. Герой пьесы – Гафиз, этим именем Лариса звала Николая Степановича.
        Такого соединения двух больших эпических произведений о любви, написанных одно за другим и благодаря знакомству с Ларисой, больше не повторялось. Так вольно или невольно творческая жизнь Гумилёва повернулась в это время к Ларисе Рейснер. О том, что занимало тогда Гумилёва и вылилось в «Гондлу», он поделится в статье «Читатель», написанной во время его работы над теорией стихосложения в 1920 году:
        «Поэзия и религия – две стороны одной и той же монеты. И та и другая требуют от человека духовной работы. Но не во имя практической цели, как этика и эстетика, а во имя высшей, неизвестной им самим». Думается, Николай Степанович раскрывал Ларисе свое стремление к симфонии религии и искусства, которое воплотилось в замысле «Гондлы». Он считал, что высшая стадия в искусстве начинается тогда, когда появляется стойкое сознательное движение в сторону религии: «Только тогда и должно писать. И обязательно появится читатель-друг, который будет так вчитываться, как будто он сам создает произведение вместе с автором».
        Глуховатым, слегка тянущим слова голосом, в замедленном, веском тоне, то есть в своей обычной манере говорить, Николай Степанович делился со своей спутницей мыслями: «Поэт, понявший „трав неясный запах“, хочет, чтобы то же стал чувствовать и читатель. Ему надо, чтобы всем „была звездная книга ясна“ и „с ним говорила морская волна“. Поэтому поэт в минуты творчества должен быть обладателем какого-нибудь ощущения, до него не осознанного и ценного… Ему кажется, что он говорит свое последнее и самое главное, без познания чего не стоило на земле и рождаться».
        Владислав Ходасевич в книге «Державин» тоже приоткрыл похожие стороны творческого состояния: «В жизни каждого поэта бывает минута, когда полусознанием, полуощущением (но безошибочным) он вдруг постигает в себе строй образов, мыслей, чувств, звуков, связанных так, как дотоле они не связывались ни в ком. Эта минута неизъяснима и трепетна как зачатие».
        И Лариса могла поделиться с Гумилёвым своими необычными мгновениями, которые вели к откровению. В Москве, куда Лариса ездила по делам распространения журнала, чтобы скоротать время до обратного поезда, она зашла в кинотеатр. Произошедшее там она сохранила в автобиографическом романе:
        «Когда в наступившей темноте замелькала белая пленка кинематографа, Ариадна широко и радостно вздохнула: точно ее корабль вышел в море и сзади потухли последние огни. А музыка все играла в темноте, громкая, бессмысленно радостная и бархатная. Упиваясь зрелищем какой-то нелепой сцены, свежестью и брызгами океана, состоящего из ложного света и ложной тени… Ариадна забыла себя, свой дом и восьмичасовой поезд. Все было в ней: и глубочайшая темнота этой залы, и грузный балкон, нависший над креслами косым, безобразным и величественным углом, и лживые, голые украшения стен, и живые глыбы всех тел, прижатых в темноте друг к другу, и, наконец, напряженный, магический, безмерно чужой всему человеческому и телесному, голубой столб света, наискось прорезающий невыносимые сумерки испарений. Столб небесного огня, яркий, прямой и холодный, как зимняя луна. Никогда еще Ариадна так не чувствовала всей темноты и сияния, спрятанного в ее крови. Они вдруг оба проснулись… У людей, живущих чисто интеллектуальными интересами, немое пробуждение духа заменяет собой животную весну. Как гроза без грома и освежающих дождей, оно проносится над темными полями души, рушит и живит, но только отвлеченные понятия, только идеи, живущие и воюющие в своем безвоздушном, в своем несуществующем и все же божественном реальном небе.
        Ариадна сидела на своем месте совсем разбитая, слабая и потерянная. Было ей точно в детстве, в церкви, когда вдруг среди дыма и мерцаний одним, всегда страшным толчком открываются золотые ворота, из-за них является будущее в бесконечном отдалении и глухая дорога, на минуту озаренная экстатическими, отвесными лучами… Ей понадобилось полтора часа на то, чтобы… далеко уйти от своего вчера, чуть не забыть сегодня, едва не погрузиться в крутящуюся воронку совершенно новой и неизвестно куда текущей жизни».
        Одну из возможных тем Николая Степановича и Ларисы отразила в письме Валерию Брюсову Зинаида Гиппиус (описывая, как юный Гумилёв по рекомендации Брюсова, своего учителя, пришел к ней и Мережковскому, знакомиться):
        «Какая ведьма сопряла вас с ним? Мы прямо пали. 20 лет, … сентенции – старые, нюхает эфир (спохватился!) и говорит, что он один может изменить мир.
        – До меня были попытки. Но неудачные. Будда, Христос».
        Пути молодых поэтов нередко начинаются с бездн. Из самых страшных, к счастью, Николай Гумилёв выскочил. И следовал своему девизу: «Будь, как Бог: иди, плыви, лети!» Движение он выделял в мистическом значении; оно связывало в нечто целое разнородные противоположности.
        С 19 августа Николай Степанович вновь был в Петрограде, где до 25 октября сдавал 15 экзаменов на получение офицерского чина – корнета. Не сдал и остался прапорщиком. Ему не хватило времени или терпения дождаться возможности встретиться с Ларисой, и он посылает по почте посвященное ей стихотворение, датированное 23 сентября (1916). Письмо ушло из комнаты, которую он снял в квартире 14 дома 31 по Литейному проспекту, на Большую Зеленину. На конверте надпись: «Ее высокородию Ларисе Михайловне Рейснер».
        Если не ошибаюсь, стихи, обращенные к возлюбленной, которые нельзя перепосвятить другим, Гумилёв писал только Ахматовой. В отличие от серьезных «ахматовских» стихов, в этом – игра:
    Что я прочел? Вам скучно, Лери,
    И под столом лежит Сократ,
    Томитесь Вы по древней вере?
    – Какой отличный маскарад!
    Вот я в своей каморке тесной
    Над Вашим радуюсь письмом.
    Как шапка Фауста прелестна
    Над милым девичьим лицом.
    Я был у Вас совсем влюбленный,
    Ушел, сжимаясь от тоски.
    Ужасней шашки занесенной
    Жест отстраняющей руки.
    Но сохранил воспоминанье
    О дивных и тревожных днях,
    Мое пугливое мечтанье
    О Ваших сладостных глазах.
    Ужель опять я их увижу,
    Замру от боли и любви,
    И к ним, сияющим, приближу
    Татарские глаза мои?!
    И вновь начнутся наши встречи,
    Блужданья ночью наугад,
    И наши озорные речи,
    И Острова, и Летний сад?!
    Но, ах, могу ль я быть не хмурым,
    Могу ль сомненья подавить?
    Ведь меланхолия амуром
    Хорошим вряд ли может быть.
    И верно, день застал, серея,
    Сократа снова на столе.
    Зато «Эмали и камеи»
    С «Колчаном» в самой пыльной мгле.
    Так Вы, похожая на кошку,
    Ночному молвили: «Прощай!»
    И мчит Вас в Психоневроложку,
    Гудя и прыгая, трамвай.

        «Эмали и камеи» – книга французского поэта Теофиля Готье, переведенная Н. Гумилёвым в 1912 году, «Колчан» – его собственный сборник.

    Глава 18
    НА КОВРЕ-САМОЛЕТЕ

        Но идешь ты к раю По моей мольбе.
        Это так, я знаю, Я клянусь тебе.
        Н. Гумилёв. Утешение
        В доме 31 на Литейном проспекте, где на два месяца поселился Николай Степанович, когда сдавал экзамены, в квартире 12 жила Мария Попова, дочь Александра Бенуа. Ее имя фигурировало в деле Гумилёва и так называемой «Петроградской боевой организации» (об этом сообщил в 2003 году в серии радиопередач «Безымянные дома» В. Недошивин).
        Как у Гумилёва хватало сил, внимания на такую прорву знакомств и более близких связей?! Ирина Одоевцева видела однажды, как, придя домой на Преображенскую улицу (дом 5, квартира 2), он упал в единственное приличное зеленое кресло совершенно обессиленный, бледный. Чтобы не смущать его, Одоевцева принялась рассматривать книги на полках. Через короткое время Гумилёв уже был на ногах. Он мог жить только в эпицентре событий и среди людей. Осип Мандельштам тоже не терпел одиночества и забывал о нем только тогда, когда рождались стихи. Может быть, в непереносимости одиночества кроется одна из причин мощной работоспособности Гумилёва? К тому же он поражал всех изумительной памятью, с ходу запоминал тексты страницами. Но офицерских экзаменов, однако, не сдал. Когда ему было готовиться, имея нескольких возлюбленных, участвуя в калейдоскопе событий поэтической жизни, работая над теорией стихосложения, «интегральной поэтикой»? Творческая и любовная энергия, по сути, одна и та же.
        До отъезда на фронт оставался еще месяц, встречи с Ларисой продолжались.

    Продолжение бесед

        Мы должны расширить границы нашего сердца, постоянно вслушиваясь в его голос.
        В. Налимов, философ и ученый
        О Ларисе Рейснер этого времени оставил записки писатель Лев Вениаминович Никулин, публиковавший стихи в «Рудине». Когда Лариса бывала в Москве, он сопровождал ее по всем учреждениям. Никулин был поражен ее красотой и странным контрастом между музыкальным, нежным голосом, мелодичным, девичьим, хрустальным смехом, сияющими глазами и – резкостью суждений: «Лариса Рейснер рассуждала, действовала, не поддаваясь эмоциям, а обдуманно, хотя смело и решительно – у нее был мужской склад ума. Выражалась она тоже по-мужски, даже грубовато: „Неужели вам нравится эта дрянь?“ или „Боже мой, это действительно преодоленная бездарность“. Хотя иногда была склонна к сентиментальности». Лев Никулин пишет о том, как они были в гостях в доме одного известного виртуоза-скрипача, которого Лариса не раз слушала в концерте и очень хотела с ним познакомиться. «Но она так смело, по-дилетантски, правда, судила о серьезной музыке, что хозяин резко прекратил разговор. И он и гостья очень не понравились друг другу».
        И Николаю Гумилёву, и Ларисе Рейснер были присущи некоторая театральность поведения, скрывающая болезненное самолюбие, и в то же время доверчивость – доверчивость творческих людей, искренних с собеседником, который им нравится. Была в Гумилёве и необычная странность, которую отмечали все встречавшие его люди, но затруднялись объяснить эту странность: внутреннее спокойствие и уверенность, производящие впечатление колоссальной силы, собранности и воли, неумолимо подчиняющие собеседника даже против желания Гумилёва.
        В поэте две взаимодополняющие крайности: нежность и огонь. И еще – внутреннее спокойствие и сила веры.
        У Ларисы тоже есть образы светящейся нежности.
        «– Где бы вы хотели жить?» – «На ковре-самолете», – ответит Лариса. А Николай Гумилёв писал:
    И будут как встарь поэты
    Вести людей к высоте.
    Как ангел водит кометы
    К неведомой им мете.

        Вот и несло влюбленных «к неведомой им мете». Гумилёв:
    Так не умею думать я о смерти,
    И всё мне грезятся, как бы во сне,
    Те женщины, которые бессмертье
    Моей души доказывают мне.

        Думается, в Ларисе Гумилёва притягивала ее способность придавать беседе скорость мысли, остроту фехтовального поединка. «Беседа с Ларисой, – вспоминал Лев Никулин, – заставляла быть все время настороже, чтобы не быть отброшенным как шелуха». Вполне вероятно, что именно поэтому Гумилёв написал так много писем Ларисе Рейснер, продолжая их беседы, хотя и признавался, что не любит их писать.
        Возможно, они говорили о Канте, «Критику чистого разума» любили оба. Гумилёв был хорошо эрудирован в мировых религиозных учениях. И Лариса не могла не знать их, потому что «действительно есть Бог», как напишет она своему Гафизу.

    Переписка Рейснер и Гумилёва

        В бумагах Ларисы Рейснер сохранился необычный документ – мобилизационное предписание петроградского коменданта, в конце октября 1916 года отправившего Гумилёва на фронт.
        Впервые переписка Гумилёва и Рейснер была опубликована в 1980 году в Париже в сборнике Николая Гумилёва «Неизданное». Первое сохранившееся письмо с фронта (из Латвии) Николай Степанович написал 8 ноября 1916 года:
        «"Лери, Лери, надменная дева, ты как прежде бежишь от меня". Больше двух недель, как я уехал, а от Вас ни одного письма. Не ленитесь и не забывайте меня так скоро, я этого не заслужил. Я часто скачу по полям, крича навстречу ветру Ваше имя. Снитесь Вы мне почти каждую ночь. И скоро я начинаю писать новую пьесу, причем, если Вы не узнаете в героине себя, я навек брошу литературную деятельность.
        О своей жизни я писал Вам в предыдущем письме. Перемен никаких и, кажется, так пройдет зима… Кроме шуток, пишите мне. У меня «Столп и утверждение истины» (сочинение религиозного философа П. А. Флоренского; 1914. – Г.П.), долгие часы одиночества, предчувствие надвигающейся творческой грозы. Все это пьянит как вино и склоняет к надменности солипсизма. А это так не акмеистично. Мне непременно нужно ощущать другое существование – яркое и прекрасное. А что Вы прекрасны, – в этом нет сомнения. Моя любовь только освободила меня от, увы, столь частой при нашем образе жизни слепоты.
        Здесь тихо и хорошо. По-осеннему пустые поля и кое-где уже покрасневшие от мороза прутья. Знаете ли Вы эти красные зимние прутья? Для меня они – олицетворение всего самого сокровенного в природе. Трава, листья, снег – это только одежды, за которыми природа скрывает себя от нас. И только в такие дни поздней осени, когда ветер, и дождь, и грязь, когда она верит, что никто не заметит ее, она чуть приоткрывает концы своих пальцев, вот эти красные прутья. И я, новый Актеон, смотрю на них с ненасытным томлением.
        Лера, правда же, этот путь естественной истории бесконечно более правилен, чем путь естественной психоневрологики. У Вас красивые, ясные, честные глаза, но Вы слепая; прекрасные, юные, резвые ноги и нет крыльев; сильный и изящный ум, но с каким-то странным прорывом посредине. Вы – Дафна, превращенная в Лавр, принцесса, превращенная в статую. Но ничего! Я знаю, что на Мадагаскаре все изменится. И я уже чувствую, как в какой-нибудь теплый вечер, вечер гудящих жуков и загорающихся звезд, где-нибудь у источника в чаще красных и палисандровых деревьев, Вы мне расскажете такие чудесные вещи, о которых я только смутно догадывался в мои лучшие минуты.
        До свидания, Лери, я буду Вам писать.
        О моем возвращении я не знаю ничего, но зимой на неделю думаю вырваться.
        Целую Ваши милые руки. Ваш Гафиз.
        Мой адрес: Действующая армия, 5 гусарский Александрийский полк, 4 эскадрон, прапорщику Гумилёву».
        Предыдущее письмо, о котором пишет Гумилёв, не сохранилось.
        Письма Ларисы Рейснер, почему-то сохранившиеся в ее архиве (черновики?), иногда не имеют начала и конца. На первом листе начало есть.
        «Милый Гафиз, Вы меня разоряете. Если по Каменному дойти до самого моста, до барок и большого городового, который там зевает, то слева будет удивительная игрушечная часовня. И даже не часовня, а две каменные ладони, сложенные вместе, со стеклянными, чудесными просветами. И там не один святой Николай, а целых три. Один складной, а два сами по себе. И монах сам не знает, который влиятельнее. Поэтому свечки ставятся всем, уж заодно.
        Милый Гафиз, если у Вас повар, то это уже очень хорошо, но мне трудно Вас забывать. Закопаешь все по порядку, так, что станет ровное место, и вдруг какой-нибудь пустяк, ну, мои старые духи или что-нибудь Ваше – и начинается все сначала, и в историческом порядке.
        Завтра вечер поэтов в Университете, будут все Юркуны, которые меня не любят. Много глупых студентов, и профессора, вышедшие из линии обстрела. Вас не будет. Милый Гафиз. Сейчас часов семь, через полчаса я могу быть на Литейном, в такой сырой, трудный, долгий день. Ну вот и довольно. С горя…»
        Письмо обрывается на середине фразы. Церковь Иоанна Предтечи на Каменном острове, как и дом 31 на Литейном, стоят и сейчас. Юрий Юркун, друг Михаила Кузмина, затем муж Ольги Арбениной. Почему они не любили Ларису, Бог весть.

    Гондла и Лера

        Свое первое письмо Николай Гумилёв начинает со строк, вместе с которыми Гондла и Лера впервые появляются в драматической поэме «Гондла». Ни одного конкретного источника «Гондлы» не существует. Пьеса рождена воображением поэта. Ее ритм (трехстопный анапест) не встречается в русской стихотворной драматургии.
        Летом 1920 года Гумилёв писал новый вариант начала «Гондлы» для «Всемирной литературы» по просьбе Горького. Корней Чуковский вспоминал, что Гумилёв читал ему пьесу у себя дома на Ивановской улице, погасло электричество, и Гумилёв дочитал поэму до конца по памяти со всеми прозаическими ремарками. Авторская память на стихи – верный признак того, что стихи выстраданы.
        Единственная из крупных пьес Николая Гумилёва «Гондла» исполнялась при жизни автора в 1920–1921 годах, потом в начале января 1922 года. Гумилёв видел постановку в Ростове-на-Дону в «Театральной мастерской» летом 1921 года во время стоянки поезда на пути к Черному морю, за два месяца до своей гибели. Гумилёв пришел в восторг. «Я вас здесь не оставлю, переведу в Петроград», – говорил он артистам.
        Гондла, из королевского рода христианской Ирландии, воспитывался в языческой Исландии. Он должен был стать королем объединенных стран. Но охотничья, полудикая Исландия не принимала Гондлу: он был слаб, горбат, не воевал, не охотился. К тому же – поэт. Любимая тема Гумилёва: только поэт может помочь людям побороть волчью агрессию, проявить первоистоки человечности, одухотворенности. Гондла различал добрые знаки небес, его увлекало борение стихий, столкновение «дневного» и «ночного» ликов бытия, двойственность в душах людей, полярность людей, связанных одной дорогой.
        Конунг Исландии (властитель) выдает замуж по любви знатную девушку Исландии Леру за королевича Гондлу. Но обманом, под покровом темноты, вместо Гондлы Лерой овладевает молодой исландец Лаге:
    Ночью кошки и черные серы,
    А отважным удачливый путь!

        Гондла обращается к Лаге:
    Кто ты? Волк ненавистный и злобный
    Иль мой собственный страшный двойник?

        Лера тоже двоилась на «дневную» и «ночную» «Лаик». Полюса сменялись в острых поворотах диалогов, событий.
        Гондле отдан голос автора. Николай Гумилёв рассказывал Ирине Одоевцевой об одном из своих «мистических» состояний-мгновений: «Я всегда смеюсь над Блоком и Белым, что у них многое „несказанно“. А тут и сам испытал это „несказанное“ – иначе назвать не могу. Слияние с поэзией. Будто она во мне и я в ней. Нет, вернее, будто я сам – часть по эзии. На одну минуту мне все стало ясно и понятно. Я все понял, все увидел…»
        В такую минуту Гумилёв в своей поэме понял душу Ларисы. Понял ли кто-нибудь глубже? Рядом с такими поэтами, как Гумилёв, резко усиливается «шестое» чувство. И Лариса ответила Гумилёву любовью, как почти все, кого он любил. В поэме события сердца развивались так:
    Лера:
    Я боюсь, как небесного гнева,
    Глаз твоих голубого огня.

    Гондла:
    Ты боишься? Возможно ли это?
    Ведь не ты ли бывала всегда
    Весела, как могучее лето,
    И вольна, как морская вода?
    И не ты ли охоты водила
    На своем вороном скакуне
    И цветов никогда не дарила,
    Никогда, одинокому, мне?

    Лера:
    Но когда я одна оставалась,
    Я так горько рыдала тогда.
    Для чего-то слепыми ночами
    Уверяла лукавая мгла,
    Что не горб у тебя за плечами —
    Два серебряно-белых крыла,
    И что родина наша не эта
    Ненавистная сердцу тюрьма,
    А страна, где зеленое лето
    Никогда не сменяет зима.
    Днем все иначе. Боги неволят
    Леру быть и веселой, и злой,
    Ликовать, если рубят и колют,
    И смеяться над Лаик ночной.

    Гондла:
    Дорогая, какое безумье,
    Огневое безумье любовь!
    Где вы, долгие годы раздумья,
    Чуть запела горячая кровь!
    Что мне гордая Лера дневная
    На огромном вспененном коне,
    Ты не Лера, ты девочка Лаик,
    Одинокая в этой стране.

    Значит, правда открылась святым,
    Что за бредами в нашей крови
    И за миром, миром земным
    Есть свободное море любви.

        Люди с волчьей душой чуть не затравили Гондлу до смерти. Спасение пришло в последнюю минуту от ирландцев, которые приехали в Исландию за своим выросшим королевичем.
        И Лера, в которой слились две крови, «лебединая» и «волчья», согласна стать женой Гондлы для того, чтобы управлять странами на его троне:
    Нет, я буду могучей, спокойной,
    Рассудительной, честной женой
    И царицей, короны достойной,
    Над твоею великой страной.
    Да, царицей! Ты слабый, ты хилый,
    Утомлен и тревожен всегда,
    А мои непочатые силы
    Королевского ищут труда.
    Королевич, поверь, что не хуже
    Твоего будет царство мое,
    Ведь в Ирландии сильные мужи,
    И в руках их могучих копье.
    Я приду к ним, как лебедь кровавый,
    Напою их бессмертным вином
    Боевой ослепительной славы
    И заставлю мечтать об одном,
    Чтобы кровь пламенела повсюду,
    Чтобы села вставали в огне…
    Я сама, как валкирия, буду
    Перед строем летать на коне.

    Гондла:
    Лера! Нет… что сказать ты хотела?
    Вспомни, лебеди верят в Христа…
    Горе, если для черного дела
    Лебединая кровь пролита.

    Лера:
    Там увидим.

        Но торжество поэта во главе объединенных государств – коротко. Исландцы не хотят христианского крещения, не хотят предавать старых богов. И Лера тоже. Тогда Гондла принимает крестное мучение, чтобы спасти звериные души, – закалывает себя кинжалом.
    Я не видел, чтоб так умирали
    В час, когда было все торжеством.
    Наши боги поспорят едва ли
    С покоряющим смерть божеством, —

        говорят потрясенные исландцы и почти все принимают крещение от вождя ирландцев. Лера отказывается от крещения, ее следующий выбор в жизни становится эпилогом драмы.
    Только Гондлу я в жизни любила,
    Только Гондла окрестит меня.

    Вы знаете сами,
    Смерти нет в небесах голубых,
    В небесах снеговыми губами
    Он коснется до жарких моих.
    Он – жених мой, и нежный и страстный,
    Брат, склонивший задумчиво взор,
    Он – король величавый и властный,
    Белый лебедь родимых озер.
    Да, он мой, ненавистный, любимый,
    Мне сказавший однажды: люблю! —
    Люди, лебеди иль серафимы,
    Приведите к утесам ладью.
    Труп сложите в нее осторожно,
    Легкий парус надуется сам,
    Нас дорогой помчав невозможной
    По ночным и широким волнам.
    Я одна с королевичем сяду,
    И руля я не брошу, пока
    Хлещет ветер морскую громаду
    И по небу плывут облака.
    Так уйдем мы от смерти, от жизни.
    – Брат мой, слышишь ли речи мои? —
    К неземной, к лебединой отчизне
    По свободному морю любви.

        В мятежных натурах Ларисы Рейснер и Леры намешано много страстных противоречивых стремлений. Гумилёв увидел и это, и великую эпическую силу духа и не усомнился в их героизме, в невозможности для них компромиссов и предательств.

    Северный Гафиз

        Именем Гафиз Николай Степанович подписывал свои письма к Ларисе, а она так обращалась к нему. Пери и Гафиз – персонажи пьесы Гумилёва «Дитя Аллаха».
        За любовь божественной Пери, спустившейся с небес, чтобы узнать любовь с лучшим из сыновей Адама, борются юноша-красавец, воин-бедуин и калиф (судья). Но все они были ничтожны перед поэтом-избранником Гафизом. Финальная картина пьесы – торжество жизни, вечно длящейся, юной, цветущей, похожей на рай земной, в волшебных садах Гафиза. Полный апофеоз поэтовластия. Образ Гафиза – в ряду главных героев Гумилёва:
    В этот мой благословенный вечер
    Собрались ко мне мои друзья,
    Все, которых я очеловечил,
    Выведя их из небытия.

    Гондла разговаривал с Гафизом
    О любви Гафиза и своей,
    И над ним склонялись по карнизам
    Головы волков и лебедей.

        Когда писалась эта арабская сказка о дочери Аллаха и Гафизе, еще продолжалось увлечение Гумилёва и Маргаритой Тумповской, и Марией Левберг. Пери могла быть любая.
        Гафиз, или Хафиз Шамседдин Мохаммед (ок. 1325 – ок. 1390) – великий персидский поэт-лирик. Имя Гафиза буквально означает «хранящий в памяти».
        В 1906–1907 годах на «башне» Вячеслава Иванова существовало дружеское общество «друзей Гафиза», объединившееся вокруг хозяина. Собрания посещали человек десять: Бердяев с женой, Кузмин, Сомов, Бакст, Нувель, Городецкий, Ауслендер. Круг участников запечатлен в стихотворении Вячеслава Иванова «Друзьям Гафиза» с подзаголовком «Вечеря вторая. 5 мая 1906 г. в Петробагдаде». У каждого участника был псевдоним.
        На рубеже веков проявилось много аналогий между символизмом и идеями Гафиза, убежденного в интернациональности культуры. Поэзия Гафиза – суфийская по богатству душевной жизни, ощущению целостности бытия. У суфиев сплетается земное и небесное, а труднейший путь любви ведет к вершинам духа. Трудно разделить, где Гафиз воспевает чувственную любовь, вино, природу, безверие и где божественную любовь, созерцательные наслаждения, самоотречение, божественную веру. Участники кружка, «гафизиты», стремились понять изменение чувств, мыслей во всем богатстве проявлений, от безусловно прекрасных до «низких» и шокирующих. Во время краткого существования кружка «Северный Гафиз» Гумилёв был в Париже. Но он – истинный «гафизит».

    На Мадагаскаре

        В письме Ларисе Гумилёв пишет о том, что у нее ум со странным прорывом посередине, что нет естественного и раскованного проявления души, которая слепа. Он надеется, что на Мадагаскаре все изменится…
        По свидетельству Ирины Одоевцевой, Николай Гумилёв считал, что большинство людей – полуслепые, что они, и особенно поэты, должны развивать в себе все пять чувств, чтобы видеть звуки и слышать цвета, внимать всему богатству мира. У Ларисы контрастный светотеневой характер и далеко еще не целостное, а раздвоенное сознание. Изменилось бы что-нибудь на Мадагаскаре, куда очень хотел с ней поехать Гумилёв? Могла бы Лариса хоть на время отрешиться от своего аналитического, социально настроенного ума?
        Почему Мадагаскар? Наверное, потому, что этот остров загадочен. На острове и на ближайшем к нему юго-восточном берегу Африки сохранились некоторые виды животных, которых нет более нигде в мире. Самые известные из них – лемуры, род полуобезьян. В XVIII веке исчезла гигантская птица около 200 килограммов весом, которая не летала. Там тропический лес с уникально редкими деревьями. Еще водятся хамелеоны, игуаны, наземные черепахи. Нет и никогда не было копытных, характерных для Африки, нет и не было варанов, питонов, гадюк и других ядовитых змей. Когда-то огромная кристаллическая глыба отделилась от материка и от скалы осталось на острове высокое плато, протянувшееся с севера на юг, с большим количеством потухших вулканов. Там бывают землетрясения.
        Возможно, Николай Гумилёв хотел на таинственном острове продолжить поиски следов древнейшей цивилизации, следов происхождения человечества, его истоков. В легендах существует страна Лемурия, и в дальнейшем в «Поэме Начала» Гумилёв начнет воплощать этот миф.

    Продолжение переписки

        Милый Гафиз, как хорошо жить!
        Ваша Лери
        Второе письмо Ларисы сохранилось целиком.
        «Милый Гафиз, это письмо не сентиментально, но мне сегодня так больно, так бесконечно больно. Я никогда не видела летучих мышей, но знаю, что, если даже у них выколоты глаза, они летают и ни на что не натыкаются. Я сегодня как раз такая бедная мышь, и всюду кругом меня эти нитки, натянутые из угла в угол, которых надо бояться.
        Милый Гафиз, много одна, каждый день тону в стихах, в чужом творчестве, чужом опьянении. И никогда еще не хотелось мне так, как теперь, найти, наконец, свое собственное. Говорят, что Бог дает каждому в жизни крест такой длины, какой равняется длина нитки, обмотанной вокруг человеческого сердца. Если бы мое сердце померили вот сейчас, сию минуту, то Господу пришлось бы разориться на крест вроде Гаргантюа, величественный, тяжелейший…
        Ах, привезите с собой в следующий раз поэму, сонет, что хотите, о янычарах, о семиголовом цербере, о чем угодно, милый друг, но пусть опять ложь и фантазия украсятся всеми оттенками павлиньего пера и станут моим Мадагаскаром, экватором, эвкалиптовыми и бамбуковыми чащами, в которых человек якобы обретает простоту души и счастие бытия. О, если бы мне сейчас – стиль и слог убежденного Меланхолика, каким был Лозинский, и романтический чердак, и действительно верного и до смерти влюбленного друга. Человеку надо так немного, чтобы обмануть себя.
        Ну, будьте здоровы, моя тоска прошла. Жду Вас.
        Ваша Лери».
        Вот и вспомнился Алексей Лозина-Лозинский. Он только что, в ноябре 1916 года, ушел из жизни, а к Ларисе пришла революция любви, о которой он ее предупреждал.
        Лариса с ноября 1916 года стала работать в журнале «Летопись» Максима Горького. В ноябрьском номере вышла ее рецензия на роман Шарля де Костера «Тиль Уленшпигель», в двенадцатом номере сразу три рецензии: на «Томление духа» Вл. Нелединского, на «Агонию городов» Жоржа Роденбаха, на рассказы Юрия Слезкина «Господин в цилиндре». Конечно, можно утонуть в чужом творчестве. Еще год назад Александр Блок писал Анастасии Чеботаревской, что журнал Горького «не производит на меня гадкого впечатления. Я склонен относиться к нему очень серьезно… вовсе не все там мне враждебно, а то, что враждебно, – стоящее и сильное».
        «Милый Гафиз» познакомил Ларису со своим другом Михаилом Лозинским и его женой Татьяной. Лариса стала у них бывать, помогала Михаилу Леонидовичу искать лыжи для Николая Степановича, подружилась с ними, доверяя им свою искренность. Один общий интерес у них точно был – пристрастие к Черной речке. В 1914 году Лозинские отдыхали в Ваммельсуу, откуда Михаил Леонидович писал другу: «С изумлением беспримерным, дорогой Николай Степанович, получил я сейчас твое письмо из Териок. Приди оно хоть несколькими днями раньше, это изумление было бы и приятнейшим. И я, конечно, немедленно на коне или на корабле отправился бы в Териоки, чтобы похитить тебя из этого скверного посада в очаровательное Vammelsuu. Но, увы! Теперь поздно… Сегодня Таня и я переселяемся в Петербург – она до конца месяца, а я совсем: только в августе буду наезжать сюда по субботам… 10–23 июля 1914 года».
        Целый месяц Лариса не получала писем от Гафиза. Писали друзья, ушедшие на фронт. Кто стал прототипом стихотворения Ларисы Рейснер «Письмо», написанного зимой 1916/17 года и напечатанного в «Новой жизни» М. Горького 30 апреля 1917 года, можно только гадать.
    Мне подали письмо в горящий бред траншеи.
    Я не прочел его, – и это так понятно:
    Уже десятый день, не разгибая шеи,
    Я превращал людей в гноящиеся пятна.
    Потом, оставив дно оледенелой ямы,
    Захвачен шествием необозримой тучи,
    Я нес ослепший гнев, бессмысленно упрямый,
    На белый серп огней и на плетень колючий.
    Ученый и поэт, любивший песни Тассо,
    Я, отвергавший жизнь во имя райской лени,
    Учился потрошить измученное мясо,
    Калечить черепа и разбивать колени.
    Твое письмо со мной. Нетронуты печати.
    Я не прочел его. И это так понятно.
    Я только мертвый штык ожесточенной рати,
    И речь любви твоей не смоет крови пятна.

        Скорее всего стихотворение появилось в период долгого отсутствия писем от Гафиза.
        Следующее письмо от него приходит 8 декабря 1916 года:
        «Лери моя, приехав в полк, я нашел оба Ваши письма. Какая Вы милая в них. Читая их, я вдруг остро понял, что Вы мне однажды сказали, – что я слишком мало беру от Вас.
        Действительно, это непростительное мальчишество с моей стороны разбирать с Вами проклятые вопросы. Я даже не хочу обращать Вас (подчеркнуто мной. —Г. П.). Вы годитесь на бесконечно лучшее.
        И в моей голове уже складывается план книги, которую я мысленно напишу только для Вас. Ее заглавие будет огромными красными, как зимнее солнце, буквами: «Лери и любовь».
        А главы будут такие: «Лери и снег», «Лери и персидская лирика», «Лери и мой детский сон об орле».
        На все, что я знаю и люблю, я хочу посмотреть, как сквозь цветное стекло, через Вашу душу, потому что она действительно имеет свой особый цвет, еще не воспринимаемый людьми (как древними не был воспринимаем синий цвет).
        И я томлюсь, как автор, которому мешают приступить к уже обдуманному произведению. Я помню все Ваши слова, все интонации, все движения, но мне мало, мало, мало, мне хочется еще. Я не очень верю в переселенье душ, но мне кажется, что в прежних своих переживаниях Вы всегда были похищаемой, Еленой Спартанской, Анжеликой из Неистового Роланда и т. д. Так мне хочется Вас увезти.
        Я написал Вам сумасшедшее письмо, это оттого, что я Вас люблю.
        Вспомните, Вы мне обещали прислать Вашу карточку. Не знаю только, дождусь ли я ее, пожалуй, прежде удеру в город пересчитывать столбы на решетке Летнего сада.
        Пишите мне, целующему Ваши милые, милые руки.
        Ваш Гафиз».
        В конце декабря 1916 года Николай Гумилёв приехал в Петербург. На несколько дней. Съездил с Ахматовой в Бежецк навестить мать, сына, сестру, тетушек, а брат Дмитрий тоже был на фронте. Пока добираться туда было еще относительно легко. После революции Гумилёв говорил Ирине Одоевцевой, что легче в Африку съездить, чем в Бежецк, рассказывая о своей поездке туда:
        «Вы ведь на Званку ездите и знаете, какая теснота, мерзость и давка в поезде. В купе набилось тринадцать человек – дышать нечем. До тошноты. К тому же я терпеть не могу числа тринадцать. Да еще под Рождество, в Сочельник…
        Левушка читает «Всадника без головы» и водит гулять Леночку, как взрослый, оберегает ее и держит ее за ручку. Смешно на них смотреть, такие милые и оба мои дети. Левушка весь в меня. Не только лицом, но такой же смелый, самолюбивый, как я в детстве. Всегда хочет быть правым и чтобы ему завидовали… Леночка, та нравом пошла в Аню и очень капризна. Но уже понимает, с кем и когда можно капризничать».
        Эта поездка состоялась в 1920 году, когда Гумилёв был женат вторым браком на Анне Энгельгардт. После гибели Николая Степановича в 1922 году Леночка на какое-то время осталась без присмотра. Анна Энгельгардт была совершенно беспомощной в жизненных испытаниях. Вот тогда-то мать Ларисы написала дочери в Афганистан, спрашивая, не взять ли девочку к себе. Лариса горячо согласится. Судьба рассудит иначе.
        И третье сохранившееся письмо Ларисы, как и второе, кажется черновиком, дневниковыми записями. Если это так, тогда понятно, почему письма сохранились в архиве Ларисы.
        «Я не знаю, поэт, почему лунные и холодные ночи так бездонно глубоки над нашим городом. Откуда это все более бледнеющее небо и ясный, торжественный профиль старых подъездов на тихих улицах, где не ходит трамвай и нет кинематографов… Милые ночи, такие долгие, такие бессонные. Кстати о снах. Помните, Гафиз, Ваши нападки на бабушкин сон с „щепкой“, которым чрезвычайно было уязвлено мое самолюбие. Оказывается, бывает хуже. Представьте себе мечтателя, самого настоящего и убежденного. Он засыпает, побежденный своей возвышенной меланхолией, а также скучным сочинением какого-нибудь славного, давно усопшего любомудра. И ему снится райская музыка, да, смейтесь сколько угодно. Он наслаждается неистово, может быть плачет, вообще возносится душой. Счастлив, как во сне. Отлично. Утром мечтатель первым делом восстанавливает в своей памяти райские мелодии, только что оставившие его, вспоминает долго, озлобленно, с болью и отчаянием. И оказывается, что это было нечто более, чем тривиальное, чижик-пыжик, какой-нибудь дурной и навязчивый мотивчик, я это называю – кларнет-о-пистон. О, посрамление! Ангелы в раю, очень музыкальные от природы, смеются, как галки на заборе, и не могут успокоиться. Гафиз, это очень печальное происшествие. Пожалейте обо мне, надо мной посмеялись. Лери.
        P. S. Ваш угодник очень разорителен, всегда в нескольких видах и еще складной, с цветами и большим полотенцем».
        Свечи о здравии Николая Степановича она, судя по приписке, ставит все в той же церкви на Каменном острове, о которой она писала в первом письме.
        Через две недели после встречи в конце декабря придет письмо Гафиза от 15 января 1915 года:
        «Леричка моя, Вы, конечно, браните меня, я пишу Вам первый раз после отъезда, а от Вас получил уже два прелестных письма. Но в первый же день приезда я очутился в окопах, стрелял в немцев из пулемета, они стреляли в меня, и так прошли две недели. Из окопов писать может только графоман, настолько все там не напоминает окопа: стульев нет, с потолка течет, на столе сидит несколько огромных крыс, которые сердито ворчат, если к ним подходишь. И я целые дни валялся в снегу, смотрел на звезды и, мысленно проводя между нами линию, рисовал себе Ваше лицо, смотрящее на меня с небес. Это восхитительное занятие, Вы как-нибудь попробуйте. Теперь я временно в полуприличной обстановке и хожу на аршин от земли. Дело в том, что заказанная Вами пьеса (о Кортесе и Мексике) с каждым часом вырисовывается передо мной ясней и ясней. Сквозь „магический кристалл“ (помните у Пушкина) я вижу до мучительности яркие картины, слышу запахи, голоса. Иногда я даже вскакиваю, как собака, увидевшая взволновавший ее сон. Она была бы чудесна, моя пьеса, если бы я был более искусным техником. Как я жалею теперь о бесплодно потраченных годах, когда, подчиняясь внушенью невежественных критиков, я искал в поэзии какой-то задушевности и теплоты, а не упражнялся в писаньях рондо, рондолей, лэ, вирелэ и пр. Искусство Теодора де Банвиля и то оказалось бы малым для моей задачи. Придется действовать по-кавалерийски, дерзкой удалью и верить, как на войне, в свое гусарское счастье. И, все-таки, я счастлив, потому что к радости творчества у меня примешивается сознание, что без моей любви к Вам я и отдаленно не мог бы надеяться написать такую вещь.
        Теперь, Леричка, просьбы и просьбы: от нашего эскадрона приехал в город на два дня солдат, если у Вас уже есть русский Прескотт, – пришлите мне. Кроме того, я прошу Михаила Леонидовича купить мне лыжи и как на специалиста по лыжным делам указываю на Вас. Он Вам, наверное, позвонит, помогите ему. Письмо ко мне и миниатюру Чехонина (если она готова) можно послать с тем же солдатом. А где найти солдата, Вы узнаете, позвонив Мих. Леонид.
        Целую без конца Ваши милые, милые ручки.
        Ваш Гафиз».
        Руки у обоих были похожими – узкие аристократические ладони с длинными красивыми пальцами. Они видны и на их портретах, гумилёвские руки написал художник М. Фармаковский в 1908-м, рейснеровские – художник В. Шухаев.
        Известны три миниатюры Ларисы Рейснер Сергея Чехонина, указанные в каталоге выставки Русского музея, 1994 года. Две из них написаны акварелью, с подписью: Сергей Чехонин, 1922. Задумчивая Лариса изображена в кресле на берегу озера, в дворянской усадьбе, и напоминает тургеневскую девушку. Второй портрет – в той же блузке – поступил от художника в Третьяковскую галерею в 1928 году. Третий портрет нарисован карандашом и акварелью, поступил в Музей изобразительных искусств от И. С. Зильберштейна в 1986 году. Судя по размерам (15x9), именно он был воспроизведен в «Красной газете» в годовщину смерти Ларисы Михайловны, 9 февраля. Возможно, третья миниатюра (без даты) и была отослана Николаю Гумилёву.
        Трагедия о Кортесе и Мексике заказана была Гумилёву через Ларису Максимом Горьким. Он прочел «Гондлу», которая ему очень понравилась. «Вот какой из вас вырос талантище», – сказал он Гумилёву и заказал новую трагедию. Написана она не была.
        «Мой Гафиз, – смотрите, как все глупо вышло. Вы не писали целую вечность, я рассердилась – и не подготовила Вашу книгу. Солдат уезжает завтра утром, а мне М. Л. позвонил только сегодня вечером, часов в восемь; значит, и завтра я ничего не успею сделать. Но все равно, этого Прескотта я так или иначе разыщу и Вам отправлю. Теперь – лыжи. Таких, как Вы хотите, нигде нет. Их можно, пожалуй, выписать из Финляндии, и недели через две они бы пришли. Но не знаю, насколько это Вас устраивает?
        Миниатюра еще не готова – но, наверно, будет готова в первых числах. Что сказать Вам еще? Да, о Вашей работе.
        Помните, мы как-то говорили, что в России должно начаться Возрождение? Я в последнее время много думала об этих странных людях, которые после утонченного, прозрачного, мудрого кватроченто – вдруг просто, одним движением сделались родоначальниками совсем нового века. Ведь подумайте, Микель Анджело жил почти рядом с Содомой, после Леонардо, после женщин, не способных держать даже Лебедя. И вдруг – эти тела, эти тяжести и сновидения.
        Смотрите, Гафиз, у нас было и прошло кватроченто. Брюсов, учившийся искусству, как Мазаччио перспективе. Ведь его женщины даже похожи на этих боевых, тяжелых коней, которые занимали всю середину фрески своими нелепо поднятыми ногами, крупами, необычайными телодвижениями. Потом Белый, полный музыки и аллегорий наполовину Боттичелли, Иванов – чудесный график, ученый, как Болонец, точный и образованный, как правоверный римлянин.
        А простые и тонкие Бальмонт и его школа – это наша отошедшая готика, наши цветные стекла, бледные, святые, больше пение, чем поэзия.
        Я очень жду Вашей пьесы. Вы как ее скажете? Вероятно, форма будет чудесна, Вы это сами знаете. Но помните, милый Гафиз, Сикстинская капелла еще не кончена – там нет Бога, нет пророков, нет Сивилл, нет Адама и Евы. А главное – нет сна и пробуждения; нет героев; ни одного жеста победы – ни одного полного обладания, ни одной совершенной красоты, холодной, каменной, отвлеченной красоты, которой не боялись люди того века и которую смели чтить, как равную. Ну прощайте. Пишите Вашу драму, и возвращайтесь, ради Бога».
        Приписка на полях – «Гафиз, милый! Я жду Вас к первому. Пожалуйста, постарайтесь быть, а?»
        Своих писем Лариса Рейснер, видимо, никогда не датировала. Подразумевается – к 1 февраля 1917 года.
        Понял ли Гафиз, что подразумевается под холодной, каменной, отвлеченной красотой? Символом какого из иных миров она является? Свою статью «Краткий обзор нашей современной поэзии (акмеизма)», написанную скорее всего в декабре 1916 года для «Летописи» и, видимо, отвергнутую М. Горьким, Лариса начинает так:
    «Искусство тем прекрасней,
    Чем взятый материал
    Бесстрастней:
    Стих, мрамор и металл.

        Этим четверостишием начинается знаменитый поэтический манифест Теофиля Готье, ставший художественной программой французских парнасцев, объединивший у нас в России молодую эстетическую школу под общим названием «Акмеизм»… Что же такое этот «Акмеизм», так неожиданно появившийся и представленный тремя крупными именами Н. Гумилёва, Анны Ахматовой и О. Мандельштама? Критика единодушно навязывает нам одно надоедливое определение: «Они – форма, прежде всего форма, ничего кроме формы»… Разве вообще допустимо вульгарное деление красоты на форму и содержание, ремесленное тело и мистическую душу? В голосе музы нельзя прощупать механизма «органчика», слово чудесно соединило музыку с идеей, звук, пропорцию, колебание – и отвлеченное, идеальное понятие. Единство – первый признак совершенного, первое правило гармонии…» (Статья была опубликована в альманахе, посвященном 100-летию А. Ахматовой, «День поэзии». Л., 1989.)
        Книга, которую просил прислать Гафиз, – «Завоевание Мексики» Уильяма Прескотта (1796–1859), американского историка.
        Гафиз ответил уже через неделю, 22 января 1917 года: «Леричка моя, какая Вы золотая прелесть, и Ваш Прескотт, и Ваше письмо, и главное, Вы. Это прямо чудо, что во всем, что Вы делаете, что пишете, так живо чувствуется особое Ваше очарование… Я уже совсем собрался вести разведку по ту сторону Двины, как вдруг был отправлен закупать сено для дивизии. Так что я теперь в такой же безопасности, как и Вы. Жаль только, что приходится менять план пьесы. Прескотт убедил меня в моем невежестве относительно мексиканских дел. Но план вздор, пьеса все-таки будет, и я не знаю, почему Вы решили, что она будет миниатюрной, она трагедия в пяти актах, синтез Шекспира и Расина!
        Лери, Лери, Вы не верите в меня. К первому приехать мне не удастся, но в начале февраля, наверное. Кроме того, пример Кортеса меня взволновал. И я начал сильно подумывать о Персии. Почему бы на самом деле не заняться усмирением бахтиаров? Переведусь в Кавказскую армию, закажу себе малиновую черкеску, стану резидентом при дворе какого-нибудь беспокойного хана и к концу войны, кроме славы, у меня будет еще дивная коллекция персидских миниатюр. А ведь Вы знаете, что моя главная слабость – экзотическая живопись.
        Я прочел статью Жирмунского. Не знаю, почему на нее так ополчились. По-моему, она лучшая статья об акмеизме, написанная сторонним наблюдателем, в ней много неожиданного и меткого. Обо мне тоже очень хорошо, по крайней мере, так хорошо обо мне еще не писали. Может быть, если читать между строк, и есть что-нибудь ядовитое, но Вы знаете, что при такой манере чтения и в Мессиаде можно увидеть роман Поль де Кока.
        Почему Вы мне не пишете, – получили ли Вы программу чтения от Лозинского и следуете ли ей. Хотя Вам, кажется, не столько надо прочесть, сколько забыть. Напишите мне, что больше на меня не сердитесь. Если опять от меня долго не будет писем, смотрите на плакаты «Холодно в окопах». Правду сказать, не холодней, чем в других местах, но неудобно очень.
        Лери, я Вас люблю.
        Ваш Гафиз.
        Вот хотел прислать Вам первую сцену Трагедии и не хватило места».
        В рекомендованный М. Л. Лозинским список входят книги современных русских поэтов, писателей, а также философов: Л. Шестова, М. Гершензона, Н. Бердяева, В. Розанова, П. Флоренского, Д. Мережковского; из европейских: Р. М. Рильке, Ст. Георге, Ф. Ницше, М. Даутендея, Ш. Бодлера, Леконта де Лиля, Вердена, Рембо, Корбьера, Лафорга, Роллана, Ф. Жамма, П. Клоделя, Вьеле-Гриффена, романы А. Франса, Гюисманса, А. Ренье и статьи Гурмона.
        Статья В. М. Жирмунского опубликована в двенадцатом номере «Русской мысли» за 1916 год.
        Следующее письмо Ларисы (опять набросок, черновик?):
        «Застанет ли Вас это письмо, мой Гафиз? Надеюсь, что нет: смотрите, не сегодня-завтра начнется февраль, по Неве разгуливает теплый ветер с моря, – значит, кончается год (я всегда год считаю от зимы до зимы) – мой первый год, не похожий на все прежние: какой он большой, глупый, длинный, – как-то слишком сильно и сразу выросший. Я даже вижу – на носу масса веснушек и невообразимо длинные руки.
        Милый Гафиз, как хорошо жить! Это, собственно, главное, что я хотела Вам написать.
        Что я делаю? Во-первых, обрела тихую пристань. Как пьяница, который долго ищет «свой» любимейший кабачок, я все искала место строгое, уединенное и теплое для моих занятий. В Публичной библиотеке мне разонравилось. Много знакомых, из окна не видно набережной, книги выдаются с видом глубокого недоумения. Вам Блока? А-а…»
        Любовь Ларисы, как и любовь Леры к Гондле, смогла подняться на своем ковре-самолете. По свободному морю любви к общей лебединой отчизне. «К неведомой мете».

    Глава 19
    РАССТАВАНИЕ С ГУМИЛЁВЫМ

        К 1 февраля Николаю Степановичу приехать не удалось, потому что вместе с корпусным интендантом он закупал сено для полка в Окуловке Новгородской губернии. 10 января на общем собрании офицеров было объявлено о частичном расформировании полка, сокращении эскадронов с шести до двух, о переводе многих гусар в Стрелковый полк. Вот почему Гумилёв возмечтал о Персии. В Окуловке находилось имение Сергея Ауслендера, его троюродного брата, там он бывал не раз.
        Открытка от Гумилёва со штемпелем 6. 2. 1917: «Лариса Михайловна, моя командировка затягивается и усложняется. Начальник мой очень мил, но так растерян перед встречающимися трудностями, что мне порой жалко его до слез. Я пою его бромом, утешаю разговорами о доме и всю работу веду сам. А работа ужасно сложная и запутанная. Когда попаду в город, не знаю. По ночам читаю Прескотта и думаю о Вас. Посылаю Вам военный мадригал, только что испеченный. Посмейтесь над ним.
    Взгляните, вот гусары смерти,
    Игрою ратных перемен
    Они, отчаянные черти,
    Побеждены и взяты в плен.
    Зато бессмертные гусары,
    Те не сдаются никогда;
    Войны невзгоды и удары
    Для них как воздух и вода.
    Ах, им опасен плен единый,
    Опасен и безумно люб, —
    Девичьей шеи лебединой,
    И милых рук, и алых губ…

        Ваш Н. Г.».
        Этот мадригал перекликается с репродукцией на открытке «Гусары смерти в плену» художника Л. Авилова. Следующая открытка со штемпелем 9. 2. 17: «Лариса Михайловна, я уже в Окуловке. Мой полковник застрелился, и приехали рабочие, хорошо еще не киргизы, а русские. Я не знаю, пришлют мне другого полковника или отправят в полк, но, наверное, скоро заеду в город. В книжном магазине Лебедева, Литейный (против Армии и Флота), есть и „Жемчуга“ и „Чужое небо“. А, правда, хороши китайцы на открытке? Только негде написать стихотворение.
        Искренне преданный Вам
        Н. Гумилёв».
        На открытке – рисунок, изображающий китайцев на плантации риса.
        Павел Лукницкий записал слова сослуживца Николая Гумилёва об отношении поэта к февральским событиям: «Он искренне и наивно возмущался несобранностью, анархией в войсках, тупым мышлением. Постоянно повторял, что без дисциплины воевать нельзя».

    Статьи Ларисы Рейснер о творчестве Николая Гумилёва

        В январском номере журнала «Русская мысль» за 1917 год была опубликована «Гондла». И Лариса пишет на нее рецензию (напечатана в пятом и шестом номерах «Летописи»). По каким причинам еще одна ее декабрьская статья «Краткий обзор современной поэзии», где дан анализ творчества Гумилёва, не была напечатана в горьковской «Летописи», неизвестно. Выводы Ларисы Рейснер, казалось бы, отвечают направлению журнала, о котором военная цензура дала отзыв в Департамент полиции, как о журнале «резко оппозиционного направления с социал-демократической окраской». Но Рейснер, как кентавр: социальная окраска в конце, а в начале – глубокий разбор поэзии Николая Гумилёва:
        «В непрестанном движении мира вещи и тела только мимолетные струи и брызги, для которых жизнь и смерть – временное и случайное облачение. Царят – дух, воля и сознание…
    Расцветает дух, как роза мая,
    Он, как пламя, разрывает тьму.
    Тело, ничего не понимая,
    Слепо повинуется ему…

        С совершенно языческой смелостью, подобно Платону, который над бренным и смертным миром создал царство чистых и абсолютных идей, Гумилёв наделяет искусство безграничной свободой, идеальным бытием, которое не знает уничтожения и не боится вечности.
        Только искусство познает Бога в человеке, только художник «расковывает косный сон стихий». В его руках судьба вселенского движения, он волен остановить мгновение, вышедшее из мрака и в мрак уходящее; любви и радости подарить бессмертие.
        Все, что здесь на земле попирает тело, оскорбляет и насилует жизнь, превращая ее в кровавую свалку, – обращается в ничто, теряет значение и смысл перед восходящим солнцем Духа, которое светит так далеко от людских радостей и страданий, вне времени и пространства…
        Сводя все к господству идей, побеждая прах и плоть холодным оружием абстракции, Гумилёв идет навстречу… полному примирению с данной социальной средой, какою бы она ни была, ввиду неоспоримого совершенства иного мира, чистой мысли и творчества… Фантазия, оторванная от живого народного наречия, бледнеет, замирает, чахнут ее живые ключи, слово обращается в торжественный соляной столб.
        Поэту монастырь не нужен. Для него другие законы, то есть те, которые сливают живое и мертвое, Бога и человека, на небеса переносят смиренное право жизни, и на земле из праха и нищеты возводят дивные помыслы, неувядающие дела. В одном из лучших стихотворений Гумилёв, быть может, невольно предчувствует это высшее слияние жизни и творчества.
    От битв отрекаясь, ты жаждешь спасенья,
    Но сильного слезы пред богом не правы,
    И бог не слыхал твоего отреченья…»

        Эта строфа у Гумилёва кончалась строкой: «Ты встанешь наутро, и встанешь для славы». Действительно, ум у Ларисы острый, проникающий даже в неблизкие для нее духовные пространства.
        А что же для нее главное в «Гондле»?
        «Все в ней ["Гондле"] радуется своему большому росту, стих расправляется в монологах и диалогах, играет силой, не стесненной архитектурным, героическим замыслом… неудержимо растущей энергией стиха… Изгнание, [героя] позор, одиночество, „неправый волчий суд“ – только начало того пути, который проходят на земле все сильные духом, горбатые лебеди, посаженные в зверинец. Начало религии и есть начало искусства, всякой мысли и красоты в крестном мучении. Оно есть – действие драмы становится древним обрядом, в котором нельзя изменить ни одной смеющейся или горестной личины…
        Солнце просияло болью, северные ели, утесы и воды кланяются человеческому страданию. Природа ждет. Еще немного, и безумный, с кленовыми листьями и хвоей на плечах, войдет ее зеленый и живой рай.
    Новый мир, неожиданно милый,
    Целый мир открывается нам…

        Так, по существу кончается «Гондла», сын скальда, сказочный король, «звездный и надзвездный», полюбивший «огнекрылую боль», чужой земле и от нее свободный.
        Но для Гумилёва Гондла все же, в конце концов, не только художественный образ, но живой и побежденный христианин, загнанный и затравленный царь. И непременно здесь, на земле, среди этих вот язычников, нужна ему окончательная победа. Для нее и умирает Гондла, и мечом, вынутым из его сердца, лебеди крестят волков. Так, в самом конце, почти неожиданно на чашу весов падает тяжелое и общее понятие – «христианство», и кажется, что именно оно и перевешивает, поглотив маленький груз личного подвига и отречения.
        Совсем минуя какую бы то ни было религию, одной любовью, одной верой искупает свою вину Лаик. Ей все равно, кто положит в ладью тело королевича: «люди, лебеди иль серафимы», и куда ее понесет южный ветер.
        Есть только одна страна, отчизна лебедей, «многолиственных кленов» и роз, и к ней приводит свободная смерть. Как ни ослепителен крест, он подчиняется законам старой, языческой правды, вещему обряду трагических игр.
    Так уйдем мы от смерти, от жизни,
    Брат мой, слышишь ли речи мои?
    К неземной, к лебединой отчизне
    По свободному морю любви.

        Совершенство стиха и заключительный монолог Леры – до известной степени вознаграждают идеологическую запутанность последнего действия, которое могло стать роковым для всего «Гондлы»».
        Для Ларисы, как и для Гафиза, подвижничество любви является смыслом жизни человека, а лебединая отчизна – реальностью.

    Февральские встречи

        Следующие открытки Николая Гумилёва датированы 22 и 23 февраля. На них только стихи, названные канцонами – песнями о рыцарской любви. Никаких других слов на открытках нет, даже обращения. Видимо, потому, что в феврале Николай Степанович по выходным приезжал в город и виделся с Лери. Эти встречи Гумилёва с Ларисой в феврале 1917 года увенчались канцонами. Первая открытка пришла из Москвы. В этой первой канцоне отразилась вершина их любви:
    Бывает в жизни человека
    Один неповторимый миг:
    Кто б ни был он, старик, калека,
    Как бы свой собственный двойник,
    Нечеловечески прекрасен
    Тогда стоит он, небеса
    Над ним разверсты, воздух ясен,
    И наплывают чудеса.
    Таким тогда он будет снова,
    Когда воскреснувшую плоть
    Решит во славу Бога-Слова
    К небытию призвать Господь.
    Волшебница, я не случайно
    К следам ступней твоих приник,
    Ведь я тебя увидел тайно
    В невыразимый этот миг.
    Ты розу белую срывала
    И наклонялась к розе той,
    А небо над тобой сияло,
    Твоей залито красотой.

        Вот и ответ Гумилёва на рейснеровское «тяжелое понятие христианства».
        Вслед этой, еще не совсем законченной канцоне, на следующий день, 23 февраля, приходит другая:
    Лучшая музыка в мире – нема!
    Дерево ль, жилы ль бычьи
    Выразят молниеносный трепет ума,
    Сердца причуды девичьи?
    Краски и бледны и тусклы! Устал
    Я от затей их бессчетных,
    Ярче мой дух, чем трава иль металл,
    Тела подводных животных!
    Только любовь мне осталась, струной
    Ангельской арфы взывая,
    Душу пронзая, как тонкой иглой,
    Синими светами рая.
    Ты мне осталась одна. Наяву
    Видевши солнце ночное,
    Лишь для тебя на земле я живу,
    Делаю дело земное.
    Да! Ты в моей беспокойной судьбе
    Иерусалим пилигримов.
    Надо бы мне говорить о тебе
    На языке серафимов.

        Николай Степанович многим своим возлюбленным обещал жениться, разведясь с Анной Ахматовой. Слух о том, что Лариса Рейснер была невестой Гумилёва, идет от Ахматовой, от ее разговоров с Павлом Лукницким, который записывал их, будучи первым биографом Гумилёва. Другие источники либо повторяют Лукницкого, либо по-своему толкуют его записи, которые он вел с 1924 года.
        Д. Лихачев был однокурсником П. Лукницкого по Петроградскому университету и отмечал такие его черты:
        «Аккуратность, точность, добросовестность, чутье истинных духовных ценностей, его органическая потребность фиксировать в своих дневниках все, что он видит, знает».
        Из дневника П. Лукницкого (10.02.1926): «В 1916 АА (Анна Ахматова. – Г. П.) была в «Привале комедиантов» (единственный раз, когда она была там), было много народу. В передней, уходя, АА увидела Ларису Рейснер и попрощалась с ней; та, чрезвычайно растроганная, со слезами на глазах, взволнованная, подошла к АА и стала ей говорить, что она никак не думала, что АА ее заметит и тем более заговорит с ней. (Она имела в виду Николая Степановича и поэтому была поражена.) «А я и не знала»». Лидия Чуковская записала конец этого рассказа Ахматовой: «Откуда я могла знать, что у нее был роман с Николаем Степановичем. Да и знала бы – отчего же мне не подать ей руки».
        Из дневника П. Лукницкого (8.04.1926): «После разговора с АА о разводе (1918) Николай Степанович и АА поехали к Шилейко, чтобы поговорить втроем. В трамвае Николай Степанович, почувствовавший, что АА совсем уже эмансипировалась, стал говорить „по-товарищески“: „У меня есть, кто бы с удовольствием пошел за меня замуж. Вот Лариса Рейснер, например… Она с удовольствием бы…“ Ларисе Рейснер назначил свидание на Гороховой в доме свиданий. Л. Р.: „Я так его любила, что пошла бы куда угодно“».
        Может быть, это свидание на Гороховой и произошло в феврале – начале марта. С середины марта у Гумилёва опять обострился процесс в легких и его поместили в лазарет на Английской набережной, 48. В тетради стихов Ларисы Рейснер есть несколько набросков о встречах с Гумилёвым:
    Не дрожи теплом ночлега,
    Меха, любимая, одень.
    Сегодня ночь, как лунный день,
    Встает из мраморного снега.
    Ты узнаешь подвижный свет
    И распростертые поляны.
    И дым жилья, как дым кальяна,
    Тобою вызванный поэт.
    А утром розовым и сизым,
    Когда обратный начат путь,
    Чья гордая уступит грудь
    Певучей радости Гафиза.

        Во втором наброске не все слова прочитываются:
    Сладкоречивый Гафиз, муж, ягуару подобный.
    Силою мышц, в многократном бою оборенный (?)
    Тучнобедренных месков и овнов отважный хититель,
    Славным искусством своим затмивший царей Мирмидокса.
    Тщетно тебя избегает прекрасно-ланитная (?) дева,
    В куще родительской прячась от
    Плачь седовласая матерь! Почтенный отец сокрушайся
    Тень амврозической ночи дщерь побежденную скрой.
    Соль и

        Конца нет, написано красным карандашом.
        Из дневника П. Лукницкого (9.06.1925): «Правда, потом он предлагал Ларисе Рейснер жениться на ней, и Лариса передает АА последовавший за этим предложением разговор так: она стала говорить, что очень любит АА и очень не хочет сделать ей неприятное. И будто бы Николай Степанович ответил ей такой фразой: „К сожалению, я уже ничем не могу причинить Анне Андреевне неприятность“».
        Когда я спросила Ирину Одоевцеву на встрече с ней 25 апреля 1987 года о Ларисе Михайловне, она ответила: «Лариса Рейснер – прелесть. Я никогда не видела такой красивой женщины. У нее был роман с Гумилёвым. Она ждала, что он женится на ней. Но он сказал как-то, что на метрессах не женятся… В своей статье о моей „Балладе о толченом стекле“ Лариса Рейснер написала, что она – клевета на красноармейца, но это не было клеветой он действительно подмешивал к соли стекло».

    Последняя открытка Николая Гумилёва

        Павел Лукницкий записывал:
        «После выписки из лазарета Гумилёв какое-то время жил у Михаила Лозинского, потом недолго в меблированных комнатах „Ира“ до своего отъезда 17 мая морем через Англию во Францию. Он через знакомых добился места специального корреспондента в газете „Русская воля“, выходившей в Париже. Две недели пробыл в Англии, встречался с английскими писателями. Когда прибыл в Париж, оказалось, что в газете он не очень нужен и его оставили в распоряжении комиссара Временного правительства… Ахматова рассказывала, что, когда она его провожала, он на вокзале был особенно оживлен, взволнован и, очевидно, доволен тем, что покидает надоевшую ему застойную армейскую обстановку, говорил, что, может быть, попадет в Африку».
        Влюбленность в Ларису внезапно исчезла. Роман с Ларисой Рейснер был, по словам Осипа Мандельштама, «тяжелой артиллерией». Но и Лариса не верила в правоту пути Гумилёва. Он был опять одинок. Его первая канцона, стремительно уходящая ввысь, обращена к идеалу, недосягаемому на земле. Ковер-самолет резко приземлился. Через год, вернувшись из Парижа, Гумилёв захочет бросить все свои влюбленности и жить в семье, но Анна Андреевна встретит его просьбой о разводе.
        По пути в Англию Николай Степанович послал Ларисе Михайловне две открытки, одна со стихотворением «Швеция» (от 30 мая), которое вошло в книгу «Костер» с небольшими разночтениями. Стихотворение кончается разочарованием в историческом предназначении России:
    Ах, неужель твой ветер свежий
    Вотще нам в уши сладко выл,
    К Руси славянской, печенежьей,
    Напрасно Рюрик приходил.

        Последняя открытка пришла из Норвегии (от 5 июня 1917 года):
        «Лариса Михайловна, привет из Бергена. Скоро (но когда неизвестно) думаю ехать дальше. В Лондоне остановлюсь и оттуда напишу как следует. Стихи все прибавляются. Прислал бы Вам еще одно, да перо слишком плохо, трудно писать. Здесь горы, но какие-то неприятные, не знаю чего не достает, может быть, солнца. Вообще Норвегия мне не понравилась: куда ей до Швеции. Та – игрушечка. Ну, до свидания, развлекайтесь, но не занимайтесь политикой.
        Преданный Вам Н. Гумилёв».
        К Февральской революции, по записи П. Лукницкого, Николай Степанович отнесся «в большой степени равнодушно… 26 или 28 февраля он позвонил АА по телефону, сказал: „Здесь цепи, пройти нельзя, а потому сейчас поеду в Окуловку“. Он очень об этом спокойно сказал, – безразлично… Все-таки он в политике мало понимал».
        Революция, для Рейснеров долгожданная, станет для Ларисы смыслом жизни и творчества. Марина Цветаева писала, что нет писателя, у которого после революции не вырос бы или не дрогнул голос.

    Последнее письмо Ларисы Рейснер Николаю Гумилёву

        Через два года Лариса начнет писать роман, где, как помним, даст героине имя Ариадна, Гумилёву – Гафиз. Оставленная Ариадна. Но сердце Ларисы перестало быть каменным. Любящие вечно, как Лера в «Гондле», узнают все о себе за мгновение. Любовь – полнота всепонимания и всевмещения. Вечной любви присуща жертвенность, не нуждающаяся в обосновании. По этим признакам угадывается любовь.
        И Лариса Рейснер пишет Николаю Гумилёву последнее письмо, которое он не получил; оно было вложено в конверт, где собраны все его письма, и сохранилось. На конверте надпись: «Если я умру, эти письма, не читая, отослать Н. С. Гумилёву. Лариса Рейснер».
        «В случае моей смерти, все письма вернутся к Вам. И с ними то странное чувство, которое нас связывало и такое похожее на любовь.
        И моя нежность – к людям, к уму, поэзии и некоторым вещам, которая благодаря Вам окрепла, отбросила свою собственную тень среди других людей – стала творчеством. Мне часто казалось, что Вы когда-то должны еще раз со мной встретиться, еще раз говорить, еще раз все взять и оставить. Этого не может быть, не могло быть. Но будьте благословенны Вы, Ваши стихи и поступки.
        Встречайте чудеса, творите их сами. Мой милый, мой возлюбленный. И будьте чище и лучше, чем прежде, потому что действительно есть Бог».
        Дар любви неотделим от дара прощения. Прощение преображает обидчика и простившего, последнему дает свободу. Любить художника – это возноситься с ним в его миры, это согласие на непредсказуемость его мыслей, чувств и поступков. Понимала ли сердцем Лариса Рейснер Николая Гумилёва? Это ведомо было ей одной.
        Письмо отослано осенью 1917 года, когда, по свидетельству ее названого брата Льва Рейснера, ей грозила опасность, и он молил ее уехать из Петербурга. О том, что у Николая Гумилёва одновременно развивалось несколько романов, она узнает, когда вернется в Петербург в 1920 году, после Гражданской войны. Узнав, придет к Ахматовой, не в силах вынести свое женское оскорбление, ревность, обиду. И станет Валькирией, не Психеей.
        Через 73 года Николай Гумилёв вновь встретится с Ларисой Рейснер в фильме Людмилы Шахт и Сергея Балакирева «Ариадна». И душа Ларисы вновь воскреснет: «Мне часто казалось, что Вы еще раз должны со мною встретиться».

    Глава 20
    1917 ГОД

        Прощай, Пьеро! Довольно слез и грима,
        Ночь отошла и день проходит мимо.
        На двери сломанный засов,
        И трезвый холод утренних часов
        Проник в подвал светло, неумолимо.
        Л. Рейснер
        Ужас в том, что на этом маскараде были «все». Отказа никто не прислал.
        А. Ахматова
        Серебряный ренессанс культуры достиг многих вершин в философии, искусстве, но «сколько-нибудь широкого социального излучения не имел. В России до революции образовались как бы две расы. И вина была на обеих сторонах, то есть и на деятелях революции, и на деятелях ренессанса, на их социальном и нравственном равнодушии», – писал Николай Бердяев.
        Вершина романа Николая Гумилёва и Ларисы Рейснер пришлась на Февральскую революцию. Гумилёв последнюю не заметил, он был далек от политики, считала Анна Ахматова. В судьбе самой Ахматовой календарь двух революций отразился впервые зазвучавшим голосом «Поэмы без героя»: «То ли это случилось, когда я стояла с моим спутником на Невском (после генеральной репетиции „Маскарада“ 25 февраля 1917), а конница лавой неслась по мостовой, то ли… когда я стояла уже без моего спутника на Литейном мосту, когда его неожиданно развели среди белого дня (случай беспрецедентный), чтобы пропустить к Смольному миноносцы для поддержки большевиков (25 октября 1917). Как знать?!»
        Лариса о Февральской революции упоминает вскользь. Только Екатерина Александровна обмолвится в письме, что революция помешала дочери закончить институт.
        «Февральская революция застала меня в Отдельных гардемаринских классах. Нельзя сказать, чтобы она пришла неожиданно… в последнее время все чаще слышались разговоры о неизбежном вооруженном восстании…
        «Сегодня женский день», – промелькнуло у меня в голове утром 23 февраля. Будет ли сегодня что-нибудь на улице?.. Как оказалось, «женскому дню» суждено было стать первым днем революции. Женщины-работницы, выведенные из себя тяжелыми условиями жизни, первые вышли на улицу, требуя «хлеба, свободы, мира»», – писал Федор Раскольников, будущий муж Ларисы Рейснер, 8 марта 1917 года.
        «Бунт – дни всенародного восстания я видел ребенком. Красные флаги, красные повязки – море красного. Ощущение всеобщего подъема, ожидание нового, небывалого. Стихия рванувшихся в неведомое. Мир, несмотря на весь рационализм нашей культуры, готов к иррациональному бунту. Тысячелетие после крещения Руси не сделало наш народ глубоко христианским. Кто вел народ, когда они завоевывали Петроград, когда жгли Окружной суд? Не политическая мысль, не революционные лозунги, не заговор, не бунт. А стихийное движение, сразу испепелившее всю старую власть без остатка и в городах, и в провинциях», – писал В. Налимов.

    Пересечение с Федором Раскольниковым

        Не видал тот революции,
        Кто в «Модерне» не бывал.
        Слова из песни
        После приезда Ленина из-за границы с апреля и до июля 1917 года дворец Кшесинской стал штабом ЦК и ПК РСДРП(б), революционным центром Петрограда. А рядом с мечетью в цирке «Модерн» ежедневно и даже по несколько раз в день проходили митинги, собрания, публичные лекции. Выступали представители от 17 политических партий. Один из плакатов гласил:
    Чтобы дать отпор буржуазной скверне,
    Спеши, товарищ, на митинг в «Модерне».

        Цирк обычно набивался до отказа. Цирковые представления в обветшавшем здании запрещены были пожарниками в январе 1917 года.
        Вот некоторые названия лекций, которые могла слышать Лариса: «Война и кризис власти» (Я. Свердлов), «Судьба русских поколений» (В. Володарский). Художник И. А. Владимиров в день выступления Ленина в «Модерне» делал зарисовки, из которых родилась картина. Ленин говорил об империалистической политике Временного правительства в связи с июньским наступлением русских войск на Западном фронте и закончил лозунгом «Вся власть Советам!».
        На митингах в цирке бывали М. Горький, А. Блок, К. Федин. Джон Рид писал в своей книге «10 дней, которые потрясли мир»: «Обшарпанный мрачный амфитеатр, освещенный пятью слабо мерцавшими лампочками, свисавшими на тонкой проволоке, был забит снизу доверху, до потолка: солдаты, матросы, рабочие, женщины, и все слушали с таким напряжением, как если бы от этого зависела их жизнь. Говорил солдат от какой-то 548 дивизии:
        «Товарищи! – кричал он, и в его истощенном лице и жестах отчаяния чувствовалась самая настоящая мука… Укажите мне, за что я сражаюсь. За Константинополь или свободную Россию? За демократию или за капиталистические захваты? Если мне докажут, что я защищаю революцию, то я пойду и буду драться, и меня не придется подгонять расстрелами»».
        Цирк «Модерн» был открыт в 1909 году и с первых дней заслужил репутацию народного, демократического, в отличие от буржуазного цирка Чинизелли на Фонтанке, где выступали иностранные артисты. В «Модерне» выступали русские.
        Естественно, этот цирк был хорошо знаком Ларисе с детства. Бывала она и на митингах. В ее архиве хранится стихотворение неизвестного автора, посвященное выступлениям Федора Раскольникова в Народном доме и цирке. Когда впервые она услышала о Раскольникове и познакомилась с ним?
        Об этих днях у нее написано стихотворение:
    О, крики птиц, из улиц душных,
    С высоких и пустынных крыш,
    Впервые падающих в тишь
    Лучин воздушных.

    Апрельских бледных первых трав
    Блаженное изнеможенье:
    Они немеют на мгновенье,
    Свет увидав.

    … И, наконец, всего пьяней
    На площади когда-то лобной,
    Разлив толпы громоподобной
    И смерть над ней.

    Новелла о Патрике

        После отъезда Николая Гумилёва на Ларису лавиной обрушилось вдохновение. Из письма А. П. Чапыгину: «Я пишу, мне все равно хорошо или худо, пишу с горечью за пропущенное время, и все чужое, мною виденное и слышанное, остается где-то на горизонте… Газет я не читаю, и потому прекрасные и большие события, которые были и будут в России, до меня доходят только как движение воздуха, град, дождь или засуха… Весь наш непутевый дом посылает вам искреннее сочувствие, несколько крупиц морского песку, запах каких-то ползучих прибрежных травок и также много тепла и солнца. Кроме того, все мы уверены, что плуты друг друга больше всех обманут, и конец будет счастливый без царя и без газеты „Речь“». Лето 1917 года Рейснеры проводили на даче в Сестрорецке.
        В архиве Ларисы Рейснер сохранилось много набросков разных рассказов – о Богоматери, убежавшей из часовни, о поэте, о смерти, о страннике и его душе, и еще десяток набросков о картинах Гойи, о Бальмонте, о Г. Уэллсе. А сколько опубликованных статей и рецензий в «Летописи», в «Новой жизни»! Из них самая значительная – статья «Райнер Мария Рильке» в «Летописи» (1917, № 7–8). Через год Лариса будет беседовать с Борисом Пастернаком об этом поэте, тогда и попробуем представить их диалог. А сейчас – несколько фраз и образов из ее набросков:
        «Всё, всё устойчиво и справедливо. Можно посетить кафе, парикмахерскую, добрых друзей, ходить и, чувствуя под своими ногами жалобно шипящие язычки огня, – поплотнее его протаптывать…
        О как доволен злой сон. Его фонарь давно потух, время ушло, но он всё сидит у постели, обеими руками положив свое большое старческое ухо на грудь. Как там прыгает сердце, как плачет и стучит в запретные двери, чтобы его выпустили и сняли безобразный горб, который вырос за одну ночь и стал тяжелым, как железо.
        Созревший час падает, как тяжелый плод. Часы бьют один раз – у них прохладный, неторопливый звон. Часы могут ударить, как всплеснувшее весло на темной спокойно льющейся поверхности времени. Весло поднято от воды – и с него одна за другой стекают в вечность серебряные капли минут».
        Один из набросков «Новеллы о Патрике» навеян мыслями о Николае Гумилёве. Святой Патрик помещен в герб Ирландии. Гондла же был ирландцем.
        «Патрик лежал на постели, улыбался и думал о своем. Во-первых, он поэт. Лежа без движения на своей постели, он знал все, что сейчас совершается в чудесном городе и за его пределами.
        Угли в печи распались на розовые кристаллики, подернулись последним, голубым пламенем и коснулись друг друга со слабым звоном. Это значит – где-то далеко отсюда в темном зале чьи-то руки благословили скрипку и самые длинные подвески на люстрах, похожие на опущенные ветви берез, шевельнулись и заблестели, слыша ее неспешный торжествующий голос.
        …Ведь именно при равном свете этих праздных, невозмутимых, утренних часов осенило его жизнь счастье, неизмеримо большое. Со страхом закрывал Патрик глаза и думал о том, как легко это могло пройти мимо него…
        Наконец, среди облака освещенных танцующих хлопьев Патрик различил тропинку своей мечты, по которой покорно следует его воображение. Ему кажется – он идет, зажмурив глаза, едва переводя дыхание, среди вьюги и приходит – да, к письменному столу незнакомого человека, к его зеленой спокойной лампе, к листу белой бумаги и брошенному перу, которое не могло, не посмело записать чудесную догадку, откровение, вдруг подступившее к губам, уже найденное, наконец, обретенное.
        Но прежде, чем подымется рука, чтобы, наконец, твердо записать догадку, прежде чем с лица ученого исчезает трепет, невыносимый восторг обладания – Патрик скроется, убежит. Лицо любовника, отдыхающее на сладостном теле возлюбленной с приподнятыми ее руками для нового поцелуя – никогда не сравнится с бледностью лба, на котором расходятся от бровей, зияют тягостные колеи воли и мысли; невыносимы глаза, от которых был перекинут мост, по которому сходили иные существа, роился звездный огонь, они омыты неземной свежестью и дуновением музыки и запахом каких-то невиданных цветов…
        Патрик опять у себя, опять один. Рука его в темноте ощупывает знакомую стену, исписанную обрывками стихов, рифмами, намеками на будущее.
        Как он полон, как насыщен. Со всех сторон к нему в его уединенную каморку мир посылает свои лучшие творческие движения».
        В этих отрывках много перекличек со стихами Гумилёва, как бы в продолжение диалога с ним:
    Когда я был влюблен (а я влюблен
    Всегда – в идею, женщину иль запах),
    Мне захотелось воплотить мой сон
    Причудливей, чем Рим при грешных папах.
    Я нанял комнату с одним окном…

    * * *

    Мое прекрасное убежище —
    Мир звуков, линий и цветов,
    Куда не входит ветер режущий
    Из недостроенных миров.

    * * *

        Еще не наступил рассвет, Ни ночи нет, ни утра нет, Ворона под моим окном Спросонья шевелит крылом, И в небе за звездой звезда Истаивает навсегда. Вот час, когда я все могу… Пойму ль всей волею моей Единый из земных стеблей? Вы, спящие вокруг меня, Вы не встречающие дня, За то, что пощадил я вас И одиноко сжег свой час, Оставьте завтрашнюю тьму Мне также встретить одному.
        («Мой час». Опубликовано в «Посмертном сборнике», 1922)

    «Летопись» и «Новая жизнь»

        Творческий огонь Ларисы уходил в стол, тот, под зеленым абажуром, от которого улетучивались новые идеи, новые откровения. Днем, наяву, выходила газета «Новая жизнь» со статьями Ларисы.
        «Новая жизнь», организованная М. Горьким весной 1917 года, как и журнал «Летопись», им же организованный в декабре 1916 года, подарили Ларисе друзей и множество знакомых. Из друзей – Михаил Кольцов, Исаак Бабель. С Александром Бенуа, Владимиром Маяковским, Виктором Шкловским, Анатолием Луначарским, сотрудниками «Летописи», она вскоре будет работать в Художественной комиссии по охране памятников культуры. Находилась редакция «Новой жизни» на Невском проспекте, 64, затем на Моховой, 33, во дворе Тенишевского училища.
        Один из тех, кто бывал в «Летописи», оставил свои воспоминания о Ларисе. Это Алексей Алексеевич Демидов, который писал в 1916 году роман «Жизнь Ивана»:
        «В комнате было несколько человек, когда я поздоровался с секретарем редакции Галиной Константиновной Гиммер-Сухановой. Мое внимание обратили трое: очень красивая сероглазая девушка, с правильными чертами лица, напоминавшая Мадонну Рафаэля, но по-питерски изящно одетая; молодой человек с густыми, длинными черными волосами с пробором сбоку и огромный мужчина, громко басивший Галине Константиновне:
        – Да что мне Горький?! Горький, Горький, Горький, я сам – Маяковский!..
        С уст Ларисы Рейснер, то и дело озарявших лицо милой улыбкой молодости и здоровья, светили слова, ясные, сочные, проникнутые радостью жизни. Но в лице светилась строгость высококультурного, ценящего свои достоинства человека. Темно-русые волосы на ней были причесаны гладко. Белая кофточка, безукоризненно отглаженная, заставляла глаза разбегаться по изящной, оригинальной отделке. Длинный галстук был просунут за поперечные узкие прорези…
        После 2–3 встреч в редакции я побывал дома у Ларисы Михайловны. В столовой, где я был принят, кроме нее были ее родители, брат – высокий юноша и писатель Чапыгин. На столе в вазе стояли живые цветы. Лариса Михайловна сидела на широком, мягком диване, беззаботно откинувшись к спинке… Слушая рассказ, я смотрел то на Ларису Михайловну, то на большой чудесный ее портрет, висевший на стене, и подумал, что он выполнен художником не ради заработка, а из восторга перед ее красотой.
        Разговор вился о революционных событиях, и все делились впечатлениями. Отец рассказывал об успешном выступлении на митинге с Рошалем и о предложении писать книги для масс. Лариса Рейснер сказала: «Ведь папа социалист. Правда, ему трудно ограничить себя рамками одной партии, но все же он имеет такого друга, лично знакомого, как Карл Либкнехт».
        …Даже на Невском проспекте, видавшем немало женской красоты, Лариса Михайловна, я видел, обращала на себя внимание, – люди то и дело зорко всматривались в ее лицо и многие встречные оборачивались, чтобы еще полюбоваться на профиль этой Мадонны…
        В театре слушали Шаляпина. Говорили о том, как была бы прекрасна жизнь, если бы все люди стали культурными, тогда могло выявиться все богатство внутреннего мира человечества и развиться внешняя красота и мощь людей… (Такие же мысли высказывал М. Горький, считая, что революция должна в первую очередь заняться культурой для всех.)
        Как-то встретил я ее в редакции в тревожные июльские дни 17 года. Она с трепетом рассказывала, что слышала об ожидавшихся событиях, выражала надежду, что пролетариат победит, и потом вдруг запнулась, посмотрела на мои золотые погоны, на новенькую шинель, задумалась и с грустью сказала: «А что, если люди вот с такими погонами нас всех перестреляют?»
        Последний раз в Петрограде я видел Ларису на празднике по случаю годовщины журнала «Летопись», устроенном в комнатах редакции (конец декабря 1917 года. – Г. П.). На торжество должно было придти много народу… Петь должны были Шаляпин и два знаменитых итальянских певца, гастролировавших в Петрограде, которых обещалась привести жена Шаляпина. Не помню, кто должен был играть на скрипке, кто аккомпанировать на рояле.
        Лариса Михайловна оказалась для мужчин центром внимания. Два-три человека были вокруг нее постоянно, а иногда кружилось около 4–5, любуясь красивым молодым лицом, щедрым на улыбки, на лучистую игру серых глаз и слушая ее искрометные реплики, острые слова, замечания… Когда спели итальянцы, стал читать Горький свои сказки. Глубокая задумчивость на лице Ларисы Михайловны. Все ниже и ниже она опускала голову».
        Эту опущенную голову оставил на одном из трех акварельных портретов Ларисы художник Сергей Чехонин.

    Зовут по-гречески Чайка

        Лариса любила берег залива, солнце, любила быть загорелой. В ее архиве сохранился билет, выданный 11 июля 1917 года члену кооператива «Сестрорецкий курорт» М. А. Рейснеру; число паев – 1, число членов семьи – 7! Членами семьи, видимо, считались домработница и такса Текки. Вот один набросок Ларисы о Сестрорецке:
        «Ни людей, ни их чужих жизней из моего дома не видно. Бесцельные и громадные пространства, насыщенные запахом соли, разогретых водорослей и белым светом… Раз или два в неделю пустынное побережье оживает. На высоких шестах рыбаки развешивают влажные сети, желтый и раскаленный песок одет ими, как пепельным туманом. Острый запах смолы, дегтя и свежей рыбы на время глушит тонкое испарение мяты и сухих ползучих трав… Песок, любимый песок моих мелей, моих смолой пропахших дорожек, отвердевает под моими ногами… Только бы не потерять горячих следов, которые ведут к вышедшим из земли источникам… И еще. Пусть будут на сухих и сильных стеблях колокольчики, пусть звенят синими цветами о свободе, которая вошла в город. Больше не надо ничего».
        Еще один необычный образ, рожденный «зримым» мышлением Ларисы: «На тонкой золотой нити близко друг от друга висят белые колокола. Края их чуть загнуты и крепкие языки – как пестики цветов. Небо держит их высоко над собой, даже птичьи крылья не знают такой лазури…»
        Первая ее публикация в «Новой жизни» – «Гамлет в Сестрорецком театре» – появилась 29 июня, «Прорыв Сестрорецкого фронта» – 16 июля. Рецензии на книги, на спектакли.
        Приведу только ее план статьи о народном театре: «История зарубежного театра. Греция. Борьба бедняков за кусок хлеба и бесплатный билет. Есть театры. На неделю прекращается жизнь в городах, закрыты лавочки, не судят, не казнят. Все ходят с выдуманной судьбой, живут в сказке. Началось Возрождение. Запрещенный в средневековье театр возобновился… Восстань же, театр… Голод духа еще постыднее голода о хлебе насущном. Половина человечества томится без истины и красоты…Скорее пока еще не поздно, пока не все человеческое убито и обезображено в человеке – выпустите гений из золотой клетки… дайте ему дышать без вашего прилавка, без весов, на которых всё покупается и всё продается… Вы украли народное сердце – театр. Отдайте его, иначе оно перестанет биться в ваших пальцах.
        М. Чайка».
        Мария Федоровна Андреева привлекала Ларису Рейснер к созданию рабочих театров. «…Я тоже хлопаю первым проблескам творчества, и еще больше необычайному счастью, которое написано на лицах, страшно разрисованных губной помадой и углем… Радость свободной игры, радость воплощения какой-то иной, высшей мысли… В Петрограде готовится собрание большой важности: конференция всех культурно-просветительских обществ, секций клубов и народных театров… Именно сейчас, во время революции нужно воспитание чувств, школа страстей, достойных этого времени. Поймут не только Горького и Толстого, поймут и комедии Мольера, и „Бурю и натиск“ юного Шиллера… и „Сон в летнюю ночь“, „Ромео и Юлию“ Шекспира», – писала она в «Новой жизни» 19 сентября 1917 года («Народный дом и его преобразование», «Любительские театры солдат и рабочих»).
        Первая конференция пролетарских культурных обществ состоялась 17 октября. За неделю до Октябрьской революции Лариса пишет в газете: «Я понимаю тревогу художников, осаждаемых этими новыми, со дна появляющимися учениками. Их ждет громадное, может быть, непосильное наслаждение. Пережить снова с нетронутыми, непосвященными – всю историю культуры, все неудачи и победы гения, начиная с первых смутных силуэтов, выбитых каменным резцом на стенах пещеры, и кончая болезненными пятнами современной живописи».
        С сентября Лариса преподавала на просветительских курсах во дворце Белосельских-Белозерских. Кроме того, она была секретарем А. Луначарского в Комиссии по охране памятников культуры.
        Восемнадцатого октября в газете появляется первая статья Ларисы Рейснер о моряках «Гибель „Славы“». Линкор «Слава» был неожиданно введен в бой, поврежден обстрелом и выброшен на мель, в машинном отделении обломками заклинило дверь. Через дыру, пробитую в потолке, матросы выбрались на палубу, на мель выносили раненых. Капитана силой пришлось увести с мостика. Корабль с мертвыми собирались взорвать.
        «Уже огонек тлел по шнуру, готовый взорваться в пороховой камере, – писала Лариса, – а среди обломков, то появляясь на палубе, то скрываясь, все бегал человек с громким, отчаянным – „кис-кис“. Во все время боя корабельный кот дрожал и кричал и теперь так забился под диван, что его отчаялись найти. И, наконец, достали, с выпученными глазами, весь ощетинившийся и сумасшедший он долго не хотел вылезать и, уже сидя на живом плече, судорожно сжимая и разжимая лапы, тыкался мордой к близкому белому лицу и не хотел прыгать вниз.
        На берег сошли, Бог знает, как. Целовали землю. Нельзя рассказать словами второе рождение из яростного боя, из смерти и крови этих людей. Как движение любви, таинственной и невольной, их первые шаги по земле, звуки голоса, улыбки…
        В Ревеле спасенную команду едва не избили, приняв за пьяных «большевиков». Действительно, что за команда: ноги подгибаются, сами неодетые, даже иеромонах оказался без панталон и всем прохожим говорил: с именинами вас. И всех женщин целуют глазами. Так и прошли через город, как сквозь строй с плевками презрения на своей новорожденной, пречистой радости…
        Со слов очевидца. Лариса Рейснер».
        Кто привел Ларису Михайловну на корабль? И в морское братство? Скорее всего, Семен Рошаль, один из руководителей Кронштадтской республики в 1917 году, однокурсник Ларисы по Психоневрологическому институту.
        Семен Рошаль, как и его друг Федор Раскольников, с середины июля сидел в «Крестах», арестованный Временным правительством. Его брат Михаил Рошаль пришел к Ларисе с просьбой поддержать брата и навестить его в тюрьме. «Ларису Михайловну я застал дома. Мы познакомились, – вспоминал М. Рошаль, – и с первого взгляда она произвела на меня неизгладимое впечатление. Передо мной стояла девушка редкой красоты, чем-то неуловимо напоминавшая мне знаменитую „Джоконду“ Леонардо да Винчи…
        Лариса Михайловна подробно расспросила меня о технике свидания. Наш разговор проходил как-то легко, по-товарищески. Я почувствовал в ней одаренную натуру, умевшую с необычайным тактом и умом незаметно расположить к себе собеседника».
        Через два года, когда Семен Рошаль погибнет на Гражданской войне, Лариса напишет два очерка о нем, где будут такие слова: «Как друг ранней молодости, как товарищ по студенческой скамье, особенно памятен мне покойный Рошаль. Помню его фигуру в рваном студенческом пальто, без сапог идущего через бесконечные пустыри в Психоневрологический институт. Холод ужасный, ветер со свистом несется через обледенелые поля, не встречая на своем пути ничего, кроме фабричных труб, бездомных собак и жалких студенческих фигур… Как еврей, он не имел права жительства, как бедняк, редко обедал и, как убежденный большевик, с восемнадцати лет вел в институте и рабочих кварталах партийную работу. Среди студенчества того времени, находившегося под влиянием меньшевиков и эсеров, Рошаль был совершенно одинок… Кронштадт в июльские дни и Кронштадт после Октябрьского переворота стал крепостью Рошаля, его трибуной… Его язвительная дерзкая речь… клеймила надолго, решала исход серьезных политических споров».
        Рошаль, наверное, и познакомил Ларису с Федором Раскольниковым. Кстати, кто-то из «штабистов» флота во времена первой революции делал доклад о возможности морской службы для женщин на кораблях вопреки суеверию, что «женщина на корабле не к добру». Но других женщин, которые, как Лариса Рейснер, воевали бы на кораблях и были комиссарами Морского Генерального штаба, я не знаю.

    «Мы жили во все стороны»

        В августе 1917-го в журнале «Летопись» (№ 7–8) напечатана статья Ларисы Рейснер «Поэзия Райнера Мария Рильке», а в газете «Новая жизнь» – заметка «Спектакль для детей». Лариса, как сказал о себе Герцен, «жила во все стороны». «Самое чудесное в жизни, – пишет Наталия Сац, троюродная сестра Ларисы Рейснер, – иметь право проявлять свою инициативу, с головой уйти в любимое дело, завоевать доверие… Хочу создать театр для детей. Совсем новый. Такого театра еще никогда не было». В 1918 году, когда она создала такой театр, ей было 16 лет. Приходили дети из детских домов. А беспризорных сажали в отдельные ложи, чтобы от них не заражались. Помог Наталии Сац Анатолий Луначарский, о котором она писала:
        «Горячо умел он увлекаться, влюбляться в инициативу, новые творческие замыслы, дарования многих людей, сливать воедино человека с его любимым делом. Поразительной жизнерадостностью, жизнелюбием, волей к счастью обладал наш первый нарком просвещения… Попасть на прием к Анатолию Васильевичу было очень трудно, его то и дело вызывали в Кремль, он внезапно выезжал в командировки, на прием была большая запись… Анатолий Васильевич выходил из-за стола навстречу каждому посетителю и здоровался за руку – чудесный, ободряющий людей обычай. Эрудиция у Луначарского была потрясающая: во всех эпохах мировой культуры он был „своим“ – с какой страстью он любил и знал лучшие проявления творческой мысли всех времен и народов».
        К Луначарскому хорошо относился даже… Альберт Эйнштейн. Бывший секретарь Анатолия Васильевича собирался жениться на дочери легендарного физика. Эйнштейн спросил: «Кто вас знает, кто из наших общих знакомых может дать о вас отзыв?» Общих знакомых не нашлось, и жених назвал Луначарского. «Вас знает Луначарский? Этого вполне достаточно».
        Наталия Сац работала с Луначарским с 1918 года, Лариса – с дооктябрьских времен. Луначарский тогда был в Комиссии Горького по вопросам искусств при Исполнительном комитете Совета рабочих и солдатских депутатов вместе с Бенуа, который много сделал для охраны памятников культуры. В Комиссии Горького участвовали Н. Лансере, Г. Лукомский, К. Петров-Водкин, Г. Нарбут и другие. При Исполкоме к осени насчитывалось около 120 литературно-художественных пролетарских объединений.

    Три, два, один… залп…

        Октябрь со скоростью ветра несся к 25-му числу. Месяц начался дождями. С Финского залива дул резкий сырой ветер, и улицы затягивало мокрым туманом. Из-за экономии они слабо освещались; в квартиры электричество подавалось только с 6 до 12 часов. Свечи стоили около 2 рублей, а керосин почти нельзя было достать. С наступлением сумерек участились грабежи.
        Одиннадцатого октября из «Крестов» был выпущен Федор Раскольников. Из его воспоминаний: «Растерявшееся правительство Керенского пропорционально крепнущему нажиму рабочего класса стало поочередно выпускать на свободу арестованных в июльские дни большевиков. Наконец, 11 октября, наступила моя очередь… Корниловские дни послужили Рубиконом, после которого наша партия настолько укрепилась, что в самом ближайшем будущем уже смогла поставить в порядок дня решающий пролетарский штурм. Авторитет партии в рабочих слоях умножался со сказочной быстротой… Стремительным подъемом наших акций сумели воспользоваться уголовные, под нашу руку совершившие побег из тюрьмы. Однажды после бани, когда их вели по двору в корпус, они, по предварительному между собой уговору, со всех ног устремились к воротам. Часовые преградили им дорогу. „Мы политические, мы большевики!“ – в один голос закричали арестанты. Тогда конвоиры безмолвно расступились… Несмотря на поздний час, на летней пристани, в парке, перед памятником Петру Великому (в Кронштадте) стояла большая толпа моряков и рабочих. Оказывается, товарищи готовили мне встречу: раздались знакомые звуки морского оркестра. Катер отшвартовался… 20 октября ЦК назначил мою лекцию в цирке „Модерн“, озаглавив ее „Перспективы пролетарской революции“… в заключение я призвал пролетариат и гарнизон Питера к вооруженному восстанию. Многочисленная толпа рабочих и солдат, сверху донизу переполнявшая ветхое здание цирка, целиком солидаризировалась со мной».
        Во время лекции Федор Раскольников сильно простудился, слег в постель, и 25 октября у него все еще была высокая температура. Когда 26 октября к нему прибежал один из товарищей с известием о взятии Зимнего, больной «послал к черту лечение» и устремился в Смольный. Рошаль освободился из тюрьмы 26 октября. Оба не могли, как хотели, привести отряд моряков к Зимнему, и возникла легенда, что отряд привела Лариса Рейснер, что крейсер «Аврора» выстрелил по ее знаку.
        Всеволод Рождественский рассказывал мне, что в ночь с 25 на 26 октября он в составе роты охранял Дворцовый и Биржевой мосты от юнкеров Павловского училища на Петроградской стороне. К Дворцовому мосту пришли три эсминца с Балтики и десант моряков для штурма Зимнего. Матрос из десанта сказал: «Нас привела Рейснер, решительная, боевая».
        Слухи тогда возникали быстро, и много было невероятных. Слух о Ларисе и «Авроре» дошел до Вадима Андреева в Финляндии. Лев Никулин, который работал в политотделе Балтфлота в 1920 году, в своей книге «Записки спутника» приводит четверостишие, хорошо известное в его кругу:
    Плыви мой челн, и в этом рейсе
    Линкор старинный не задень,
    Где, может быть, Ларисы Рейснер
    Бессмертная проходит тень.

        По поводу слухов в «Правде» 28 октября было напечатано письмо, обращенное «Ко всем честным гражданам города Петрограда».
        «От команды крейсера „Аврора“, которая выражает свой резкий протест по поводу брошенных обвинений, тем более обвинений не проверенных, но бросающих пятно позора на команду крейсера. Мы заявляем, что пришли не громить Зимний дворец, не убивать мирных жителей, а защитить и, если нужно, умереть за свободу и революцию от контрреволюционеров. Печать пишет, что „Аврора“ открыла огонь по Зимнему дворцу, но знают ли господа репортеры, что открытый бы нами огонь из пушек не оставил бы камня на камне не только от Зимнего дворца, но и от прилегающих к нему улиц. А разве это есть? К вам обращаемся, рабочие и солдаты г. Петрограда! Не верьте провокационным слухам, что мы изменники и погромщики, и проверьте сами слухи. Что же касается выстрелов с „Авроры“, то был произведен только один холостой выстрел из 6-дюймового орудия, обозначающий сигнал для всех судов, стоящих на Неве, и призывающих их к бдительности и готовности».
        В Петрограде издавалось до полутораста газет, но ни одна не поместила письмо матросов. Зато все расписывали «акты большевистского варварства… при штурме Зимнего погибли сокровища Эрмитажа… во время бомбардировки пошатнулся Александрийский столп и дал трещину от вершины до основания».
        На крейсер «Аврора» 25 октября приходила делегация от Городской думы, желавшая предотвратить кровопролитие, среди делегатов была графиня С. В. Панина, чей Народный дом стал первым политехникумом для народа.
        Еще до рассвета 26 октября, до первых трамваев, на Дворцовую площадь стекались жители столицы, несмотря на дождь и пронизывающий ветер. Пришел и английский посол Джордж Бьюкен. Он всегда совершал утренние прогулки для получения личного впечатления от событий. Из записей в его дневнике: «Сегодня после полудня 26 октября я вышел, чтобы посмотреть, какие повреждения нанесены дворцу продолжительной бомбардировкой в течение вчерашнего вечера, и, к своему удивлению, я нашел, что, несмотря на близкое расстояние, на дворцовом здании было со стороны реки только три знака попадания шрапнели. На стороне, обращенной к городу, стены были изборождены ударами тысячи пулеметных пуль».
        Авторы документальной книги об Эрмитаже «Билет на всю вечность» С. Варшавский и Б. Рест уточняют: «Помимо пяти холостых выстрелов из шестидюймовых орудий с Нарышкина бастиона Петропавловской крепости было произведено и два выстрела шрапнелью. Один снаряд, неразорвавшийся, упал недалеко от Сенной площади, другой, влетев в угловое окно приемной комнаты Александра III на 3 этаже, разорвался около стены. Одновременно вели огонь и трехдюймовые пушки, выкаченные из-за крепостных стен на приплеск Невы; ими было сделано 30–35 выстрелов, частично холостыми снарядами, частично шрапнелью; большинство этих шрапнельных снарядов рвалось еще над Невой, и лишь один повредил карниз дворца».
        Лев Успенский, будучи 17-летним гимназистом, со своим одноклассником вечером 25 октября отправился на Неву посмотреть, что происходит в городе. На Дворцовом мосту обратили внимание на то, что «алые полотнища заката перечеркивали две тонкие мачты и три высокие узкие трубы: за мостом на середине [Невы] стоял крейсер „Аврора“… Мы, василеостровские гимназисты (гимназия Мая), назубок знали Российский флот: многие из нас уходили в Морской корпус, в гардемаринские классы. Приход боевого корабля в город не мог не поразить нас».
        Гимназисты могли не знать, что крейсер «Аврора» назван в честь фрегата «Аврора», защищавшего Петропавловск-на-Камчатке во время Крымской войны 1853–1856 годов. Имя фрегату дал Николай I, заметив, что корабль будет тезкой одной из самых красивых женщин Петербурга – Авроры Карловны Шернваль-Карамзиной. «Только бы это не сказалось трагически на его судьбе», – сказала Аврора Карловна про спускаемый 28 апреля 1900 года на воду крейсер. Фрейлина Высочайшего двора Аврора Карловна имела много несчастий в своей долгой жизни.
        Вернемся к воспоминаниям Л. Успенского: «На Конногвардейском бульваре около оградки маленького домового садика с тремя головками арапов в белых чалмах у дома Родоканаки… через мою голову громыхнула по Зимнему „Аврора“. Точно меня ударило по голове – задохнулся, оглох. Я тогда не сразу понял, в чем дело… Когда мы отмечали полвека революции, „Аврора“, как известно, стояла на своем прежнем историческом месте. А это – против моих окон. И снова я услышал ее выстрел и испытал несравнимое счастье…»
        У Ларисы Рейснер есть зарисовка рождения советской власти: «Ночи после переворота – длинные, ледяные, неосвещенные ночи. На пустынных улицах – ни души. С Невы хлещет ветер, за решеткой Летнего сада оголенные деревья гнутся и замахиваются друг на друга, как бичи. Отраженный пожар, несколько выстрелов и опять ночь. В ее великой и таинственной тени родилась Советская Республика».
        В жизни все устраивается так, как оно может устроиться. Николай Бердяев писал, что совершенно бесплодны рациональные и моралистические суждения о революции. Революция свидетельствует о господстве иррациональных сил истории. «Смысл революции есть внутренний апокалипсис истории. Революция – неизбежное следствие греха. Внутри истории и внутри индивидуальной жизни человека периодически наступает конец и смерть для возрождения к новой жизни. Судящие силы сами творят зло, в революции и добро осуществляется силами зла, так как добрые силы были бессильны реализовать свое добро в истории».
        Марина Цветаева, не принявшая революцию, сделала больше – поняла ее в наивозможно точной формуле: «Революция – обнаженная до корня суть бытия».

    В Зимнем дворце

        Анархия хуже деспотизма.
        Г. Померанц
        Новое правительство опубликовало предложение к художественной интеллигенции о совместной работе, о помощи с ее стороны и пригласило 7 ноября прийти в Смольный: «Залог спасения страны – в сотрудничестве живых подлинно демократических сил ее. Мы верим, что дружные усилия трудового народа и честной просвещенной интеллигенции выведут страну из мучительного кризиса и поведут ее через законченное народовластие к царству социализма и братства народов». Для встречи отводился актовый зал. В назначенный день 7 ноября пришло шесть или семь человек, которые поместились на одном диване: А. Блок, Вс. Мейерхольд, К. Петров-Водкин, Н. Альтман, В. Маяковский, Л. Рейснер.
        В своих воспоминаниях «Мой лунный друг» Зинаида Гиппиус приводит телефонный разговор с Александром Блоком в начале октября 1917 года. Она звонила поэту, чтобы пригласить его участвовать в антибольшевистской газете:
        «Зову к нам, на первое собрание. Пауза. Потом:
        – Нет. Я, должно быть, не приду.
        – Отчего? Вы заняты?
        – Нет. Я в такой газете не могу участвовать…
        Во время паузы хочу сообразить, что происходит, и не могу…
        – Вот война, – слышу глухой голос Блока, чуть-чуть более быстрый, немного рассерженный. – Война не может длиться. Нужен мир…
        У меня чуть трубка не выпала из рук.
        – И вы… не хотите с нами… Хотите заключать мир… Уж вы, пожалуй, не с большевиками ли?
        Все-таки, и в эту минуту, вопрос мне казался абсурдным. А вот что ответил на него Блок (который был очень правдив, никогда не лгал):
        – Да, если хотите, я скорее с большевиками… Они требуют мира, они…»
        Знал ли Блок Николая Бердяева, были ли они знакомы? Думали же они тогда похоже. И через много лет Н. Бердяев писал, что «большевизм оказался единственной силой, которая могла докончить разложение старого и с другой стороны организовать новое. России грозила анархия, она была остановлена коммунистической диктатурой, народ согласился подчиниться ее лозунгам. Большевистская революция путем страшных насилий освободила народные силы, призвала к исторической активности… Принципы демократии не для революционной эпохи».
        Через 60 лет Г. Померанц, философ и публицист, родившийся в 1918 году, прошедший войну и сталинские лагеря, продолжит единомыслие: «Я убежденный либерал, но анархия хуже деспотизма, хаос страшнее номенклатуры, какая она ни есть корыстная и малоэффективная».
        В. Налимов писал:
        «Человек хочет стать героем или хотя бы участником героического дела. Для этого он должен быть увлечен безрассудно идеей. Но самодовольная слепота – не сознательное злодейство. Люди, делавшие революцию, верящие в безграничные возможности добрых устремлений, были искренними… И пусть рай на земле – утопия и соблазн. Но борьба за то, чтобы жизнь не стала адом, совсем не утопия. Все доброе в истории через эту борьбу.
        Они начинали во имя святой любви, продолжали, воодушевляясь святой ненавистью, – и не заметили, какого джинна выпустили из бутылки».
        Вера Инбер откуда-то знала, как Лариса Рейснер пришла в Смольный, где ее спросили, что она умеет делать. Ответила: «Умею ездить верхом, могу быть разведчиком, умею писать, могу посылать корреспонденции с фронта, если надо, могу умереть, если надо…» Это «если надо» кажется прямым повтором «если нужно умереть» из письма матросов «Авроры». 8 ноября Ларисе Рейснер выписали пропуск № 536 на вход в Зимний дворец как члену Художественной комиссии.
        При входе в Эрмитаж Лариса, несомненно, видела «Правила поведения в Эрмитаже», написанные еще Екатериной II:
        «1. Оставить все чины вне двери, равно как и шляпы, а наипаче шпаги.
        2. Быть веселым, однако же ничего не портить, не ломать, не грызть.
        3. Спорить без сердца и горячности.
        4. Кушать сладко и вкусно, а пить с умеренностью, дабы всякий всегда мог найти свои ноги для выходу из двери.
        5. Сору из избы не выносить».
        О впечатлении, которое произвел на Ларису Зимний дворец, уже официально провозглашенный государственным музеем, она рассказала в очерке «В Зимнем дворце», опубликованном в «Новой жизни» 11 ноября:
        «…Никакие разрушения, разбитые окна, сорванные рамы – ничто не отнимет у этой постройки плавный ход ее галерей, соразмерность стен и потолков, полукруги зал и, прежде всего, изумительное, единственное в мире расположение тени и света… Первые дни революции мало повредили дворцу. Но затем в дом Растрелли въехал А. Ф. Керенский. Лучшие комнаты, самые строгие музейные залы он занял под бюро печати, канцелярию – словом, присутственное место. Все осталось нетронутым, но все затерто, закурено, зашаркано, оглушено пишущими машинками и закапано чернилами. В десяти покоях, выходящих на площадь, водворился караул. Его меняли чуть не каждый день (наш премьер никому не доверял свою особу), и каждый новый отряд хозяйничал по-своему. Грязные тюфяки на полу, продырявленные картины, бутылки и бутылки, и все это не где-нибудь, но вокруг своей „особы“, на ее глазах и с ее ведома.
        …Зачем вообще нужно было вселяться в Зимний дворец? Не будь Керенского во дворце, народный гнев не тронул бы ни одной безделушки. Разве премьер не знал, что каждую минуту политическая борьба может сбросить если не с кресла, то со стула Николая II, что он подвергает величайшей опасности сокровища искусства, посреди которых он осмелился жить. Так и случилось. Толпа искала Керенского – и нашла на своем пути фарфор, бронзу, картины, статуи и все это разбила… Кабинет Александра II, молельня и т. д. превращены в кучу осколков; мундиры, бумаги, ящики столов, подушки, постель – все решительно искрошили.
        На первый взгляд очень странно отношение ко всему случившемуся придворных лакеев, сторожей и администрации. Никто из них не покинул дворца во время обстрела. Много ценного сохранено благодаря мужеству и порядочности этих людей.
        …Но еще более опасное внимание черни привлекают в Зимний дворец… на этот раз огромные винные погреба. Их завалили дровами, замуровали сперва в один кирпич, потом в два кирпича, ничего не помогает. Каждую ночь где-нибудь пробивают дыру и сосут, вылизывают, вытягивают, что возможно. Рабочие, матросы обещали разнести все здание, если не прекратится низменное паломничество. Лучше гибель чего угодно, чем зрелище ненасытного, болезненного обжорства, совершаемого в дни величайшей русской революции».
        Из книги «Билет на всю вечность»:
        «В ночь со среды на четверг, с 25 на 26 октября, те хранители, которые смогли добраться до Эрмитажа в переполненных трамваях или пешком под холодным моросящим дождем, – были на месте. Многие хранители были преклонного возраста. В результате собралось их не столь уж много. По секретному распоряжению Керенского собирались отправить в Москву 3 партию уже упакованных музейных ценностей.
        Ученые, собравшиеся в Рафаэлевых лоджиях, были в стороне от политической жизни, их радикализм никогда не распространялся дальше требований реформ в постановке музейного дела. Узнав о том, что Дворцовая площадь обложена противоправительственными войсками, хранители перешли в вестибюль к ящикам, приготовленным для отправки. Вскоре прибыл красногвардейский отряд из Смольного для охраны Эрмитажа. Забаррикадировали все ходы сообщения между дворцом и музеем. У окон и подъездов установили посты. Разговор вертелся вокруг темы о хрупкости и ненадежности шатких мостков цивилизации над кромешной бездной социальных страстей. Культура беспомощна перед лицом стихии. Академик Яков Иванович Смирнов негромко произнес древний текст Экклезиаста: «Всему свое время, и время всякой вещи на земле. – Время рождаться и время умирать, время любить и время ненавидеть, время строить и время разрушать»».
        Свидетельствует Джон Рид: «Самочинный комитет останавливал каждого выходящего… Все, что явно не могло быть собственностью солдат, отбиралось, сидевший за столом записывал отобранные вещи… Виновные либо мрачно молчали, либо оправдывались, как дети. Члены комитета в один голос объясняли, что воровство недостойно народных бойцов… По коридорам и лестницам… были слышны замирающие в отдалении крики: „Революционная дисциплина! Народное достояние!“ Около половины пропавших вещей в ночь штурма Зимнего удалось разыскать, причем кое-что было обнаружено в багаже иностранцев, уезжавших из России».
        А бочки с вином вылили в Неву. Накопленные за три столетия миллионы бутылок матросы-балтийцы разбивали об пол в погребах под Зимним дворцом. Вызвали пожарных, накачали в подвалы воды и день или два выкачивали все в Неву.
        В десятых числах ноября Военно-революционный комитет посылает Ларису с корреспондентским билетом под Гатчину. Там шли бои с казаками Краснова. Тысячи и тысячи питерских пролетариев, женщины, подростки, старики рыли окопы, ставили проволочные заграждения под Красным Селом. Федор Раскольников, организовав пехотно-артиллерийские отряды из Кронштадта и с фортов, прибыл с ними тоже под Гатчину, в Пулково. 1 ноября (14 ноября) Гатчина была взята, казаки сдались. Встречались ли на этом первом фронте Лариса Рейснер и Федор Раскольников? 15 ноября Раскольников уже был в Москве, участвовал в боях с юнкерами. 26 ноября он вернулся в Петроград в связи с назначением его комиссаром Морского Генерального штаба.
        Лариса, вернувшись домой, узнала, что 16 ноября «Новая жизнь» в заметке «От редакции» сочла нужным извиниться перед Керенским за опубликование ее очерка. В газету пришло много протестующих откликов. Лариса вновь просит слова, и «Новая жизнь» предоставляет ей 17 ноября место для «Письма в редакцию»: «Никакого намерения оскорбить или унизить А. Ф. Керенского у меня не было… Не могла отозваться на заявление редакции раньше, так как только что вернулась в Петроград из поездки в Финляндию».
        Она была где угодно – в Гатчине, в Финляндии, но только не дома. «Лариса Михайловна, умоляю пощадить себя, ни за что не оставаться в Петрограде, а уезжать», – написал ее названый брат, 15-летний Левушка. В начале октября произошла ссора между его отцом и Ларисой. Павел Георгиевич Дауге защищал от Рейснеров свою жену: «Их отношение к маме было несправедливым, односторонним и поэтому, в конечном счете, ложным… Ты помнишь угрозу Михаила Андреевича застрелить маму, если вследствие ее контрреволюционной агитации с Ларисой Михайловной что-нибудь случится? Значит, мама ведет сознательную погромную агитацию! Потом мне было сообщено, что мама пришла первый раз к Л. М. и устроила ей скандал на политической почве…» (из письма П. Дауге сыну). Страсти, прямо как у героев Достоевского, кипят.
        Опасность, исходящая от жены Дауге была столь очевидной, что заставила Ларису написать письмо Николаю Гумилёву, которое начиналось: «Если я умру, все письма вернутся к Вам», и кончалось: «Потому что действительно есть Бог».

    От «Аполлона» до комиссара

        Осенью 1917 года Лариса чувствовала Божье благословение и на себе, и на «великой революции», при которой все помыслы должны быть чистыми. И ведь не только Лариса так чувствовала. В «Двенадцати» Блока у красногвардейцев «Впереди – Исус Христос».
        Ларису Рейснер в революцию, помимо всего, привела еще и любовь к Античности. Эту любовь до революции культивировал журнал «Аполлон». В Зимнем дворце Лариса часто встречается с Александром Бенуа. Еще в 1909 году он выразил свое понимание задач искусства в программной статье первого номера «Аполлона», вышедшего 7 ноября (25 октября). Ни больше ни меньше – в день будущей революции:
        «Завтра должно наступить новое возрождение. Но к чему мольбы о скорейшем пришествии этого ужасного и радостного часа. Наступит он в свое время. К богам красоты нужно обратить горячие мольбы. Пусть они разведут священный хоровод, обратят нас к светлой цели, укажут, как выйти из тьмы и косности – воистину просветлиться. Для современного человека непрестанность литургийного ритма в жизни – далекая, и даже еще чуждая мечта. В нем слишком много зверского безразличия, распущенности и всякой тьмы, чтобы заняться превращением своего тела в сосуд благодати. Пожалуй, можно сказать, что все искусство – танец, ибо оно все – выявление красоты жизни (ритма и гармонии)».
        Два античных божества в танце выводят людей из тьмы и борются с косностью и смертью. Два бога в мировоззрении серебряного века, два брата – Аполлон и Дионис. Два лика одного «Светодателя».
        «Два брата совсем на дне сливаются воедино, – продолжает Бенуа. – На самом деле каждый с особенным, данным ему ладом творит одно и то же, ведет к одной цели… Как создать пластику всех людских действий? Это ли пожелание не смешно в наши дни, порабощенные уродством, рассудочными эпидемиями, машинной техникой, в дни систематического обезображивания природы и мрачной понурости, вызванной борьбой за существование? Пусть будет смешно. Это нужно. А там и возникнут подсказывающие формы, вдохновенные намеки. И сочинят люди другую технику, и установят другие между собой отношения, другой быт».
        Преобразить душу человека через гармонию танца – эта мысль Александра Бенуа Ларисе, с ее любовью к танцу, с природной пластичностью, безусловно, была понятна. Но неразвитых духовно, замученных жизнью людей было большинство. Эпоха дышала жаждой решительных действий, верой в то, что это зло можно сжечь огнем и мечом. И сегодня время дышит тем же – насилием.
        Лариса, как многие, не могла в бездействии выносить страдания людей от нищеты и угнетения. «Я сидел в одной камере с „повторниками“, – пишет Г. Померанц, – эсеры, анархисты, сионисты дореволюционной выделки. Партийные программы у них были разные, а тип – один и тот же. Тип Мцыри. Возмущение злом заставило выбрать их путь борьбы за добро. Это были глубоко верующие теисты, нравственно чистые люди… Вопрос, как оставаться человеком в борьбе за свои идеи, как сохранить готовность приостановить борьбу, отступить, когда слишком разгорелись страсти».
        Прикоснемся к Античности с помощью краткого, конспективного изложения мыслей философа Алексея Федоровича Лосева. Время олимпийских богов – героическое. Эллада превозносила разум человека, его честь, свободолюбие. Боги и герои – неделимы. И как не ощущать себя богоравным, когда человек вышел один на один на борьбу со стихией. Собственный разум, волю и руки человек начинает видеть как нечто великое и могучее, позволяющее ему дерзать, подчинять природу себе. Но глаза у греческих статуй – пустые. Искры сердца еще нет. Только искры разума. И крупица бессмертия. Она сродни чувству такой предельной полноты жизни, внутренней осмысленности ее, при которой смерть кажется несуществующей. Бессмертие греческих богов и героев – это бессмертие молодости. Это половодье жизни. Каждый обладает своей личной гармонией, но нет гармонии целого, взаимосвязей, причастности к вселенскому бытию.
        Ларису Рейснер в юности называли «Ионийским завитком». Через несколько лет Л. Троцкий скажет о комиссаре Морского Генерального штаба, что она «соединяла в себе красоту олимпийской богини, тонкий ум и мужество воина».

    Глава 21
    ПРОЩАНИЕ С ПЕТЕРБУРГОМ

        Только бы не потерять горячих следов, которые ведут к вышедшим из земли источникам.
        Лариса Рейснер
        Среди женщин русской революции были ли еще «олимпийские богини»? Существовало «Землячество женщин – участниц гражданской войны», были землячества женщин-народоволок, женщин-революционерок. Но в Морском Генеральном штабе (в Адмиралтействе) среди комиссаров была только одна женщина – Лариса Рейснер.
        В декабре 1917 года Лариса участвовала в переговорах с музейными работниками Эрмитажа, объявившими саботаж. В это же время бастовали чиновники, актеры императорских театров, преподаватели привилегированных гимназий и училищ.
        Вот отрывок из дневниковой записи Надежды Аллилуевой от 11 декабря 1917 года (ей 16 лет, она учится в петроградской гимназии): «Я теперь в гимназии все воюю. У нас как-то собирали на чиновников деньги, и все дают по 2–3 рубля. Когда подошли ко мне, я говорю: „Я не жертвую“. Ну и была буря! А теперь все меня называют большевичкой, но не злобно, любя».
        Очередное письмо из Наркомпроса от 27 января 1918 года, подписанное наркомом А. Луначарским и секретарем Художественного совета Л. Рейснер, в Эрмитаже вносят в журнал входящих бумаг и, «оставив без действия», сдают в архив. Письмо гласило:
        «Уважаемые граждане! На Комиссариат по просвещению падает огромной важности и, при нынешних условиях, огромной трудности задача по охране музеев и дворцов… надежду на сохранение полностью доставшихся народу сокровищ можно питать только в том случае, если нам удастся превратить их в подлинное народное достояние, сделать их широко доступными и в то же время подготовить народные массы, по крайней мере, передние ряды их, к правильной оценке народного наследия».

    «Забастовка» Луначарского и «баррикада» Горького

        Нет яда более подлого, чем властьнад людьми…
        М. Горький
        «Бастовал» один день и Анатолий Васильевич Луначарский. В отставку он подал 2 (15) ноября. Вечером в газетах появилось его заявление об отставке: «Я только что услышал от очевидцев то, что произошло в Москве. Собор Василия Блаженного, Успенский собор разрушаются. Кремль, где собраны сейчас все важнейшие художественные сокровища Петрограда и Москвы, бомбардируется. Вынести этого я не могу. Моя мера переполнена. Остановить этот ужас я бессилен. Работать под гнетом этих мыслей, сводящих с ума, нельзя. Я сознаю всю тяжесть этого решения, но я не могу больше».
        В своих воспоминаниях Луначарский приводит слова Ленина, сказанные ему на следующий день: «Как вы можете придавать такое значение тому или иному старому зданию, как бы оно ни было хорошо, когда дело идет об открытии дверей перед таким общественным строем, который способен создать красоту, безмерно превосходящую все, о чем могли только мечтать в прошлом?» Народные комиссары отставки не приняли. До 1929 года Анатолий Васильевич оставался на посту наркома просвещения.
        «Бастовал» Максим Горький. В своей газете «Новая жизнь» с весны 1917 года он публикует заметки о революции и культуре под заглавием «Несвоевременные мысли» – до весны 1918-го, когда Ленин закрыл газету в связи с началом Гражданской войны. «Он наш человек – он скоро поймет», – сказал при этом Ленин о своем друге Горьком.
        Лариса разделяла «несвоевременные» мысли редактора, иначе она ушла бы из газеты. Приведем некоторые из «Несвоевременных мыслей» Горького.
        От 14 июля 1917 года:
        «Народ должен много потрудиться для того, чтобы приобрести сознание своей личности, своего человеческого достоинства. Этот народ должен быть прокален и очищен от рабства, вскормленного в нем, медленным огнем культуры.
        Опять культура? Да, снова культура. Я не знаю ничего иного, что может спасти нашу страну от гибели. И я уверен, что если б та часть интеллигенции, которая, убоясь ответственности, избегая опасностей, попряталась где-то и бездельничает, услаждаясь критикой происходящего, если бы эта интеллигенция с первых же дней свободы попыталась ввести в хаос возбужденных инстинктов иные начала, попробовала возбудить чувства иного порядка, – мы все не пережили бы множества тех гадостей, которые переживаем. Если революция не способна тотчас же развить в стране напряженное культурное строительство, – тогда, с моей точки зрения, революция бесплодна, не имеет смысла, а мы – народ, не способный к жизни».
        От 7 декабря 1917 года:
        «Пролетариат – у власти, ныне он получил возможность свободного творчества. Уместно и своевременно спросить – в чем же выражается это творчество? Декреты „правительства народных комиссаров“ – газетные фельетоны, не более того… и хотя в этих декретах есть ценные идеи – современная действительность не дает условий для реализации этих идей. Что же нового даст революция, как изменит она звериный русский быт, много ли света внесет она во тьму народной жизни?
        За время революции насчитывается уже до 10 тысяч «самосудов»… Как влияют самосуды на подрастающее поколение? Это – наши дети, будущие строители жизни. Дешева будет жизнь человека в их оценке…
        Нет яда более подлого, чем власть над людьми, мы должны помнить это, дабы власть не отравила нас, превратив в людоедов еще более мерзких, чем те, против которых мы всю жизнь боролись…»
        Из 22-й статьи:
        «Самый грешный и грязный народ на земле, бестолковый в добре и зле, опоенный водкой, изуродованный цинизмом насилия, безобразно жестокий и, в то же время, непонятно добродушный – в конце всего – это талантливый народ».
        Из 32-й статьи:
        «Моя статейка по поводу заявления группы матросов о их готовности к массовым убийствам безоружных и ни в чем не повинных людей („за убийство наших лучших товарищей“) вызвала со стороны единомышленников этой группы несколько писем, в которых разные бесстыдники и безумцы пугают меня страшнейшими казнями. Это – глупо, потому что угрозами нельзя заставить меня онеметь, и чем бы мне ни грозили, я всегда скажу, что скоты – суть скоты, а идиоты – суть идиоты и что путем убийств, насилий и тому подобных приемов нельзя добиться торжества социальной справедливости. Но вот письмо, которое я считаю необходимым опубликовать, как единственный человеческий отклик на мою статейку:
        «…Я хочу верить, что Вы далеко не всех носителей матросских шинелей считаете разнузданными дикарями… Читая Вашу статью, я болел душою не только за себя, но и за моих товарищей, которые невинно пригвождены к позорному столбу общественного мнения. Я живу с ними, я знаю их, как самого себя, знаю как незаметных, но честных тружеников, чьи мысли не проникают на суд широкой публики, а потому я прошу Вас сказать о них Ваше громкое, задушевное слово, так как наши страдания – не заслуженные»».
        Из 34-й статьи:
        «Советская власть снова придушила несколько газет, враждебных ей. Бесполезно говорить, что такой прием борьбы с врагами – не честен, бесполезно напоминать, что при монархии порядочные люди единодушно считали закрытие газет делом подлым, ибо понятие о честности и нечестности, очевидно, вне компетенции и вне интересов власти, безумно уверенной, что она может создать новую государственность на основе старого – произвола и насилия».
        Из 38-й статьи:
        «В „Правде“ напечатано: „Горький заговорил языком врагов рабочего класса“. Это – неправда. Обращаясь к наиболее сознательным представителям рабочего класса, я говорю:
        Фанатики и легкомысленные фантазеры, возбудив в рабочей массе надежды, не осуществимые при данных исторических условиях, увлекают русский пролетариат к разгрому и гибели, а разгром пролетариата вызовет в России длительную и мрачную реакцию. В чьих бы руках ни была власть, – за мною остается мое человеческое право отнестись к ней критически».
        Виктор Шкловский хорошо знал Максима Горького, в 1919 году он был свидетелем того, как Горький немедленно рванулся отстаивать справедливость. Перед ними по Александровскому парку шла пара – солдат с женщиной. Солдат ударил свою спутницу, она побежала от него в слезах. Горький в своем хорошо знакомом по фотографиям длиннополом пальто и большой шляпе догнал солдата и, слегка пригнувшись, снизу нанес удар кулаком в челюсть обидчика. Солдат упал. Вернувшейся женщине Горький сказал: «Пусть знает, когда придет в себя, что зло немедленно наказуемо». Оказывается, Горький умел мастерски драться и, если надо, защитить себя.
        Но вернемся к Ларисе Рейснер.

    Культурное строительство

        Повод к окончанию саботажа сотрудников Эрмитажа дали Брест-Литовские переговоры России с Германией и ее союзниками о мире в феврале 1918 года. Немцы потребовали возврата кассельских картин. Тяжба с этими картинами возникла еще при Александре I, который приобрел эти полотна за солидную сумму (около миллиона франков) у Жозефины Богарне, первой жены Наполеона. Но до продажи эти картины принадлежали ландграфу Гессен-Кассельскому, который выразил свое недовольство. Александр I согласился вернуть ему находившиеся еще в Париже шедевры при условии возмещения всех уплаченных за них денег. У ландграфа денег не нашлось.
        К директору Эрмитажа Дмитрию Ивановичу Толстому обратились хранитель галереи драгоценностей Сергей Николаевич Тройницкий, ученый-античник, академик Яков Иванович Смирнов, заместитель директора Эдуард Эдуардович Ленц с пожеланием, чтобы хранитель картинной галереи Джеймс Альфредович Шмидт нашел необходимые архивные документы о праве на картины, хранящиеся в Эрмитаже. Большевики большевиками, а сохранять коллекцию Эрмитажа для родины – их задача. Докладная записка Д. А. Шмидтом была составлена и отдана членам нашей делегации. Картины эти до сих пор находятся в Эрмитаже.
        В конце 1918 года у Александра Бенуа возникла идея организовать выставку, первую после революции, в Эрмитаже. Директором к тому времени был уже С. Н. Тройницкий, он поддержал замысел, который был осуществлен сотрудниками Эрмитажа весной 1919 года. В первый день пришло 30 человек, с каждым днем посетителей становилось все больше и за неделю на выставке побывали уже 750 человек. Тройницкий по своему обыкновению шутил: «Возможно, господа, что успех выставки объясняется причинами не столь эстетического, сколь гастрономического свойства: где же еще, если не у нас – на натюрмортах фламандцев, найдешь сейчас в Петербурге такую аппетитную снедь, такую натуральную живность?»
        Посетители просили устраивать популярные лекции, подобные тем, что проводились во Дворце искусств.
        Об экскурсиях и лекциях в Эрмитаже поднимался вопрос еще в 1914 году на Всероссийском съезде художников. Но директор Эрмитажа граф Д. И. Толстой отвечал, что сама мысль о возложении на музей задачи «открывать народным массам источник эстетического наслаждения не выдерживает критики». Данные за первые революционные годы скупы, и тем не менее с осени 1918-го по осень 1919 года Эрмитаж провел 215 экскурсий, на которых побывало шесть тысяч человек. Основную часть экскурсантов составляли школьники и рабочие, солдаты и моряки. Экскурсоводов готовили на курсах при музеях, в основном из учителей. Долгожданная реформа музейной работы сдвинулась с места.
        Так постепенно втягивались в работу и другие учреждения.
        Для ощущения времени приведем дневниковую запись безвестного петроградского чиновника, который тоже бастовал с осени 1917 года: «2 апреля 1918 год, вторник. Советская власть окончательно утвердилась. И, быть может, поэтому становится разумнее… Большевистское настроение охватило всех, весь народ-богоносец, и против него политически бороться нельзя. Единственный выход – время; надо терпеливо ждать, когда большевизм сам собой утихнет, во что-нибудь эволюционируется и, наконец, разум, а не политическая партия начнет управлять людьми».
        Одним из первых дел культурного строительства стало издание книг классики для народа, доступных по цене. Комиссия по изданию русских классиков заседала в Зимнем дворце. Сохранились протоколы собраний комиссии в личном архиве К. Чуковского.
        На втором заседании присутствовали писатели А. Блок, П. И. Лебедев-Полянский, П. О. Морозов, Л. Рейснер, художники А. Бенуа, Д. П. Штеренберг и другие, П. О. Морозов – пушкинист, Ф. И. Калинин – пролеткультовец, комиссар Эрмитажа – H. Н. Пунин, представляющий футуризм. Обсуждалось: по какой орфографии – новой, которая была введена 23 декабря 1917 года постановлением правительства, или по старой издавать книги для народа? Председательствовал А. Луначарский. Он отметил, что «при симпатии учителей к новой орфографии есть уверенность, что в школе она будет целиком осуществлена… Раз школа окончательно перейдет к новой орфографии, то и в вопросе об орфографии классиков приходится быть решительным. Они издаются не на короткий срок…». Ввиду острой нехватки книг срочное издание можно предпринять по старым матрицам.
        Возражали Блок, Морозов, Рейснер. Блок считал, что «правописание неотъемлемо от автора», видя и чувствуя в нем часть художнической техники, в которой особый выход для творческой энергии.
        Лариса думала, что новые издания окажутся в море старых и для школьников начнется хаос. Другой ее аргумент – «нужно раздельно решать вопрос об орфографии для поэтов и прозаиков – стих для глаза от новой орфографии страдает, строфа сядет; октава Пушкина, например, теряет свою совершенную линию. Кроме того, без „ъ“ как отделителя слов малограмотный потеряется на сплошной строке, все слова сольются».
        Решающим оказалось мнение Иванова-Разумника, который был безусловно за новую орфографию для изданий народных и за сохранение старой для академических.
        Затем возник спор о вступительных статьях и примечаниях к тексту. А. Луначарский был против вульгаризаторского превращения этих разъяснений в примитивную форму политической агитации. П. Морозов высказался только за биографию и обзор идей «соответствующего момента». Лариса Рейснер была против субъективной эстетической критики в предисловии. А. Блок был против исключительно «социологической оценки». Но вместе с тем сделал оговорку, что «находит возможным присутствие социологического момента, берущего перевес над эстетическим, поскольку социология в наше время более разработана, чем поэтика».
        Возможно, именно на этих заседаниях состоялось знакомство Ларисы с Александром Блоком, продолжавшееся в августе – сентябре 1920 года чуть ли не ежедневными встречами, прогулками, беседами.
        В январе – феврале 1918 года Лариса оказалась на распутье. Условия жизни катастрофически ухудшались. Осьмушку фунта хлеба (то есть 50 граммов) – и ту давали не каждый день. Екатерина Александровна писала подруге в письме, что они питаются только мороженой капустой. Их собака Тэкки, такса (на рубеже веков таксы были в моде, у Набоковых тоже была такса), неистово визжит при виде хлеба, требуя его себе. Гога исхудал до невозможности (Игорь работал вместе с отцом в Комиссариате юстиции). В архивных бумагах Ларисы про быт – ни слова. В более поздних записях для памяти попадается одна с ее размерами для портного, из них получается, что Лариса была около 170 сантиметров ростом (по длине юбки) и носила 48-й размер одежды.
        Из письма Ларисы к неустановленному лицу:
        «Как дурно уставать! Как дурно привыкать к усталости: к пустой голове без воображения, без желания обмануть себя, – без смеха. Какая-то ровная дорога по колено в снегу, длинная, длинная, вязкая, превязкая – даже нос отморозить некогда… Даже Тэкки – кажется, Вы знакомы с нашим четвероногим другом – не спит, перебегает с места на место и в тлеющую печку заглядывает беспокойно и недовольно.
        Вот только допишу – сяду рядом с ним на ковер, в тепло и стану оживать. Ну, Лариса Михайловна, подумайте, разве так уж все ненужно и плохо. Во-первых, вы еще молоды, во-вторых, вы всегда одна с людьми и без людей, вы уже научились много молчать, много прощать, не помнить злого, выдумывать хорошее…»
        От этого периода сохранился еще один набросок письма, обращенного к Д. П. Одни инициалы, без фамилии. Но из письма ясно, что оно было предназначено художнику Д. П. Штеренбергу, который, по словам его старого друга Луначарского, был «решительным модернистом». В начале 1918 года Штеренберг служил в Народном комиссариате просвещения заведующим отделом изобразительных искусств. В состав отдела входили художники Н. Альтман, С. Чехонин, скульптор А. Матвеев, Н. Пунин… Позднее присоединились В. Маяковский и О. Брик, архитектор В. Щуко.
        Фамилия Штеренберга в некоторых изданиях пишется как Штейнберг.
        «Дорогой Д. П.
        Меня совершенно успокоило Ваше письмо. Все оказалось просто сплетней, а их про меня много ходит по Петербургу. Ваше дружеское и искреннее письмо меня совершенно успокоило. Я считаю, весь инцидент между нами конченным, вижу, что Вы не только удостоверились в моей правоте, но и поверили ей – за все вместе крепко жму Вашу руку.
        Что касается вообще моей работы в Зимнем – мне хочется просто и до конца сказать Вам об этом – она меня угнетает, и вот почему. Вы не могли не заметить, как призрачны и расплывчаты все мои функции. Понемногу и везде, с вечной боязнью запутаться в чужое и, совершенно этого не желая, – нарушить те дружеские границы, которые существуют между всеми нами. Мне кажется, что я сделала то, что должна была – пока ничего не было точно определено, но теперь, слава богу, дело налаживается, и я вижу, что оно еще больше наладится без меня. Есть советы, есть комиссия. И будет второй совет, Георгий Степ. фактически уже заменяет меня – значит, все в порядке. А такое междуведомственное висение в воздухе при совете, который зависит и от Ятманова…»
        Конца нет. Георгий Степанович Ятманов – комиссар правительства по музейному делу.
        Лариса уходит из Зимнего дворца. За ней тянется сплетня, будто бы она «захватила» дворцовый алмаз, которым будет в 1918 году вычерчивать на зеркальном или оконном стекле на царской яхте «Межень» свою подпись рядом с подписью императрицы.
        Достоверно известно, что украшения Лариса любила, как и наряды. Ее товарищ по университету, будущий писатель Вивиан Итин был увлечен Ларисой, позже посвятит ей поэму «Солнце сердца». А в 1917 году они часто гуляли по городу, на Островах. Однажды Лариса подобрала котенка и сунула его за пазуху Вивиану, чтобы тот его спас. Вивиан весной 1917 года закончит университет и уедет к родителям в Уфу. Его сестра Нина Азарьевна напишет в воспоминаниях, что родители с обожанием смотрели на красавца сына («принца», по определению Л. Сейфуллиной, лучшей подруги Ларисы). Отец не знал, что ему подарить, и Вивиан попросил заказать по рисунку ожерелье для Ларисы из уральских камней. Ожерелье было сделано очень искусно из топазов необычной грани и аметистов, а завершалось небольшим крестиком тоже из уральского камня. К сожалению, таких искусных умельцев после революции уже не было.
        Воспоминания Нины Азарьевны передала мне дочь Ви-виана Итина, названная в честь Рейснер – Ларисой. С Рейснерами Вивиан Итин дружил до конца их жизни. Сам он погиб в сталинских лагерях.

    Анкета Ильиных

        Самый короткий месяц в году – февраль. А в 1918 году он стал короче еще на 13 дней. По декрету Совнаркома, за 31 января следовало 14 февраля. Единственный декрет, который в Эрмитаже был встречен с одобрением, – календарь теперь будет общий, европейский.
        Тем не менее в коротком феврале Лариса успела ближе познакомиться с братьями Ильиными: Федором Ильиным – Раскольниковым и Александром Ильиным – Женевским. Эти Ильины находились в троюродном родстве с Храповицкими, а значит, приходились родственниками и Рейснерам. Лариса заполнит при встрече с ними «альбомную анкету».
        Федор Раскольников, родившийся 28 января 1892 года, отметил день рождения еще по старому календарю. И, может быть, после 1926 года снова будет отмечать его по старому стилю, потому что по новому его день рождения совпадет с днем смерти Ларисы Рейснер – 9 февраля.
        Двадцать девятого января Раскольников был назначен заместителем народного комиссара по морским делам. Он становится известен в стране. Именно он на заседании Учредительного собрания зачитывал заявление об уходе большевистской фракции.
        Члены Учредительного собрания от эсеров, Марк Вениаминович Вишняк (1883–1977), в будущем бессменный редактор русского эмигрантского журнала в Париже «Современные записки», и Илья Исидорович Фондаминский (1880–1942), соредактор того же журнала, видели Федора Раскольникова на трибуне Учредительного собрания. С той же трибуны несколько раз выступал и Фондаминский. Все трое встретятся на волжском пароходе через полгода, летом 1918-го. В то время Федор Раскольников будет членом Реввоенсовета фронта.
        После разгона Учредительного собрания И. Фонда минский участвовал в разработке планов по борьбе с большевиками, «захватчиками власти». Решено было отправиться в Поволжье, где против большевиков стали подниматься крестьяне, в Саратове советскую власть свергли уральские казаки, в Ижевско-Воткинском районе против нее восстали местные рабочие. Вишняк и Фондаминский стали пробираться на фронт разгорающейся Гражданской войны.
        Из воспоминаний Марка Вишняка:
        «Только мы сели на пароход (в Кинешме) и отчалили, мимо меня пронесся бегом по палубе памятный мне по заседанию Учредительного собрания мичман Ильин-Раскольников. Надо было немедленно предупредить Фондаминского, который отсиживался в смежном с рестораном помещении. Не успел я поделиться с ним неприятной вестью, как дверь распахнулась и в нее вихрем влетел Раскольников. Не произнеся ни слова, он уселся на подоконник и, мефистофельски скрестив руки, молча уставился взглядом на Фондаминского. Раскольников был известен как один из руководителей „отложившегося“ от России полуанархического-полубольшевистского Совета рабочих и солдатских депутатов в Кронштадте. Он мог знать Фондаминского и как „коллегу“, комиссара Черноморского флота. Молчаливая дуэль длилась недолго. Раскольников вскочил с подоконника и ринулся в дверь.
        Последствия казались очевидными и неминуемыми. По пароходу пронеслось волнение. Раздался громкий приказ: предъявить документы! Не оставалось сомнений: нас берут, ибо нетрудно установить, что наши документы фальшивые, гражданская война в разгаре, – судьба наша ясна. Пароход подходит к Юрьевцу, где нам предстояло пересесть с волжского парохода на меньший, поднимающийся по Унже. Я свесился с палубы, ожидая, как поведут арестованного Фондаминского. Но он шел один, без провожатых. Это было неожиданно, маловероятно, поразительно… Фондаминский все повторял: «Совершенно непонятно. Настоящее чудо…» Расправиться с нами, или по меньшей мере задержать людей с подложными документами, очутившихся в верховьях Волги, когда по среднему течению проходил фронт, диктовал Раскольникову элементарный долг большевика. И он его нарушил явно и намеренно. Почему? В чем дело?»
        Фондаминский полагал, что «он нас пожалел». Вишняк же считал, что Раскольников был и оставался «зверем», пока его самого не коснулась беда и он стал невозвращенцем. После смерти Ф. Раскольникова И. Бунаков-Фондаминский поможет его жене Музе Васильевне, оставшейся одной с новорожденной дочерью.
        В приведенном отрывке Раскольников стремителен, порывист, решителен. Возможно, эти природные черты, как и его геройский характер, привлекли к нему Ларису.
        Оба брата Ильины были внебрачными детьми протодиакона Сергиевского всей артиллерии собора Федора Александровича Петрова и дочери генерал-майора, ставшей продавщицей винной лавки, Антонины Васильевны Ильиной. Отец как вдовый священник не имел права жениться вторично. Со стороны отца предки свыше 200 лет были священниками в Петропавловской церкви села Кейкино Ямбургского уезда; рассказывали, что другие предки отца происходили из рода дворян Тимирязевых, впоследствии они получили фамилию Осторожновых и лишь в сравнительно недавнее время были переименованы в Петровых, по имени одного из святых, в честь которых построен Кейкинский храм. «Помимо отца, – пишет в 1913 году Федор Федорович Ильин-Раскольников, – мой дед Александр Федорович и мой дядя Николай Александрович Петровы также покончили жизнь самоубийством, как передают, из-за женщин. Отец ушел из жизни в 1907 году в 62 года, не дожидаясь судебного расследования по иску его прислуги об изнасиловании. По мнению адвокатов, исход дела был в пользу отца. По свидетельству знавших отца людей, он обладал мягким характером и выдающимся голосом».
        Дети священника стали атеистами. От отцовского рода Федор Раскольников получил не очень устойчивое психическое здоровье. В 1912 году, после пяти месяцев тюрьмы за работу в большевистской газете «Правда», Федор Федорович попал на полгода на лечение в Психоневрологический институт. Возможно, там он и познакомился с будущим своим другом, студентом первого курса этого института Семеном Рошалем. Иногда на Ф. Раскольникова находили неконтролируемые состояния.
        От отца Федор унаследовал еще и мягкий нрав. Его очень любила мать, любили матросы. По линии матери Ильины ведут свое происхождение от князя Дмитрия Андреевича Галичского. «В XV–XVI столетии мои предки занимали придворные должности, служили стольниками, чашниками, постельничими и т. п., – писал Ф. Раскольников в автобиографии в 1923 году. – Мой прапрадед, Дмитрий Сергеевич Ильин, отличился во время Чесменского сражения 1870 года. В честь его был назван минный крейсер Балтийского флота „Лейтенант Ильин“. Мой прадед Михаил Васильевич Ильин, подполковник морской артиллерии, оставил после себя несколько научных исследований. Мой дед Василий Михайлович Ильин, артиллерийский генерал-майор, преподаватель Михайловского артиллерийского училища, умер в 1885 году. Мать родилась 3 июня 1865 года в Петербурге. Брат Александр родился 16 ноября 1894 года».
        Дочь генерал-майора стала незаконной женой священника, и пришлось ей работать в винной лавке! Сложная судьба, в которой к тому же были обыски и аресты сыновей. Подвиг ее прадеда в Чесменском сражении 1765 года состоял в том, что он зажег все корабли противника, около сотни, с помощью шлюпки, начиненной порохом. Невероятная Ильинская смелость передалась потомкам.
        В 1900 году Федя был отдан в реальное училище принца П. Г. Ольденбургского (на углу Дровяной улицы и 7-й Красноармейской). Здесь он провел восемь лет жизни, бывая дома только по субботам. Окончил курс с наградой – «В этом кошмарном училище, где еще не перевелись бурсацкие нравы, где за плохие успехи учеников ставили перед всем классом на колени, а поп Лисицын публично драл за уши…» Тем не менее училище дало бесплатное образование и открыло дорогу в Политехнический институт, который Федор Раскольников окончил в 1913 году по экономическому отделению. В сентябре того же года стал слушателем Императорского Археологического института. Кроме того, занимался любимой им библиографией у профессора С. Венгерова. В том же 1913 году он работал статистом в театрах: Александрийском, Михайловском и Комиссаржевской.
        В 1914-м Федор Раскольников поступил в Отдельные гардемаринские классы, учрежденные для студентов высших учебных заведений, блестяще выдержав конкурсные испытания. Летом 1915 года он отправился в учебное плавание на Дальний Восток и в Японию. 25 марта 1917 года был выпущен в звании мичмана и тут же отправлен к месту службы в Кронштадт. Вообще на флот не брали политически неблагонадежных, но у Федора были выдающиеся способности, хорошее поведение, и, по воспоминаниям матери, его отстояли.
        Александр Ильин был отчислен из восьмого класса Введенской гимназии за участие в «витмеровском» деле. Московский миллионер Николай Александрович Шахов оплатил бунтовавшим гимназистам дальнейшее их образование за границей. Александр поступил в Женевский университет на факультет общественных наук. Увлечение шахматами вывело его в ряды известных гроссмейстеров, он стал первым чемпионом России, выигравшим у Касабланки. Погиб А. Ф. Ильин-Женевский во время эвакуации из Ленинграда 3 сентября 1941 года на Ладожском озере. В баржу попала немецкая бомба. Похоронен в Новой Ладоге. Его жена Т. А. Ильина-Женевская через несколько дней покончила с собой. Странное «самоубийственное» влияние священнического рода. Антонина Васильевна Ильина погибла в блокадном Ленинграде в 1942 году.

        Чем еще, помимо героического характера, мог привлечь Ларису Федор Раскольников? Он любил и хорошо знал литературу, мечтал, как и она, о переустройстве мира, был душевно мягок (от застенчивости быстро краснел), ну и, конечно, слава революционера, высокие посты, им занимаемые. Ее родители были против ее брака с Раскольниковым, считая, что они совершенно разные люди. Но в феврале 1918-го она еще не давала согласия на брак. Лишь заполнила по просьбе Александра Ильина шуточную анкету.
        Вопросы этой «альбомной анкеты», возникшей в Лондоне, были известны еще со второй половины XIX века. Кто только не отвечал на нее: К. Маркс, Вл. Соловьев, М. Волошин, А. Блок, Н. Рерих, А. Бенуа… Назывался вопросник «Исповедь. Альбом для записи мнений, мыслей, чувств, идей, особенностей, впечатлений и характеристик друзей».
        Небезынтересно привести ответы на него не только Ларисы, но и некоторых из самых заметных людей той эпохи.
        Ваша любимая добродетель?
        Лариса – «Творчество и enragеe (фр. необузданность)».
        А. Блок (16 лет) – «Ум и хитрость».
        М. Волошин (21 год) – «Самопожертвование».
        Н. Рерих (27 лет) – «Без покоя».
        Вл. Соловьев (35 лет) – «Правдивость. Но… не следует ни в чем быть педантом».
        Любимое Вами качество у мужчины? У женщины? Лариса – «Не знаю, все хорошо». Вл. Соловьев – «Постоянство. Сердечность». А. Блок – «Ум. Красота».
        М. Волошин – «Отсутствие в характере специфических особенностей пола и способность понимать причины действий других людей, широкие взгляды».
        Н. Рерих – «Талант, определенность цели. Женственность».
        Ваше любимое занятие?
        У Ларисы нет ответа.
        Вл. Соловьев – «Писать, пока пишется, и слушать умных людей».
        М. Волошин – «Путешествия по неизвестной местности пешком и общение с интересными людьми».
        Н. Рерих – «Работа».
        Отличительные черты Вашего характера?
        Лариса – «Сочиняя, говорю правду и всегда обманываю, говоря правду».
        Вл. Соловьев – «Смотреть на солнце, чтобы чихнуть. Упрямство и уступчивость».
        А. Блок – «Нерешительность».
        М. Волошин – «Ни на чем не сосредоточиваться и ничего не доводить до конца».
        Ваше представление о счастье?
        Лариса – «Счастье – чудо. В том и состоит его прелесть, что никто не знает, в чем оно состоит и когда для него придет время».
        Вл. Соловьев – «Вера и любовь».
        А. Блок – «Непостоянство».
        М. Волошин – «Жить полной духовной жизнью».
        Н. Рерих – «Найти свой путь».
        Ваше представление о несчастье?
        Лариса – «Слабость и ложь. Неизлечимо».
        А. Блок – «Однообразие во всем».
        М. Волошин – «Ни одной чертой, ни одной способностью не выделяться из толпы».
        Вл. Соловьев – «Сидеть рядом с Астафьевым». Ваши любимые цвета и цветы?
        Лариса – «Осенние розы. Желтый овал, бледно-розовое сердце».
        А. Блок – «Красный».
        М. Волошин – «Голубой, ландыш».
        Н. Рерих – «Лиловый (ультрамарин, краплак), индийская желтая».
        Если бы Вы были не Вы, кем бы хотели быть?
        Лариса – «Или совершенным животным, большим северным волком, лосем, дикой лошадью или кем-нибудь из безумных и мужественных людей Ренессанса».
        А. Блок – «Артистом императорского театра».
        М. Волошин – «Народным вождем вроде Лассаля, Гарибальди или Кая Гракха».
        Н. Рерих – «Путешественником, писателем».
        Вл. Соловьев – «Собою, вывороченным налицо».
        Где бы Вы предпочитали жить?
        Лариса – «Никогда не жить на месте. Лучше всего на ковре-самолете».
        А. Блок – «В Шахматово».
        М. Волошин – «В тех местах, откуда я каждую минуту мог бы уехать, а еще лучше в дороге». Н. Рерих – «На родине». Вл. Соловьев – «В России и Египте». Любимые поэты и писатели?
        Лариса – «Их очень много. Но в прозе лишь классики. Римляне, французы 17 века, новые утописты, романтики. Или так. В прозе – счастье, в стихах – страдание».
        А. Блок – «Пушкин, Гоголь, Жуковский, Шекспир».
        М. Волошин – «Гейне, Гауптман, Некрасов, Байрон, Верлен, Диккенс, Достоевский, Щедрин, Чехов».
        Н. Рерих – «А. К. Толстой, Л. Толстой, Гоголь, Рескин».
        Вл. Соловьев – «Пушкин, Мицкевич, Гофман».
        Любимые художники и композиторы?
        Лариса – «Очень люблю плохую музычку. Шарманки. Бродячие оркестры. Таперы в кино. Сверх того Бетховена, Скрябина».
        М. Волошин – «Репин, Крамской, Деларош, Мункачи, Бетховен, Шуман, Григ, Римский-Корсаков».
        Н. Рерих – «В. Васнецов, Бетховен, Вагнер, Глинка, Бородин, Римский-Корсаков».
        Ваша любимая героиня в действительной жизни?
        Лариса – «Анна Ахматова».
        М. Волошин – «Героиня стихотворения Тургенева „Порог“, Сонечка Мармеладова».
        А. Блок – «Екатерина Великая». Ваши любимые еда и питье?
        Лариса – «Господи, конечно, мороженое, миндаль, жаренный в сахаре, кочерыжка от капусты». А. Блок – «Мороженое и пиво».
        М. Волошин – «Икра, майонез, макароны жареные, клубничное варенье».
        Н. Рерих – «Квас, ростбиф, увы, недожаренный».
        Ваши любимые имена?
        Лариса – «Те, которые мы сами придумываем. Меня, например, маленькой звали Лапсьевна – бессмысленно и любимо».
        К чему Вы больше всего питаете отвращение? Лариса – «К насилию». А. Блок – «К цинизму».
        М. Волошин – «К глупым, грязным и пошлым людям». Н. Рерих – «К пошлости и самодовольству». К каким недостаткам относитесь наиболее терпимо? Лариса – «К глупости».
        А. Блок – «Те недостатки и ошибки, которые человек совершает необдуманно».
        М. Волошин – «Ко всем своим».
        Н. Рерих – «Увлечение – аффект».
        Вл. Соловьев – «К пьянству».
        Каково Ваше настоящее душевное состояние?
        Лариса – «Разрушилось, и все-таки думаю, что обломков моих хватит на новое: на Бога, на сильную волю и на любовь».
        Ваш любимый девиз?
        Лариса – «Делайте с собой что угодно, но не надо мучить других. Терпеть не могу аккуратность и точность и книги на месте».
        Н. Рерих – «Вперед без оглядки».
        М. Волошин – «Все понять, все простить».
        Вл. Соловьев – «Бог не выдаст, свинья не съест».
        Анкета Ларисы подписана так: «23 года без марта и апреля. Зовут по-гречески – Чайка. Пол: немного бес, немного творчество, остальное из адамова ребра. Общественное положение – поэтесса и лентяй».
        Александр Ильин-Женевский добавил: «С подлинным верно».

    Переезд в Москву

        Двадцать первого февраля 1918 года было опубликовано воззвание «Социалистическое отечество в опасности!». Немецкие войска, воспользовавшись неопределенностью Брест-Литовских переговоров (Л. Троцкий отказался подписать мирный договор), захватили большую часть Украины, Псков, Нарву, под угрозой был Петроград.
        Вечером 11 марта правительство уехало в Москву. Кроме Наркомата просвещения – нарком Луначарский убедил Ленина, что ему надо остаться в Петрограде. Уехал в Москву и М. А. Рейснер, он заведовал одним из отделов Наркомата юстиции и был председателем исполкома служащих. В это время им написан декрет об отделении Церкви от государства. Также он работал в комиссии по составлению первой советской конституции. М. А. Рейснер вступил в партию большевиков летом 1917 года, когда она была особенно непопулярна. В 1917 году у Михаила Андреевича вышли переработанный первый том «Государства» и «Пролетариат и мещанство» с подзаголовком «Две души русского народа в учениях Л. Андреева и М. Горького».
        Из документов известно, что 25 марта М. А. Рейснер выехал в Петроград за семьей. В Москву с ним поехал, видимо, только Игорь, потому что Лариса была больна.
        «Мой милый Патрик» – так называл Ларису в сохранившихся мартовских письмах Андрей Богословский, служивший врачом на Балтийском флоте (больше о нем ничего пока не известно). В их переписке есть отголосок того «разрушенного» душевного состояния Ларисы из «анкетных» признаний.
        «Еще немного о Вас лично, милая Лариса Михайловна… Из тупика, в котором Вы сейчас находитесь, есть 2 выхода. Подумайте, милая Лариса Михайловна, молю и Вас и Бога, пощадите и себя и еще многих, выбирайте один из этих 2-х единственных путей, обойдите мужественно эту зловещую, дьявольскую яму, из которой не выходят даже прекраснейшие… Помоги Вам Бог принять одно из этих решений и спасти себя… пока еще не поздно… Мне лично хочется только сказать Вам и сказать именно словами Гумилёва… За честность, за любовь его… Андрею ужель не будет Патрик дан…
        Это не подсказ, решиться на него я не могу, так как слишком больно задета Ваша жизнь… Решайте сами, будьте мудры и мужественны, не кладите на чашку весов мою жизнь и этот маленький, маленький фунтик… не надо…
        Ну, прощайте – пора выезжать мне. Целую Вашу руку. Андрей.
        11 марта, воскресенье 18 года.
        …Относительно полнейшего развала во флоте, в среде комиссаров молчу, так как не могу поверить слышанному. Грустно и больно до слез. Не знаю, что ждет меня там, приемлемы ли окажутся мои условия, на которых я соглашусь занять пост комиссара Б. флота… Поберегите ножку… Сегодня я поехал в Лесное за необходимым. Может, привезу яиц».
        У Ларисы обострилась застарелая болезнь ног, тянувшаяся с детства, как считали родители, из-за мальчиковой неудобной обуви, которую, как более дешевую, она носила.
        Андрей Богословский куда-то уезжал. Приглашал ее ехать с собой через Японию, Китай в Сингапур, в Сиам. Сохранился маленький набросок ее письма к Богословскому (она хотела его проводить в какую-то поездку):
        «Конечно, я была в гавани, Андрюша, и меня не пустили дальше ворот, несмотря на три белые хризантемы и очень жалкий вид покинутой девушки, при помощи которого я хотела умилостивить двух усачей из таможни. Над Вашей поездкой смеялась до слез – могу себе представить нашего общего друга, выползающего на палубу после всех потрясений, с небритой бородой, дивным красноречием и очаровательной бравурадой! Мое собственное поведение…» Далее оборвано.
        В апреле Лариса приехала в Москву, где жила вместе с матерью в Лоскутной гостинице в начале Тверской улицы. Туда 16 апреля приходил Вивиан Итин, тот самый, кто подарил ей ожерелье, может быть, тогда и подарил. Он писал ей: «Я не помню, когда мы виделись в последний раз. У Вас были очень далекие глаза и почему-то печальные и это казалось мне странным, так как юноши не верят Шопенгауэру, что счастья не бывает. Сегодня Екатерина Александровна сказала, что Вы больны, опасно больны, и волны ее беспокойства передались мне и не утихают, как волны неаполитанской баркаролы в моем сознании и в Вашем. Екатерина Александровна, сама такая бледная, такая озабоченная сновидениями жизни или тем, что они по необходимости преходящи, что стала совсем пассивной и утомленной, словно мир навсегда замкнулся красным раздражающим коридором грязноватого отеля. Я спокоен, моя воля пламенеет более, чем когда-либо, потому что я мало думаю о настоящей жизни, но я не знаю, как мне передать мое настроение. Будем выше… Ах, еще выше!.. Недавно мечтали с Вами об Австралии».
        Вивиан Итин был короткое время служащим Наркомата юстиции. В 1919 году он оказался в колчаковской Сибири.
        В Лоскутной гостинице М. Рошаль встречался с Ф. Раскольниковым и Ларисой Рейснер. Может быть, выбор Ларисы, о котором пишет Андрей Богословский, состоялся в созревшем решении выйти замуж за Раскольникова? Через четыре года Сергей Кремков напишет ей о том, что Богословский «находится на рудниках в Киевской губернии, томится (брак его несчастлив) и тоскует. Вот до чего доводит мистицизм, увлечение Индией и спортом».
        В газете «Известия» 12 мая появилась статья Ларисы Рейснер «Первое мая в Кронштадте».

    Петербургская «стая годов»

        Свое 23-летие Лариса встретила по дороге в Кронштадт.
        Была ли в это время квартира на Большой Зелениной еще рейснеровской? К этому времени относится набросок рассказа о поэте, в котором, возможно, отразилась недавняя болезнь Ларисы:
        «Возможна ли смерть? Странно, что именно в этот теплый дождливый вечер, такой майский со своими мокрыми колокольнями, с облаками отяжелевшего дыма и криками молодых ласточек – я впервые думаю о „Безносой“.
        …И вдруг вспоминаешь, ведь времени больше нет… Чудесная река вне времени, твои пороги, на которых дух пенится и ниспадает хрустальными водопадами, твои пороги сделаны из чистой боли, твои острые кряжи непрерывных мучений отточены… В омутах, полных тины, со дна которых ни одно растение не протянет к свету широкого листа, покоится время, упавшее туда как быстрое кольцо с истощенной руки, когда допишутся последние строки этого рассказа. Между тем, собрав все свои силы, воображение возвращает к прошедшим годам юности, патетическим ролям, озвученным с безвестных подмостков неуверенным голосом… Вот и бесследно исчезнувший город, цель долгого скитания. Со сложенными крыльями, падая, и радостным криком рассекая лазурь, вожак стаи годов возвещает мечте (?) свое возвращение к маленькому и мутному окну пятиэтажного дома. Здесь мы начинали – я и мои двадцать лет. Все осталось без изменения. Стеклянный потолок, зимой засыпанный снегом и страшно тяжелый (в одно прекрасное утро дворники лопатами откапывают солнце, спрятанное за ним), и зеркала. Есть часы, хранящие свет закатов и зорь, и неудобный диван, и дружелюбная печь. И даже книги неизменно разбросаны на постели, оставленные мной внезапно, как друзья, которым не дали договорить, которых грубо не дослушали».
        Андрей Богословский тоже оставил в письме прощальные строки о доме на Большой Зелениной: «Первые дни после Вашего отъезда я был прямо болен, милая Лариса Михайловна, меня ужасно тянуло наверх – в Вашу комнату, к книгам, столику, серому халату… Только теперь, милая Лариса Михайловна, понял я наконец тот необыкновенный духовный мир, в котором Вы жили и выросли в большого человека, только теперь понял я и полюбил по-настоящему – чувством, а не рассудком Ваш мир искусства, читая Ваши милые книги! Сколько их у Вас? Какая Вы счастливая и умная! Я так жду теперь вечера – в 11 часов я бросаю чертежи и усаживаюсь читать, прочел Ронсара, Лозинского, Готье, Блока, Гумилёва… и меня тянет теперь к Вашим книгам неудержимо… Пусть даже я больше не увижу Вас, Вы не придете, мы не встретимся, пусть Вы не захотите больше видеть меня – это может случиться, так как при всех Ваших данных, так ярко выделяющих Вас из среды людей,[вы] все же слишком легкомысленно влюблены в жизнь…»
        Лариса выбрала любовь Федора Раскольникова, который потом писал ей при расставании: «Конечно, найдется много людей, которые превзойдут меня остроумием, но где ты найдешь такого, кто был бы тебе так безгранично предан, кто так бешено любил бы тебя на седьмом году брака, кто был бы тебе идеальным мужем? Помни, я тебя не только безмерно люблю, я тебя еще беспредельно уважаю».

    Глава 22
    БУРЯ И НАТИСК

        Когда начиналась битва, трудно
        было решить, где демон, где ангел?
        Когда она кончилась, на земле корчились два звериных трупа.
        В. Шульгин. Три столицы
        Николай Гумилёв возвратился в Петроград из Лондона в конце апреля 1918 года. 13 мая он уже участвовал в «Вечере петербургских поэтов» в зале Тенишевского училища. Вместе с ним выступали Г. Адамович, В. Пяст, А. Радлова, Р. Ивнев, О. Мандельштам, Г. Иванов, М. Кузмин. На этом вечере впервые Любовь Менделеева-Блок публично прочла «Двенадцать» Блока. После вечера к Блоку подошел только Вс. Рождественский. Некоторые известные поэты отказались из-за «Двенадцати» участвовать в вечере, считая, что в конце поэмы идет псевдо-Христос. Позже Гумилёв даст более определенный отклик: «А. Блок послужил делу Антихриста, вторично распял Христа и еще раз расстрелял государя».
        Тема поэмы «Двенадцать» – неисчерпаема, и критики затупят еще не одно перо, разгадывая ее смыслы. Блок сделал больше, чем мог. Следом он написал «Скифы», почти так же быстро, и больше стихов уже почти не писал.
        Когда Рильке в 1919 году прочел в немецком переводе эти поэмы, он сказал: это единственное, что достоверно говорит о революционной России. На просторах России, считал Рильке, Иисус Христос бродит всегда. Марина Цветаева писала, что назвать стихию зла – это вытащить ее из тени, где прячется ее исток. Назвать ее, дать имя – необходимый шаг, без которого стихию не победить.
        На вечере 13 мая Н. Гумилёв прочел «Францию»:
    Франция, на лик твой просветленный
    Я еще, еще раз обернусь
    И как в омут погружусь бездонный,
    В дикую мою, родную Русь…

        Год Лариса не видела Гумилёва, не увидит еще два года. Разминулась с ним несколькими днями. 13 мая она уже была в Москве.

    «Мы расстреляли Щастного»

        «Мы расстреливали и будем расстреливать контрреволюционеров! Будем! Британские подводные корабли атакуют наши эсминцы, на Волге начались военные действия… Гражданская война. Это было неизбежно. Страшнее – голод…» Эти слова Ларисы Рейснер вспоминает в начале 1930-х годов Лев Никулин в своей книге «Записки спутника». А Сергей Сергеевич Шульц, со слов своего отца, знавшего Ларису Михайловну, утверждает, что она пыталась Алексея Щастного спасти.
        Надежда Мандельштам в своих воспоминаниях главу о Ларисе Рейснер назвала «Женщина русской революции». В главе этой она рассказывает о столкновении Осипа Мандельштама с эсером Блюмкиным в июне 1918 года. В кафе поэтов Мандельштам выхватил у Блюмкина – тот был сильно пьян – ордера на арест людей, властью над которыми он хвастался. И разорвал эти ордера. В ответ Блюмкин стал грозиться, что убьет Мандельштама.
        «Прямо из кафе Мандельштам поехал к Ларисе Рейснер, с которой у него были приятельские отношения. И так провел наступление, что Раскольников позвонил Дзержинскому и сговорился, что тот примет Ларису и Осипа Эмильевича. В напечатанном рапорте говорится, что на прием с Мандельштамом приехал Раскольников. Думаю, что не было такой силы в мире, которая заставила бы Раскольникова поехать по такому делу в ЧК, да еще с О. Мандельштамом – его он не любил. Всё, связанное с литературными пристрастиями Ларисы, всегда раздражало Раскольникова.
        Все остальное в рапорте довольно точно. Дзержинский заинтересовался Блюмкиным и стал о нем расспрашивать Ларису. Она ничего толком не знала о Блюмкине… Жалоба Осипа Мандельштама на террористические замашки этого человека осталась, как и следовало ожидать, гласом вопиющего в пустыне. «Зачем вам понадобилось спасать этого графа? Все они шпионы…» – спрашивала потом Лариса». В ордерах, видимо, было имя некого графа.
        «Почему Лариса согласилась наперекор всей своей жизни ехать просить за неизвестного „интеллигентишку“?.. – пишет Надежда Мандельштам. – По-моему, она просто выполнила то, что считала прихотью О. М., которого готова была как угодно баловать за стихи. Стихи Лариса не только любила, но еще втайне верила в их значение, и поэтому единственным темным пятном на ризах революции был расстрел Гумилёва. Когда это случилось, она была в Афганистане и ей казалось, что будь она в те дни в Москве, она сумела бы остановить казнь…
        Со слов О. М. я запомнила следующий рассказ о Ларисе: в самом начале революции понадобилось арестовать каких-то военных, кажется, адмиралов, военспецов, как их тогда называли. Раскольников вызвался помочь в этом деле; они пригласили адмиралов к себе, те явились откуда-то с фронта или из другого города. Прекрасная хозяйка угощала и занимала гостей, и чекисты их накрыли за завтраком без единого выстрела. Операция эта была действительно опасная, но она прошла гладко благодаря ловкости Ларисы, заманившей людей в западню.
        …Противоречивая, необузданная женщина, она заплатила ранней смертью за все свои грехи. Мне иногда кажется, что она могла выдумать историю про адмиралов, чтобы украсить убийством свою «женщину ру