[Книги на опушке]  [BioSerge Suite]


Карл Каутский

Происхождение христианства

Аннотация

    В этой работе известного теоретика немецкой социал-демократии основное внимание уделяется социальным предпосылкам возникновения христианства. Автор анализирует экономические, политические и духовные предпосылки, вызвавшие потребность в новой религии, показывает, на какой исторической почве и под влиянием каких внешних воздействий развивался иудейский монотеизм и как на его основе возникла христианская церковь. К. Каутский объясняет, почему память об основателе первоначальной христианской общины не исчезла так бесследно, как память о других мессиях.


Содержание

Происхождение христианства
  • Аннотация
  • Карл Каутский Происхождение христианства
  • Примечания

  • Карл Каутский
    Происхождение христианства

    Г. И. Эзрин
    Карл Каутский и его книга «Происхождение христианства»

        О происхождении христианства написано огромное, по существу, необъятное количество книг, статей и других публикаций. На этом поприще трудились и христианские авторы, и философы-просветители, и представители библейской критики, и авторы-атеисты. Это и понятно, поскольку речь идет об историческом феномене — христианстве, возникшем 2000 лет назад, создавшем многочисленные церкви, имеющие миллионы последователей, занимавшем и до сих пор занимающем большое место в мире, в идейной, экономической и политической жизни народов и государств.
        Немногие из этих книг смогли выдержать проверку временем. Большая их часть забыта, другие известны лишь небольшому кругу специалистов. Но некоторые книги и в наше время сохранили свою актуальность и поэтому могут представлять интерес для широкого читателя.
        К числу таких книг и относится «Происхождение христианства» Карла Каутского.
        Каутский — фигура неординарная и неоднозначная, сыгравшая заметную роль в идейной, жизни конца XIX–XX вв. Он родился в 1854 г. в Праге. Его отец, чех по национальности, Иоганн Каутский работал театральным художником-декоратором. Мать Минна Каутская, немка, начав свою деятельность в качестве актрисы, стала затем известной писательницей.
        Закончив гимназию, Карл Каутский с 1874 по 1879 г. учился в Венском университете. В 1875 г. он вступает в Германскую социал-демократическую партию, определив свой идейно-политический выбор на всю жизнь.
        В 1878 г., в период «исключительного закона против социалистов», Каутский активно сотрудничает в нелегальном социал-демократическом органе «Социал-демократ», издававшемся в Цюрихе, куда он уезжает в 1880 г. после окончания университета. Но вскоре Каутский переезжает в Лондон, где в 1881 г. знакомится с К. Марксом и Ф. Энгельсом. Это знакомство окончательно определило идейный выбор Каутского, его переход на позиции марксизма.
        В 1883 году Каутский основал журнал «Новое время», теоретический орган германской социал-демократии, редактором которого он был с момента основания до 1917 г.
        В 1885–1888 гг. Каутский живет в Лондоне, работая в тесном сотрудничестве с Ф. Энгельсом. С 1890 г. он постоянно живет в Германии, активно участвуя в деятельности Германской социал-демократической партии, а затем и II Интернационала. В 1934 г., после прихода фашизма к власти в Германии, Каутский переезжает в Вену, а после захвата Австрии фашистской Германией в 1938 г. уезжает в Прагу. Оттуда он перебирается в Амстердам, где в том же, 1938 году умирает.
        Здесь нет возможности со всей полнотой исследовать идейную эволюцию Каутского,[1] однако отметим, что Каутский всю жизнь верил в историческую неизбежность социализма, всегда считал себя марксистом и гордился этим, служил делу социализма так, как он его понимал. Его огромная работоспособность, активность и убежденность в правоте социалистических идей, несомненный литературный талант делают его одной из наиболее крупных фигур международного рабочего движения.
        Каутский высоко оценил революцию 1905 года в России, посвятив ее анализу ряд ярких работ.
        В 1910–1912 гг. Каутский становится идеологом так называемого центризма. В 1914 г. центризм вместе с правыми социал-демократами объявляет империалистическую войну «оборонительной», ведущейся ради «защиты отечества». Попытки Каутского теоретически оправдать эти действия Ленин назвал «безгранично-пошлым издевательством над социализмом».[2]
        В 1917 г. Каутский в знак протеста против политики руководства СДПГ выходит из партии, оставляет пост редактора «Нового времени» и организует независимую социал-демократическую партию Германии, которая просуществовала недолго.
        Отношение Каутского к Октябрьской революции заслуживает, безусловно, самостоятельного анализа. Здесь мы лишь отметим, что об этой революции им написаны ряд статей и брошюр («Демократия и диктатура», рус. пер. 1918 г.; «Демократия или диктатура», рус. пер. 1921 г.; «Диктатура пролетариата», 1918 г.; «От демократии к государственному рабству», 1921 г.).
        На брошюру Каутского «Диктатура пролетариата» В. И. Ленин ответил книгой «Пролетарская революция и ренегат Каутский» (1918 г.).

    * * *

        Литературное наследие Каутского очень велико. Им созданы такие фундаментальные труды, как «Экономическое учение Карла Маркса» (1887 г., рус. пер. 1956 г.), «Этика и материалистическое понимание истории» (1906 г., рус. пер. 1922 г.), «Предшественники социализма» (1909–1921 гг.), «Материалистическое понимание истории» (1927 г.) и др.
        К числу наиболее значительных книг, написанных Каутским, относится и «Происхождение христианства». Эта книга была издана в Германии в 1908 г. и вскоре (в 1909 г.) была опубликована в России в переводе Д. Рязанова под другим названием.[3] Этот перевод был одобрен и разрешен автором. Настоящая книга сделана по изданию 1909 г., за исключением параграфа «Христианство и социал-демократия» последней главы, который в этом издании опущен. Сейчас трудно судить о том, почему название книги было изменено в ее русском издании. Можно предположить, что сделано это было по цензурным соображениям, поскольку новое название выглядит более нейтральным, чем в немецком подлиннике. Во всяком случае, послереволюционное издание этой книги на русском языке в том же переводе вышло под названием оригинала.[4] При Советской власти эта книга за сравнительно короткий срок (с 1919 по 1930 г.) выдержала четыре издания. После 1930 г. она не издавалась ни разу, став, по существу, библиографической редкостью. И дело здесь не в самой книге, а в ее авторе, жизненный путь которого, как мы видим, не был прямолинейным и однозначным.
        В этом книга Каутского не одинока. Она разделила, к сожалению, судьбу многих научных и художественных произведений, изъятых из употребления, что, как мы видим, нанесло существенный ущерб развитию нашей культуры. Такое отношение к книге Каутского не случайно. На протяжении многих лет отношение к автору было однозначно негативным. В нашей литературе после смерти В. И. Ленина Каутский, вопреки исторической правде, рассматривался как некий антипод марксизма. Стало нехорошей традицией оценивать всю деятельность Каутского как сплошную цепь ошибок и прямых выступлений против марксизма. В таком духе о Каутском было принято говорить и писать долгие годы. Основанием для этого служила резкая критика В. И. Лениным К. Каутского в период первой мировой войны, а затем и Октябрьской революции. Известно, что В. И. Ленин в это время назвал Каутского ренегатом. Значит ли это, что такая оценка, данная В. И. Лениным в определенный период, перечеркивает всю предвоенную деятельность Каутского? Безусловно, нет. Если теоретическая и политическая деятельность Каутского после 1909 г. и подвергалась критике со стороны В. И. Ленина, то предшествующие периоды ее Ленин оценивал совсем по-другому. Так, отмечая, что Карла Каутского, одного из вождей пролетарской партии, высоко ценили все будущие большевики, Ленин называл его «выдающимся социалистом».[5] Он писал: «Мы знаем из многих работ Каутского, что он умел быть марксистским историком, что такие работы его останутся прочным достоянием пролетариата, несмотря на позднейшее ренегатство».[6]
        Эта ленинская оценка теоретической деятельности Каутского полностью относится к книге «Происхождение христианства», написанной в период, когда Каутский был
        «выдающимся социалистом». Ее публикация не только полезна, но и необходима для хотя бы частичного восстановления исторической справедливости.
        Совершенно естественно возникает вопрос: почему Каутский, один из лидеров социал-демократии, труды которого посвящены совсем другим проблемам, создает эту книгу? Это не является случайностью. В предисловии к книге Каутский пишет: «История христианства и библейская критика давно уже составляют предмет моих занятий». Первая его работа по этой теме — статья «Происхождение библейской истории» — была напечатана в журнале «Космос» в 1883 г., а через два года, в 1885 г., им была опубликована в «Нейе цайт» статья «Возникновение христианства». Мы видим, что проблемой происхождения христианства Каутский интересовался давно. В этом он был не одинок. Примерно в эти же годы с публикациями по проблемам происхождения христианства выступают виднейшие деятели рабочего движения: Ф. Энгельс, А. Бебель, Ф. Меринг — в Германии, П. Лафарг — во Франции.
        Проблемам религии и церкви помимо упомянутых Каутский посвятил еще ряд работ. Достаточно назвать хотя бы его брошюру «Католическая церковь и социал-демократия», вышедшую в русском переводе в 1906 г.
        Таким образом, настоящая книга, предлагаемая читателю, явилась итогом многолетней работы Каутского по изучению религиозно-церковной проблематики.
        Причин повышенного интереса к проблемам раннего христианства, его происхождению было несколько.
        Как известно, в 1869 г. на съезде в Эйзенахе В. Либкнехтом и А. Бебелем была основана первая в истории политическая партия рабочего класса — Германская социал-демократическая рабочая партия.
        С этого момента наступает новый период в истории рабочего движения, потребовавший безотлагательного решения ряда новых проблем программного характера и, в частности, вопроса об отношении рабочей партии к религии и церкви, что в условиях Центральной Европы означало отношение рабочей партии к христианству. В данной ситуации оказалось, что одного только общетеоретического подхода к проблеме религии и церкви недостаточно. Уже это обстоятельство само по себе могло бы объяснить такой интерес теоретиков рабочего класса к христианству.
        Другим немаловажным обстоятельством, обусловившим необходимость марксистского изучения раннего христианства, явилось также стремление части рабочих облечь свой социальный протест в религиозные формы. Они следовали уже сложившейся исторической традиции, когда протест трудящихся масс против социальных условий выливался, как правило, в различного рода религиозные движения либо находил свое выражение в религиозных идеях. Такой основной идеей всякого социального протеста было противопоставление идей и духа первоначального христианства современной господствующей церкви. В условиях феодализма, когда религия в ее христианской форме была всеобъемлющей формой идеологии, протест масс ни в какой другой форме не мог быть выражен.
        По этому поводу Ф. Меринг справедливо отметил, что повышенный интерес к раннему христианству представляет собой «сопутствующее явление инстинктивного рабочего коммунизма, который в своей теоретической формулировке берет за исходное начало материал, близко ему знакомый», что «в начальных стадиях своей освободительной борьбы современный пролетариат охотно вспоминает о первобытном христианстве».[7]
        Справедливость этого замечания Ф. Меринга станет понятной, если учесть, что в Германии и в соседней Франции до распространения марксизма в рабочем классе известное влияние имели такие формы «инстинктивного рабочего коммунизма», как теории Этьена Кабе и Вильгельма Вейтлинга, несвободные от религиозных наслоений.
        К тому же надо иметь в виду и то обстоятельство, что христианский социализм, начавший широкую пропаганду своих взглядов, усиливал христианские иллюзии в сознании рабочих, поскольку, как отмечали К. Маркс и Ф. Энгельс, «нет ничего легче, как придать христианскому аскетизму социалистический оттенок».[8]
        Однако в Германии особую остроту вопрос об отношении к религии и церкви приобрел в связи с политикой «культуркампфа», развернувшегося в 1872 г. Несмотря на название, эта борьба никакого отношения к культуре не имела. Она носила чисто политический характер, поскольку объединение Германии Бисмарком под эгидой протестантской Пруссии поставило католическую церковь и связанную с ней партию центра в оппозицию. Католическая церковь, имея все основания опасаться падения своего влияния, поддерживала антипрусские настроения, способствовала росту сепаратизма.
        Ответным ударом со стороны Бисмарка и всего юнкерско-буржуазного блока по католической церкви явились законы (1872–1876 гг.), затрагивавшие ее коренные интересы. Эти законы, как и последовавшие за ними полицейские репрессии и гонения против католических священнослужителей, привели к результатам, прямо противоположным тем, которые имел в виду Бисмарк: возросло количество активных католиков, укрепилось положение партии центра. С 1876 г. «культуркампф» идет на спад. Впоследствии большая часть антикатолических законов была отменена.
        Борьба Бисмарка против католицизма привела к тому, что религиозный вопрос оказался одним из наиболее острых в политической жизни Германии не только в период самой яростной борьбы, но и на ряд лет после этого. Стремление господствующих классов натравить трудящихся на католическую церковь как на их главного врага, как первостепенного носителя социального зла и тем самым отвлечь массы от решения своих действительных задач потребовало выработки собственной политики рабочей партии по отношению к религии и церкви.
        Каутский понимал, что никакого союза между буржуазией и пролетариатом в этом вопросе быть не может. В уже упоминавшейся нами брошюре «Католическая церковь и социал-демократия» он писал: «Вести совместную борьбу против церкви буржуазия и пролетариат не могут, так как классовое положение пролетариата заставляет его держаться в этом вопросе иной политики, чем политика буржуазии».[9] Однако ответить на вопрос, какой должна быть эта политика, можно было только после детального изучения такого феномена, как христианство. Эту задачу исследования христианства, его происхождения и развития ставил перед марксистскими исследователями еще Энгельс.
        В 1882 г. он писал, что с религией, которая в течение 1800 лет господствовала над значительной частью цивилизованного человечества, нельзя разделаться, объявив ее бессмыслицей, состряпанной обманщиками. Он считал, что «необходимо прежде суметь объяснить ее происхождение и ее развитие, исходя из тех исторических условий, при которых она возникла и достигла господства».[10]
        Эту задачу и стремился решить Карл Каутский в книге «Происхождение христианства».
        Исследование любого идейного явления всегда является сложным делом. Следует понять и объяснить, из каких условий оно возникло, какие идеи прошлого оказали воздействие на его формирование и почему именно они из всего прошлого идейного наследия сыграли эту роль. Но трудности исследования происхождения христианства во много раз большие. Тому есть много причин. Прежде всего, христианство — не обычное идейное явление уже хотя бы потому, что последователями его даже сегодня, спустя многие века его существования, являются сотни миллионов людей во всех без исключения странах мира. Оно представляет особую сложность для исследователя, поскольку в его содержании отразилось влияние многих идей, возникших в разных регионах античного мира, на разной национальной и идейной почве. Наконец, сложность состояла и в том, что до середины XVIII в. безраздельное господство теологических взглядов на христианство, по существу, снимало проблему его происхождения. Согласно этим взглядам, христианство возникло сразу со всем его сложным набором идей. Отсюда особое внимание к личности Христа, который, будучи сыном божьим и в то же время богом, даровал людям свое учение в готовом виде. Просветители XVIII в., подвергшие решительной критике христианство, в противовес теологической традиции многие свои аргументы обратили против историчности Христа, оставив без ответа вопросы о том, почему возникло христианство и каким образом оно превратилось в массовое движение, создав множество религиозных организаций, смогло стать силой, влияющей не только на идейную, но и на политическую и экономическую жизнь общества.
        Определение просветителей, что всякая религия есть продукт обмана и невежества, многого не объясняет и, безусловно, не отвечает на вопрос о том, какие исторические обстоятельства вызвали к жизни христианство и каким чаяниям масс оно отвечало.
        С развитием исторической науки, с возникновением библейской критики дело существенным образом изменилось. Особенно значительный вклад в объяснение происхождения христианства внес Бруно Бауэр, исследовавший те идеи, которые восприняло христианство, и его связь с развитием современной ему культуры. При этом Бауэр отверг историческое существование Христа, поскольку, как он считал, и без этой детали можно объяснить возникновение христианства.
        Каутский пишет, что в исследовании христианства он идет вслед за Бауэром. Но, в отличие от Бауэра, Каутский использует другую методологию исследования, основой которой является материалистическое понимание истории. Он пишет: «Кто стоит на точке зрения материалистического понимания истории, тот может смотреть на прошлое вполне беспристрастно, даже в том случае, если он принимает самое живое участие в практической борьбе настоящего».[11]
        Детально исследуя исторические обстоятельства возникновения христианства и следуя традициям библейской критики, Каутский рассматривает свидетельства о мифологичности образа Христа, но в отличие от Бауэра не утверждает, что Христос не существовал, а лишь подчеркивает недостоверность сведений о нем, содержащихся как в евангелиях, так и в исторических трудах. Каутский отмечает, что по своей исторической ценности евангелия и Деяния апостолов стоят не выше гомеровских поэм или «Песни о Нибелунгах». Деятельность исторических личностей изображается в них с такой поэтической вольностью, что их невозможно использовать для исторического описания этих личностей и даже трудно сказать, какие из описанных в них героев являются историческими личностями, а какие являются плодом фантазии. Иначе говоря, Каутский не отрицает возможности исторического существования Христа. (А. Бебель отмечал, что по поводу мифологичности или историчности Христа может быть множество более или менее достоверных гипотез, из которых абсолютно неприемлемой может быть только одна: гипотеза о том, что Христос есть сын божий).
        Большинство современных ученых связывают историчность Христа с некоторыми новыми открытиями, в частности, с арабской версией свидетельства Иосифа Флавия (testimoniurn Flavianum),[12] опубликованной в 1971 г. Ш. Пинесом, а также с исследованием всей совокупности канонических и апокрифических раннехристианских источников, не все из которых были известны Каутскому. К последним относятся, например, кумранские рукописи, папирусы с фрагментами евангелий, библиотека христиан-гностиков, открытая в 1945 г. в Наг-Хаммади.[13]
        Но следует ответить на вопросы о том, каким чаяниям масс отвечало христианство, какие исторические условия его породили.
        Для ответа на эти вопросы Каутский рассматривает историю Рима и иудейства. Подробно (мы бы даже сказали — чрезмерно подробно) он излагает историю рабства в Риме начиная с самых ранних его этапов, с появления домашнего рабства. Столь же подробно он излагает историю Израиля и Иудеи с момента переселения семитских племен (12 колен Израилевых) в Палестину.
        С удивительным знанием эпохи Каутский анализирует характер развития производства, основанного на рабском труде, те его стороны и тенденции, которые обусловили в конечном итоге застой древнеримского общества и создали ситуацию, в которой угнетенные массы, а затем и господствующие классы оказались охваченными настроениями безысходности и отчаяния.
        Анализируя историю Иудеи, ее противоречивость, а зачастую и трагизм, Каутский подчеркивает те изменения в содержании религиозных верований, которые возникали в иудаизме как отражение реальных социальных катаклизмов, переживаемых маленьким народом, оказавшимся на пересечении интересов могущественных государств древности (Египта, Ассирии, позже Вавилона). Но особый интерес представляют разделы, посвященные исследованию умонастроений как в Риме, так и в Палестине к моменту возникновения христианства.
        Каутский отмечает, что эпоха, в которую возникло христианство, является периодом тяжелейшего кризиса, охватившего всю Римскую империю. Он привел к полному разложению традиционных форм производства, государства, идей и верований. Тупиковая ситуация, сложившаяся в античном обществе, породила такие явления, как индивидуализм, легковерие, страсть к чудесному, лживость (как дополнение страсти к чудесному и легковерию), всякого рода фальсификации. И эта же эпоха в истории Римской империи отличается ростом религиозности, распространением эсхатологических и мессианских идей.
        Каутский детально анализирует умонастроения, которые охватили различные слои населения Палестины в последние века прошлой и начале нынешней эры.
        Непрерывная борьба за самостоятельность с могущественными врагами, бесконечные разорения от вражеских нашествий, все усиливающаяся эксплуатация угнетенных привели к тому, что образуется диаспора (рассеяние евреев вне пределов их родины), которая в последующее время сыграла важную роль в возникновении христианства. Не случайно Энгельс назвал Филона, жителя еврейской колонии в Александрии, «отцом христианства».[14]
        Бессилие угнетенных масс Палестины в борьбе против эксплуатации и угнетения, за независимость, против грозной Римской империи рождало пламенную веру в мессию, приход которого решит все проблемы. Но, как справедливо отмечает Каутский, каждый класс представлял себе грядущего мессию на свой манер. Результатом этого явилось возникновение трех течений в иудаизме: фарисеи, саддукеи и ессеи. Первые два были традиционными. Что же касается ессейства, то оно, возникнув во II в. до н. э., в своих идеях, в организации общин несло уже много такого, что затем получило развитие в раннем христианстве.
        К ессеям, упоминаемым в трудах Иосифа Флавия, Плиния Старшего, Филона Александрийского, большинство современных ученых относят кумранитов, кумранскую общину. Кумранские (по названию местности Вади-Кумран) рукописи и поселения были обнаружены в районе Мертвого моря вскоре после второй мировой войны.[15]
        Характеризуя ессеев, Каутский говорит об их «резко выраженном коммунизме», что «коммунизм у них был доведен до крайности». Насколько адекватны такие характеристики, можно теперь проверить, обратившись к письменным свидетельствам кумранской общины. Отметим лишь, что идеи общности имущества, совместной жизни и т. д. были характерны и для раннехристианских общин.[16]
        Анализируя содержание учения раннего христианства, Каутский отмечает существенные различия между первоначальными его идеями и взглядами апостола Павла. Именно его стараниями христианство освободилось от связи с иудаизмом и смогло тем самым преодолеть этническую ограниченность.
        Выход христианства за пределы Палестины и распространение его в крупных городах Римской империи с необходимостью, как показывает Каутский, вели к утрате «коммунистического» характера христианских общин. Общность имущества и совместная жизнь, характерные для отдаленных уголков Палестины, становились невозможными в крупных городах, где система взаимопомощи христиан сводилась в основном к совместным трапезам.
        Христианство привлекало неимущих не только совокупностью своих идей, но и материальной поддержкой, для которой требовался приток средств извне, так как сама община, состоявшая из бедноты, сама лишь потребляла, но не производила. Это, конечно, облегчило вступление в общину представителей имущих слоев. Однако изменение социального состава христианских общин было связано не только с их бедностью. Каутский отмечает, что потребность в привлечении богатых в общины породила ревностные старания христианских агитаторов убедить их, что достижение вечного блаженства возможно лишь в случае отказа от имущества. «И проповедь эта не оставалась без успеха в то время всеобщего сплина и пресыщения, охвативших именно имущие классы».[17]
        Спору нет. Конечно, христианская агитация действительно играла очень важную роль в распространении нового вероучения; сплин и пресыщение некоторых слоев населения также имели место. Но, думается, одних этих обстоятельств еще недостаточно для объяснения того, что христианство получило широкое распространение и среди имущих классов. Дело, очевидно, в том, что многие его идеи соответствовали умонастроениям различных, в том числе и имущих, классов общества, в осознании того исторического тупика, в котором оказалось рабовладельческое общество, в неспособности всех без исключения классов изменить социальную действительность.
        Каутский, справедливо отмечая изменения в классовом характере христианства, в приспособлении его принципов и деятельности общин к этой новой реальности, подчеркивает, что христианская община, возникшая как антипод классового общества, как его отрицание, превращается в итоге в некое подобие этого общества с его классовыми противоречиями, отношениями господства и подчинения.
        Каутский детально прослеживает, как из примитивных христианских общин, не знавших на первых порах никакой внутриобщинной власти, кроме личного авторитета апостола или проповедника, вырастает целая иерархия, основанная на строгой субординации.
        Рост христианских общин, увеличение их богатств с изменением их классового характера потребовали исполнения целого ряда функций: по организации трапезы и обслуживанию ее участников, по закупке и хранению запасов, по распоряжению денежными средствами общины и т. д. Всем этим штатом должностных лиц надо было управлять. Так возникает институт епископов, власть которых возрастала; сама должность стала пожизненной.
        Если раньше проповедовать мог любой член общины, то по мере вытеснения апостолов и пророков епископ становится центральной фигурой пропагандистской деятельности. Дальнейшее развитие иерархии привело к возникновению католической церкви, к полному отказу от суверенности общин, существовавшей раньше, к установлению строгой внутрицерковной дисциплины. Так, говорит Каутский, выросла самая надежная опора деспотизма и эксплуатации, представлявшая полную противоположность общине, основанной бедняками Галилеи и Иерусалима.
        Рассматривая раннее христианство как продукт разложения древнего мира, Каутский подчеркивает, что оно, подобно другим религиям, возникшим в этих условиях, демократично лишь в самом начале, поскольку возникает в период крушения античной демократии. Правильно оценивая, на наш взгляд, исторические обстоятельства возникновения христианства и его эволюцию от ранних общин к государственной церкви Римской империи, Каутский вместе с тем допускает серьезную ошибку в характеристике тех социальных сил, которые первоначально составили основную массу верующих. Он пишет: «Христианство на первых ступенях своего развития было, несомненно, движением обездоленных слоев самых различных категорий, которые можно охватить общим именем пролетариев, если только под этим словом не разуметь исключительно наемных рабочих».[18]
        Эту мысль он выражает еще более определенно: «Все признают, что христианская община первоначально охватывала почти исключительно пролетарские элементы, что она была пролетарской организацией. И такой она оставалась еще очень долгое время после своего зарождения».[19] Правда, категорическое утверждение о том, что все признают пролетарско-коммунистический характер раннехристианских общин,[20] Каутский сам же невольно опровергает, когда несколькими страницами позже пишет, что многие теологи отрицают коммунистический характер раннего христианства.
        Подчеркивая пролетарское происхождение христианства, Каутский видит в этом основу его коммунистического характера. Он пишет, что «ввиду этого резко выраженного пролетарского характера общины вполне естественно, что она стремилась к коммунистической организации», что требования первых христиан «всюду одинаково указывают на коммунистический характер первоначальной христианской общины».[21]
        Определяя те социальные силы, из которых формировались раннехристианские общины, как пролетариат, Каутский, нам представляется, допускает ошибку в такой же мере, как и в характеристике идей этой общины, которые он называет коммунистическими. И даже указания Каутского на имеющиеся различия между христианскими массами и современным рабочим движением не меняют дела по существу. Эти различия, по мнению Каутского, состоят в том, что главные носители христианских идей, свободные городские пролетарии, были проникнуты стремлением жить за счет общества, ничего не делая, в то время как современный пролетариат, «пролетариат труда», представляет собой нечто совершенно иное. Такие стремления «свободных городских пролетариев», а также сам характер хозяйства в Римской империи обусловили потребительский характер христианского коммунизма, сущность которого, как считает Каутский, состояла в распределении продуктов, а не в обобществлении средств производства.
        Эти идеи Каутский развивал не только в «Происхождении христианства», но и в ряде других работ (уже упоминавшейся брошюре «Католическая церковь и социал-демократия», в работе «Из истории культуры. Платоновский и древнехристианский коммунизм» (Спб., 1905) и ряде других). Она была пролетарской организацией. И такой она оставалась еще очень долгое время после своего зарождения».[22] Правда, категорическое утверждение о том, что все признают пролетарско-коммунистический характер раннехристианских общин,[23] Каутский сам же невольно опровергает, когда несколькими страницами позже пишет, что многие теологи отрицают коммунистический характер раннего христианства.

    Предисловие

        История христианства и библейская критика давно уже составляют предмет моих занятий. Двадцать пять лет назад я поместил в журнале «Космос» статью «Происхождение библейской истории», а двумя годами позднее в «Neue Zeit» другую статью — «Возникновение христианства». Следовательно, я возвращаюсь теперь к предмету своей старой любви. Внешним поводом к этому послужила необходимость подготовить второе издание моей книги «Предшественники социализма».
        Дело в том, что критика, поскольку я имел возможность познакомиться с ней, была направлена главным образом против введения, в котором я, в кратких чертах, характеризовал коммунизм раннего христианства: по мнению моих оппонентов, новейшие исторические исследования доказывали полную несостоятельность моего изображения.
        А вскоре затем было заявлено — устами товарища Гере, — что концепция, защищавшаяся впервые Бруно Бауэром и в существенных ее пунктах усвоенная Мерингом и мною, совершенно устарела. Эта концепция, изложенная мною еще в 1885 г., исходит из того, что раннее христианство может быть объяснено независимо от того или иного решения вопроса об историческом существовании Христа.
        Ввиду всего этого я не хотел приступить ко второму изданию моей книги, появившейся тринадцать лет назад, не пересмотрев вновь моих прежних взглядов на историю раннего христианства на основании новейшей литературы.
        Я пришел при этом к приятному для меня заключению, что я не должен изменять свои старые взгляды. Правда, новейшие исследования дали мне очень много новых указаний и фактов, так что из пересмотра введения «Предшественников социализма» выросла совершенно новая книга.
        Я, конечно, не имею никакой претензии исчерпать предмет моего исследования. Для этого он слишком обширен. Я буду доволен, если мне удалось со своей стороны помочь выяснению тех сторон раннего христианства, которые кажутся мне особенно важными с точки зрения материалистического понимания истории.
        Я, наверное, не могу также равняться с теологами по эрудиции в вопросах истории религии, изучение которых они сделали задачей своей жизни. Мне приходилось писать предлагаемую книгу в часы досуга, которые оставались в моем распоряжении после редакторской и политической деятельности, в такое время, когда настоящее до такой степени поглощает всякого участника в современной классовой борьбе, что для прошедшего едва остается место, — в период времени, которое лежит между началом русской и взрывом турецкой революции.
        Но, быть может, именно мое интенсивное участие в классовой борьбе пролетариата дало мне возможность раскрыть такие стороны в раннем христианстве, которые уходили из поля зрения профессоров теологии и истории религий.
        В своей «Новой Элоизе» Руссо замечает: «Я думаю, что желание изучать мир в качестве простого наблюдателя является глупостью. Кто хочет только наблюдать, тот, в сущности, ничего не наблюдает; бесполезный во всяком деле и лишний во всяких удовольствиях, он ни в чем не принимает активного участия. Мы можем наблюдать действия других лишь постольку, поскольку мы сами действуем. И в школе жизни, и в школе любви приходится начинать с практического упражнения в том, чему хотят научиться» (Часть 2. Письмо 17).
        Это положение, которое относится здесь к изучению людей, можно распространить на исследование всех явлений и предметов. Ни в одной области нельзя достигнуть больших результатов при помощи одного только наблюдения и при отсутствии всякого практического вмешательства в ход вещей. Много ли успела бы астрономия, если бы она ограничивалась одним только наблюдением, если бы теория не была связана в ней с практикой, если бы в ней не играли такую роль телескоп, спектральный анализ, фотография! Но еще в большей степени приходится сказать это о земных явлениях, в которых наша практика, наша деятельность, может вмешиваться и на которые она может воздействовать гораздо сильнее, чем простое наблюдение. И сведения, которые мы получаем об этих явлениях путем одного лишь наблюдения, совершенно ничтожны в сравнении с теми, которые мы получаем, воздействуя на ход вещей и оперируя с ними. Достаточно вспомнить о той огромной роли, которую играет в естествознании опыт.
        В человеческом обществе опыты, как средство познания, конечно, немыслимы, но это нисколько не умаляет большого значения, которое имеет в данном случае практическое вмешательство исследователя — правда, если оно совершается при условиях, которые одни только могут сделать плодотворным всякий эксперимент. Такими предварительными условиями являются, с одной стороны, знание всего того, что было достигнуто в этой области другими исследователями, и с другой — хорошее знакомство с научным методом, который изощряет способность замечать во всяком явлении его существенные черты и дает, таким образом, возможность отличать в них существенное от несущественного и открывать в различных явлениях их общие стороны.
        Мыслитель, который, вооружившись всеми этими предпосылками, приступает к исследованию области, в которой он занят также практически, легко может при этом достигнуть результатов, совершенно недоступных простому наблюдателю.
        В особенности это можно сказать об истории. Практик-политик, при достаточной научной подготовке, гораздо легче поймет политическую историю и лучше будет в ней разбираться, чем кабинетный ученый, практически совершенно незнакомый с движущими силами политики. И такая практическая подготовка поможет в очень сильной степени исследователю тогда, когда речь идет об исследовании движения общественного класса, в среде которого он сам действует, с особенностями которого он близко знаком.
        До последнего времени это преимущество использовалось только имущими классами, монополизировавшими науку. Движения низших классов находили до сих пор слишком мало компетентных исследователей.
        Христианство на первых ступенях своего развития было, несомненно, движением обездоленных слоев самых различных категорий, которые можно схватить общим именем — пролетарии, если только под этим словом не разуметь исключительно наемных рабочих. Кто научился путем практической деятельности понимать современное движение пролетариата и общность его особенностей в различных странах, кто сумел, как участник борьбы пролетариата, войти в его психологию, тот может надеяться, что и в началах христианства он сможет многое понять гораздо легче, чем ученый, который всегда наблюдал пролетариат только из прекрасного далека.
        Но если научно образованный, практический политик имеет во многих отношениях преимущество перед кабинетным ученым в области историографии, то такое преимущество часто очень легко компенсируется тем, что практический политик подвергается более сильным искушениям, чем кабинетный ученый, и его беспристрастие часто подвергается большому риску. В особенности две опасности грозят историческим исследованиям практических политиков в сравнении с другими исследователями: это — искушение смотреть на прошлое глазами настоящего, с одной стороны, и стремление замечать в прошлом только то, что соответствует потребностям злободневной политики — с другой.
        Но от этих опасностей нас, социалистов, поскольку мы являемся марксистами, защищает тесно связанное с нашей пролетарской точкой зрения материалистическое понимание истории.
        Традиционное понимание истории видит в политических движениях только борьбу за определенные политические учреждения — монархию, аристократию, демократию и т. д., которые, в свою очередь, являются результатом определенных этических идей и стремлений. Если мы останавливаемся в этом пункте, если мы не исследуем дальше основу этих идей, стремлений и учреждений, то мы легко приходим к выводу, что все они, в ходе столетий, меняют только свою внешнюю форму, что, по существу, они остаются неизменными, что все те же самые идеи, стремления и учреждения каждый раз вновь оживают, что вся история есть не что иное, как непрерывное стремление к свободе и равенству, все снова наталкивающееся на несвободу и неравенство, — стремление, которое никогда не может быть осуществлено во всей его полноте и в то же время никогда не может быть вполне искоренено.
        Если где-нибудь и когда-нибудь борцы за свободу и равенство одержали победу, то она превращалась в источник нового рабства и неравенства. Но сейчас же на сцену являлись новые борцы за свободу и равенство. Так вся история превращается в циклический процесс, постоянно возвращающийся к своему исходному пункту, в вечное повторение все той же борьбы, причем меняются только костюмы, а человечество продолжает топтаться на том же месте.
        Кто разделяет это понимание, тот всегда будет склонен рисовать прошлое по образу настоящего, и чем лучше он знает современных людей, тем больше он будет изображать людей прошлого как их двойников.
        С этой склонностью может бороться только такое понимание истории, которое не ограничивается одним лишь рассмотрением социальных идей, но старается отыскать их причины в глубочайших основах общества. Оно при этом все снова наталкивается на способ производства, который в последнем счете зависит, хотя и не совсем исключительно, от состояния техники.
        Как только мы приступаем к исследованию техники, а затем и способов производства, существовавших в прошлом, мы замечаем всю несостоятельность взгляда, что на мировой арене повторяется вечно все та же трагикомедия. Хозяйство людей указывает на постоянное, хотя и не непрерывное и не всегда совершающееся по прямой линии развитие от низших форм к высшим. И если мы исследовали экономические отношения людей в различные исторические периоды, то видимость вечного повторения одних и тех же идей, стремлений и учреждений сейчас же исчезает. Мы узнаем тогда, что одни и те же слова в ходе столетий меняли свое значение, что идеи и учреждения, имеющие внешнее сходство, по существу своему совершенно различны, так как они возникают из потребностей различных классов при различных условиях. Свобода, которой требует современный пролетарий, далеко не та, к которой стремились представители третьего сословия во Франции в 1789 г., и последняя, в свою очередь, коренным образом отличалась от той, за которую в начале Реформации боролось немецкое имперское рыцарство.
        Если мы рассматриваем политическую борьбу не только как простую борьбу за абстрактные идеи или определенные политические учреждения, если мы в то же время исследуем их экономическую основу, то мы сейчас же замечаем, что и в этой области, как и в области техники, происходит
        постоянное развитие от одних форм к другим, новым, что ни одна эпоха не походит вполне на другую, что одни и те же лозунги и аргументы в различные времена имеют совершенно различное значение.
        Если пролетарская точка зрения дает нам возможность принять те стороны раннего христианства, которые общи ему с современным рабочим движением, гораздо легче, чем это могут сделать буржуазные исследователи, то связанное с материалистическим пониманием истории подчеркивание экономического фактора предохраняет нас от опасности просмотреть за чертами сходства отличительные особенности античного пролетариата, явившиеся результатом его своеобразного экономического положения и, при всей общности многих черт, резко отличающие античный пролетариат и его стремления от современного.
        Но, гарантируя нас от опасности смотреть на прошлое глазами настоящего, изощряя нашу способность замечать характерные черты каждой эпохи и каждого народа, марксистское понимание истории охраняет нас и от другой опасности, от стремления подчинять изображение прошлого практическим интересам, которые мы защищаем в настоящем.
        Ни один честный человек, какова бы ни была его точка зрения, не позволит себе сознательно фальсифицировать прошлое. Но нигде беспристрастие исследователя не является более необходимым, чем в области общественных наук, и нигде оно не достигается с большим трудом.
        Задача науки состоит вовсе не в том, чтобы дать простое изображение того, что есть, верную фотографию действительности так, чтобы каждый нормально организованный наблюдатель мог получить ту же самую картину. Задача науки, напротив, заключается в том, чтобы в бесконечной массе лиц, явлений отыскать всеобщее, существенное и дать, таким образом, нить Ариадны, при помощи которой можно было бы ориентироваться в лабиринте действительности.
        Аналогичную задачу ставит себе также искусство. Оно вовсе не должно давать простую фотографию действительности; напротив, художник должен передать то, что ему кажется наиболее существенным и характерным в действительности, которую он хочет изобразить. Различие между искусством и наукой заключается только в том, что художник передает это существенное в чувственно воспринимаемых образах и достигает желаемого эффекта,
        тогда как мыслитель изображает существенные черты данного явления в форме понятий, абстракций.
        Чем сложнее данное явление, чем меньше число других явлений, с которыми его можно сравнить, тем труднее отличить в нем существенное от несущественного, тем больше при изображении его проявляются субъективные особенности мыслителя и историка. Но тем необходимее становится при этом ясность его взгляда и беспристрастие.
        И нет более сложного явления, чем человеческое общество, общество людей, из которых каждый сам по себе представляет более сложное существо, чем все другие известные нам существа. К тому же число сравнимых друг с другом общественных организмов, находящихся на одинаковой ступени развития, относительно очень ничтожно. Неудивительно поэтому, что научное исследование общества начинается позднее, чем исследование других областей нашего опыта, неудивительно также, что именно здесь воззрения различных исследователей расходятся больше, чем где-либо. И эти трудности возрастают в необычайной степени тогда, когда исследователь — а в общественных науках это случается очень часто — практически заинтересован в результате своих исследований, причем этот практический интерес вовсе не должен быть личным, а, наоборот, может быть очень реальным классовым интересом.
        Вполне понятно поэтому, что немыслимо сохранить беспристрастие по отношению к прошлому, когда в той или иной степени заинтересован в происходящей на твоих глазах борьбе общественных сил, когда в событиях настоящего видишь только повторение конфликтов и борьбы, имевших место в прошедшем. Последние превращаются теперь в прецеденты, которые служат для оправдания или осуждения явлений настоящего, и от понимания прошлого зависит теперь понимание настоящего. Может ли тот, кому дорого его дело, оставаться беспристрастным? Чем больше привязан он к своему делу, тем более важными будут казаться ему в прошлом те факты — и он их выделит как наиболее существенные, — которые, по-видимому, подтверждают его собственную точку зрения, тогда как факты, свидетельствующие о противоположном, он будет отодвигать на задний план как несущественные. Исследователь становится в этом случае моралистом или адвокатом, который восхваляет или клеймит определенные явления прошлого только потому, что в настоящее время он является защитником или врагом аналогичных явлений или учреждений — церкви, монархии, демократии и т. д.
        Совершенно иначе обстоит дело, когда на основе экономического понимания действительности мы приходим к заключению, что в истории ничего не повторяется, что экономические отношения прошлого безвозвратно миновали, что старые конфликты и противоречия классов существенно отличаются от современных, что поэтому современные учреждения и идеи, при всем их внешнем сходстве с учреждениями и идеями прошлого, имеют совершенно другое содержание. Тогда нетрудно понять, что каждое время можно мерить только присущей ему мерой, что стремления настоящего должны обосновываться условиями настоящего же, что успехи или неудачи в прошлом говорят в этом случае очень мало, что простая ссылка на прошлое в оправдание требований настоящего может только привести к заблуждениям и ошибкам. Это не раз испытали на себе в прошлом столетии демократы и пролетарии во Франции, когда они больше опирались на уроки французской революции, чем на понимание существующих отношений классов.
        Кто стоит на точке зрения материалистического понимания истории, тот может смотреть на прошлое вполне беспристрастно, даже в том случае, если он принимает самое живое участие в практической борьбе настоящего. В этом случае практика не только не мешает ему, но даже помогает лучше видеть многие явления прошлого.
        Так и я приступил к исследованию корней раннего христианства, не имея намерения ни прославлять его, ни развенчать, а стараясь только понять его. Я знал, что, к каким бы результатам я ни пришел, дело, за которое я борюсь, не может пострадать от этого. В каком бы виде я ни представлял себе пролетариев времен Римской империи, каковы бы ни были их стремления и практические результаты их деятельности, они все-таки в корне отличаются от современных пролетариев, которые борются и действуют в совершенно других условиях и совершенно другими средствами. Каковы бы ни были силы и успехи, недостатки и поражения античных пролетариев — все это еще ничего не говорит ни за, ни против современного пролетариата и его стремлений.
        Но если это так, то имеют ли занятия историей какое-нибудь практическое значение? С обычной точки зрения история для нас служит в море политической деятельности тем же, чем морская карта для моряка. Она должна указывать рифы и мели, где потерпели крушение
        прежние мореплаватели, и дать нам возможность миновать их невредимо. Но если фарватер истории беспрерывно меняется, если мели образуются каждый раз в другом месте, если каждый рулевой должен сам себе все вновь отыскивать дорогу, исследуя каждый раз фарватер, если указания старой карты приводят только к ошибкам, то стоит ли тогда изучать историю? Не превращается ли она тогда в предмет антикварской любознательности?
        Но такой взгляд представляет противоположную крайность. Это значило бы, как говорится, выплескивать вместе с водой и ребенка.
        Если пользоваться тем же самым сравнением, то история, как постоянная морская карта, конечно, не пригодна для кормчего политического корабля. Но это еще не значит, что она вообще для него бесполезна. Он должен только употреблять ее совершенно иначе. Он должен пользоваться ею как лотом, как средством для измерения фарватера, в котором он находится. Единственный способ, каким можно понять явление, — это узнать, как оно образовалось. Я не могу понять современное общество, если я не знаю, как оно возникло, как развились отдельные явления его — капитализм, феодализм, христианство, иудейство и т. д.
        Если я хочу себе выяснить общественное положение, задачи и будущее класса, к которому я принадлежу или к которому я примкнул, то я должен уяснить себе существующий общественный организм, понять все его основные черты, а это невозможно, если я не исследовал процесса его развития. Кто не имеет понятия о ходе развития общества, тот не может быть сознательным и дальновидным борцом своего класса, тот всегда остается в зависимости от впечатлений ближайшей среды и момента. Ему всегда грозит опасность попасть в фарватер, который, по-видимому, ведет вперед, в действительности же кончается среди скал, откуда нет никакого выхода.
        Правда, в истории бывали примеры успешной классовой борьбы, хотя участники ее не имели ясного понятия о сущности того общества, в котором они жили.
        Но в современном обществе условия такого рода успешной борьбы все больше исчезают, точно так же как в этом обществе становится все труднее руководиться при выборе вкусовых и пищевых средств только инстинктом и обычаем. В примитивных, естественных условиях такое руководство в некоторой степени было достаточно. Чем сложнее и искусственнее становятся вследствие прогресса
        техники и естественных наук условия жизни, чем больше удаляются они от природы, тем необходимее становится естественнонаучное образование, чтобы в огромном множестве предлагаемых искусственных продуктов отыскать наиболее пригодные для человеческого организма. Пока люди пили только воду, один уже инстинкт заставлял их искать хорошую ключевую воду. Но этот инстинкт оказывается совершенно ненадежным руководством по отношению к искусственным напиткам. Научное познание становится в этом случае необходимостью.
        Точно так же обстоит дело в области политики, общественной деятельности вообще. В среде часто очень маленьких обществ прошлых веков с их простыми ясными отношениями, не изменявшимися в течение целых столетий, отдельный человек, желавший определить свое место в обществе и свои задачи, мог еще довольствоваться обычаем и «здравым человеческим смыслом», т. е. пониманием, приобретенным путем личного опыта. Но в обществе, рынком для которого служит весь земной шар, которое находится в процессе постоянного изменения, ж обществе, в котором рабочие организуются в миллионными армии, а капиталисты сосредоточивают в своих руках миллиардные капиталы, — в таком обществе класс, только еще пробивающийся вперед, класс, который не хочет ограничиться сохранением существующего, а стремится к полному обновлению всего общества?; не может вести свою, классовую борьбу целесообразно и успешно, если он опирается только на здравый человеческий смысл и повседневную мелкую работу практиков. При этих условиях cкoрее возникает настоятельная необходимость для каждого борца расширять свой умственный горизонт путем научного познания, необходимость все больше углублять свое знание исторического развития и современного состояния нашего общества не для того, чтобы отказаться от мелкой работы или даже отодвинуть ее на задний план, а для того, чтобы поставить ее в сознательную связь с общественным процессом во всей его совокупности. И это становится тем более необходимо, чем сильнее то самое общество, которое все больше охватывает весь земной шар, развивает все дальше разделение труда, чем больше оно ограничивает каждого человека одной специальностью, одной детальной функцией и делает его все менее самостоятельным и способным понимать процесс общественного развития в его целом, процесс, принимающий все более исполинские размеры.
        Поэтому каждый, кто поставил себе задачей своей жизни способствовать развитию пролетариата, должен бороться с этой тенденцией духовного опустошения и ограниченности, должен возбуждать интерес пролетариата к широким перспективам, к высоким идеалам, к великим целям.
        И вряд ли еще что-нибудь может так способствовать возбуждению этого интереса, как занятие историей, как понимание хода развития общества в течение крупных исторических периодов, в особенности когда это развитие охватывало могучие социальные движения, которые и теперь еще продолжают действовать в современных общественных силах.
        Чтобы развить в пролетариате общественное понимание, самосознание и политическую зрелость, чтобы воспитать в нем привычку к философскому мышлению, необходимо изучение исторического процесса с точки зрения материалистического понимания истории. Таким образом, исследование прошлого вместо того, чтобы быть простым антикварским увлечением, послужит орудием в борьбе настоящего и ускорит достижение лучшего будущего.
        Берлин,
        сентябрь 1908 г.

    Отдел I. Источники раннего христианства

    Глава 1. Языческие источники

        Христианство бесспорно представляет одно из самых величественных явлений в истории человечества. Нами невольно овладевает чувство удивления, когда мы изучаем историю христианской церкви: она насчитывает уже два тысячелетия и все еще стоит перед нами, полная жизни, а в некоторых странах более могущественная, чем государственная власть. Вот почему все, что, так или иначе, способствует лучшему пониманию этого грандиозного явления, а следовательно, и изучение процесса развития этой организации, вопроса о ее происхождении — хотя и заставляют нас уйти на время в глубокую древность — все это носит в высшей степени злободневный характер, приобретает громадное практическое значение.
        Поэтому исследование начал христианства может рассчитывать на большее внимание, чем исследование всякого другого исторического явления, относящегося к глубокой старине, но в то же время изучение этих начал представляет несравненно более трудное дело.
        Христианская церковь превратилась в организацию господства, которая служит или потребностям своих собственных властителей, или потребностям других носителей политической власти, сумевших подчинить себе церковь. Тот, кто борется с этими властителями, вынужден поэтому бороться и с нею. Таким образом, борьба за церковь, как и борьба против церкви, превратилась в партийное дело, с которым связаны важнейшие экономические интересы. Все это, конечно, мешает беспристрастному историческому исследованию происхождения церкви, и очень долго господствующие классы просто запрещали исследование начал христианства, причем церковь превращалась в божественное учреждение, которое стоит вне и выше всякой человеческой критики.
        Просветителям восемнадцатого столетия удалось наконец окончательно разрушить этот божественный миф. Только тогда сделалось возможным научное исследование происхождения христианства. Но и в девятнадцатом столетии цеховая наука странным образом держалась вдали от этой области, точно этот предмет все еще относился исключительно к ведению теологии и не имел никакого отношения к науке. Целый ряд исторических трудов, трактующих об эпохе Римской империи и принадлежащих крупнейшим буржуазным историкам XIX столетия, осторожно проходит мимо самого важного явления этого времени — возникновения христианства. Так, например, Моммзен в пятом томе своей «Римской истории» очень подробно излагает историю иудеев при цезарях: он не может, конечно, не упомянуть при этом о христианстве, но оно выступает у него как вполне готовый факт, существование которого предполагается общеизвестным. И до сих пор началами христианства интересовались главным образом теологи и их оппоненты, представители рационализма.
        Но не одна только трусость удерживала буржуазную историческую науку — поскольку она хотела быть именно наукой, а не публицистикой — от изучения происхождения христианства. Ее должно было также отпугивать безнадежное состояние источников, из которых нам приходится черпать сведения об этом вопросе.
        Традиционное представление видит в христианстве создание одного человека, Иисуса Христа. И это представление продолжает господствовать и в настоящее время. Правда, божественность Иисуса Христа, по крайней мере, среди просвещенных и образованных людей, отрицается, но он все еще считается необыкновенной личностью, которая выступила с намерением основать новую религию и достигла этого, как известно, с необыкновенным успехом. Этого мнения придерживаются не только либеральные теологи, но и радикальные «вольнодумцы», отличающиеся от теологов лишь своей критикой личности Христа, которого они стараются лишить по возможности всех его возвышенных черт.
        Однако уже в конце XVIII столетия английский историк Эдуард Гиббон в своей «Истории упадка и разрушения Римской империи» (1776–1788 гг.) с тонкой иронией указал на поразительное явление, что ни один из современников Христа не упоминает о нем, хотя он, по-видимому, совершил так много замечательного.
        «Каким образом можем мы объяснить слабое внимание языческого и философского мира ко всем тем свидетельствам, — пишет он, — которые даны были Всемогущим не разуму их, а чувствам? В эпоху Христа, его апостолов и учеников учение, которое они проповедовали, было поддержано бесчисленными чудесами. Хромые ходили, слепые прозревали, больные исцелялись, мертвые воскресали, бесы изгонялись, а законы природы очень часто во благо церкви нарушались. И все же мудрецы Греции и Рима отворачивались от этого внушительного зрелища и, предаваясь своим обычным занятиям, по-видимому, совершенно не замечали всех этих перемен в нравственном и физическом миропорядке».
        «Согласно христианскому преданию, после смерти Христа вся земля, или по крайней мере Палестина, покрыта была в течение трех часов тьмой. Это случилось при жизни старшего Плиния, в естественной истории которого имеется целая глава о затмениях, но он ни одним словом не упоминает о только что названном затмении» (гл. 15).
        Но если мы даже оставим в стороне все чудеса, то все-таки трудно понять, как такая личность, как евангелический Иисус, вызвавший, если верить евангелиям, такое возбуждение в умах, мог действовать и даже умереть мученической смертью за свое дело без того, чтобы его языческие и иудейские современники не упомянули о нем хотя бы единым словом.
        Первое упоминание о Христе, сделанное не христианином, мы находим в «Иудейских древностях» Иосифа Флавия. В третьей главе 18-й книги речь идет о римском прокураторе Понтий Пилате и, между прочим, сказано следующее: «В это время жил Иисус, мудрый муж, если только его можно назвать человеком, ибо он был чудотворец, учитель людей, радостно воспринимавших возвещаемую им истину, и нашел много приверженцев среди иудеев и эллинов. Это был Христос. Хотя, по доносу знатных людей нашего народа, Пилат приказал распять его, его ученики, любившие его, остались ему верными. Ибо на третий день после своей смерти он опять явился к ним воскресший, как это, наряду с другими чудесными делами его, было предсказано пророками. От него ведут свое название христиане, секта которых с тех пор не прекращается».
        И еще раз упоминает Иосиф Флавий о Христе в 20-й книге, девятой главе, 1, где сказано, что «первосвященник Анан, при наместнике Альбине (в эпоху Нерона), настоял на том, чтобы Иаков, брат Иисуса, так называемого Христа, вместе с другими был призван к суду, обвинен как нарушитель закона и подвергся побиению камнями».
        Эти свидетельства всегда очень высоко ценились христианами. Ведь они принадлежат не христианину, а иудею и фарисею, который родился в 37 году нашего летосчисления и жил в Иерусалиме и, следовательно, мог иметь вполне достоверные сведения об Иисусе. Свидетельство его заслуживало бы тем больше внимания, что, как иудей, он не имел никакого основания совершать подлог в пользу христиан.
        Но именно это чрезмерное почтение к Христу со стороны набожного иудея давно уже возбудило подозрение в подлинности указанного места. Уже в шестнадцатом столетии оно вызывало сомнения, а теперь установлено, что оно представляет подделку и не принадлежит Иосифу Флавию. Оно вставлено было в третьем столетии каким-то христианским переписчиком, который, очевидно, был шокирован тем обстоятельством, что Иосиф Флавий, подробно передающий всякий незначительный случай из истории Палестины, ничего не сообщает о жизни Иисуса. Набожный христианин вполне основательно чувствовал, что отсутствие такого упоминания говорит против существования или, по крайней мере, умаляет значение личности Спасителя. И, таким образом, раскрытие этой подделки превратилось в свидетельство против Иисуса.
        Таким же сомнительным является и место об Иакове. Верно, что Ориген, живший от 185 до 254 г. после Р. X., приводит в своем комментарии к Евангелию от Матфея свидетельство Иосифа Флавия об Иакове. Он замечает при этом, что странно, как Флавий, несмотря на это, не считал Иисуса Христом. В своем полемическом сочинении против Цельса он также цитирует это показание Флавия об Иакове и опять констатирует при этом неверие Флавия. Эти цитаты из Оригена представляют доказательство, что в первоначальном тексте сочинения Флавия то важное место, где он признает Иисуса Христом, мессией, отсутствовало. В то же время оказывается, что и место об Иакове, которое нашел у Флавия Ориген, также является христианской вставкой. Ибо место, цитируемое Оригеном, гласит совершенно иначе, чем место, находящееся в других сохранившихся списках Иосифа Флавия. Разрушение Иерусалима выставляется там как наказание за убиение Иакова. Эта вставка не перешла в другие манускрипты Флавия и потому не сохранилась. Наоборот, сохранившееся в списках место об Иакове не цитируется Оригеном, тогда как другое место он приводит при различных случаях три раза. А между тем он очень старательно собирал все свидетельства Иосифа Флавия, которые можно было привести в пользу христианства. Поэтому можно с достоверностью принять, что сохранившееся у Флавия место об Иакове также фальсифицировано, что оно было вставлено каким-нибудь набожным христианином лишь после Оригена, но до Евсевия.
        Такой же интерполяцией, как упоминание о Христе и Иакове, является и упоминание об Иоанне Крестителе у Флавия (XVIII, 5, 2).
        Таким образом, уже с конца второго столетия мы встречаем у Флавия христианские интерполяции. Молчание Иосифа о главных действующих лицах евангелий было слишком заметно и должно было быть исправлено.
        Но если бы даже свидетельство об Иакове было верно, оно в лучшем случае доказывало бы, что существовал Иисус, которого называли Христом, т. е. мессией. И это все, что оно может доказать. «Если это место действительно принадлежало бы Флавию, — пишет Кальтгоф, — то критическая теология получила бы таким путем лишь одну нить ткани, на которой надо нарисовать человеческий образ. Во время Флавия, вплоть до конца второго столетия, было так много лже-Мессий, что о них сохранились только суммарные известия. Так мы знаем Иуду Галилейского, Теудаса, какого-то безымянного египтянина, самаритянина Бар-Кохбу — почему среди них не быть и Иисусу? Ведь среди евреев это было очень распространенное имя».
        Следовательно, второе место из Флавия в лучшем случае доказывает, что среди агитаторов, которые тогда вы ступали в Палестине как Мессии, как помазанники Божии находился и Иисус. Но мы ничего не узнаем ни о жизни его, ни о деятельности.
        Другое упоминание об Иисусе, принадлежащее нехристианскому писателю, мы находим в «Анналах» римского историка Тацита, составленных около 100 года после Р. X. В пятнадцатой книге описывается пожар Рима при Нероне. Вот что мы читаем в 44-й главе:
        «Чтобы опровергнуть этот слух (возлагавший вину за пожар на Нерона), он выставил виновниками людей, ненавидимых за их позорные деяния, которых народ называл христианами, и предал их изысканнейшим казням. Родоначальник этого имени, Христос, был казнен в правление Тиберия прокуратором Понтием Пилатом. Подавленное, таким образом, на время гибельное суеверие не раз прорывалось вновь наружу не только в Иудее, где первоначально зародилось это зло, но и в самом Риме, куда со всех сторон стекается все ужасное и позорное (atrocia aut pudenda) и находит себе последователей. Сначала были схвачены немногие, сознавшиеся в своей вине, а потом, на основании их показаний, огромное множество людей, которые, впрочем, были осуждены не за поджигательство, а за человеконенавистничество. Их казнь сделалась развлечением; их заворачивали в шкуры диких зверей и отдавали на растерзание псам, или распинали, или сжигали их при наступлении тьмы, дабы они служили светильниками. Для этого зрелища Нерон открыл свои сады и устроил игры в цирке, причем он сам, в одежде возницы, смешивался с толпой или принимал участие в ристалищах. Хотя речь шла о злодеях, заслуживавших самого жестокого наказания, их судьба вызывала сострадание, так как они пали жертвой не во имя всеобщего блага, а произвола одного человека».
        Это свидетельство, наверное, не было фальсифицировано христианами в их пользу. Правда, достоверность его также была подвергнута сомнению, так как Дион Кассий ничего не говорит о гонении на христиан при Нероне. Но Дион Кассий жил столетием позже, чем Тацит. Светоний, писавший вскоре после Тацита, также сообщает в своей биографии Нерона о гонении на христиан, «людей, которые предались новому и злостному суеверию» (гл. 16).
        Но об Иисусе Светоний ничего не сообщает, а Тацит не упоминает даже его имени. Христос, греческое слово, означающее «помазанник», есть только греческий перевод еврейского слова «мессия». О деятельности Христа и содержании его учения Тацит не говорит ни одного слова.
        И это все, что мы узнаем об Иисусе из нехристианских источников, относящихся к первому столетию нашего летосчисления.

    Глава 2. Христианские источники

        Но может быть, христианские источники гораздо богаче различными сведениями? Разве мы не имеем в евангелиях самое подробное описание учения и деятельности Иисуса?
        Конечно, это описание очень подробно. Но пример с интерполяциями в тексте Флавия показал уже нам характерный признак старой христианской историографии, ее полный индифферентизм к истине. Она заботилась не об истине, а об эффекте, и она не была при этом очень разборчива в выборе средств.
        Справедливость требует признать, что христианская историография для своего времени не представляет исключения. Иудейская религиозная литература поступала не лучше, и «языческие» мистические течения последних, столетий до Рождества Христова и первого столетия после него грешили тем же пороком. Легковерие публики, страсть ко всякого рода сенсации и недостаточная уверенность в собственных силах, потребность опереться на сверхчеловеческие авторитеты, отсутствие чувства действительности — свойства, с причинами которых мы познакомимся дальше, — заражали всю литературу тем сильнее, чем больше она покидала почву предания. Многочисленные доказательства этого мы находим в христианской и еврейской литературах. Что родственная христианству мистическая философия также склонялась к этому, показывает пример неопифагорейцев. Это направление возникло в первом столетии до начала нашей эры и представляло смесь платонизма и стоицизма, исполненную веры в откровение и чудеса. Оно выдавало себя за учение древнего философа Пифагора, который жил в шестом столетии до нашего летосчисления — или Рождества Христова, как говорят обыкновенно, — и о котором почти ничего не было известно. Тем более удобно было приписывать ему все, что нуждалось в авторитете крупного имени.
        «Неопифагорейцы хотели, — пишет Пфлейдерер, — чтобы их считали верными учениками старого самосского философа; чтобы выставить их учение как старопифагорейское, были произведены бесчисленные фальсификации сочинений, без всякого зазрения вкладывавших в уста Пифагора или Архита учения, на которых лежал несомненный отпечаток платоновского или аристотелевского происхождения».
        С этим же явлением мы встречаемся в ранней христианской литературе. Она представляет поэтому хаос, распутыванием которого больше ста лет занимается ряд самых проницательных умов, не достигших, впрочем, до сих пор сколько-нибудь определенных результатов.
        До какой степени перекрещиваются и запутываются в настоящее время различные мнения о происхождении ранних христианских сочинений, хорошо показывает пример Апокалипсиса св. Иоанна. Вот что пишет о нем Пфлейдерер:
        «Книга пророка Даниила принадлежит к самым старым откровениям и является образцом для всей этой литературы. А так как ключ к видениям Даниила был найден в событиях Иудейской войны при Антиохе Епифане, то вполне основательно сделан был вывод, что и Иоанновский Апокалипсис может быть объяснен из условий его времени. Так как мистическое число 666 в 13-й главе, 18-м стихе, было почти одновременно отнесено несколькими учеными (Бенари, Гитциг, Рейс) — на основании численного значения еврейских букв — к императору Нерону, то путем сравнения 13-й и 17-й глав пришли к заключению, что Апокалипсис составлен вскоре после смерти Нерона, в 68 г. после Р. X. Это мнение долго оставалось господствующим, в особенности среди представителей старой Тюбингенской школы: исходя из неоспоримого для нее положения об авторстве апостола Иоанна, она искала объяснение всей книги в партийной борьбе между иудаистами и павликианами, причем допускала очень произвольные толкования (Фолькмар в особенности). Новый толчок к основательному исследованию этой проблемы дан был в 1882 г. одним из учеников Вайцзекера, Даниэлем Фельтером, который пришел к заключению, что Апокалипсис представляет многократную переработку одного основного сочинения различными авторами в промежуток времени от 66 до 110 г. (позже до 140 г.). Примененный им литературно-исторический метод подвергся в ближайшие 15 лет самым разнообразным вариациям: по мнению Фишера, Апокалипсис являлся переработкой одного еврейского сочинения христианским редактором; Сабатье и Шен, наоборот, думают, что в христианское сочинение были вплетены иудейские элементы. Вейланд отличает два еврейских первоисточника времен Нерона и Тита и христианскую редакцию при Траяне; Спитта нашел одно основное христианское сочинение, составленное в 60 г. после Р. X., два еврейских источника 63 и 40 гг. после Р. X. и христианского редактора при Траяне; Шмидт — три еврейских источника и двух христианских редакторов, а сам Фельтер в своем новом труде (1893 г.) нашел уже первичный Апокалипсис 62 г. и четыре редакции его при Тите, Домициане, Траяне и Адриане. В результате всех этих противоречащих друг другу гипотез непосвященные получали впечатление, что в области новозаветных исследований нельзя прийти ни к какому определенному заключению».
        Впрочем, сам Пфлейдерер думает, что «ревностные исследования последних двух десятилетий» все-таки дали «определенный результат», но он не берет на себя смелость сказать это с уверенностью и употребляет слово «по-видимому». Если мы даже встречаем сколько-нибудь определенные заключения относительно ранней христианской литературы, то почти все они носят отрицательный характер: мы знаем теперь, что именно представляет подделку и вставку.
        Теперь установлено, что из ранних христианских сочинений только очень немногие принадлежат авторам, которым они приписываются, что они большей частью составлены в гораздо более позднее время, чем обозначенная на них дата, что их первоначальный текст иногда искажался самым грубым образом, путем позднейших переработок и вставок. Установлено наконец также и то, что ни одно из евангелий или других ранних христианских сочинений не принадлежит современникам Христа.
        Самым старым евангелием считается теперь так называемое Евангелие от Марка, которое ни в коем случае не было составлено до разрушения Иерусалима, предсказание которого автор приписывает Иисусу. Это означает только, что автор писал свою книгу после разрушения. Поэтому оно вряд ли было написано раньше, чем через пятьдесят лет после смерти Иисуса. Все, что Марк рассказывает, представляет поэтому продукт полувекового легендарного творчества.
        За Марком следует Лука, затем так называемый Матфей и, наконец, последний из них, Иоанн, евангелие которого относится к середине второго столетия и, во всяком случае, написано не раньше ста лет после смерти Иисуса… Чем дальше мы удаляемся от начала, тем больше чудес содержат евангелия. Уже Марк повествует о чудесах, но они еще очень несложны в сравнении с позднейшими. Так, например, воскрешение мертвых. У Марка Иисуса призывают к постели дочери Иаира, лежащей в последних конвульсиях. Все думали, что она уже мертва, но Иисус говорит: «Девица не умерла, но спит», и взял девицу за руки, и «девица тотчас встала…» (Мк. гл. 5).
        У Луки мы находим юношу из Наина, который также воскрес. Он уже был мертв, и его несли хоронить, когда его встретил Христос и заставил встать с носилок (Лк. гл. 7).
        Иоанн идет еще дальше. В 11-й главе он рассказывает о воскрешении Лазаря, который уже четыре дня лежал в гробу и уже начал разлагаться.
        Кроме того, евангелисты были малообразованные люди, имевшие очень часто совершенно превратные представления о многих предметах, о которых они писали. Так, Лука заставляет Иосифа вместе с Марией совершить путешествие из Назарета в Вифлеем, где родился Иисус, только потому что тогда был произведен императорский ценз. Но такой ценз при Августе совершенно не имел места. Кроме того, Иудея стала римской провинцией после Рождества Христова, именно в 7 г. нашей эры. Правда, тогда была произведена перепись, но только подомовая. Путешествие в Вифлеем поэтому не являлось необходимостью. Мы вернемся еще к этому вопросу после.
        Процесс Иисуса перед Понтием Пилатом также не соответствует ни римскому, ни иудейскому праву. Следовательно, даже там, где евангелисты не сообщают ни о каких чудесах, они часто приводят неточные сведения.
        К тому же все, что было составлено таким путем, как евангелия, позже подверглось еще многочисленным переделкам в руках различных редакторов и переписчиков. Так, например, лучшие списки Евангелия от Марка заканчиваются восьмым стихом 16-й главы, где женщины ищут в гробу мертвого Иисуса, но вместо него находят юношу в длинном белом одеянии. Тогда они покинули пещеру «и ужаснулись».
        Все, что за этим следует в обычных изданиях, представляет позднейшую вставку. Однако сочинение это не могло закончиться восьмым стихом. Поэтому уже Ренан принимает, что продолжение было выброшено, так как оно содержало факты, казавшиеся позднейшему пониманию предосудительными.
        С другой стороны, Пфлейдерер, как и многие другие, приходит, после подробного исследования, к заключению, что «Евангелие от Луки ничего не рассказывает о сверхъестественном рождении Иисуса», что этот рассказ возник только после и внесен был в текст путем вставки стихов 1: 34[24] и т. д. и слов «как думали» в стихе 3: 23.[25]
        Ввиду всего этого, нет ничего удивительного, что уже в первых десятилетиях девятнадцатого столетия многие исследователи признали полную непригодность евангелий как исторических источников, а Бруно Бауэр зашел так далеко, что совершенно отрицал историческое существование Иисуса. Вполне понятно также, что теологи не могут отказаться от евангелий и что даже самые либеральные среди них употребляют все старания, чтобы поддержать их авторитет. Что остается от христианства, если мы отказываемся от личности Христа? Но чтобы сохранить последнюю, они прибегают к самым странным толкованиям.
        Так, Гарнак в своей «Сущности христианства» (1900 г.) заявил, что Давид Фридрих Штраус думал, что он совершенно уничтожил значение евангелий как исторического документа. Но историко-критической работе двух поколений удалось восстановить это значение в высокой степени. Конечно, евангелия не представляют исторического сочинения, они написаны с целью дать назидательную книгу, а не повесть о том, что случилось. «Несмотря на это, они не совсем непригодны и как исторический документ, тем более что цель их отчасти совпадает с намерениями Иисуса».
        Но об этих намерениях мы знаем только то, что сообщают нам евангелия! Вся аргументация Гарнака в пользу достоверности евангелий как источников для жизнеописания Иисуса показывает только, как невозможно выдвинуть в этом отношении что-нибудь определенное и положительное.
        В дальнейшем в ходе своего исследования Гарнак сам вынужден отказаться от всего, что евангелия рассказывают о первых тридцати годах жизни Иисуса, а также и от всего того, что и после является невозможным или несомненной выдумкой. Но «остаток» он желал бы сохранить как исторический факт. По его мнению, у нас все же остается «наглядная картина проповеди Христа конца его жизни и впечатления, которое он произвел на своих учеников».
        Но откуда знает Гарнак, что именно проповедь Иисуса так верно передана в евангелиях? О других проповедях теологи высказываются более скептически. Послушаем, что по этому поводу говорит коллега Гарнака, Пфлейдерер:
        «Спорить об исторической достоверности той или другой речи в Деяниях апостолов не имеет в действительности никакого смысла. Достаточно принять во внимание, какие предварительные условия были необходимы, чтобы сделать возможной буквально точную или приблизительно верную передачу такой речи: она должна была для этого быть сейчас же записана слушателем (вернее, стенографирована); эти записи различных речей должны были в течение полувека сохраняться в кружках слушателей, большинство которых были иудеи или язычники и зачастую относились к слышанному индифферентно или враждебно, и, наконец, они должны были быть собраны историком из самых различных мест. Кто выяснил себе всю невозможность такого явления, тот будет знать раз навсегда, как он должен относиться ко всем этим речам, тот поймет, что и в Деяниях апостолов, как и в других светских исторических произведениях древности, эти речи представляют вольные композиции, в которых автор заставляет своих героев говорить так, как, по его мнению, они могли говорить в соответствующих положениях».
        Совершенно верно! Но почему все это сразу теряет свое значение, когда мы имеем дело с речами Иисуса, которые Для авторов евангелий являются еще более ранними, чем речи в Деяниях апостолов? Почему речи Иисуса в евангелиях должны быть непременно подлинными, а не речами, которые, по мнению их составителей, он мог держать? Действительно, мы находим в сохранившихся речах многочисленные противоречия, например, бунтарские и покорные речи, которые могут быть объяснены тем, что среди христиан существовали различные направления, и каждое из них видоизменяло переданные речи Иисуса согласно своим потребностям. Как мало стеснялись евангелисты I в подобных случаях, показывает следующий пример. Сравним Нагорную проповедь Евангелия от Луки и более I позднего — от Матфея. У первого она является еще апологией обездоленных, осуждением богатых. Но ко времени Матфея она для многих христиан была уже неприятна. Поэтому Евангелие от Матфея превращает обездоленных, которых ожидает блаженство, в нищих духом и совершенно опускает осуждение богатых.
        Такие манипуляции производились с речами, записи которых уже были сделаны, и после этого нас хотят уверить, что речи Иисуса, записанные полвека спустя после их произнесения, переданы в евангелиях вполне верно! Нет никакой возможности сохранить содержание речи, которая не была сейчас же записана и передавалась путем устного предания в течение пятидесяти лет. И кто, несмотря на все это, записывает после такого промежутка времени буквально речь, переданную по слухам, тот доказывает, что он считает себя вправе записывать все пригодное для его цели или что он достаточно наивен, чтобы принимать все на веру.
        С другой стороны, относительно многих изречений Иисуса можно доказать, что они принадлежат не ему, а известны были еще до него.
        Например, «Отче наш» считается специфическим произведением Иисуса, но Пфлейдерер указывает, что арамейская, очень старая молитва «Каддиш» кончалась словами:
        «Да святится и славится великое имя твое на земле, которую ты сотворил. Да приидет царствие твое при жизни нашей и жизни всего дома Израиля».
        Мы видим, таким образом, что начало христианского «Отче наш» представляет заимствование.
        Но если трудно признать историческую достоверность речей Иисуса, если приходится отказаться от истории его юности, от его чудес, то что же, собственно, остается от евангелий?
        По мнению Гарнака, остается картина впечатления, которое Иисус произвел на своих учеников, и история его мученичества. Но евангелия составлены не учениками Христа, они отражают не впечатление личности, а впечатление, которое производил рассказ о личности Христа на членов христианской общины. Историческую истину этого рассказа не может доказать даже самое сильное впечатление. Ведь и рассказ о выдуманной личности может произвести в данном обществе самое глубокое впечатление, если имеются налицо необходимые для этого исторические условия. Гетевский Вертер произвел сильнейшее впечатление, хотя все знали, что речь идет о романе. И все-таки он вызвал многочисленных подражателей и учеников.
        Именно у иудеев, в течение последних столетий до и первого после Рождества Христова, выдуманные личности оказывали огромное влияние, если приписываемые им слова и деяния соответствовали сильным потребностям в иудейском народе. Об этом свидетельствует фигура пророка Даниила, о котором Книга Даниила рассказывает, что он жил при Навуходоносоре, Дарий и Кире, следовательно, в шестом столетии до Р. X., что он совершил величайшие чудеса и дал много пророчеств, которые после изумительным образом исполнились. Он предсказал, между прочим, что для иудеев настанут тяжелые времена, от которых их избавит Спаситель, и что иудеи тогда вновь достигнут расцвета. Этот Даниил никогда не существовал, книга о нем написана была только в 165 г., в эпоху Маккавейского восстания. Неудивительно поэтому, что все предсказания, сделанные пророком якобы в шестом столетии, исполнились до указанного года в точности. А это должно было внушить набожным читателям убеждение, что и заключительное предсказание такого надежного пророка, несомненно, исполнится. Вся книга представляет смелую выдумку, и все же она произвела колоссальное впечатление. Мессианистские чаяния, вера в грядущего Спасителя черпали из нее самую обильную пищу, и она стала образцом для всех будущих пророчеств о пришествии Мессии. Но Книга Даниила показывает также, как смело тогда в набожных кругах производились такие подделки, если нужно было добиться известного эффекта. Следовательно, впечатление, произведенное образом Христа, не доказывает еще его исторического существования.
        Итак, из всего, что Гарнак пытается спасти из евангелий как историческое зерно, не остается ничего, кроме истории мученичества Христа. Но и эта история от начала до конца, до воскресения и вознесения, так переплетена с чудесами, что почти невозможно с какой-нибудь определенностью извлечь из нее историческое зерно. Дальше мы еще будем иметь случай подробнее рассмотреть достоверность этой истории.
        Не лучше обстоит дело и с другими произведениями ранней христианской литературы. Все, что, по-видимому, ведет свое происхождение от современников Христа, от апостолов, представляет собою продукт более позднего времени.
        Точно так же среди посланий, приписываемых апостолу Павлу, нет ни одного, подлинность которого не оспаривалась бы. Некоторые из них целиком отвергаются исторической критикой. Яснее всего такая подделка заметна во Втором послании Павла к фессалоникийцам. В этом послании автор его, скрывающийся под именем Павла, дает следующее предостережение: «Не спешить колебаться умом и смущаться ни от духа, ни от слова, ни от послания, как бы нами посланного» (2:2). И в заключение прибавляет: «Приветствие моею рукою, Павловою, что служит знаком во всяком послании; пишу я так…». Именно эти слова и выдали нашего автора.
        Ряд других посланий апостола Павла представляет, быть может, самые древние литературные произведения христианства. Но об Иисусе они не сообщают почти ничего, за исключением того факта, что он был распят и вновь воскрес.
        Итак, мы видим, что нет ни одного вывода, который мы могли бы считать вполне достоверным результатом христианской литературы относительно Иисуса.

    Глава 3. Борьба за образ Христа

        В лучшем случае из всех известий ранней христианской литературы мы можем извлечь как историческое зерно только то, что сообщает нам Тацит, т. е. что в царствование Тиберия был казнен пророк, от которого ведет свое происхождение секта христиан. Но о том, что делал и чему учил этот пророк, нельзя сказать ничего определенного. Ни в коем случае не мог он произвести такого впечатления, о котором рассказывают нам ранние христианские источники, иначе нам сообщил бы об этом Иосиф Флавий, повествующий о самых незначительных событиях. Проповедь и казнь Иисуса не возбудили среди его современников ни малейшего внимания. Но если Иисус действительно был агитатором, которого чтила одна секта как своего руководителя и передового борца, то значение его личности должно было расти вместе с ростом этой секты. Тогда вокруг этой личности начал сплетаться легендарный венец, в который набожные люди вплетали все, что, по их мнению, эта идеальная личность сделала и сказала. И чем больше Иисус становился идеалом для всей секты, тем больше старалось каждое из многочисленных течений, из которых оно с самого начала состояло, приписать этой личности именно наиболее дорогие для него идеи, чтобы потом ссылаться на ее авторитет. Таким путем образ Христа, как он рисовался сначала в передававшихся из уст в уста, а потом и записанных легендах, все больше и больше превращался в сверхчеловеческую личность, становился вместилищем всех идеалов, развиваемых новой сектой; но вместе с тем он превращался все больше в полный противоречий образ, отдельные черты которого не гармонировали друг с другом. Когда эта секта сделалась прочной организацией, всеобъемлющей церковью, господство в которой приобрела определенная тенденция, одной из ее главных задач явилось составление определенного канона, списка всех ранних христианских сочинений, признаваемых ею достоверными. К числу их принадлежали только те, которые говорили в духе господствующей тенденции. Все евангелия и другие сочинения, дававшие образ Христа, несогласный с этой тенденцией, были отвергнуты как еретические, ложные, или как апокрифические, не вполне надежные, и больше не распространялись. По возможности такие сочинения и списки уничтожались, так что до нас дошли, только очень немногие. Принятые в канон сочинения, в свою очередь, были подвергнуты редакции, чтобы внести в них возможно больше единства, но, к счастью, это было сделано настолько неискусно, что следы более ранних, «уклоняющихся» изложений всюду проглядывают и указывают на ход этого процесса.
        Но церкви не удалось установить таким образом единство мнений, да она и не могла достигнуть этого. Развитие социальных условий порождало все новые различия во взглядах и стремлениях в пределах церкви. А благодаря противоречиям, которые, несмотря на все редакции и поправки, отличали признанный церковью образ Христа, эти различные течения всегда находили в нем нужные им черты. Таким образом, борьба социальных противоположностей, в рамках христианской церкви, превратилась, по-видимому, в простую борьбу из-за толкования слов Иисуса. И поверхностные историки думают даже, что все крупные, часто столь кровавые столкновения в христианском мире, совершавшиеся под религиозным флагом, являлись только борьбой из-за слов и представляют печальное свидетельство глупости рода человеческого. Но при всякой попытке объяснить какое-нибудь массовое социальное явление глупостью участвовавших в нем людей, эта видимая глупость доказывает только непонимание наблюдателя и критика, не умеющего войти в чуждую ему психологию и проанализировать лежащие в ее основе материальные условия и движущие силы. В действительности же при спорах различных христианских сект из-за различного значения слов Христа друг с другом боролись обыкновенно очень реальные интересы. Развитие нового мышления и вытеснение им церковного все больше лишали борьбу за истолкование образа Христа ее практического значения и все больше сводили ее к различным теологическим тонкостям, с помощью которых поддерживаются традиции церковного мышления.
        Новая библейская критика, применяющая методы исторического исследования источников библейских писаний, дала, впрочем, новый толчок борьбе за понимание личности Христа. Она разрушила достоверность традиционного образа, но, применяемая главным образом теологами, она только в редких случаях сумела подняться до воззрения, сначала представленного только Бруно Бауэром, а позже и другими, между прочим и Кальтгофом, — воззрения, согласно которому, при современном состоянии источников, нет никакой возможности создать новый образ. Она все снова и снова делает попытку такой реставрации — с таким же успехом, как христианство прежних столетий: каждый из этих теологов вкладывает в образ Христа свои идеалы, свое собственное воззрение. Как изображения Иисуса, относящиеся ко второму столетию, так и изображения его, созданные в двадцатом столетии, свидетельствуют не о том, о чем действительно учил Христос, а о том, чему, по мнению их авторов, он должен был учить.
        Очень тонко характеризует эти изменения в образе Христа Кальтгоф: «Поэтому, с социально-теологической точки зрения, образ Христа является самым возвышенным религиозным выражением всех социальных и этических сил, действовавших в данную эпоху. И в тех изменениях, которым постоянно подвергался этот образ Христа, в его дополнениях и ограничениях, в выцвечивании старых черт и появлении новых красок, мы находим самое чувствительное мерило для тех изменений, которые проделывает современная жизнь от высот ее наиболее возвышенных идеалов до глубин ее материальных жизненных процессов. Этот образ Христа являет то черты греческого мыслителя, то римского цезаря, затем он приобретает черты феодального сеньора, цехового мастера, измученного крепостного крестьянина и свободного горожанина. И все эти черты одинаково правдивы, одинаково жизненны, пока какому-нибудь теологу не приходит в голову мысль доказать, на основании евангельского Христа, что именно эти черты, отличающие его эпоху, являются как раз первоначальными и историческими чертами Иисуса. Кажущаяся историчность этих черт объясняется тем, что в эпоху развития и формирования христианского общества действовали самые различные и противоположные силы, из которых каждая в отдельности имеет известные черты сходства с силами, действующими в настоящее время. Образ Христа нашего времени с первого взгляда является совершенно противоречивым. Он отчасти носит еще черты старого святого или небесного монарха, но рядом с ними проглядываются уже вполне современные черты друга пролетариев, даже вождя рабочих. Таким путем он только отражает внутренние и глубокие противоречия, которые отличают современную эпоху».
        И еще раньше: «Большинство представителей так называемой новой теологии употребляют при своих умозаключениях ножницы, на манер излюбленной Давидом Штраусом критической методы: все мифологическое в евангелиях вырезывается, то, что остается, должно изображать собою историческое зерно. Но это зерно, в конце концов, становится даже в руках теологов очень худосочным… Поэтому, за недостатком всякой исторической определенности, имя Иисуса превратилось для протестантской теологии в пустой сосуд, в который каждый теолог вливает свое собственное духовное содержание. Так, один теолог делает из Иисуса современного спинозиста, другой — социалиста, тогда как официальная университетская теология все больше рассматривает его в свете современного государства, а в последнее время все явственнее изображает его как религиозного представителя тех тенденций, которые теперь претендуют на руководящую роль в великопрусской государственной теологии».
        При таком положении вещей нет ничего удивительного, что светская историческая наука выказывает только слабую потребность в исследовании происхождения христианства, если она исходит из взгляда, что оно является продуктом единичной личности. Если бы это было верно, то можно было бы отказаться от всяких работ по исследованию развития христианства и предоставить его историю религиозному поэтическому творчеству наших теологов.
        Совершенно иначе представляется дело, если мы рассматриваем всемирную религию не как продукт отдельного сверхчеловека, а как продукт общественного развития. Социальные условия времени возникновения христианства хорошо известны. Но и социальный характер раннего христианства можно определить с некоторой достоверностью на основании его литературы.
        Правда, по своей исторической ценности евангелия и Деяния апостолов стоят не выше гомеровских поэм или «Песни о Нибелунгах». Они могут повествовать об исторических личностях, но деятельность последних изображается с такой поэтическою вольностью, что совершенно невозможно использовать их для исторического описания этих личностей, не говоря уже о том, что они до такой степени переплетены с баснями, что, опираясь на одни только эти поэмы, мы никогда не можем сказать, какие герои их являются историческими личностями, какие — продуктом поэтической фантазии. Если бы мы об Аттиле знали ровно столько, сколько рассказывает о нем «Песнь о Нибелунгах», то мы, как и об Иисусе, не могли бы даже сказать о нем с уверенностью, жил ли он когда-нибудь или является такой же мифической личностью, как Зигфрид.
        Но такие поэтические изображения имеют огромную ценность для познания тех социальных условий, среди которых они возникли. Как бы свободно ни обращались их авторы с отдельными фактами и личностями, они верно отражают социальные условия. В какой степени Троянская война и ее герои принадлежат к области истории — мы вряд ли когда-нибудь узнаем. Но что касается вопроса о социальных условиях героического периода, то в «Илиаде» и «Одиссее» мы имеем два исторических источника перворазрядной ценности.
        Для знакомства с определенной эпохой поэтические творения являются часто гораздо более важным источником, чем самые точные исторические рассказы. В последних на первый план выдвигается личное, выдающееся, необыкновенное — все то, что исторически действует с меньшей силой. Напротив, первые дают нам возможность заглянуть в обыденную жизнь и деятельность масс, производящих непрерывное и прочное действие, оказывающих наибольшее влияние на общество, — все то, мимо чего историк проходит, потому что это ему кажется общепонятным и общеизвестным. Поэтому мы имеем, например, в романах Бальзака один из самых важных исторических источников для знакомства с социальными условиями Франции первых десятилетий девятнадцатого столетия.
        И точно так же если мы не можем узнать из евангелий, Деяний апостолов, апостольских посланий ничего определенного о жизни, и учении Иисуса, то они могут сообщить нам очень много важных сведений о социальном характере, об идеалах и стремлениях ранних христианских общин. Обнажая различные наслоения, которые отложились в этих сочинениях, современная библейская критика дает нам возможность проследить, до известной степени, ход развития христианских общин, тогда как «языческие» и иудейские источники раскрывают нам социальные движущие силы, влиявшие на раннее христианство. Таким образом, мы получаем возможность познать его как продукт своего времени и понять его, а именно это и является основой всякого исторического познания. Конечно, отдельные личности могут влиять на общество; поэтому, чтобы составить себе представление о всей эпохе, необходимо знакомство с деятельностью этих выдающихся лиц. Но, при измерении историческим масштабом, влияние их оказывается преходящим, деятельность их является только внешним украшением, которое раньше всего бросается нам в глаза, когда мы рассматриваем какое-нибудь здание, но ничего не говорит нам о его основной структуре. А между тем только последняя определяет характер здания и его прочность. И если нам удается раскрыть основы этого здания, то мы уже выполнили важнейшую работу, необходимую для понимания этой постройки…

    Отдел II. Общественный строй в эпоху Римской империи

    Глава 1. Рабство

    1. Землевладение

        Если мы желаем понять воззрения, характерные для данной эпохи и отличающие ее от воззрений другой эпохи, то мы должны поставить на первом плане исследование свойственных ей проблем и нужд, коренящихся в последнем счете в присущем ей способе производства, в способе, каким общество данного времени добывало себе средства к жизни.
        Прежде всего мы проследим от самого начала развитие хозяйства, на котором покоилось римское общество. Только таким путем мы поймем своеобразные черты этого развития к тому времени, когда закончился этот процесс, т. е. в эпоху императорской власти, и особенные тенденции, вызванные к жизни этим развитием.
        Основу способа производства тех стран, из которых образовалось римское государство, составляли крестьянское земледелие и рядом с ним, хотя и в меньшей степени, ремесло и торговля. Главным образом преобладало производство для удовлетворения собственных потребностей. Товарное производство, производство для продажи, было еще мало развито. Ремесленники и купцы очень часто владели земледельческими участками, тесно связанными с домашним хозяйством: главная работа их предназначалась для потребностей последнего. Сельское хозяйство доставляло жизненные припасы и, кроме того, сырье, лак, шерсть, кожи, дерево, из которых члены семьи приготовляли одежду, домашнюю утварь, инструменты. На сторону продавался только излишек, остававшийся иногда за покрытием потребностей домашнего хозяйства.
        Такой способ производства предполагает частную собственность на большинство средств производства, на все те из них, в которых овеществлен человеческий труд, следовательно, и на пахотную землю, но не на лес и луга, которые остаются в общинном владении. Частную собственность на домашних животных, но не на дичь. Он предполагает, наконец, частную собственность на орудия труда и сырье, а равно и на полученные из них продукты.
        Но вместе с частной собственностью создается уже возможность экономического неравенства. Счастливые случайности могут благоприятствовать одному хозяйству, обогащать его, несчастные могут вредить другому, способствовать его обеднению. Хозяйства первой группы растут, земельная площадь их расширяется, скот умножается. Вместе с тем для более крупных хозяйств возникает своего рода рабочий вопрос — вопрос, откуда достать добавочные рабочие силы, которые нужны для надлежащего ухода за большими стадами, для тщательной обработки увеличившейся пахоты.
        Именно тогда зарождаются классовые различия, классовые противоположности. Чем производительнее становится сельскохозяйственный труд, тем большие излишки доставляет он в сравнении с потребностями самого землевладельца. Эти излишки, с одной стороны, служат для пропитания ремесленников, специализирующихся на производстве некоторых предметов потребления, например, кузнецов и гончаров. С другой стороны, эти излишки утилизируются для обмена на такие предметы потребления или сырье, которые не производятся в стране в силу ли природных условий или за недостатком знаний. Такие продукты привозятся купцами из других стран. Развитие ремесла и торговли еще больше увеличивает неравномерность в распределении земельной собственности. К неравенству между более крупным и мелким землевладением присоединяется еще неравенство, возникающее вследствие разницы расстояния — более близкого или более дальнего — от тех пунктов, где собираются ремесленники и купцы, чтобы обменять свои товары на избытки крестьянского производства. Чем хуже средства сообщения, тем труднее доставить товары на рынок, тем благоприятнее положение тех, кто живет ближе к рынку.
        Так образуется из всех, кто пользуется всеми указанными благоприятными моментами или некоторыми из них, особый класс землевладельцев. Они производят большие избытки, чем остальная масса крестьян, и получают в обмен за них большее количество продуктов ремесла и торговли. Они располагают большим досугом, чем средний земледелец. В их распоряжении находится гораздо больше вспомогательных средств техники как для труда, так и для войны. Частые встречи с художниками и купцами дают им целый ряд духовных импульсов и расширяют их умственный горизонт. Этот землевладельческий класс приобретает теперь время, способности и средства, чтобы вести дела, выходящие за пределы крестьянской ограниченности. Он приобретает силу для соединения многих крестьянских общин в одно государство, он берет на себя функции управления и обороны, он регулирует отношения этого государства к соседним и более отдаленным.
        Все эти классы — крупные землевладельцы, купцы, ремесленники — живут на излишки сельскохозяйственного труда, к которым присоединяются излишки ремесла. Купцы и крупные землевладельцы, по мере того как их функции в обществе получают все большее значение, присваивают себе все большую и большую часть этих избытков. Очень скоро крупные землевладельцы используют не только свое экономическое превосходство, но и свое влиятельное положение в государстве, чтобы отнять у массы крестьян и ремесленников избытки их труда. Они таким путем приобретают богатства в размерах, совершенно недоступных для крестьян и ремесленников, и укрепляют свою социальную силу, чтобы присвоить себе еще новые избытки, приобрести еще новые богатства.
        Так над крестьянами и ремесленниками вырастают различные слои крупных эксплуататоров, крупных землевладельцев и купцов и, кроме того, еще ростовщиков, о которых мы будем говорить в другой связи. Чем больше увеличивается их богатство, тем сильнее развивается у них потребность расширить свое домашнее хозяйство, все еще тесно связанное с сельскохозяйственным производством. Кто хочет иметь свое домашнее хозяйство, тот должен в эту эпоху располагать собственным сельскохозяйственным предприятием, а это возможно только на собственной земле. Поэтому все тянутся к земле — ремесленники, ростовщики и купцы. Все стараются расширить свои земельные участки. Производство для удовлетворения собственных потребностей все еще является преобладающим, и тот, кто хочет пользоваться большим благосостоянием, иметь более богатое домашнее хозяйство, должен иметь в своем распоряжении более крупную земельную площадь.
        Стремление к приобретению земли и расширению землевладения является господствующей страстью этого периода, который начинается с той поры, когда население становится оседлым и земледельческим, — с основания крестьянского земледелия — и длится вплоть до периода зарождения промышленного капитала. Дальше этого пункта античное общество не заходило даже в период своего наивысшего развития, в эпоху императорской власти. Это суждено было только новому миру, со времени Реформации.

    2. Домашние рабы

        Но землевладение теряет свое значение, если нет рабочей силы для обработки земли. Мы указали уже на своеобразный рабочий вопрос, возникший вместе с развитием крупного землевладения. Уже до начала исторической эры мы встречаем у более богатых землевладельцев стремление кроме рабочей силы, прикрепленной к хозяйству кровными узами (члены семьи), найти еще новые силы, которые можно было бы использовать в хозяйстве и на которые можно было бы всегда рассчитывать.
        Получить такую рабочую силу путем найма на первых порах было совершенно невозможно. Правда, мы уже очень рано встречаемся с наемным трудом, но только как с исключительным и преходящим явлением: главным образом во время жатвы. Средства производства, необходимые для самостоятельного хозяйства, были слишком незначительны, чтобы трудолюбивая семья не могла их приобрести. Кроме того, семейные и общинные связи были еще слишком крепки, и если какой-нибудь несчастный случай обрушивался на семью и оставлял ее без всего необходимого, то родственники и соседи помогали ей быстро оправиться.
        Незначительному спросу на наемных рабочих соответствовало и незначительное предложение их. Домашнее хозяйство было еще тесно связано со всем производством. Чтобы прибавить к производству добавочных рабочих, необходимо было прибавить их и к домашнему хозяйству. Они должны были остаться не только без собственного хозяйства, но и без собственной семьи: они должны были раствориться в чужой семье. Свободные рабочие не годились для этого. Еще в средние века ремесленные подмастерья рассматривали принадлежность к семье мастера только как переходную стадию, как переход к званию мастера и основанию собственной семьи. На этой ступени развития нельзя было обеспечить для чужой семьи надолго добавочные рабочие силы путем наемного договора со свободными. Более крупные сельскохозяйственные предприятия могли приобрести необходимые им добавочные рабочие силы только путем принудительного прикрепления. Для этой цели служило рабство. Чужой считался бесправным, и, при незначительных размерах общин этой эпохи, понятие «чужой» было очень широким. Во время войны в рабство обращались не только побежденные воины, но часто и все население покоренной страны: все эти рабы поступали в раздел между победителями или продавались. Но и в мирное время можно было приобрести рабов. В особенности доставляла их морская торговля. В своих первых стадиях она была тесно связана с морским разбоем. Особенно заманчивой добычей являлись работоспособные и красивые люди, которых удавалось захватить безоружными в прибрежных странствованиях. Потомство рабов и рабынь, в свою очередь, обращалось в рабство. В материальном отношении положение этих рабов вначале далеко не было плохим, и они иногда даже легко мирились со своей судьбой. Как члены зажиточного хозяйства, служа большей частью потребности в роскоши или комфорте, они работали не слишком напряженно. Поскольку рабы принимали участие в производительном труде, они занимались им часто — у богатых крестьян — вместе со своим господином и постоянно для удовлетворения потребностей самой семьи, имевшей ограниченные пределы. Кроме личных свойств господ на положение рабов влияло еще благосостояние семьи, к которой они принадлежали. Они были заинтересованы в увеличении этого благосостояния, так как они вместе с тем улучшали и свое собственное положение. С другой стороны, раб, вследствие постоянных личных сношений с господином, сближался с последним и мог, если обладал остроумием и умом, сделаться для него необходимым и стать даже его другом. У античных поэтов мы находим многочисленные примеры, показывающие, как непринужденно обращались рабы со своими господами и с какой привязанностью относились обе стороны друг к другу. Часто рабы в награду за верную службу отпускались на волю, получая при этом крупный дар, другие сберегали так много, что могли выкупиться. Многие предпочитали рабство свободе, иными словами, предпочитали оставаться членами богатой семьи, чем, оставив ее, вести скудную и необеспеченную жизнь.
        «Не надо думать, — говорит Иенч, — что возмутительное юридическое определение раба строго проводилось в жизни и что раба не считали человеком или не обращались с ним как с таковым. До конца первой Пунической войны рабам жилось недурно. Все, что сказано было о власти отца семьи над женой и детьми, можно повторить и о его власти над рабами. Неограниченная по закону, она ограничивалась религией, нравами, благоразумием, душевностью, выгодой, и тот самый человек, который перед лицом закона являлся купленной вещью, отданной на произвол своего господина, ценился в поле как верный сотрудник, а дома как член семьи, с которым после работы вели оживленную беседу у домашнего очага».
        Такое товарищеское общение встречалось не только в крестьянских семьях. В героическую эпоху выполняли целый ряд ручных работ также и цари. В «Одиссее» дочь царя Алкиноя моет вместе с рабынями белье, а сам Одиссей вызывает соперника не на дуэль, а на состязание в земледельческих работах, жатве и пахоте. Когда он возвращается на родину, он находит своего отца в саду с лопатой в руках. Поэтому Одиссей и сын его Телемак пользуются сердечной любовью своего раба, «божественного свинопаса» Эвмея, который твердо убежден, что господин его, по возвращении на родину, давно уже подарил бы ему свободу, участок земли и жену.
        Этого рода рабство представляло одну из самых мягких форм эксплуатации, какая нам только известна. Но оно приняло сейчас же другой облик, как только оно начало служить для добывания денег и в особенности когда появился труд в крупных предприятиях, совершенно дифференцировавшихся от домашнего хозяйства господина.

    3. Рабство в условиях товарного производства

        Первыми предприятиями этого рода были рудники. Добывание и обработка ископаемых, в особенности металлических руд, по самой природе своей мало приспособлено для того, чтобы служить только потребностям собственного хозяйства. Как только оно достигает известной степени развития, оно начинает доставлять крупный избыток. С другой стороны, оно может достигнуть известного совершенства, когда оно регулярно производит большие массы продуктов, так как только в этом случае рабочие приобретают необходимые навык и искусство и могут оплачиваться все необходимые постройки. Уже в каменном веке мы встречаем большие площади, на которых каменные орудия изготовлялись «промышленным» путем, массами. Путем обмена они распространялись от одной общины к другой, от одного племени к другому. Эти ископаемые продукты были первыми товарами. Они уже с самого начала производились как товар для обмена.
        Как только в местности, богатой минералами, развивалось горное дело и оставляло за собой первые стадии самой примитивной техники, оно требовало постоянно все больше и больше рабочих. Потребность в них очень скоро превышала число свободных рабочих, которые могли быть доставлены из среды членов общины, владевшей рудником. Наемный труд также не мог доставить их в большом числе. Необходимое число рабочей силы мог обеспечить только принудительный труд рабов или осужденных преступников.
        Но эти рабы теперь уже не производили предметы потребления исключительно для ограниченного личного спроса их господина; они работали, чтобы добыть для него деньги. Они работали не для того, чтобы он мог потреблять в своем хозяйстве мрамор или серу, железо или медь, золото или серебро, а чтобы дать ему возможность продать эти продукты и получить за них деньги, тот товар, за который можно все купить, все наслаждения и власть, которой никогда нельзя вполне насытиться. Из рабочих в рудниках выколачивали столько труда, сколько можно было, ибо чем больше они работали, тем больше денег получал их владелец. Кормили и одевали их в высшей степени плохо. Ведь рабы в рудниках не производили одежду и пищу, их нужно было купить, а для этого необходимо было затратить деньги. Если прежде владелец богатого хозяйства, с обильными запасами всяких предметов потребления, не знал, что с ними делать, и щедро кормил своих рабов и гостей, то при товарном производстве денежный барыш, доставляемый предприятием, становился тем больше, чем меньше потребляли рабы. Положение последних становилось тем хуже, чем больше производство превращалось в крупное, чем резче оно дифференцировалось от домашнего хозяйства. Рабы содержались в специальных казармах, мрачная оголенность которых представляла яркий контраст с роскошью дома их господина. Утратилась, наконец, и всякая личная связь между господином и рабами не только вследствие дифференциации места производства и домашнего хозяйства, но и вследствие огромной численности рабов. Так, об Афинах времени Пелопоннесской войны сообщается, что Гиппоник заставлял трудиться во фракийских рудниках 600 рабов, а Никиас — 1000. Бесправие рабов стало теперь для них страшным бичом. Если вольнонаемный рабочий может еще делать известный выбор между своими хозяевами, а при некоторых благоприятных условиях произвести на них давление путем приостановки работы и избавиться от очень плохих условий труда, то раб, убежавший от своего господина или отказавшийся работать, рисковал быть убитым.
        Существовал только один мотив щадить раба, тот самый мотив, в силу которого щадят рабочую скотину: издержки на покупку раба. Наемный рабочий ничего не стоит. Если он гибнет на работе, его место занимает другой. Наоборот, раба нужно было купить. Если он преждевременно погибал, то господин терял при этом всю покупную сумму. Но этот мотив действовал тем слабее, чем дешевле становились рабы. Временами цена их падала необыкновенно низко: вечные войны, внешние и внутренние, доставляли на рынок бесчисленные армии военнопленных.
        Так, во время третьей войны римлян с Македонией, в 169 г. до Р. X., в одном только Эпире в течение одного дня было разграблено 70 городов и 150 000 жителей продано в рабство.
        Согласно Беку, обычная цена раба составляла в Афинах от 100 до 200 драхм (от 80 до 160 марок). Ксенофонт говорит, что она колебалась между 50 и 1000 драхмами. Аппиан рассказывает, что в Понте военнопленные были проданы по 4 драхмы (около трех марок) за голову. За Иосифа, которого братья продали в Египет, они выручили всего 20 сиклей (18 марок).
        Хорошая верховая лошадь стоила гораздо дороже, чем раб. Во времена Аристофана она стоила около 12 мин (почти 1000 марок).
        Но те же самые войны, которые доставляли дешевых рабов, разоряли многих крестьян, составлявших тогда главное ядро армии. Если крестьянин должен был уйти на войну, то хозяйство его, вследствие недостатка в рабочей силе, все больше приходило в упадок. И если разорившийся крестьянин не мог переселиться в соседний город, чтобы тянуть там лямку, как ремесленник или люмпен-пролетарий, то он брался за разбойничий промысел. Так возникли многочисленные преступления и преступники. Охота на последних доставляла новых рабов. Смирительные дома были тогда неизвестны. Они представляют продукт капиталистического способа производства. Кого не распинали, того присуждали к принудительному труду.
        Таким образом, временами скоплялись бесчисленные отряды крайне дешевых рабов, положение которых было отчаянное. Об этом свидетельствуют, между прочим, испанские серебряные рудники, принадлежавшие в древности к богатейшим.
        «Сначала, — рассказывает Диодор об этих рудниках, — горным делом занимались частные люди и приобретали огромные богатства, потому что руда лежала неглубоко и ее находили в огромных количествах. После, когда Иберией (Испанией) овладели римляне, рудники попали в руки жадных италиков, которым они доставляли огромное богатство. Они купили множество рабов и отдали их под надзор особых надсмотрщиков… Те рабы, которые работают в этих рудниках, приносят своему господину невероятные доходы, но многие из них вынуждены работать под землей, напрягая день и ночь все свои силы, и умирают от чрезмерного труда. Они не получают при этом никакого отдыха, и побои надсмотрщиков заставляют их выносить страшные лишения и работать до полного истощения. Те, что посильнее и выносливее, только удлиняют свои муки, которые делают для них смерть более желательной, чем жизнь».[26]
        Если патриархальное домашнее рабство является, быть может, самой мягкой формой эксплуатации, то трудно представить себе что-нибудь более ужасное, чем рабство для удовлетворения жажды прибыли.
        В рудниках крупное производство на основе рабского труда при тогдашних условиях диктовалось техникой. Но со временем возникла потребность в крупном товарном хозяйстве на основе рабского труда также и в других сферах производства. Некоторые общины далеко превосходили своих соседей военным могуществом. Они извлекали из войн все новые и новые выгоды и получали в свое распоряжение толпы рабов, для которых приходилось отыскивать прибыльное занятие. Такие общины были связаны с крупными городами. Город, пользуясь благоприятным географическим положением, становился крупным центром оживленной торговли и привлекал к себе много людей уже одной своей торговлей. Если он к тому же легко предоставлял иностранцам гражданские права, то он становился богаче не только людьми, но и средствами, чем окрестные общины, которые он подчинял себе. Грабежи и эксплуатация окрестных общин еще больше увеличивали богатство города и число его жителей. Это богатство вызывало потребность в больших постройках, отчасти гигиенических — клоаки, водопроводы; отчасти художественных и религиозных — храмы и театры; отчасти военных — крепостные стены. Такие большие постройки скорее всего можно было тогда воздвигнуть при помощи рабов. Образовалась группа строительных подрядчиков, покупавших многочисленных рабов и возводивших трудом последних различные постройки для государства. Большие города создавали также обширный рынок для жизненных припасов. При низких ценах на рабов самый значительный избыток доставляло сельскохозяйственное крупное производство. Конечно, о техническом превосходстве крупного производства в сельском хозяйстве тогда не было и речи. Наоборот, рабский труд производил меньше, чем труд свободного крестьянина. Но раб, рабочую силу которого не надо было щадить, которого можно было без всяких опасений замучить работой насмерть, доставлял гораздо больший избыток над средствами его содержания, чем крестьянин, не понимавший еще тогда благословения прибавочного труда и привыкший к хорошей жизни. Ко всему этому присоединялось еще и то преимущество, что именно в таких общинах крестьянин мог каждую минуту быть оторван от плуга для защиты отечества, тогда как раб был освобожден от военной повинности. Таким образом, в экономической сфере таких больших и воинственных городов развилось крупное сельскохозяйственное производство на основе рабского труда. В Карфагене оно достигло особенно высокой ступени развития. Во время Пунических войн с ним познакомились римляне. Вместе с провинциями, отнятыми у великого соперника, они переняли у него и крупное сельскохозяйственное производство, которое развили и расширили еще больше.
        Наконец, в больших городах, где скоплялись массы рабов, занимавшихся одним ремеслом, и где имелся хороший сбыт для их продукции, легко приходили к мысли скупить большое число таких рабов и заставить их работать в одной общей мастерской, чтобы они производили товар для рынка, как теперь это делается на фабриках при помощи наемных рабочих. Однако такие крупные мануфактуры на основе рабского труда приобрели большое значение только в греческом мире, а не в римском. Но всюду развилась особого рода рабская индустрия, связанная с сельскохозяйственным крупным производством, являлось ли последнее плантацией, производившей для рынка одну только культуру, как, например, хлеб, или удовлетворяло главным образом потребности семьи и своего домашнего хозяйства, доставляя самые разнообразные продукты. Сельскохозяйственный труд отличается той особенностью, что он требует только в известное время года много рабочей силы, в другое же, например зимой, для него вполне достаточно немногих рабочих. Эта особенность создает затруднение даже современным крупным сельскохозяйственным предприятиям, и еще больше затруднений она причиняла при системе рабского труда. Наемного рабочего можно отпустить, когда в нем не нуждаются, и опять найти, когда в нем является нужда. Он сам должен заботиться о себе в промежуточное время. Наоборот, древний землевладелец не мог продавать своих рабов каждую осень, чтобы снова купить их весною. Это обошлось бы ему слишком дорого. Осенью рабы стоили немного, а весною они ценились дорого. Поэтому он должен был найти для них занятие и в то время, когда сельскохозяйственные работы прекращались. Старые традиции слияния сельского хозяйства с ремеслами были еще живы, крестьянин еще сам перерабатывал лен, шерсть, кожи, дерево и другие продукты своего хозяйства в платье и утварь. И точно так же рабы, принадлежавшие к крупному сельскохозяйственному предприятию, в период прекращения сельскохозяйственных работ занимались промышленным трудом, ткачеством и обработкой кожи, выделкой из нее различных изделий, производством повозок и плугов, изготовлением Различных гончарных изделий. Но при развитом товарном производстве они производили не только для собственного предприятия и домашнего хозяйства, но и для рынка. Если дешевы были рабы, то могли быть дешевы и их промышленные изделия. Денежных затрат они не требовали. Предприятие, латифундия доставляли рабочим жизненные припасы и сырье, а часто и инструменты. А так как Рабы, во всяком случае, должны были получать пропитание в течение того времени, когда они не нужны были сельском хозяйстве, то все промышленные продукты, которые производились ими сверх потребностей собственного предприятия и домашнего хозяйства, представляли избыток, приносивший прибыль даже при низких ценах.
        Неудивительно поэтому, что при наличии такой конкуренции со стороны рабского труда не могло развиться свободное, крепкое ремесло. В античном, в особенности римском, мире ремесленники остались бедняками, которые в большинстве случаев работали без подмастерьев и обыкновенно перерабатывали доставленный им материал на дому у заказчика или у себя. О сильном сословии ремесленников, как оно развилось в течение средневековья, нет и речи. Цены оставались низкими, ремесленники находились в постоянной зависимости от своих заказчиков, крупных землевладельцев, и очень часто вели, в качестве их клиентов, чисто паразитическое существование, ничем почти не отличаясь от люмпен-пролетариев.
        Но крупное производство на основе рабского труда в состоянии было только помешать усилению ремесла и развитию его техники. Последняя в античном мире всегда оставалась на незначительной высоте в соответствии с бедностью ремесленника: искусство могло, при известных условиях, подняться очень высоко, но инструменты его продолжали оставаться примитивными и жалкими. То же самое приходится сказать и о крупном производстве, всякий технический прогресс которого рабство также задерживало.

    4. Техническая отсталость рабского хозяйства

        В сельском хозяйстве крупное производство тогда еще не являлось условием более высокой производительности, как в горном деле. Конечно, развивающееся товарное производство вызывало также прогрессирующее общественное разделение труда и в сельском хозяйстве: некоторые предприятия специализировались на земледелии, другие — на скотоводстве и т. д. Крупное производство создавало возможность руководства его образованными людьми, стоявшими выше крестьянской рутины. И действительно, мы встречаем уже (в странах развитого сельскохозяйственного крупного производства) как у карфагенян, так и у римлян теорию сельского хозяйства, стоявшую так же высоко, как и европейская теория восемнадцатого столетия. Не хватало только рабочей силы, которая при помощи этой теории подняла бы крупное хозяйство над крестьянским. Даже наемный труд стоит ниже труда свободного землевладельца, поскольку речь идет о заинтересованности и внимательности, и выгодным он становится лишь тогда, когда крупное производство превосходит мелкое и в техническом отношении. Но раб в крупном хозяйстве, живущий уже не при старых, патриархальных семейных отношениях, является еще более непокорным. Он даже норовит всегда принести убыток своему хозяину. И при домашнем рабстве труд раба считался менее производительным, чем труд свободного собственника. Уже Одиссей замечает:
    Раб нерадив, не принудь господин повелением строгим
    К делу его, за работу он сам не возьмется охотой:
    Тягостный жребий печального рабства избрав человеку,
    Лучшую доблестей в нем половину Зевес истребляет.[27]

        Что же приходится сказать о рабах, которых каждый день секут до крови, которые исполнены отчаяния и ненависти к своему господину! Крупное производство стояло бы в техническом отношении неизмеримо выше крестьянского, если бы оно при одинаковом числе рабочих могло добиться такого же результата, как и последнее. Но оно было не только выше, оно отставало даже от мелкого производства. Страдая сами от плохого обращения, рабы изливали всю свою злость на рабочую скотину, которая поэтому не могла отличаться высокими качествами. По той же причине нельзя было давать в руки рабам более тонкие инструменты.
        На это обстоятельство указал уже Маркс. Вот что он говорит о производстве, основанном на рабском труде:
        «Рабочий, по меткому выражению древних, отличается здесь только как instrumentum vocale [одаренное речью орудие] от животного как instrumentum semivocale [одаренного голосом орудия] и от неодушевленного орудия труда как от instrumentum mutum [немого орудия]. Но сам-то рабочий дает почувствовать животному и орудию труда, что он не подобен им, что он человек. Дурно обращаясь с ними и con amore [со сладострастием] подвергая их порче, он достигает сознания своего отличия от них. Поэтому экономический принцип такого способа производства — применять только наиболее грубые, наиболее неуклюжие орудия труда, которые как раз вследствие своей грубости и неуклюжести труднее подвергаются порче.
        Поэтому в рабовладельческих штатах, расположенных у Мексиканского залива, до начала Гражданской войны были в ходу плуги старокитайской конструкции, которые рыли землю, как свинья или крот, но не делали борозды и не переворачивали пласта… В своем «Sea Board Slave States» Олмстед рассказывает между прочим: «Мне показывали здесь орудия, которыми ни один находящийся в здравом уме человек не позволил бы обременить наемного рабочего; их чрезвычайная тяжесть и неуклюжесть, думается мне, по крайней мере на 10 процентов увеличивают труд по сравнению с теми орудиями, которые обыкновенно употребляются у нас. Но меня уверяли, что при том небрежном и грубом обращении, которому они подвергаются у рабов, было бы неэкономно предоставлять последним более легкие и менее грубые орудия, которые мы постоянно даем наемным рабочим, причем извлекаем из этого выгоду, не сохранились бы и одного дня на хлебных полях Виргинии, хотя почва здесь легче и не так камениста, как у нас. Точно так же, когда я спросил, почему на всех фермах лошади заменены мулами, то первым и, конечно, самым убедительным доводом было то, что лошади не могут переносить того обращения, которому они всегда подвергаются со стороны негров; лошади всегда быстро надрываются или калечатся от этого, между тем как мулы переносят побои и недостаток пищи и не претерпевают от этого существенного вреда, не простужаются и не заболевают, если пренебрегают уходом за ними или перегружают их работой. Впрочем, мне стоит только подойти к окну той комнаты, где я пишу, и почти каждый раз я вижу такое обращение со скотом, за которое всякий фермер на Севере немедленно прогнал бы рабочего».[28]
        Невежественные, озлобленные, злорадствующие, всегда готовые при удобном случае причинить вред своему ненавистному мучителю, рабы в латифундиях производили несравненно меньше, чем свободные крестьяне. Уже Плиний указал в первом столетии нашей эры, как плодородны были поля Италии, когда полководцы не стыдились сами обрабатывать их, и как скупа стала мать-земля, когда ее начали терзать при помощи скованных и клейменных рабов. При известных условиях это сельское хозяйство могло доставлять более значительный избыток, чем крестьянское хозяйство, но оно ни при каких условиях не в состоянии было обеспечить благосостояние такому же количеству людей.
        Однако, пока длились войны, которыми Рим непрерывно тревожил все народы вокруг Средиземного моря, продолжало развиваться и расширяться рабское хозяйство, а вместе с этим продолжало разоряться и крестьянство, так как постоянная война приносила ее вождям, крупным землевладельцам, все новую добычу, новые земли и бесконечные массы дешевых рабов.
        Мы замечаем, таким образом, в Римской империи экономический процесс, поражающий своим внешним сходством с современным: гибель мелкого производства, развитие крупного хозяйства и еще более быстрый рост крупного землевладения, латифундий, экспроприирующего крестьянство и всюду, где оно не может его заменить плантациями или другого рода крупными предприятиями, превращающего крестьян из свободных землевладельцев в зависимых арендаторов.
        В своей истории античного социализма и коммунизма Пельман цитирует, между прочим, «жалобу бедного против богатого» из псевдоквинтилианского собрания речей. В ней очень ярко изображается рост латифундий. Это жалоба обедневшего крестьянина, который изливает свое горе:
        «Не с самого начала был я соседом богатого человека. Вокруг меня жили на многочисленных участках одинаково состоятельные владельцы, которые в добром соседском согласии обрабатывали свои земли. Как все это изменилось!. Земля, которая кормила всех этих граждан, превратилась в одну огромную плантацию, принадлежащую одному богачу. Его поместье раздвинуло свои границы во все стороны; крестьянские дворы, которые оно поглотило, сравнены с землей, а святилища отцов разрушены. Старые владельцы должны были расстаться с богом — покровителем отцовского дома, вместе с женами и детьми своими они должны были уйти на чужбину. Над далекой равниной господствует все то же однообразие. Как стеной окружает меня со всех сторон богатство: здесь сад богача, там его поля. Здесь его виноградники, там его леса и пастбища. И я бы охотно ушел отсюда, но я не мог найти клочка земли, где у меня не было бы богатого соседа. Ибо где только не натыкаешься на поместья богачей? Им мало того, что они расширили свои поместья так далеко, что, точно государства, земли их находят свои естественные границы только в реках и горах. Они завладели также самыми отдаленными горными пустошами и лесами. И нигде не находит себе границы и предела это расширение, разве только один богатый наткнется на другого. И ко всему этому присоединяется, наконец, презрительное отношение этих богачей к нам, беднякам: они не считают даже нужным отрицать преступление, которое они совершили над нами».
        Пельман видит в этом признак тенденций «крайнего капитализма вообще». Но сходство этого развития с развитием современного капитализма и его концентрацией капитала является только чисто внешним, и мы рискуем впасть в глубокое заблуждение, отождествляя эти два процесса. Кто анализирует эти явления глубже, тот находит полную противоположность хода развития в одном и другом случае. Прежде всего, тенденция к концентрации, стремление к вытеснению мелких предприятий крупными и растущая зависимость мелких предприятий от более крупных в настоящее время проявляется с большей силой в индустрии, чем в сельском хозяйстве, тогда как в античном мире мы видим обратное явление. Кроме того, победа крупных предприятий над мелкими достигается путем конкуренции, в которой ярко выступает более высокая производительность предприятий, снабженных могучими машинами. Наоборот, в античном мире она достигалась парализацией свободного крестьянина, разоряемого военной службой, большой дешевизной рабочей силы, которая, при массовой доставке рабов, могла быть получена богатыми людьми, наконец, путем ростовщичества, о котором мы еще будем говорить дальше, т. е. путем факторов, не увеличивавших производительность труда, а, наоборот, уменьшавших ее. Для развития и применения машин в античном мире не было необходимых предпосылок. Не достигло высокой степени развития ремесло, которое могло бы доставлять массовую свободную квалифицированную рабочую силу, готовую наняться за определенную заработную плату, рабочую силу, которая могла производить машины и сделать возможным их применение. Мыслители и исследователи не имели поэтому никакого побуждения изобретать машины, которые все равно не нашли бы практического применения. Как только изобретаются машины, которые могут с успехом действовать в производстве, как только находятся многочисленные рабочие, которые ищут занятий в производстве и применении машин, последние превращаются в одно из самых могучих орудий конкуренции между предпринимателями. Следствием этой борьбы является усовершенствование и увеличение машины, а вместе с этим растет производительность труда, растет избыток над заработной платой, доставляемый ею, растет также необходимость собирать часть этого избытка, накоплять, чтобы приобрести новые, лучшие машины, растет, наконец, необходимость постоянно расширять рынок, так как улучшенные машины доставляют все больше продукта, для которого нужно найти сбыт. Таким образом, капитал непрерывно увеличивается, производство средств производства занимает все большее место во всей сфере капиталистического производства, и последнее вынуждено искать все новые рынки, чтобы избавиться от созданных, при помощи разросшихся средств производства, громадных количеств предметов потребления. В течение одного столетия — девятнадцатого — капитал, таким образом, завоевал весь мир.
        Совершенно иначе происходит развитие в античном мире. Мы уже видели, что рабам в крупном производстве можно было дать в руки только самые грубые орудия, что при этом можно было употреблять только грубых и невежественных рабочих, что, следовательно, только крайняя дешевизна рабов делала крупное производство до некоторой степени доходным. Во владельцах крупных предприятий это вызывало постоянное стремление к войне как лучшему средству для получения дешевых рабов и к непрерывному расширению государственной территории. Со времени Пунических войн это же обстоятельство дает самый могучий толчок римской завоевательной политике, которая в течение двух столетий подчинила себе все страны вокруг Средиземного моря и уже собиралась в эпоху Г Христа, после покорения Галлии, современной Франции, М поработить также Германию, сильное население которой * доставляло прекрасных рабов.
        Только в этом ненасытном и постоянном стремлении расширить свою область эксплуатации античное крупное производство походит на современное, но не в способе, каким оно применяло к делу избыток, доставляемый растущими армиями рабов. Современный капиталист, как мы уже видели, вынужден большую часть своей прибыли накоплять, применять ее к делу, чтобы улучшать и расширять свои предприятия, если он только не хочет быть побежден на поле конкуренции. Античный рабовладелец не нуждался в этом. Техническая основа его производства не была выше или, скорее, была даже ниже, чем техника мелких крестьян, которых он вытеснял. Она не подвергалась процессу постоянного изменения и расширения, наоборот, она оставалась неизменной. Поэтому все избытки, остававшиеся после покрытия определенных издержек и после замещения орудий, скота и рабов, могли быть употреблены рабовладельцем на свои личные удовольствия, даже когда он не был расточителем.
        Конечно, можно было затратить деньги на покупку новых участков, можно было вложить их в торговлю или отдавать в рост, чтобы извлечь из них барыши, но прибыль эту в конце концов можно было опять-таки затратить только на личные наслаждения. Накопление капитала с целью производства новых средств производства не имело бы никакого смысла, так как, кроме замещения старых, новые увеличенные средства производства не нашли бы никакого применения.
        Чем больше латифундии вытесняли крестьян, чем больше сосредоточивалось земли и рабов во владении отдельных лиц, тем больше возрастали избытки и сокровища, находившиеся в их распоряжении. Если современного капиталиста характеризует страсть к накоплению капитала, то знатного римлянина времен Империи, эпохи, в которую возникло христианство, отличает страсть к наслаждениям. Современные капиталисты накопили капиталы, в сравнении с которыми богатства самых богатых древних римлян кажутся незначительными. Крезом среди них считался вольноотпущенник Нерона, Нарцисс, имевший состояние в 90 миллионов марок. Что значит эта сумма в сравнении с теми 4000 миллионов, которые приписываются Рокфеллеру? Но расточительность, которой отличаются американские миллиардеры, несмотря на ее размеры, вряд ли может сравниться с расточительностью их римских предшественников, которые угощали своих гостей соловьиными языками и распускали в вине жемчужины.
        Вместе с роскошью вполне естественно возрастало число домашних рабов, которых употребляли для личных услуг. Число их становилось тем больше, чем дешевле были рабы. В одной из своих сатир Гораций замечает, что минимум, которым может довольствоваться человек, живущий скромно, составляет десять рабов. В богатом домашнем хозяйстве число их могло возрастать до нескольких тысяч. Если варваров отдавали на плантации и в рудники, то более образованных, в особенности же греческих, рабов причисляли к «городской семье», т. е. к городскому дому. Среди рабов были не только повара, писцы, музыканты, педагоги, актеры, но и врачи и философы. В противоположность рабам, служившим для добывания денег, такие рабы в большинстве случаев несли не особенно обременительную службу. Громадное большинство их были такими же грабителями, как их господа. Но исчезли два условия, которые когда-то обеспечивали семейному рабу хорошее обращение: высокая цена, заставлявшая его щадить, и товарищеские отношения с господином, с которым он прежде работал вместе. Теперь, при колоссальном богатстве господина и дешевизне рабов, с последними нисколько не стеснялись. Для огромной массы домашних рабов исчезли всякие личные сношения с господином: последний едва знал их. И если господин и раб сближались лично, то это случалось не на общей работе, вызывавшей взаимное уважение, а в пирах и порочных наслаждениях, порождаемых праздностью и суетностью, вызывавших как у раба, так и у господина взаимное презрение. Праздные, часто избалованные, эти домашние рабы являлись беззащитными жертвами всякого каприза, всякой вспышки гнева, которая нередко кончалась для них трагически. Известен чудовищный поступок Ведия Поллиона, раб которого разбил хрустальную вазу и в наказание за это брошен был на съедение муренам, очень дорогим хищным рыбам, содержавшимся в особом садке.
        Вместе с этими рабами сильно увеличивалось число непроизводительных элементов в обществе, ряды которых наполнялись одновременно и вследствие роста люмпен-пролетариата в больших городах, происходившего главным образом из разоренных крестьян. И этот процесс совершался как раз в то время, когда замена свободного труда рабским во многих отраслях производительной деятельности сильно понизила производительность труда.
        Но чем больше членов насчитывало данное домашнее хозяйство, тем легче было изготовлять для него при помощи собственных рабочих различные продукты, которые маленькое хозяйство должно было покупать, — так, например, различные предметы одежды и домашнюю утварь. Это влекло за собой новое расширение производства для удовлетворения потребностей собственного хозяйства. Не надо, однако, смешивать эту более позднюю форму семейного хозяйства богатых людей с первоначальным простым семейным хозяйством, которое основано было на почти полном отсутствии товарного производства и само производило самые важные и необходимые средства потребления, покупая при этом только орудия труда и предметы роскоши. Вторая форма производства для собственного потребления, как мы ее встречаем в последние годы римской республики и в эпоху императорской власти, основывалась именно на товарном производстве, на производстве рудников и латифундий, для рынка; главным образом она производила предметы роскоши.
        Расширение этого рода производства для собственного потребления, в свою очередь, вредило развитию свободного ремесла, которое и без того страдало от городских промышленных предприятий, основанных на рабском труде, и от латифундий. Относительно число ремесленников должно было уменьшаться, т. е. число свободных рабочих, сравнительно с числом рабов, должно было сильно понизиться и в ремесленном производстве. Абсолютно, однако, число свободных рабочих в некоторых отраслях промышленности могло увеличиваться благодаря расточительности, которая вызывала усиленный спрос как на предметы искусства, произведения художественной промышленности, так и на предметы парфюмерии — благовония, притирания и т. д.
        Кто судит о благосостоянии общества по этой расточительности, кто становится на ограниченную точку зрения римских цезарей и крупных землевладельцев с их свитой придворных, художников и писателей, тому социальное положение эпохи императора Августа может показаться блестящим. Со всех сторон стекались в Рим бесконечные богатства только для того, чтобы служить личным наслаждениям; богатые моты устраивали один пир за другим, щедро раздавая направо и налево избытки, которых они не в силах были сами потребить. Многие художники и ученые получали от меценатов богатые материальные средства; возводились исполинские постройки, колоссальные размеры и художественная красота которых вызывает теперь еще наше удивление, весь мир, казалось, всеми своими порами выделял богатство — и все-таки это общество уже тогда было осуждено на гибель, на нем уже и тогда лежала явственная печать смерти.

    5. Экономический упадок

        Смутное предчувствие, что общество идет назад, уже рано возникло среди господствующих классов, все более отказывавшихся от всякой деятельности, все более сваливавших всякий труд на рабов, занимавшихся даже наукой, даже политикой. В Греции рабский труд сначала служил для того, чтобы обеспечить господам полный досуг для управления государством и размышления о самых глубоких проблемах жизни. Но чем больше увеличивались избытки, которые, вследствие концентрации землевладения, расширения латифундий и увеличения количества рабов, сосредоточивались в руках отдельных лиц, тем больше преимущественной социальной функцией господствующих классов становилось расточение этих избытков, тем больше разгоралось желание превзойти друг друга роскошью, блеском, праздностью. В Риме этот процесс совершался еще легче, чем в Греции, потому что первый стоял на относительно низкой стадии культурного развития, когда в нем развился этот способ производства. Греческое могущество распространялось главным образом на счет варварских народов и потому натолкнулось в Малой Азии и Египте на сильный отпор. Рабами греков были варвары, от которых они ничему не могли научиться, которым они не могли вверить управление государственными делами. К тому же и богатства, которые можно было получить от варваров, были относительно невелики. Напротив, римское господство быстро распространялось над всеми старыми культурными государствами Востока вплоть до Вавилонии (или Селевкии). Из этих вновь завоеванных областей римляне извлекали не только бесконечные богатства, но и рабов, которые превосходили своих господ знаниями, которым господа могли легко предоставить управление государственными делами. Место землевладельческой аристократии в эпоху императорской власти все чаще занимали рабы императорского дома и бывшие рабы императора, его вольноотпущенники, оставшиеся на службе у своего прежнего господина.
        Таким образом, для владельцев латифундий и толпившихся вокруг них паразитов оставалась только одна функция в обществе — функция наслаждения. Но человек перестает реагировать на всякое раздражение, которое долго действует на него, он становится равнодушным к радости и горю, к наслаждению и страху смерти. Непрерывная цепь одних только наслаждений, не сменяемых ни трудом, ни борьбой, вызывала сначала погоню за новыми наслаждениями, которые превзошли бы старые и могли бы щекотать притуплённые нервы, а это влекло за собой увлечение противоестественными пороками, изощренную жестокость. Расточительность принимала самые бессмысленные формы. Все, однако, имеет свои пределы, и если кто-нибудь, в силу ли недостатка средств или способностей, в силу ли физического или финансового банкротства, не мог уже больше увеличивать свои наслаждения, то он становился жертвой худшего сплина: им овладевало отвращение к наслаждениям, даже к самой жизни, он приходил к заключению, что все земное — суета, vanitas vanitatum. Отчаяние, желание смерти охватывали пресыщенных, а вместе с этим и страстное стремление к новой, высшей жизни. Но отвращение к труду так укоренилось в привычках, что даже эта новая, высшая жизнь мыслилась не как жизнь, исполненная радостного труда, а как бездеятельное блаженство, радости которого состояли именно в том, что оно было освобождено от всех скорбей и разочарований, связанных с физическими потребностями и наслаждениями.
        В лучших людях среди этих эксплуататоров пробуждалось чувство стыда, что их благосостояние основывалось на гибели многочисленных свободных крестьян, на муках и терзаниях тысяч рабов в рудниках и латифундиях. Тоска вызывала сострадание к рабам, странно гармонировавшее с беспощадной жестокостью, с которой распоряжались тогда их жизнью: достаточно вспомнить игры гладиаторов. Наконец, то же самое чувство пресыщения вызывало отвращение к погоне за золотом, за деньгами, которые уже тогда царили во всем мире.
        «Мы знаем, — говорит Плиний в тридцать третьей книге своей «Естественной истории», — что Спартак (вождь восставших рабов) запретил своим солдатам держать в лагере золото или серебро. Насколько превосходят нас своим душевным величием бежавшие от нас рабы! Оратор Мессала пишет, что триумвир Антоний пользовался, при удовлетворении своих естественных потребностей, золотыми сосудами… Наш Антоний, унижавший к позору природы золото, был бы достоин смерти. Но нужно было бы быть Спартаком, чтобы иметь право порицать его за это».
        А рядом с этим господствующим классом, который частью вырождался в бешеной погоне за наслаждениями и не знал пределов своей жадности и жестокости, а частью охвачен был состраданием к беднякам и отвращением к деньгам и наслаждениям, все больше увеличивалась армия трудящихся рабов, с которыми обращались хуже, чем с вьючными животными. Собранные из различных стран, отупевшие и огрубевшие от постоянных побоев, от работы в оковах, под ударами бича, озлобленные, мстительные, без всякой надежды впереди, они были всегда готовы устроить бунт, но они не были в состоянии — вследствие низкого интеллектуального уровня огромного большинства их, состоявшего из варваров, — низвергнуть старый государственный порядок и основать новое общество, хотя отдельные выдающиеся умы из их среды мечтали об этом. Единственная форма освобождения, которая могла им удаться, заключалась не в низвержении общества, а в бегстве из него. Им оставалось бежать в ряды преступников, разбойников, толпы которых постоянно увеличивались беглыми рабами, или бежать за пределы Римской империи к ее врагам.
        А над этими миллионами несчастных из несчастных опять-таки возвышались сотни тысяч рабов, живших в роскоши и изобилии: постоянные свидетели и объекты самых диких и безумных оргий, соучастники всякой мыслимой скверны, они либо вырождались вместе со своими господами или еще скорее, чем их господа, — так как они сильнее испытывали на себе всю горечь постоянных наслаждений — проникались отвращением к этой жизни и еще более страстно тосковали по новой, чистой, высшей жизни.
        И рядом с ними жили сотни тысяч свободных граждан и вольноотпущенных рабов, многочисленные нуждающиеся крестьяне, обнищавшие арендаторы, бедные городские ремесленники и носильщики, наконец, люмпен-пролетарии больших городов; исполненные силы и сознания свободных граждан, они экономически являлись лишними людьми в обществе, они не имели крова и вели необеспеченное существование, рассчитывая на крохи, которые — в силу ли страха или щедрости, в силу ли стремления к спокойствию — выбрасывались им оптиматами.
        Когда Евангелие от Матфея вкладывает в уста Иисуса следующие слова: «лисицы имеют норы и птицы небесные — гнезда, а Сын Человеческий не имеет, где приклонить голову» (Мф. 8:20), то оно от лица Иисуса высказывает те же мысли, которые были выражены уже Тиберием Гракхом от имени всего пролетариата Рима еще в 130 г. до Р. X.: «дикие звери Италии имеют свои пещеры и пристанища, а люди, которые боролись и умирали за господство Италии, имеют только воздух и свет, которых никто не может у них отнять. Без крова и пристанища блуждают они с женами и детьми по всей стране».
        Нищета и постоянная необеспеченность существования должны были тем больше озлоблять пролетариев, чем бесстыднее и нахальнее выставлялась на показ роскошь оптиматов. Зарождалась мрачная классовая ненависть бедняков к богачам, но она была совершенно другого рода, чем классовая ненависть современного пролетария.
        На труде последнего покоится теперь все общество. Пролетариату достаточно приостановить свой труд, и все общество начинает колебаться в своих основах. Античный люмпен-пролетариат не выполнял никакой работы, и даже труд остатков свободных крестьян и ремесленников не являлся безусловно необходимым. Не общество жило тогда на счет пролетариата, а, наоборот, пролетариат на счет общества. Он был совершенно не нужен и мог исчезнуть без всякой опасности для общества. Напротив, он таким путем мог только доставить обществу облегчение. Основой, на которой покоилось общество, был труд рабов.
        Борьба между капиталистом и пролетарием разыгрывается теперь на фабрике, в рабочей мастерской. Вопрос заключается в том, кто должен господствовать над производством: владельцы средств производства или владельцы рабочей силы. Это — борьба за способ производства, стремление поставить на место существующего способа производства новый, более совершенный.
        Античный люмпен-пролетарий не стремился ни к чему подобному. Он вообще не работал, да и не хотел работать. Он требовал участия в наслаждениях богачей, он добивался другого распределения не средств производства, а средств наслаждения, грабежа богатых, а не изменения способа производства. Страдания рабов в горных рудниках и латифундиях трогали его так же мало, как и страдания вьючных животных. Еще меньше могло явиться стремление к высшему способу производства у крестьян и ремесленников. Они не стремятся к этому даже теперь. В лучшем случае они мечтали о реставрации старины. Приближаясь к люмпен-пролетариату, они ставили себе такие же цели. Они мечтали о беззаботной жизни на счет богачей, они стремились к коммунизму путем ограбления богачей.
        Таким образом, в обществе времен Римской империи существовали огромные социальные противоречия, кипела классовая ненависть и классовая борьба, вспыхивали восстания и гражданские войны, имелось также беспредельное стремление к другой, лучшей жизни, к изменению существующего порядка, но не было никаких стремлений ввести новый, более совершенный способ производства.[29]
        Для этого отсутствовали всякие нравственные и интеллектуальные условия; не было налицо класса, у которого было бы достаточно знаний, энергии, любви к труду, самоотвержения, чтобы развить в нем стремление к новому способу производства, но не было также и материальных предпосылок, необходимых для возникновения такой идеи.
        Мы видели уже, что рабское хозяйство технически означало не прогресс, а регресс, что оно истощало не только господ и делало их непригодными к труду, но уменьшало также производительность производительных рабочих и задерживало дальнейшее развитие техники, за исключением разве некоторых производств предметов роскоши. Кто сравнивал новый способ производства на основе рабского труда с вытесняемым и разоряющимся свободным крестьянским хозяйством, тот замечал не подъем, а упадок. Так зарождалось воззрение, что старое время было лучше, что золотой век позади, что времена становятся все хуже. Если капиталистической эпохе с ее непрерывным стремлением к улучшению средств производства свойственно представление о беспредельном прогрессе человечества, если она даже склонна изображать прошлое в мрачных красках, а будущее в радужных, то в Риме времен Империи мы встречаем противоположный взгляд, представление о непрерывном регрессе человечества и постоянное стремление к доброму старому времени. Социальные реформы и социальные утопии того времени, поскольку они стремятся к оздоровлению общественных условий, ставят себе целью восстановление старого способа производства, свободного крестьянского хозяйства, и вполне правильно, так как последний способ производства был технически выше, чем господствующий. Рабский труд заводил в тупик. Общество должно было быть опять поставлено на основу крестьянского хозяйства, чтобы оно могло вновь начать свое восходящее движение. Но римское общество не в состоянии было сделать даже этого, потому что оно лишилось необходимых для этого крестьян. Необходимо было сначала, чтобы во время великого переселения народов многочисленные племена свободных крестьян наводнили всю Римскую империю, прежде чем остатки созданной ею культуры могли образовать основу нового общественного развития.
        Как всякий способ производства, основанный на классовых противоположностях, античное рабское хозяйство само рыло себе могилу. В той форме, которую оно приняло в конце концов в Римской империи, оно было основано на войне. Только непрерывные победоносные войны, непрерывное покорение новых народов, непрерывное расширение границ империи могли доставлять массами дешевую рабскую силу, в которой оно нуждалось.
        Но нельзя вести войну без солдат, а лучший материал для солдат доставляло крестьянство. Привыкший к постоянному тяжелому труду на воздухе, в зной и холод, под солнечными лучами и дождем, крестьянин лучше всех переносил тяготы и невзгоды, возлагаемые войной на солдат. Городской люмпен-пролетарий, отвыкший от труда, даже ремесленник, ткач, или ювелир, или резчик годились для солдатской службы в гораздо меньшей степени. Вместе со свободными крестьянами римская армия теряла и солдат. Все чаще являлась необходимость дополнять число обязанных службой милиционеров навербованными волонтерами, профессиональными солдатами, которые служили сверх обычного срока службы. Очень скоро не хватило бы и этих, если бы желали ограничиться одними только римскими гражданами. Уже Тиберий заявил в сенате, что в хороших волонтерах чувствуется недостаток, что приходится принимать бродяг и всякую сволочь. Все многочисленнее становились в римском войске варвары-наемники из покоренных провинций, и, наконец, для заполнения рядов пришлось прибегнуть к вербовке иностранцев, врагов империи. Уже при Цезаре мы находим в римских войсках германцев.
        Но чем меньше армия рекрутировалась из среды господствующей нации, чем реже и дороже становились солдаты, тем больше возрастало миролюбие Рима — не вследствие переворота в этических воззрениях, а в силу очень материальных соображений. Он должен был щадить своих солдат и не мог уже больше расширять границ империи. Рим доволен был уже, когда находил достаточно солдат, чтобы охранять имевшиеся границы. Именно при Тиберий, в эпоху, к которой относят жизнь Иисуса, римская наступательная политика останавливается в своем развитии. Римская империя начинает тогда больше обороняться от врагов, теснящих ее со всех сторон. Этот натиск усиливается с тех пор и потому еще, что в римских войсках увеличивается и контингент иностранцев, в особенности германцев. Соседние варвары, таким образом, все больше знакомятся с богатствами и военным искусством Рима, но вместе с тем и с его слабостью, и тем сильнее пробуждалось в них желание вступить в империю не в качестве наемников и слуг, а в качестве завоевателей и господ. Вместо того чтобы, как в старое время, охотиться на варваров, властители Рима должны теперь отступать перед ними или покупать у них мир. Так уже в первом столетии нашей эры быстро начал прекращаться приток дешевых рабов. Все больше и больше являлась необходимость переходить к разведению рабов.
        Но это было очень дорогое предприятие. Разведение рабов оплачивалось только в том случае, когда речь шла о домашних рабах высшего разряда, выполнявших квалифицированный труд. Вести с такими рабами хозяйство на латифундиях не было никакой возможности. Применение рабов в сельском хозяйстве прекратилось во втором столетии нашей эры. Начало регрессировать также и горное дело, многочисленные рудники перестали приносить прибыль, как только прекратился приток военнопленных рабов, которых не было необходимости щадить.
        Но упадок рабского хозяйства не привел еще к новому расцвету крестьянства. Для этого не хватало крестьян, и этому мешала также частная собственность на землю. Владельцы латифундий не имели никакого желания отказаться от них. Они только уменьшали свои предприятия. Часть земли они превратили в маленькие арендные участки, которые они сдавали арендаторам, колонам, с условием, чтобы последние посвящали часть своего рабочего времени работе в поместье. Так возникла система обработки земли, к которой в феодальную эпоху все снова и снова прибегали крупные землевладельцы, пока капитализм не вытеснил ее при помощи капиталистической арендной системы.
        Рабочая сила, из которой рекрутировались колоны, доставлялась отчасти сельскими рабами, отчасти пролетариями, ремесленниками и рабами больших городов, не находившими там больше пропитания с тех пор, как Доходы, получаемые от рабского хозяйства в земледелии и горном деле, значительно уменьшились, а потому щедрость и расточительность богачей значительно сократились. Позже к ним могли присоединиться жители пограничных провинций, которые покидали свои насиженные места вследствие вторжения варваров, и бежали внутрь империи, где они искали средств к жизни, как колоны.
        Но этот новый способ производства не мог задержать экономического упадка, вызванного прекращением притока рабов. Технически он также стоял ниже крестьянского и являлся препятствием для дальнейшего технического развития. Работа, которую арендатор должен был выполнять на господском дворе, оставалась обязательной работой со всеми ее особенностями; она совершалась так же неохотно и лениво, с той же самой небрежностью по отношению к скоту и орудиям, как и рабский труд. Правда, арендатор имел при этом еще собственное хозяйство, но оно было так ничтожно, что у него едва хватало средств на поддержание жизни. Арендная плата, выплачиваемая натурой, была определена в таких размерах, что колон отдавал — за покрытием необходимых потребностей — почти весь продукт своему господину. Нищету колонов можно сравнить с нищетой мелких арендаторов Ирландии или Южной Италии, где продолжает существовать такая система производства. Но для населения земледельческих местностей настоящего времени остается еще возможность выселения в страны с процветающей промышленностью. Колоны Римской империи не имели этого выхода. Промышленность тогда только в очень незначительной степени занималась производством средств производства, главным же образом она производила предметы роскоши. Вместе с уменьшением прибавочного продукта, получавшегося владельцами горных рудников и латифундий, регрессировала и промышленность в городах, население которых быстро уменьшалось.
        Но одновременно с этим уменьшалось и сельское население. Мелкие арендаторы не могли содержать больших семей. Доходов от их участков даже в нормальное время едва хватало, чтобы прокормить их самих. Неурожаи находили их без всяких запасов хлеба или денег, чтобы купить все необходимое. В таких случаях нужда и голод особенно сильно свирепствовали и разрежали ряды колонов, особенно их детей. Точно так же как в течение последнего столетия уменьшалось постоянно население Ирландии, так уменьшалось и население Римской империи.
        «Вполне понятно, — говорит Гартман, — что экономические причины, которые вызвали уменьшение народонаселения во всей Римской империи, больше всего давали себя чувствовать в Италии, и в особенности сильно в Риме. Мы можем принять, что при Августе Рим имел около миллиона жителей и сохранял это число в течение первого столетия после Р. X. Затем, в эпоху Северов, число это уменьшилось до 600 000 и позднее упало в еще более сильной степени».
        В своей прекрасной работе «Экономическое развитие древнего мира» (1895 г.) Эдуард Мейер дает в особом приложении картину отношений, сложившихся в одном маленьком городе на Эвбее, картину, набросанную Дионом Хризостомом (родился в 50 г. после Р. X.) в его седьмой речи. Обезлюдение империи изображается там в ярких красках:
        «Вся окрестность представляет городскую область, в податном отношении подчиненную городу. Вся земля находится почти исключительно во владении богатых людей, которым принадлежат обширные имения, состоящие из пахот и лугов. Но все это совершенно запущено. "Почти две трети нашей области, — говорил один гражданин на народном собрании, — не обрабатывается, потому что мы мало заботимся об этом и имеем слишком мало народа. Я сам имею столько же моргенов, как и любой землевладелец, не только в горах, но и на равнине, и если бы я нашел кого-нибудь, кто обрабатывал бы мою землю, я не только отдал бы ее даром, но и с удовольствием приплатил бы ему деньгами. Теперь запустение начинается прямо у городских ворот, земля совершенно запустела и являет такое печальное зрелище, как будто она расположена в глубине пустыни, а не у ворот города. Напротив, внутри стен городская земля большей частью засевается и запускается под луг. Гимназию превратили в пахотную землю, так что Геркулес и другие статуи богов и героев летом скрываются в колосьях, а на рынке тот самый оратор, который говорил до меня, пасет свой скот. Такое же зрелище можно видеть около всех общественных учреждений, и иностранцы, приезжающие к нам, смеются над городом или сожалеют его.
        В соответствии с этим в городе пустуют многие дома, а население явственно уменьшается. У кафарских скал живет несколько рыбаков, кругом же на далекое пространство нет ни одной души. Когда-то вся земля принадлежала богатому гражданину, который владел стадами лошадей и рогатого скота, многими лугами, прекрасными полями и всякого рода другим имуществом. Из-за его богатства он по приказанию императора был убит, стада были угнаны, в том числе и скот, принадлежавший его пастуху, и с тех пор вся земля остается без обработки. Только два пастуха, свободные люди и граждане города, остались и кормятся теперь охотой, занимаясь еще немного обработкой земли и садоводством…"
        Условия, которые рисует здесь Дион — а та же картина встречается в Греции повсюду уже в самом начале императорского периода, — являются теми же самыми, которые в течение ближайших столетий развились в Риме и его окрестностях и до сих пор еще накладывают свою печать на Кампанию. И тут дошло наконец до того, что города совершенно исчезали, а земля на далекое пространство лежала без обработки и служила только для пастьбы скота (в некоторых местностях на склонах гор для виноделия), пока наконец обезлюдел сам Рим, пустовавшие дома обваливались, как и общественные постройки, а на форуме и Капитолии паслись стада. Такие же условия начали развиваться в нашем (девятнадцатом) столетии в Ирландии и бросаются в глаза всякому, кто приезжает в Дублин или путешествует по Ирландии.
        Одновременно с этим понижалось и плодородие почвы. Стойловое кормление скота было мало развито, и оно должно было еще больше уменьшиться при рабском хозяйстве, потому что последнее обусловливало грубое обращение со скотом. А без стойлового кормления нельзя получить навоз. Без сильного удобрения и интенсивной обработки у почвы отнимали как раз то, что она должна была давать. Только на лучших землях такая культура приносила выгодные урожаи. Но число таких земель становилось тем меньше, чем старее была культура, чем больше высасывалась почва.
        Нечто аналогичное мы видели еще в девятнадцатом столетии в Америке, где, при господстве рабского хозяйства в южных штатах, земля также не удобрялась и быстро истощалась, так что применение рабского труда было прибыльно только на лучших землях. Рабское хозяйство могло там держаться только тем, что оно все больше передвигалось на запад и захватывало все новые земли, оставляя за собой истощенные и запустелые поля. То же самое мы встречаем и в Римской империи, в этом заключается одна из причин постоянного земельного голода ее властителей и их стремления добывать путем войны новые земли. Уже в начале императорской эпохи Южная Италия, Сицилия, Греция почти совершенно запустели.
        Истощение почвы и растущий недостаток в рабочей силе, а кроме того, и нерациональное применение их — все это не могло не привести к постоянному уменьшению продукта почвы.
        Одновременно с этим уменьшились и средства страны для покупки жизненных припасов за границей, запасы золота и серебра истощались, потому что, как мы уже видели, рудники, вследствие недостатка в рабочей силе, становились непроизводительными. А из имевшихся запасов золота и серебра все большая часть уходила за границу — частью в Индию и Аравию на покупку предметов роскоши для оставшихся еще богачей, главным же образом для уплаты соседним варварским племенам. Мы видели уже, что солдаты все больше рекрутировались из среды варваров. Все больше увеличивалось число тех из них, которые свое жалованье или остаток его по истечении срока службы уносили с собой за границу. Чем больше уменьшалось военное могущество империи, тем больше старались утихомирить этих опасных соседей, а эта цель лучше всего достигалась уплатой богатой дани. Если это не удавалось, то варвары очень часто вторгались в пределы империи, чтобы производить грабежи. Это также лишало империю части ее богатств.
        Последние остатки этих богатств были растрачены в усилиях спасти их. Чем больше падала военная готовность жителей империи, чем реже вступали они в ряды войска, чем больше увеличивалось число иностранцев в нем, чем сильнее становился натиск враждебных народов, следовательно, чем сильнее возрастал спрос на наемников одновременно с уменьшением их предложения, тем выше становилась плата, которую приходилось платить им. «Со времени Цезаря она составляла ежегодно 225 динариев (196 марок), и, кроме того, каждый воин ежемесячно получал 2/3 медимна (медимн — 54 литра) зерна, т. е. четыре модия, а позднее даже пять модиев. Раб, который питался только хлебом, получал ежемесячно столько же. При умеренности жителей южных стран хлебом можно было удовлетворить большинство потребностей. Домициан повысил плату до 300 динариев (261 марка). При позднейших императорах военным выдавалось безвозмездно и оружие. Септимий Север и позже Каракалла повысили еще больше жалованье».
        При этом покупательная сила денег была тогда гораздо выше, чем теперь. Так, Сенека во времена Нерона думал, что философ может прожить на полсестерция (11 пфеннигов) в день. 40 литров вина стоили 25 пфеннигов, ягненок — от 40 до 50 пфеннигов, овца — 1,5 марки. «Мы видим, — пишет Эрнст, — что при таких ценах жалованье римского легионера было очень велико. Кроме того, он, при вступлении на престол нового императора, получал подарки, а в такое время, когда чуть не каждые два месяца солдатами выставлялся новый император, это составляло немалый доход. По окончании срока службы легионер получал увольнительный дар, составлявший во времена Августа 3000 динариев (2600 марок). Калигула уменьшил его наполовину, но Каракалла опять повысил его до 5000 динариев (4350 марок)».
        К тому же и контингент постоянной армии должен был увеличиваться по мере того, как со всех сторон умножались нападения на границы империи. Уже во времена Августа он составлял 300 000 человек, а позже — вдвое больше.
        Это колоссальные цифры, особенно если мы вспомним, что, соответственно тогдашнему состоянию сельского хозяйства, население империи было очень редко и прибавочный продукт, доставляемый его трудом, был невелик. По данным Белоха, население всей Римской империи, которая была в четыре раза обширнее современной Германии, составляло в эпоху Августа около 55 миллионов. Италия, которая одна теперь имеет 33 миллиона, тогда насчитывала едва 6 миллионов. И эти 55 миллионов, при их примитивной технике, должны были содержать армию такую же большую, как и та, которая составляет гнетущее бремя для современной Германской империи, несмотря на огромный технический прогресс, — армию навербованных наемников, которые оплачивались несравненно лучше, чем современные немецкие солдаты.
        И в то время как население уменьшалось и беднело, бремя милитаризма росло все больше и больше.
        Это объясняется двумя причинами, которые завершали экономическую катастрофу.
        На обязанности государства тогда лежали главным образом две задачи: военное дело и строительная часть. Если государство хотело увеличить расходы на первое, не повышая при этом налогов, оно должно было запустить вторую. Так это и случилось. В эпоху богатства и больших избытков труда многочисленных рабов было богато также и государство: оно было в состоянии тогда возводить большие постройки, которые служили не только для роскоши, религии и гигиены, но имели также большое значение и для экономической жизни. При помощи огромных масс человеческого материала, которыми распоряжалось государство, оно могло воздвигать не только колоссальные постройки, теперь еще вызывающие наше удивление: храмы и дворцы, водопроводы и клоаки, но и устроить сеть великолепных дорог, которые связывали Рим с самыми отдаленными уголками империи и представляли могучее средство экономического и политического объединения и международных сношений. Кроме проведения этих дорог оно предпринимало целый ряд оросительных и осушительных работ. Постройка и содержание различных сооружений для осушения понтийских болот были предметом постоянной заботы властителей Рима. Все эти сооружения совершенно исчезли, так что теперь еще вся область болот и их окрестностей представляет собой бесплодную пустыню.
        С ослаблением финансовой силы империи ее властители скорее соглашались отказаться от поддержки этих сооружений, чем ограничить расходы на милитаризм. Колоссальные постройки превратились в колоссальные руины, которые исчезали все быстрее потому, что при увеличивающемся недостатке в рабочей силе строители предпочитали доставать материал для всяких новых построек путем ломки старых зданий, вместо того чтобы добывать его из каменоломен. Этот метод принес больше вреда античным произведениям искусства, чем все опустошения вандалов и других варваров. По этому поводу Гиббон замечает: «Зритель, бросающий печальный взгляд на руины старого Рима, невольно поддается искушению и посылает проклятие по адресу готов и вандалов за то дело разрушения, для которого у них не было ни силы, ни даже желания. Военная гроза могла снести несколько высоких зданий, но разрушение, которое подкопало основы всех этих грандиозных построек, шло медленным и постоянным шагом в течение десяти столетий… Памятники консульского или императорского величия не служили уже больше предметом почитания как бессмертная слава великого города, на них смотрели как на неисчерпаемый запас камней, которые было легче и дешевле доставить, чем камни из отдаленных каменоломен».
        Но не только произведения искусства подверглись разрушению. Та же судьба постигла и все публичные сооружения, служившие экономической жизни или гигиеническим целям: дороги и водопроводы. Это разрушение, само являвшееся следствием всеобщего экономического упадка, в свою очередь, также способствовало его ускорению. Военные тяготы, несмотря на все это, продолжали расти, они становились все более невыносимыми и должны были окончательно довершить этот процесс разрушения. Общественные повинности — натуральные подати, личные повинности, денежные налоги — оставались без изменения или увеличивались, тогда как население и богатство уменьшались. На отдельного гражданина наваливалось все более тяжкое государственное бремя. Каждый старался свалить его на более слабые плечи. Труднее всего приходилось несчастным колонам: печальное положение их становилось отчаянным, как об этом свидетельствуют многочисленные бунты, например, восстание багаудов, галльских колонов, которые в первый раз восстали при Диоклетиане, в 285 г. после Р. X., но после первых успехов были побеждены. Но еще в течение целого столетия непрерывные бунты указывали на степень их нищеты.
        В то же время падали все ниже и другие классы населения, хотя и не в такой степени, как колоны. Фиск отнимал все, что мог найти, варвары не могли грабить хуже, чем государство. Общество охвачено было процессом всеобщего разложения, и все ярче проступали нежелание и неспособность отдельных его членов делать даже крайне необходимое для общества и друг для друга. То, что прежде регулировалось обычаем и экономической нуждой, теперь вынуждалось властью государства. Со времени Диоклетиана число этих принудительных законов увеличивается. Одни из них прикрепляли колона к земле и превращали его в крепостного, другие обязывали землевладельцев принимать участие в городской администрации, обязанности которой сводились главным образом к взиманию налогов для государства, или вынуждали ремесленников объединяться в принудительные союзы и доставлять свои услуги и товары по установленным ценам. А вместе со всем этим росла и увеличивалась правительственная бюрократия, которая должна была блюсти исполнение всех этих законов.
        Бюрократия и армия, одним словом государственная власть, становились, таким образом, во враждебное положение не только по отношению к эксплуатируемым, но и к эксплуатирующим классам. Даже для последних государство все больше превращалось из учреждения, охраняющего и доставляющего выгоды, в учреждение, занимавшееся грабежом и опустошением. Вражда к государству… росла с каждым днем; даже на владычество варваров смотрели как на избавление, именно к ним, свободным крестьянам, все больше бежало население пограничных областей; в них в конце концов начинали видеть спасителей, избавителей от господствовавшего общественного и государственного порядка, и принимали их с открытыми объятиями.
        Вот что писал об этом христианский писатель умиравшей Римской империи Сальвиан в своей книге «De guber-natione dei»:
        «Большая часть Галлии и Испании перешла в руки готов, и живущие там римляне имеют только одно желание — не стать опять римскими гражданами. Я удивлялся бы тому, что не все бедняки и нуждающиеся бежали туда, если бы я не знал, что они не хотят бросить свой скарб и семью. А мы, римляне, еще удивляемся, что не можем победить готов, когда мы сами охотнее живем среди них, чем у нас дома».
        Переселение народов, наводнение Римской империи полчищами грубых германцев вовсе не являлось преждевременным разрушением цветущей высокой культуры, оно представляло, наоборот, заключительный фазис процесса разложения умирающей культуры и начало нового культурного подъема, который, правда, в течение целого ряда столетий совершался очень медленно и неуверенно.
        В течение четырех столетий, от основания римской императорской власти Августом и до великого переселения народов, создавалось христианство: в то самое время, которое начинается кульминационным пунктом блестящего развития, достигнутого античным миром, колоссальной и опьяняющей концентрацией богатства и могущества в немногих руках, величайшей нищетой рабов, разоряющихся крестьян, ремесленников и люмпен-пролетариев, в то самое время, которое начинается крайне резкой противоположностью классов и мрачной классовой ненавистью и кончается полным обеднением и отчаянием всего общества.
        Все это наложило свою печать на христианство, все это оставило на нем свои следы.
        Но оно несет на себе еще следы других влияний, возникших из политической и общественной жизни, развившейся на почве изображенного выше способа производства и еще более усиливавшей его действие.

    Глава 2. Политический строй

    1. Государство и торговля

        Рядом с рабством в античном мире существовали еще два метода эксплуатации, которые также достигли наивысшего пункта своего развития ко времени возникновения христианства и до крайней степени обострили классовые противоположности, чтобы затем еще больше ускорить упадок общества и государства: это — ростовщичество и грабеж покоренных провинций завоевательной центральной властью. Оба метода были самым тесным образом связаны с характером тогдашнего государственного устройства, так сильно переплетавшегося с экономикой, что мы уже неоднократно упоминали о нем при изображении основ государства и общества, т. е. господствовавших тогда условий производства.
        Прежде всего мы должны поэтому характеризовать в кратких чертах античное государство. Античная демократия никогда не выходила за пределы городской общины или волости. Волость составлялась из одной или нескольких деревень, которые сообща занимали область и управляли ею. Это совершалось при помощи прямого народного законодательства, собрания всех обладавших правом голоса членов волости. Уже это одно предполагало, что размеры общины, или марки, невелики. Область ее могла быть ровно настолько обширна, чтобы каждый член ее без особенных трудностей и убытков для себя мог попасть на народное собрание. Развить демократическую организацию за эти пределы античному миру не удалось. Для этого отсутствовали необходимые экономические и технические предпосылки. Только современный капитализм с книгопечатанием и почтой, с прессой, железными дорогами, телеграфом создал современные нации, являющиеся уже не простыми соединениями людей, связанных только общностью языка, как античные, а крепкими политическими и экономическими организмами. Этот процесс в главных его чертах закончился лишь в девятнадцатом столетии. Только Англия и Франция благодаря особым условиям сумели еще раньше стать нациями в современном смысле и создать национальный парламентаризм, основу демократии в более широких рамках, чем античная община. Но и в названных странах это оказалось возможным только благодаря руководству двух крупных общин, Лондона и Парижа, и еще в 1848 г. национальное, демократическое движение было главным образом движением отдельных выдающихся общин — Парижа, Вены, Берлина.
        В античном мире с его менее развитыми средствами сообщения демократия ограничивалась тесными рамками общины. Правда, сношения между странами, расположенными у Средиземного моря, уже в первом столетии нашей эры достигли наконец таких размеров, что два языка, греческий и латинский, приобрели международное значение. Но, к несчастью, это случилось как раз в такое время, когда демократия и вообще политическая жизнь начали исчезать, — к несчастью, говорим мы, но не в силу несчастной случайности. Развитие обмена и сношений между общинами в то время необходимо было связано с такими условиями, которые действовали убийственно на развитие демократии.
        В наши задачи не входит доказательство этого положения для стран Древнего Востока, где демократия, ограниченная рамками общины, стала основой своеобразного деспотизма. Мы теперь желаем рассмотреть только особенный процесс развития греческого и римского мира и притом на одном лишь примере — общины Рима. В его истории тенденции античного развития проявляются особенно, ярко, потому что оно совершается тут быстрее и в более колоссальных размерах, чем в истории какой-либо другой городской общины античного мира. Но всюду действовали одни и те же тенденции, хотя часто с меньшим блеском и в более мелком масштабе.
        Распространение каждой марки, или общины, имело свои узкие границы, дальше которых оно не шло. Благодаря этому различные общины оставались почти равносильными, пока господствовало чистое крестьянское хозяйство. Кроме того, на этой стадии развития не было особенных поводов к вражде и соперничеству, так как почти каждая община сама производила все, в чем она нуждалась, разве только мог почувствоваться недостаток в земле, когда население быстро росло. Но рост населения не мог вести к расширению общины. Последняя не могла приобрести такие размеры, чтобы члены ее не могли без особенных трудностей и промедления попасть на законодательное народное собрание. Если действительно вся пригодная для обработки земля была уже занята, то излишек способной носить оружие молодежи поднимался с места, чтобы переселиться в другую область и основать новую общину, изгоняя при этом другие, слабые народности или оседая в таких местностях, где господствовал еще более низкий способ производства и где поэтому, при более редком населении, имелась еще свободная земля.
        Таким образом, между отдельными общинами сохранялось почти полное равенство. Но это совершенно изменилось, как только рядом с крестьянским хозяйством начала развиваться торговля.
        Мы видели уже, что товарный обмен возникает очень рано. Начатки его прослеживаются уже в каменном веке. В местностях, где легко было добывать какое-либо сырье, в других местах встречавшееся очень редко или вовсе не встречавшееся, предложение его, вполне естественно, превышало спрос. Кроме того, там развивались навыки и искусство в добывании и обработке этих материалов. Жители отдавали избытки своим соседям в обмен на другие продукты. При помощи такой меновой торговли некоторые продукты, переходя от одного племени к другому, проделывали огромный путь. Предварительным условием этой торговли был кочевой образ жизни отдельных племен, которые при своих передвижениях часто сталкивались друг с другом и обменивались в таких случаях своими излишками.
        Эти случаи прекратились, когда люди стали оседлыми. Но потребность в товарном обмене в силу этого еще не прекратилась. В особенности должна была расти потребность в орудиях или материале, из которого они изготовлялись и который имелся лишь в немногих местах, а потому мог быть получен только путем обмена. Чтобы удовлетворить эту потребность, образовался особый класс номадов, купцы. Это были либо кочевые племена, занимавшиеся разведением скота и перевозившие на своих вьючных животных товары из тех местностей, где они находились в изобилии и были дешевы, в другие, где они встречались редко и ценились высоко, или рыболовы, которые на своих судах плавали вдоль берегов или отваживались переплывать от одного острова к другому. Но чем больше расцветала торговля, тем больше она побуждала заняться ею и земледельцев. Однако землевладение обыкновенно сохраняет высокомерное презрение к торговле: римская аристократия считала приличным занятием только ростовщичество, а не торговлю. Это, впрочем, не мешало и землевладельцам извлекать большие прибыли из торговли.
        Торговля пробивает себе специальные дороги, по которым сношения совершаются особенно живо. Общины, лежащие на таких дорогах, получают необходимые им товары легче, чем другие, и, кроме того, находят в купцах покупателей своих продуктов. Некоторые пункты, которые нельзя миновать или обойти, особенно если они укреплены от природы, дают возможность своим жителям, т. е. землевладельцам, задерживать купцов, чтобы вытянуть из них что-нибудь, обложить их пошлинами. С другой стороны, имеются также пункты, которые становятся базами, где товары должны быть перегружены, например гавани или перекрестные пункты различных дорог, где купцы большими массами собираются с различных сторон и где товары сохраняются в течение долгого времени.
        Все эти общины, естественные условия которых способствуют развитию их товарного обмена, необходимо расширяются за пределы крестьянской общины. И если население последней скоро встречает в своем росте определенную границу в размерах ее площади и ее плодородия, то население торгового города становится независимым от плодородия ее области и может потому быстро увеличиваться. Товары, которыми располагает такая община, дают ей средства, чтобы купить все, что ей нужно, а следовательно, и жизненные припасы. Вместе с торговлей орудиями сельского хозяйства, сырьем и орудиями производства, предметами роскоши развивается также и торговля жизненными припасами для горожан.
        А развитие самой торговли не встречает таких определенных границ: по самой природе своей она стремится выйти за раз достигнутые пределы, она ищет все новых заказчиков, новых производителей, все новые и новые местонахождения редких металлов, промышленные страны и потребителей для их продуктов. Так, финикияне уже очень рано выбрались из Средиземного моря на север до самой Англии, а на юге они обогнули уже мыс Доброй Надежды. Моммзен пишет:
        «Невероятно рано находим мы их на Кипре и в Египте, в Греции и Сицилии, в Африке и Испании, даже на Атлантическом океане и на Северном море. Их торговая сфера простирается от Сьерра-Леоне (в Западной Африке) и Корнуолла (в Англии) на западе до Малабарского берега (в Ост-Индии) на востоке. Через их руки проходят золото и жемчуг Востока, тирский пурпур, рабы, слоновая кость, шкуры львов и пантер из внутренней Африки, арабские курения, полотно из Египта, гончарные изделия и благородные вина из Греции, кипрская медь, испанское серебро, английское олово, эльбское железо».
        В торговых городах очень охотно селятся ремесленники. Ведь только торговый город впервые создает для многих ремесел рынок, в котором они нуждаются для своего развития: с одной стороны, купцы, ищущие товаров, а с другой — селяне из окрестных деревень, направляющиеся в базарные дни в город, чтобы продать съестные припасы и купить орудия труда, оружие и украшения. Кроме того, торговый город обеспечивает ремесленникам необходимый приток сырья, без которого они не могут заниматься своим промыслом.
        Но рядом с купцами и ремесленниками в городской общине возникает также класс богатых землевладельцев. Члены общины, имеющие дома на городской земле, богатеют, потому что на землю усиливается спрос со стороны новых поселенцев, она приобретает стоимость, все больше поднимается в цене. Они выигрывают также и потому, что среди товаров, привозимых купцами, находятся, как мы уже видели раньше, также рабы. Отдельные семьи землевладельцев, которые в силу тех или других причин поднялись над обычным крестьянским уровнем, получают теперь не только возможность, путем покупки рабов, расширить свое земледельческое хозяйство, но и вести его исключительно при помощи рабов, а сами они переселяются в город и посвящают себя городским делам, управлению городом или войне. Такой землевладелец, до того времени живший в своем поместье в окрестностях города, может теперь построить себе в городе другой дом, в котором он и селится. Свою экономическую силу и общественное положение землевладельцы этой категории по-прежнему черпают из своего землевладения и сельского хозяйства. Они становятся при этом горожанами и увеличивают городское население при посредстве своего домашнего хозяйства, которое со временем, при помощи рабов, может принять, как мы видели раньше, очень крупные размеры.
        Так растут население и богатство торгового города. А вместе с могуществом растут также его воинственный дух и страсть к эксплуатации. Торговля далеко не отличается мирным характером, как считают буржуазные экономисты, и в особенности воинственной она являлась на первых ступенях своего развития. Торговля и транспортное дело не были еще дифференцированы. Купец не мог, как в настоящее время, оставаться в своей конторе, получать письменные поручения своих заказчиков и исполнять их при помощи железных дорог, пароходов и почты. Он должен был сам доставлять товары на рынок, а это требовало мужества и силы. Приходилось иногда месяцами, а часто годами странствовать вдали от родины, пробираться пешком или на лошади через непроходимые пустыни или носиться по бурному морю на маленьких открытых суднах. Эти тяготы ничуть не уступали тяготам войны, и переносить их могли только сильные люди.
        Опасности путешествия были не менее велики, чем опасности войны. Бури и подводные камни, песчаные вихри, голод или жажда, ледяной холод или тропический зной — все это должен был изведать купец. Но не только стихия грозила ему на каждом шагу. Драгоценные сокровища, которые вез с собою купец, представляли добычу, манившую всякого, кто был достаточно силен, чтобы завладеть ею. Если первоначально торговля велась между отдельными племенами, то позже она производилась только большими артелями, караванами на суше, торговыми флотилиями на море. И каждый член такой артели должен был быть вооружен с головы до ног и готов отстаивать с оружием в руках свое имущество. Так торговля становилась школой, в которой воспитывался воинственный дух.
        Но если массы товаров, которые возил с собою купец, заставляли его развивать военную силу для их защиты, то, с другой стороны, эта же самая военная сила служила для него часто побуждением пускать ее в ход для нападения. Торговая прибыль возникала потому, что дешево покупали и дорого продавали. А самый дешевый способ приобретения был, бесспорно, тот, когда то, что хотели иметь, брали без всякого вознаграждения. Поэтому вначале разбой и торговля были тесно связаны друг с другом. Если купец чувствовал себя более сильным, то он легко превращался в разбойника, когда он видел легкую добычу,—
        и далеко не самой малоценной добычей был в том числе сам человек.
        Но купец нуждался в военной силе не только для того, чтобы возможно дешевле покупать и грабить, он нуждался в ней еще и для того, чтобы не пускать конкурентов на рынки, которые он посещал. Чем больше покупателей, тем выше цены товаров, которые ему нужно купить, и чем больше продавцов, тем ниже цены товаров, которые он доставлял на рынок, тем, стало быть, меньше разность между покупной ценой и продажной, т. е. прибыль.
        Как только рядом друг с другом возникает несколько торговых городов, между ними сейчас же вспыхивают войны. Победителя при этом увлекает надежда не только устранить лишнего конкурента, но и превратить его из источника убытков в источник прибыли. Этого достигали или самым радикальным путем, который, правда, нельзя было повторять часто, — полным разграблением враждебного города и продажей его жителей в рабство, или менее радикальным способом, который можно было повторять из года в год, — присоединением побежденного города в качестве «союзника», обязанного ежегодно доставлять подати и солдат и воздерживаться от причинения убытков конкуренту.
        Отдельные города, пользовавшиеся благоприятным географическим положением или в силу других условий, могли таким путем объединить многие другие города в один государственный организм. При этом, конечно, в каждом из этих городов могло сохраняться демократическое устройство. Но совокупность этих городов — государство управлялось не демократически, так как победоносный город управлял один, а все остальные города должны были подчиняться, не имея ни малейшего влияния на законодательство и управление государством.
        В Греции мы находим в большом числе такого рода города-государства; самым могущественным из них были Афины. Но ни один из победоносных городов не был настолько силен, чтобы на долгое время покорить все другие, раз навсегда покончить со своими соперниками. Поэтому история Греции представляет вечную войну отдельных городов и городов-государств друг с другом, которая только изредка прерывалась совместным отпором общему врагу. Эти войны неимоверно быстро ускорили упадок Греции, как только проявились уже изображенные последствия рабовладельческого хозяйства. Смешно, конечно, как это делают некоторые ученые, разражаться по этому поводу благородным негодованием. Борьба с конкурентами необходимо связывается с торговлей. Формы этой борьбы меняются, но она неизбежно принимает форму войны там, где друг другу противостоят суверенные торговые города. Саморасчленение Греции было поэтому неизбежно, как только торговля начала делать ее города могущественными и богатыми.
        Но конечной целью всякой конкуренции является исключение или подавление конкурента, монополия. Ни один греческий город не имел для этого достаточно сил, даже могущественные Афины. Это удалось италийскому городу. Рим стал властителем всего культурного мира вокруг берегов Средиземного моря.

    2. Патриции и плебеи

        Впрочем, конкуренция с соперниками не является еще единственной причиной войны для большого торгового города. Там, где область их граничит с сильными крестьянами, в особенности же с горными крестьянами, занимающимися скотоводством, не привязанными к земле и привыкшими к кровопролитию, к охоте, этой школе войны, — там богатство большого города легко возбуждает жадность крестьян. Мимо маленьких городов, служащих только местной торговле маленького округа, эти крестьяне могут еще проходить равнодушно, но сокровища, собранные в большом торговом центре, соблазняют их и побуждают собираться массами для разбойнического нападения на богатую общину. С другой стороны, последняя в свою очередь старается расширить свою территорию и число своих подданных. Мы видели уже, как, в силу роста городской общины, в ней образуется обширный рынок для продуктов сельского хозяйства, как земля, производящая товары для города, приобретает стоимость, как в силу этого зарождается страсть к приобретению новой земли и рабочей силы, которая необходима для обработки вновь приобретенной земли в пользу ее завоевателей. Отсюда непрерывная война между большим городом и окружающими его крестьянскими племенами. Если победа остается на стороне последних, то город предается грабежу и вынужден начинать все сначала. Если, наоборот, побеждает город, то он отнимает у побежденных крестьян большую или меньшую часть их земли, чтобы отдать ее своим землевладельцам, которые иногда селят на ней своих безземельных сыновей, в большинстве же случаев обрабатывают завоеванную землю при помощи обязательного труда, доставляемого теми же самыми покоренными крестьянами, — в форме ли арендаторов, крепостных или рабов. Иногда применяется более мягкий метод: покоренное население не только не порабощается, но принимается даже в ряды граждан победоносного города, конечно, не полноправных, собрание которых управляет всеми делами города и государства, а граждан второго разряда, пользующихся полной свободой и защитой государства, но не принимающих никакого участия в его управлении. В таких новогражданах город нуждался тем сильнее, чем больше становились, вместе с ростом его богатства, военные тяготы, чем меньше семьи старограждан в состоянии были доставлять необходимое число милиционеров. Но военная служба и права гражданства первоначально были тесно связаны друг с другом. Если желали быстро увеличить число воинов, приходилось принимать в государственный союз новых граждан. Рим и потому еще достиг своего могущества, что он не скупился предоставлять права гражданства не только новым поселенцам, но и соседним покоренным общинам.
        Число таких новограждан можно было увеличивать в любое время. Для них не существовало тех пределов, которые ограничивали число старограждан. Пределы эти были отчасти технического свойства. Если управление государством принадлежало собранию старограждан, то это собрание не могло принимать такие размеры, которые исключали возможность ведения дел. Граждане не могли также жить слишком далеко от места собрания, иначе они не могли попасть на него в определенные сроки без ущерба для своего хозяйства. Новограждане не знали таких забот. Даже там, где им предоставляли некоторые политические права, даже — что случалось очень редко — право голоса в собрании граждан, не было никакой необходимости — по крайней мере с точки зрения старограждан, — чтобы новограждане имели всегда возможность принимать участие в этих собраниях. Старограждане предпочитали оставаться в своей среде.
        Итак, пределы, ограничивавшие число старограждан, не существовали для числа новограждан.
        Наоборот, число последних можно было увеличивать в любых размерах, свои границы оно находило только в размерах государства и его потребности в надежных солдатах. Ибо даже там, где покоренные провинции должны были поставлять рекрутов, армия нуждалась в ядре, которое делало ее надежным орудием, а такое ядро могло быть составлено только при наличии прочного контингента солдат-граждан.
        Таким образом, вместе с ростом города возникает вторая форма недемократической организации государства. Если, с одной стороны, крупная городская община становится абсолютным повелителем многочисленных общин и провинций, то, с другой стороны, в среде граждан самой общины, распространившейся далеко за пределы старой марки, возникает противоположность между полноправными, или старогражданами (патрициями), и новогражданами (плебеями). Как одним, так и другим способом из демократии развивается аристократия, но не при помощи суживания круга полноправных граждан, не путем возвышения кучки привилегированных над остальной массой граждан. Наоборот, аристократия образуется, потому что государство растет, а круг граждан остается неизменным, так что все новые элементы, входящие в старую общину или становящиеся ее членами, остаются неполноправными или вовсе бесправными.
        Но эти два пути развития аристократии из демократии не идут в одном и том же направлении. Одна форма эксплуатации и господства в государстве привилегированного меньшинства, господство одной общины во всем государстве, может, как это показывает нам пример Рима, все больше разрастаться, и она должна расти, пока государство сохраняет свои жизненные силы и не рушится под напором более могущественного. Иное дело — политическое бесправие новограждан. Пока последние состояли почти исключительно из крестьян, они относились к отсутствию прав более или менее индифферентно. При значительном расстоянии их участков от города они большей частью не в состоянии уходить рано утром из своих жилищ, днем присутствовать на собрании граждан на городском форуме и только вечером попадать домой. Кроме того, с ростом государства его внешние и внутренние дела все более усложняются, политика и военное дело превращаются в занятия, требующие предварительных знаний, которые крестьянину недоступны. Он очень мало разбирается во всех вопросах, которые решаются на политических собраниях города, и не чувствует поэтому сильной потребности завоевать себе право участия в них.
        Но новограждане рекрутировались не только из крестьян. Иностранцы, переселявшиеся в город и приносившие ему пользу, получали право гражданства. Покоренные местности, получившие право гражданства, охватывали не только деревни, но и города с ремесленниками и купцами, а также крупными землевладельцами, которые кроме сельского дома имели еще собственный дом в городе. Получив права римского гражданства, они стремились переселиться из маленького города в крупный, где они теперь пользовались всеми правами и где они могли найти более легкий заработок и больше развлечений. Одновременно с этим, уже изображенным нами способом, война и рабское хозяйство экспроприировали все больше крестьян. Лучшим убежищем для последних являлся опять-таки крупный город, гражданами которого они были. В его стенах они старались найти себе пропитание, как ремесленники или носильщики, кабатчики, лавочники или даже только как нахлебники какого-нибудь богатого господина, готовые, в качестве его клиентов, на всякого рода услуги — настоящие люмпен-пролетарии.
        Все эти элементы имели гораздо больше времени и возможностей, чем крестьяне, вмешиваться в городскую политику, следствия которой они испытывали на себе и более осязательно, и более непосредственно. Они были живо заинтересованы в том, чтобы приобрести влияние на эту политику, поставить на место собрания старограждан собрание всех граждан и завоевать для последнего право выбора государственных должностных лиц и законодательное право.
        С разрастанием города число этих элементов все больше увеличивалось, тогда как круг старограждан не расширялся. Последний становился относительно все более слабым, тем более что он не располагал военной силой, обособленной от гражданства, так как новограждане были такими же воинами, как и старограждане, и имели собственное оружие, которым они умели владеть. Таким образом, во всех этих городах разгорается ожесточенная классовая борьба между старогражданами и новогражданами, борьба, которая обыкновенно рано или поздно кончается победой последних, т. е. демократии. Но эта демократия, в сущности, является только расширением старой аристократии, так как эксплуатация и бесправие провинций, не имеющих прав гражданства, продолжают существовать и дальше. Часто случалось даже, что область, а иногда и степень эксплуатации провинций увеличивались как раз в то время, когда в господствующей общине все больше и больше побеждала демократия.

    3. Римское государство

        Все эти конфликты, характеризующие каждый расцветающий город античного мира, мы встречаем в полном разгаре и в Риме, в ту эпоху, когда он выступает на историческую арену. Его географическое положение было очень выгодно. Он лежит на Тибре, сравнительно далеко от морского побережья, но в то время это обстоятельство, при малых размерах морских судов, не служило препятствием для развития морской торговли. В некоторых отношениях это являлось даже преимуществом, потому что дальше, в глубине страны, не было морских пиратов и морской стихии, как на побережье. Недаром ведь многие из старых крупных торговых городов расположены не прямо у моря, а на берегу судоходных рек, сравнительно далеко от их устья — Вавилон и Багдад, Лондон и Париж, Антверпен и Гамбург.
        Город Рим был основан на том месте, где к судоходному Тибру примыкают два холма. Укрепив их, можно было обеспечить защиту и охрану складов ввозимых и вывозимых товаров. Местность, в которой возник Рим, была малокультурная, чисто крестьянская, но к северу и югу от нее лежали экономически развитые области Этрурия и Кампания с развитыми промышленностью, торговлей и сельским хозяйством, основанным уже на рабском труде. А из Африки сюда являлись карфагеняне, стоявшие на такой же высокой ступени развития, как этруски и греческие поселенцы в Южной Италии.
        Это географическое положение создавало для Рима своеобразную двойственную позицию. По отношению к ближайшим соседям, латинам и вольскам, торговый город являлся представителем высшей культуры, сравнительно же с более отдаленными соседями, с этрусками и италийскими греками, римляне были отсталым крестьянским народом. Действительно, сельское хозяйство, несмотря на развитие торговли, оставалось для римлян главным занятием. Живя далеко от моря, они ничего не смыслили в мореплавании и судостроении. Они предоставляли иностранным купцам и морякам являться к ним и вести торговлю. Такое положение сохранилось и позже. Этим отчасти объясняется, почему в эпоху Цезаря и его преемников, следовательно в эпоху возникновения христианства, евреи составляли в Риме такую сильную колонию. Так и в наше время почти вся торговля в Константинополе находится преимущественно в руках иностранцев, а не турок.
        Чем больше расцветал благодаря торговле Рим, тем чаще он вступал в столкновение со своими соседями. Рынок, открытый торговлей для жизненных припасов, вызывал в римских землевладельцах стремление расширить свое землевладение на счет соседей, тогда как последние в свою очередь с завистью смотрели на богатство города. С другой стороны, все больше разгоралась конкуренция с этрусскими городами. Молодому государству пришлось выдержать многочисленные, упорные и продолжительные войны, но благодаря уже указанной двойственной позиции оно вышло из них победителем. Над крестьянами одерживали победу высшая техника и крепкая сплоченная организация крупного города, а над этрусками, которые, вследствие вытеснения свободного крестьянства обязательным трудом, уже в значительной степени потеряли военную силу, одерживали победу упорство и выносливость римских крестьян.
        Как только Рим окреп настолько, что мог справиться с этрусками, он увидел, что война является очень выгодным занятием. Ни торговля, которую главным образом вели иностранцы, ни земледелие, которое при мелкокрестьянском хозяйстве доставляло ежегодно только незначительные избытки, не могли приносить столько богатств, как удачные войны, — особенно если они велись с богатыми народами и городами, которые можно было разграбить и обложить податью. Торговля и разбой всегда были неразрывно связаны, но вряд ли еще какой-нибудь торговый город сумел до такой степени выдвинуть разбой на первый план и возвести его на степень государственного учреждения, успел даже сделать из него основу величия города, как это удалось Риму, все политические учреждения которого были приспособлены для этой цели.
        Покорив, разграбив и обложив податью этрусские города, Рим обратился против своих богатых соседей на юге, растущее богатство которых, в силу уже неоднократно изложенных нами причин, привело к ослаблению их военного могущества: добыча была тем привлекательнее, чем легче ее было завоевать. Но это же богатство притягивало к себе другой крестьянский народ, самнитов. Чтобы овладеть греческими городами в Южной Италии, надо было сначала справиться с самнитами. Теперь воевали крестьяне с крестьянами, но самниты не имели ни одного такого крупного города, как Рим, который мог бы дать крестьянскому войску централизованную организацию. Так были они побеждены, и для Рима открылся путь к богатым городам Южной Италии, которые теперь были разграблены и покорены.
        От Южной Италии оставался уже только один шаг к Сицилии, которая не уступала своими богатствами Греческой Италии и также сильно манила римские разбойничьи шайки. Но тут римляне наткнулись на опасного врага, на карфагенян.
        Карфаген, могущественный торговый город, недалеко от современного Триполи, побуждаемый теми же разбойничьими стремлениями, что и Рим, покорил северо-западное побережье Африки и Испании и собирался теперь овладеть Сицилией. Он представлял колонию финикиян, которые, вследствие географических особенностей своей страны, очень рано стали мореплавателями и достигли большого искусства в морском судоходстве. Точно так же и Карфаген приобрел богатства и могущество путем морской торговли. Он воспитывал моряков, а не крестьян. Вместо крестьянского хозяйства он развил хозяйство латифундий с дешевыми, захваченными рабами и рядом с ним горное дело. Поэтому у него не хватало крестьянской милиции. И если он был вынужден подвигаться вперед, в глубь страны, чтобы закрепить свои завоевания и развернуть свои военные силы на суше, то он должен был прибегать к вербовке наемников.
        Борьба между Римом и Карфагеном, три так называемых Пунических войны, началась в 264 г. до Р. X. и закончилась только в 149 г. полным разрушением Карфагена. В сущности, она была решена после поражения Ганнибала при Заме, которое привело к окончанию второй Пунической войны. Эта борьба была войной между наемными солдатами и крестьянской армией, между профессиональной армией и милицией. Часто побеждала первая, при Ганнибале она едва не довела Рим до гибели, но милиция, защищавшая собственный очаг, оказалась в конце концов сильнее и, после ожесточенной борьбы, уничтожила своего противника. Карфаген был сравнен с землей, а население его перебито. Его сказочные богатства, латифундии, рудники, покоренные им города — все это досталось победителю в качестве добычи.
        Так погиб самый опасный противник Рима. С этого времени он безраздельно господствует в западной части Средиземного моря. Очень скоро он овладевает и восточной частью. Расположенные там государства зашли уже так далеко на обычном пути античной культуры, на пути вытеснения свободных крестьян обязательным трудом рабов или, как в Египте, крепостных и разорения их вечными войнами, что после замены милиции наемниками они могли оказать римским войскам только слабое сопротивление. Без всякого труда римские солдаты брали один город за другим, завоевывали одну область за другой, чтобы разграбить их и обложить податью. С этого времени Рим остается повелителем античного мира, пока германские варвары не уготовили ему ту же судьбу, на которую он обрек Грецию, хотя она стояла выше его и в области науки, и в области искусства. Как в области экономики и политики, так и в области философии и искусства Рим по отношению к Греции всегда оставался только грабителем. Его великие поэты и мыслители почти все были только плагиаторами.
        Богатейшие страны тогдашнего мира, в которых собраны были бесчисленные сокровища столетий или даже, как в Египте, тысячелетий древней культуры, открыты были теперь грабежу и вымогательствам со стороны Рима.
        Но колоссальную военную силу, которой он был обязан этими блестящими победами, Рим мог развернуть только как демократия, как город, в существовании которого были одинаково заинтересованы — хотя и не в равной степени — все слои населения. В упорной и продолжительной борьбе, длившейся от шестого до четвертого столетия до Р. X., плебеи, новограждане, сумели вырвать у старограждан, патрициев, одно преимущество за другим, пока наконец не исчезли всякие юридические различия между обоими сословиями и народное собрание всех граждан не получило право издавать законы и выбирать всех должностных лиц, консулов, преторов, эдилов, которые, по окончании срока службы, вступали в сенат, фактически управлявший всеми делами государства.
        Но римский народ не достиг господства в государстве, он добился только права сам выбирать своих господ. И чем больше в городе Риме получал преобладание люмпен-пролетариат, тем больше это право демократии превращалось в средство добывать пропитание, в средство, при помощи которого у кандидатов вымогали всяческие блага.
        Мы уже познакомились с клиентами, которые готовы были оказывать всевозможные услуги богатым господам. Если они обладали правом голоса, то в числе этих услуг, которые клиенты могли оказать, не могло быть более важной услуги, чем голосование по желанию господина, патрона. Каждый богатый римлянин, каждая богатая семья располагала, таким образом, многочисленными голосами в собрании, которым они управляли в интересах своего клана. Несколько таких кланов богатых семей захватывали этим путем управление государством в свои руки, добивались избрания своих ставленников на высшие должности, а затем и в сенат. Демократия не могла изменить этот порядок вещей и могла лишь разве дозволить богатым плебейским семьям войти в этот круг, который, при аристократическом режиме, был доступен только патрициям.
        Выборные консулы и преторы первый год своей служебной деятельности должны были проводить в Риме. На второй год каждый из них брал на себя управление какой-нибудь провинцией и старался вознаградить себя за расходы, которых стоило ему его избрание, и, сверх того, получить еще прибыль. Содержания он не получал. Должности принадлежали к «почетным». С другой стороны, надежда на прибыль, которую можно было получить в провинциях путем вымогательства и взяток, а иногда и путем простого разбоя, являлась побуждением энергично добиваться этой должности, так что различные кандидаты старались превзойти друг друга, чтобы завоевать благосклонность народа.
        Чем, однако, больше выгод извлекали при продаже голосов люмпен-пролетарии из своих гражданских прав, тем сильнее становилось стремление крестьян, владевших правами гражданства, бросить свою скудную и трудную жизнь в деревне и переселиться в Рим. Это увеличивало число имеющих право голоса люмпен-пролетариев, а вместе с тем и требования, которые они предъявляли кандидатам. При Цезаре в Риме было не менее 300 000 римских граждан, которые получали даром хлеб от государства, почти так же велико должно было быть число продажных голосов. Можно себе представить, какие суммы поглощались выборами.
        В 53 г. до Р. X. скупка голосов вызвала такой спрос на деньги, что ссудный процент быстро поднялся в гору, и разразился денежный кризис.
        «Нобилитету (служилому дворянству) приходилось тяжко расплачиваться, — замечает Моммзен. — Гладиаторские игры стоили 720 000 сестерциев (150 000 марок). Но оно платило их охотно, потому что таким образом ставилось препятствие на пути политической карьеры для неимущих людей». И оно должно было очень часто платить, потому что каждый год происходили новые выборы. Но оно платило не из одного только честолюбия, а потому, что знало, что оно покупает таким образом разрешение на крайне выгодный грабеж провинций и что оно заключает при этом хорошую сделку.
        Таким образом, «демократия», т. е. господство нескольких сот тысяч римских граждан над населением всей Римской империи с ее 50–60 миллионами жителей, являлась одним из наиболее могучих средств увеличить до самой высокой степени разграбление и расхищение провинций, заинтересовывая в этом процессе большое число участников. Не только сами наместники совершали целый ряд вымогательств, но каждый из них увозил с собой рой «друзей», помогавших ему при выборах и теперь отправлявшихся вместе с ним, чтобы под его покровительством грабить и воровать.
        Мало того. На провинции был выпущен римский ростовщический капитал. Он нашел там случай развернуть все свое гибельное могущество и вырасти до таких размеров, каких он никогда еще прежде не достигал в античном мире.

    4. Ростовщичество

        Ростовщичество само по себе очень старо, почти так же старо, как и торговля. Его, правда, нельзя проследить до каменного века, но оно гораздо старее, чем деньги. Как только образовались различные хозяйства с определенным семейным владением, всегда могла наступить возможность, что одна семья становилась богаче скотом, землей, рабами, а другая беднела. Крестьяне, попадавшие в затруднительное положение, занимали у своих более богатых соседей хлеб или скот и брали на себя обязательство вернуть его с прибавкой или выполнить за это какую-нибудь работу — начало долгового рабства. Такие ростовщические сделки возможны и случаются при натуральном хозяйстве без посредничества денег. Крупное землевладение и ростовщичество всегда тесно связываются друг с другом, и ростовщический капитал — теперь haute finance — всегда прекрасно уживался с земельной аристократией. Поскольку мы можем проследить их историю, крупные землевладельцы в Риме были также ростовщиками, и борьба между патрициями и плебеями была не только борьбой между аристократией и демократией за политические права, не только борьбой между крупным землевладением и крестьянством за общинные поля, но и борьбой между ростовщиками и должниками.
        Производительность крестьянского труда, а следовательно, и прибавочный продукт, производимый им, были настолько незначительны, что требовалась эксплуатация больших масс людей, чтобы создать для эксплуататоров крупные богатства. Пока римские аристократы могли давать в рост деньги только крестьянам области, прилегавшей к Риму, они могли их сильно угнетать, но богатства, которые они извлекали при этом, не могли быть особенно велики. Напротив, дела римских ростовщиков процветали тем больше и приносили тем больше доходов, чем больше открывался для них весь тогдашний культурный мир.
        Вместе с этим наступило известное разделение труда. Отдача денег в рост соседям не была занятием, которое требовало особенного напряжения. Аристократы могли выполнять эту работу без всякого труда наряду с обработкой своих поместий и участием в государственных делах. Напротив, было очень трудно заниматься отдачей денег в рост в Испании и Сирии, в Галлии и Северной Африке и, вместе с этим, ведать еще делами такого колоссального государства. Ростовщичество поэтому все более дифференцируется от правительственных функций. Рядом со служилым дворянством, которое грабило провинции, выполняло функции полководцев и наместников и не стеснялось заниматься при этом денежными операциями, образовался особый класс ростовщиков-капиталистов, получивших особую сословную организацию, как класс «всадников». Но чем многочисленнее становился класс денежных капиталистов, которые занимались только денежными операциями, тем разнообразнее становились последние.
        Главный способ грабежа провинций заключался в том, что брали на откуп сбор налогов. Бюрократии, которой можно было предоставить сбор налогов, тогда еще не было. Эта функция для целой провинции передавалась какому-нибудь римскому капиталисту, который выплачивал государству требуемую сумму "налогов и старался вознаградить себя в меру возможности. Эта налоговая система походила на ту, которая теперь еще господствует в Турции и опустошает ее провинции. Откупщик, конечно, не довольствуется тем, что ему следует. Провинциалы были предоставлены ему в жертву, и он высасывал из них все соки. При этом часто случается, что отдельные города или платящие дань цари не могут ее заплатить. В таких случаях римские капиталисты всегда были готовы ссудить им необходимые суммы, конечно, под соответствующий процент. Так, например, великий республиканец Юний Брут совершил «великолепные спекуляции, дав в долг деньги царю Каппадокийскому и городу Саламину. Последнему он ссудил деньги из 48 процентов». Это был не особенно высокий процент. Как Сальвиоли сообщает в своей книге, встречались городские займы, заключенные из 75 процентов. При экстраординарном риске процент увеличивался еще больше. Так крупный банкирский дом Рабирия при Цезаре ссудил изгнанному царю Птолемею Египетскому весь свой капитал и капитал своих друзей из 100 процентов. Правда, Рабирий обманулся на этой спекуляции: когда Птолемей опять вступил на престол, он не уплатил ни гроша и приказал бросить в тюрьму своего назойливого кредитора, смотревшего на все египетское государство как на свою собственность. Однако Рабирию удалось бежать в Рим, и Цезарь дал ему возможность приобрести новое состояние на поставках для африканской войны.
        Это был другой способ наживать деньги. Подати, получаемые от покоренных провинций и стекавшиеся в римское государственное казначейство, составляли колоссальную сумму. Но вечные войны тоже стоили денег. Они превратились теперь в средство, при помощи которого в бездонные карманы римских денежных капиталистов попадали огромные суммы, часть той добычи, которая получалась от провинции, но попадала непосредственно не в их руки, а сначала в руки государства. Они брали на себя поставку всех военных припасов — средство, которое и теперь еще создает громадные состояния. Кроме того, они ссужали деньги и собственному государству, когда оно случайно попадало в затруднительное положение, а это бывало довольно часто, потому что всякие государственные паразиты предъявляли тем больше притязаний к государству, чем больше денег оно получало от провинций. Государство в этих случаях занимало большие суммы, гораздо большие, чем те, которыми владели отдельные лица. В таких случаях на помощь приходили акционерные компании, которые тогда образовались. Точно так же, как ростовщичество представляет первую форму капиталистической эксплуатации, оно образует и первую функцию акционерных компаний.
        Денежные капиталисты Рима, пишет Сальвиоли, «основывали компании, соответствовавшие нашим акционерным банкам, с директорами, кассирами, агентами и т. д. При Сулле составилось общество Азианов с таким значительным капиталом, что оно могло ссудить государству 20 000 талантов (100 миллионов марок). Двенадцать лет спустя долг этот возрос до 120 000 талантов… Маленькие капиталы вкладывались в акции больших обществ, так что, по рассказам Полибия (VI, 17), весь город (Рим) участвовал в различных финансовых предприятиях, которыми руководили выдающиеся фирмы. Самые мелкие вкладчики имели свою часть в предприятиях публиканов, т. е. в откупе налогов и государственных земель, предприятиях, приносивших чрезвычайную прибыль».
        Все это звучит вполне современно и доказывает, действительно, что римское общество в эпоху возникновения, христианства дошло до порога современного капитализма. И все-таки античный капитализм приводил к совершенно другим последствиям, чем современный.
        Методы, которые были описаны нами, почти те же самые, при помощи которых развился современный капитализм. Это — методы, которые Маркс называет методами первоначального накопления: экспроприация крестьян, грабеж колоний, торговля рабами, торговые войны и государственные долги. Как в Новое время, так и в античном мире эти методы производили одни и те же опустошительные и разрушительные действия. Но различие между современным капитализмом и античным заключается в том, что последний сумел развить только свои разрушительные стороны, тогда как первый путем разрушения создает силы для постройки нового, высшего способа производства. Конечно, методы современного капитализма являются не менее варварскими и жестокими, чем методы античного капитализма; но он создает все-таки основы для устранения этих жестоких и разрушительных действий, тогда как античный капитализм довольствовался только разрушением.
        Причину этого явления мы видели уже в предыдущей главе. Все, что современный капитализм собирает путем грабежа, насилий и вымогательств, служит только в незначительной степени для наслаждения, в большей же своей части оно идет на производство новых, более совершенных средств производства, оно способствует росту производительности человеческого труда. Античный капитализм не имел необходимых для этого условий. Поскольку он вторгался в способ производства, он сумел только заменить труд свободного крестьянина трудом раба, который во всех главных отраслях производства представлял технический регресс, уменьшение производительности общественного труда, обеднение общества.
        Поскольку прибыли римских денежных капиталистов точно так же, как и добыча римских полководцев и чиновников, не служили для совершения новых ростовщических операций, следовательно, для новых грабежей, они могли быть затрачены только на наслаждения и на производство предметов наслаждения — к средствам наслаждения принадлежали не только дворцы, но и храмы, — а с другой стороны, эти прибыли, если оставить в стороне немногие рудники, могли быть употреблены на покупку земли, т. е. опять-таки ускоряли экспроприацию крестьян и замещение их рабами.
        Следовательно, грабеж и опустошение провинций доставляли только денежным капиталистам Рима средства для того, чтобы еще больше усилить процесс уменьшения производительности общественного труда путем распространения рабства. Разрушение в одном месте не компенсировалось экономическим прогрессом в другом, как это, по крайней мере, иногда бывает при современном капитализме, но, напротив, это разрушение в одном месте только ускоряло упадок в другом. Так, благодаря всемирному господству Рима всеобщее обеднение античного мира со времени христианской эры наступило еще раньше, чем оно произошло бы при других условиях.
        Но долго еще эти признаки экономического банкротства скрывались в ослепительном блеске собранных в Риме сокровищ: в течение нескольких десятилетий туда стеклось почти все, что создали столетия, даже тысячелетия упорного художественного труда во всех культурных странах, лежавших вокруг Средиземного моря. Гораздо яснее, чем экономическое банкротство, выступало политическое банкротство этой системы.

    5. Абсолютизм

        Ломая способность сопротивления всех покоренных стран и лишая их самостоятельности, Рим убивал в них политическую жизнь. Вся политическая деятельность необозримой империи концентрировалась в одном городе, Риме. Но кто являлся там носителем политической жизни? Денежные капиталисты, которые думали только о процентах; аристократы, переходившие от одного наслаждения к другому, отвыкшие от всякого регулярного труда, ненавидевшие всякое напряжение, отказывавшиеся даже от управления государством и военного дела; наконец, люмпен-пролетарии, жившие тем, что продавали свою политическую силу всякому, кто предлагал за нее большую сумму.
        Вот что сообщает Светоний в своей биографии Цезаря о его раздачах после гражданских войн:
        «Каждому гражданину он дал кроме десяти модиев хлеба и стольких же фунтов масла, еще 300 сестерциев, обещанных им прежде, и 100 сестерциев как проценты за промедление (следовательно, 80 марок в такое время, когда можно было прожить на 10 пфеннигов в день. — К.). Он принял также на себя (за живущих в наемных домах. — К.) уплату годичной квартирной платы — в Риме до предельной суммы в 2000 сестерциев (400 марок), а в Италии — до 500 (100 марок). К этому он присоединил пиршество (на 200 000 человек. — К.) и раздачу мяса, а после победы над Испанией еще два завтрака. Так как первый из них показался ему скудным и недостойным его щедрости, то он через пять дней устроил второй, более богатый» (Гл. 28).
        Кроме того, он устраивал игры, обставляя их невероятною роскошью. Актер Децим Лаберий получил за одно только представление 500 000 сестерциев — 100 000 марок! А об Августе Светоний рассказывает:
        «Он часто устраивал раздачи для народа, но не всегда в одном и том же размере, иногда по 400 (80 марок), иногда по 300 (60 марок), а порою только по 250 сестерциев (50 марок) на человека. Он при этом не пропускал даже маленьких мальчиков, хотя обыкновенно они получали что-нибудь только после одиннадцатого года. Равным образом он в годы дороговизны распределял между гражданами за незначительную цену, а иногда даром хлеб и удваивал в таких случаях денежные раздачи» (Octavius, Cap. 41).
        Что пролетариат, продававший себя таким образом, возведший продажность в систему и открыто выставлявший ее напоказ, потерял всякую политическую самостоятельность, не подлежит никакому сомнению. Он служил только орудием в руках того, кто предлагал больше. Борьба за власть в государстве превратилась в состязание между несколькими разбойниками, которые были в состоянии собрать большую добычу и пользовались наибольшим кредитом у денежных капиталистов.
        Влияние этого момента в значительной степени усилилось еще вследствие образования наемного войска. Армия все больше превращалась в вершительницу судеб республики. По мере того как увеличивалось число наемных солдат, все больше уменьшалась военная готовность римских граждан — или, скорее, упадок этой военной готовности вызывал рост наемничества. Все военноспособные элементы народа сосредоточивались в армии, а часть народа, стоявшая вне армии, все больше утрачивала военный дух и способность носить оружие.
        Два фактора особенно сильно способствовали тому, что армия все больше становилась послушным орудием в руках полководца, который давал ей или обещал деньги и добычу, и что она все меньше руководилась политическими соображениями: это были, во-первых, рост числа не римлян, провинциалов, а под конец и иностранцев в армии, т. е. элементов, не имевших прав гражданства и потому не имевших права участия в политической жизни Рима, и, во-вторых, растущее отвращение развратной и изнеженной аристократии к военной службе. До того времени она доставляла офицеров, а теперь их место все больше занимали профессиональные офицеры, которые не были экономически так независимы, как аристократы, и поэтому проявляли мало интереса к борьбе партий в Риме, бывшей в действительности борьбой аристократических клик.
        Поэтому, чем больше увеличивалось число не римлян в войске и чем больше офицеры-аристократы заменялись наемными, профессиональными, тем более готова была армия продаться тому, кто предлагал ей больше, и сделать его повелителем Рима.
        Так созданы были основы цезаризма, так создавалась возможность для самого богатого человека в Риме купить республику, откупить у нее политическую власть. А с другой стороны, это являлось основанием, почему счастливый полководец, распоряжавшийся армией, стремился стать богатейшим человеком в Риме, чего он мог достигнуть самым простым способом: экспроприацией своих противников и конфискацией их имуществ.
        Политическая жизнь последнего века существования республики состоит главным образом из «гражданских войн» — название ошибочное, потому что граждане не играли в них никакой роли. Это были войны не граждан, а отдельных политиков, очень часто являвшихся в одно и то же время жадными капиталистами и выдающимися полководцами, которые грабили и убивали друг друга, пока Августу не удалось, после победы над всеми своими конкурентами, основать свое продолжительное владычество.
        В известной степени это удалось еще до него Цезарю, опутанному долгами аристократу-авантюристу, который вступил в союз с двумя богатейшими римскими ростовщиками, Помпеем и Крассом, чтобы завоевать государственную власть. Вот как Моммзен характеризует Красса: «Скупка поместий во время революции положила начало его богатству, но он не пренебрегал никаким промыслом. Он занимался строительным делом в Риме в огромном масштабе, хотя и осторожно; со своими вольноотпущенниками он принимал участие в самых разнообразных предприятиях, он играл роль банкира в самом Риме или вне его лично и через посредников; он одалживал деньги своим коллегам в сенате и брал на себя, за их счет, выполнение различных работ и подкуп судейских коллегий. Особенной разборчивостью в погоне за прибылью он не отличался… Он не отказывался от наследства, хотя бы завещание, в котором стояло его имя, было заведомо подделано». Не лучше был и Цезарь. Чтобы добыть деньги, все средства были для него хороши. Неоднократно уже цитированный нами Светоний изображает Цезаря, которого в наше время так превозносил Моммзен, следующим образом:
        «Ни как полководец, ни как государственный деятель Цезарь не отличался бескорыстием. Как это несколько раз было засвидетельствовано, он, как проконсул в Испании, взял от союзников деньги, которые он выпросил, чтобы уплатить долги, и разграбил многие города в Лузитании, точно они были вражескими, хотя они подчинились его приказу и, сейчас же после его прибытия, открыли ему свои ворота. В Галлии он ограбил все храмы и святилища, наполненные дарами. Города он отдавал на разграбление очень часто ради добычи, а не за какое-нибудь преступление. Зато он имел золото в таком избытке, что он мог предлагать его в Италии и в провинциях по 3000 сестерциев (600 марок) за фунт и продавал его. по этой цене.[30] Во время своего первого консульства он украл из Капитолия три тысячи фунтов золота и заменил таким же количеством фунтов позолоченной меди. Союзы и царства он продавал за деньги. Так, у Птолемея (царя египетского) он забрал от своего имени и от имени Помпея почти 6000 талантов (30 миллионов марок). Позже он покрывал колоссальные расходы гражданских войн, триумфов и празднеств путем самых грубых вымогательств и разграбления храмов (Юлий Цезарь. Глава 54).
        Войну с Галлией, которая была еще свободна от римского владычества и не была еще потому разграблена, Цезарь предпринял главным образом ради денег. Богатая добыча, которую он там награбил, помогла ему стать на ноги и разойтись со своим компаньоном, Помпеем, с которым он делил политическую власть. Третий компаньон, Красе, погиб в Азии во время разбойнического похода против парфян, при посредстве которого он, как говорит Аппиан, «надеялся завоевать не только много славы, но и очень много денег»,[31] — таким же способом, как это, действительно, удалось Цезарю в Галлии.
        После смерти Красса на пути Цезаря стоял только Помпеи, вокруг которого собрались остатки аристократии, принимавшей еще участие в политической жизни. В целом ряде походов великий Юлий справился с ними, и это опять доставило ему богатую добычу.
        Рассказывают, что в своем триумфальном шествии (по окончании гражданской войны) он вез за собой 60 1/2 тысяч талантов серебра и 2822 золотые короны, которые весили 2414 фунтов. Сейчас же после триумфа он употребил эти сокровища для удовлетворения своей армии. Превысив обещанные суммы, он подарил каждому солдату по 5000 аттических драхм (свыше 4000 марок), низшим офицерам — вдвое больше, а высшим — вдвое больше, чем низшим.[32] О том, сколько он при этом случае роздал пролетариям Рима, мы уже рассказали по Светонию.
        С этого времени самодержавие Цезаря уже публично не оспаривалось, и республиканцы могли протестовать только убийством. Наследники Цезаря, Антоний и Август, нанесли им последний удар.
        Так римское государство стало доменом, частным владением отдельного лица, цезаря, или императора. Всякая политическая жизнь иссякла. Управление этой вотчиной стало частным делом ее владельца. Как и всякое владение, оно должно было бороться против различных притязаний. Разбойники, т. е. счастливые полководцы, имевшие за собой сильную армию, очень часто угрожали владельцу, которого иногда убивала собственная гвардия, чтобы предложить трон тому, кто обещал ей больше. Но это была такая же денежная сделка, как и все другие, которые совершались одновременно с ней, а вовсе не политический акт. С прекращением политической жизни, сначала у низших классов, а затем и у высших, развивается не только индифферентизм к государству, но и ненависть к нему и к его служителям, к его судьям, к его податным чиновникам, к его солдатам, наконец, к самому императору, которые никого уже не могут защитить, которые даже для владеющих классов стали бичом и защиты от которых приходилось искать у варваров.
        В Римской всемирной империи оставалось только очень немного мест, в которых, после победы Цезаря, сохранились остатки политической жизни. Но и эти остатки были быстро искоренены преемниками Цезаря. Дольше всего сохранялась энергичная политическая жизнь в столице Палестины, в Иерусалиме. Потребовалось напряжение всех сил империи, чтобы разрушить в ней этот последний оплот политической свободы. После продолжительной и упорной осады, в 70 г. нашей эры, Иерусалим наконец был разрушен, и у иудейского народа была отнята его родина.

    Глава 3. Умственное и нравственное состояние римского общества

    1. Растерянность

        Мы видели уже, что эпоха, в которую возникло христианство, была временем полного разложения традиционных форм производства и государства. В связи с этим процессом мы наблюдаем и полное разложение традиционных идей и верований. Всюду развивается искание новых форм мысли, всюду возникает стремление к новым воззрениям. И в этих поисках отдельный индивидуум был предоставлен собственным силам, так как социальная поддержка, которую он прежде находил в своей общине и традиционных этических нормах, теперь совершенно исчезла. Поэтому одной из самых характерных черт нового умонастроения является его индивидуализм. Последний вовсе не означает, что индивидуум совершенно освобождается от всех общественных связей. Это — невозможная вещь. Человеческий индивидуум может жить только в обществе и посредством общества. Но индивидуализм является знамением того, что общественная зависимость, в которой индивидуум рос и которая ему казалась естественной и понятной, потеряла свою силу, что этому индивидууму теперь предстоит задача пробить себе дорогу вне этой общественной зависимости. А это он в состоянии сделать только в том случае, если он соединится в новую общественную организацию со всеми другими индивидуумами, имеющими те же нужды и те же потребности. Формы этих организаций, конечно, определяются данными условиями и не зависят от произвола этих индивидуумов. Но они не выступают по отношению к индивидууму как традиционные организации, в готовом виде, они еще должны быть созданы им в союзе с другими индивидуумами. Отсюда возникают различные ошибки и величайшие разногласия, пока наконец из борьбы различных мнений и после ряда опытов возникают новые организации, лучше всего соответствующие новым условиям. Тогда они приобретают прочное существование и становятся для после- дующих поколений таким же образцом, как и старые. В такое переходное время кажется, что не общество. определяет индивидуум, а, наоборот, индивидуум — общество, что общественные формы, задачи их и цели вполне зависят от его произвола. индивидуализм, такое индивидуальное искание новых форм мысли и новых форм общественной организации характеризует, например, эпоху либерализма, которая последовала за разложением феодализма. Новые общественные организации, которые должны были сменить старые, возникли не сейчас, и прошло известное время, пока мало-помалу новые организации рабочих и предпринимателей не стали решающими элементами капиталистического общества.
        Этот процесс разложения старых общественных форм и создания новых придает первым столетиям Римской империи большое сходство с девятнадцатым столетием. Но эти два периода сходны еще в том отношении, что и тогда, и в наше время разложение старых общественных связей быстрее и резче всего совершалось в больших городах и что вся общественная жизнь все больше определялась влиянием последних.
        Для крестьянина, в пору его силы и самостоятельности, общественная жизнь создавала мало поводов для размышления, так как жизнь эта была определена для него нравами и обычаями. Тем больше должен был он размышлять о природе, с которой он находился в постоянной борьбе, которая каждый день готовила ему новые неожиданности, от которой он находился в полной зависимости и с которой он так или иначе должен был справиться, если хотел существовать. Поэтому вопрос о причине естественных явлений был ему очень близок. Сначала он старался его решить очень наивным образом, путем олицетворения отдельных сил природы: по его мнению, в природе действовали различные божества. В этой постановке вопроса заключалось уже начало естествознания, которое также ставит явлениям вопрос почему? и ищет причины явлений. Как только начали понимать, что зависимость между причиной и следствием в области естественных явлений является закономерной и необходимой, что она не зависит от произвола личных божеств, дорога к естественнонаучному познанию была открыта.
        Но этот шаг, конечно, не мог быть сделан крестьянами, которые находились в полной зависимости от природы. Они покорно склонялись перед силами природы и старались не покорить их путем познания, а снискать их благоволение путем молитв и жертв. Научное познание природы возможно только в городах, где человек не чувствует так непосредственно и осязательно свою зависимость от природы и где он может стать ее незаинтересованным наблюдателем. Только там возникает господствующий класс, который имел достаточный досуг для наблюдений и не поддавался соблазну тратить этот досуг на физические наслаждения, как это делал крупный землевладелец в деревне, где физическая сила и выносливость играют такую роль в производстве и где досуг и избыток производят только такие грубо чувственные удовольствия, как охота или пиры.
        Естествознание возникло в городах. Но мало-помалу некоторые города разрослись до такой степени, приобрели такие большие размеры, что население их утратило сознание своей зависимости от природы, а вместе с этим и интерес к ней. Но то же самое развитие передало городам руководство духовной и экономической жизнью обширных областей. И оно же, как мы видели, уничтожило ту поддержку, которую отдельный индивидуум находил в традиционных формах общества и мысли. Оно также обостряло все классовые противоположности, разжигало все более ожесточенную классовую борьбу, которая временами заканчивалась полным переворотом во всех унаследованных отношениях. Не природа, а общество готовило теперь каждый день человеку в больших городах все новые неожиданности, ставило его ежедневно пред новыми, неслыханными задачами и изо дня в день задавало ему вопрос: что делать?
        Не вопрос о причинности в природе, а вопрос о должном в обществе, не познание необходимых естественных зависимостей, а свободный, по-видимому, выбор новых общественных целей — вот что теперь главным образом интересовало людей. Место естествознания занимает этика, и последняя все более принимает форму поисков счастья, блаженства индивидуума. В эллинском мире этот процесс происходил сейчас же после персидских войн. Римский мир, как мы уже видели, в области искусства и науки являлся только плагиатором греческого мира, так как он овладел материальными и духовными сокровищами Греции не путем труда, а посредством грабежа. Римский мир познакомился с греческой философией в такое время, когда в ней интерес к этическим вопросам преобладал над интересом к познанию природы. Поэтому римская философия очень мало занималась изучением природы и с самого начала посвятила свое главное внимание этике.
        В первые столетия императорской эпохи в области философского мышления господствовали две этические системы: эпикуреизм и стоицизм.
        Эпикур называл философией деятельность, которая посредством понятий и доказательств создает счастливую жизнь. Этого он думал достигнуть стремлением к наслаждению, но только стремлением к разумному, прочному наслаждению, а не к чувственным мимолетным удовольствиям, которые ведут к потере здоровья и имущества, следовательно, к страданию.
        Это была философия, очень подходящая классу эксплуататоров, который не мог найти для своего богатства другого применения, кроме потребления. Разумное регулирование чувственной жизни — вот в чем он нуждался. Но это учение не приносило никакого утешения тем, кто уже потерпел в жизни физическое, духовное или финансовое банкротство, бедным и нуждающимся, пресытившимся всякого рода наслаждениями до отвращения к ним. Оно не могло также удовлетворить тех, которые интересовались еще традиционными общественными формами и преследовали не только политические цели, тех патриотов, которые с бессильной скорбью смотрели на упадок государства и общества, но не могли задержать его. Всем им наслаждения этой жизни казались пустыми и суетными. Они поэтому обратились к стоицизму, который считал высшим благом не наслаждение, а добродетель и только в последней видел счастье. Материальные блага, здоровье, богатство и т. д. были с этой точки зрения так же безразличны, как материальные страдания.
        Многих это в конце концов приводило к полному отречению от мира, к презрению к жизни, даже к исканию смерти. Самоубийство в императорском Риме было очень' частым явлением, одно время оно даже вошло в моду. Но замечательное явление: одновременно с исканием смерти в римском обществе развивался настоящий страх смерти. Гражданин какой-нибудь общины в классическом мире сознавал себя частью великого целого, которое переживало его, когда он умирал, и в сравнении с ним было бессмертным. Он продолжал жить в своей общине, она носила на себе следы его деятельности, он не нуждался ни в каком другом бессмертии. И действительно, у народов древности, не имевших за собою продолжительного культурного развития, мы либо совсем не находим никаких представлений о загробной жизни, либо встречаем только представления о царстве теней, вызванные потребностью объяснить появление умерших в сновидениях: жалкая жизнь, от которой очень охотно отказались бы. Известна жалоба тени Ахиллеса:
    Одиссей, утешение в смерти мне дать не надейся,
    Лучше б хотел я живой, как поденщик, работая в поле,
    Службой у бедного пахаря хлеб добывать свой насущный,
    Нежели здесь над бездушными, мертвыми, царствовать, мертвый.[33]

        Вера в существование теней, как уже мы сказали, была только наивной гипотезой, которая должна была объяснить появление мертвецов в сновидениях, она возникала не из душевной потребности.
        Не то было, когда община исчезала и отдельный индивидуум оставался одиноким. У него уже не было сознания, что деятельность его продолжала жить в государстве, к которому он относился индифферентно, а часто и враждебно. И все-таки мысль о полном уничтожении была для него невыносима. Так развился страх смерти, какого в древности не знали. Появилась трусость, смерть стала ужасом, тогда как прежде она была братом сна.
        Все сильнее становилась потребность в новом учении, которое бы доказывало, что индивидуум бессмертен не как бесплотная тень, а как блаженное существо. Блаженство перестали искать в земных удовольствиях, но его также не искали уже в земной добродетели, а в достижении лучшей жизни за гробом, для которой земная жизнь была только предуготовлением. Это воззрение встретило сильную опору в учении Платона, его после приняла и стоическая школа.
        Платон допускал загробную жизнь в такой форме, что души, отделившиеся от тела, продолжали жить и получали награду и наказание за свои земные поступки. В 13-й главе десятой книги своей «Республики» он рассказывает об одном спартанце, павшем на войне. Когда на двенадцатый день после смерти его хотели предать сожжению, он вдруг ожил и рассказал, что его душа, после того как она вышла из тела, попала в одно чудесное место, где были трещины, которые отчасти вели на небо, а отчасти внутрь земли. Там сидели судьи, чтобы судить прибывшие души: праведные отправлялись направо, на небо, где царствовала неизъяснимая красота, а грешные — налево, в глубь земли, в какую-то подземную пропасть, где они должны были искупить свои грехи. Неисправимые злодеи попадали там в руки диких людей, пышущих огнем, которые схватывали их, заковывали и предавали различным мукам. Для других же, попавших на небо и в подземную пропасть, должна была, спустя тысячу лет, начаться новая жизнь. Памфилий, который все это видел, получил поручение все это рассказать и чудесным образом проснулся живым.
        Трудно не вспомнить при этом о небе и аде, об овцах по правую сторону и о козлищах по левую, о вечном огне, уготованном в аду (Мф. 25:33, 41), и о мертвецах, которые не оживут, «доколе не окончится тысяча лет» (Откр. 20:5) и т. д. и т. д. А ведь Платон жил в четвертом столетии до Рождества Христова.
        Так же христиански звучат следующие слова:
        «Тело есть бремя и наказание для духа. Оно давит на дух и держит его в оковах».
        И эти слова принадлежат не христианину, а воспитателю и министру Нерона, гонителя христиан, стоику Сенеке.
        Вот и другое аналогичное место:
        «Телом этим душа покрывается, закрашивается, заражается и отделяется от всего, что составляет ее истинную сущность. Из-за него она подвержена ошибкам. Вся ее борьба устремлена на эту давящую плоть. Она стремится туда, откуда она была послана. Там ждет ее вечный покой, там она, после всего грубого и извращенного, что она видела в этом мире, созерцает чистое и светлое».
        Мы встречаем у Сенеки и другие обороты, знакомые нам из Нового завета. Так, Сенека однажды замечает: «Облекись в дух великого человека». Бруно Бауэр совершенно правильно сравнивает это выражение с тем, которое мы встречаем в Послании апостола Павла к римлянам: «Облекитесь в Господа нашего Иисуса Христа» (13:14) и в Послании к галатам: «Все вы, во Христа крестившиеся, во Христа облеклись» (3:27). Из таких совпадений сделан был вывод, что Сенека позаимствовал эти выражения из христианских источников, даже что он был христианином. Но это только продукт христианской фантазии. Сенека писал раньше, чем составлены были различные части Нового завета, — стало быть, если действительно имели место заимствования, то приходится скорее принять, что христиане сделали их из широко распространенных сочинений модного тогда философа. Вполне возможно также, что обе стороны, независимо друг от друга, употребляли обороты, которые были в то время в устах всех.
        Так относительно выражения «облечься во Христа» Пфлейдерер указывает, что оно ведет свое происхождение от персидского культа Митры, который в императорском Риме имел очень широкое распространение. О влиянии этого культа на христианские представления он говорит, между прочим, следующее:
        «К митраистским таинствам принадлежала также святая вечеря, при которой освященный хлеб и чаша с водой или вином служили мистическими символами того, что божественная жизнь сообщалась поклонникам Митры, которые при этом празднестве являлись в звериных масках, чтобы этим изображением атрибутов бога Митры показать, что празднующие «облеклись» в своего бога, т. е. вступили с ним в тесное жизненное общение. Близкую параллель к этому мы встречаем в учении Павла о вечере господней как приобщении "телу и крови Христа" (см.:1 Кор. 10:16), в которого крестившийся «облекался» (Гал. 3:27)».
        Но Сенека не является единственным философом того времени, который употреблял обороты, близкие к христианским.
        Идеи, о которых мы теперь говорим, представления о бессмертии души и загробном мире, находили в эпоху начатков христианства все более многочисленных последователей. Так, например, александрийский иудей Филон, живший в начале нашего летосчисления, кончает свою первую книгу «Аллегории священных законов» следующим положением:
        «Уже Гераклит сказал: "Мы живем смертью богов и умираем их жизнью". Ведь пока мы живем, душа мертва и похоронена в нашем теле, точно в могиле, и, напротив, когда мы умираем, душа живет собственной жизнью: она освобождается от зла, а труп — от жизни, связанной с душой».
        Подготовка к загробной жизни казалась теперь более важным делом, чем борьба за блага земного мира. Царство божье заняло место земного царства. Но как же найти его? Прежде гражданин имел в традиции, в народной воле, в потребностях общества, три ясных и надежных критерия своей деятельности. Теперь они исчезли. Традиция превратилась в бесплотную тень, народ не проявлял больше общей воли, потребности общества для индивидуума были безразличны. Предоставленный только самому себе, индивидуум беспомощно стоял в потоке новых идей и стремлений, вливавшихся в общество. И он искал точку опоры, учения и учителей, которые научили бы его правде и мудрости жизни, которые указали бы ему верный путь в царство Божье.
        Как и всегда, когда возникает новая потребность, сейчас же нашлись многочисленные люди, которые старались удовлетворить ее. Началась проповедь индивидуальной морали, нравственности, посредством которой отдельный человек, не изменяя самого общества, мог уйти от него и возвыситься над ним, стать достойным гражданином лучшего мира.
        Да и что другое оставалось делать талантливым ораторам и философам? Всякая политическая деятельность прекратилась, интерес к исследованию причин явлений, к научной деятельности, совершенно ослабел. На что могла устремиться жажда деятельности ораторов и философов, если не на то, чтобы вести процессы для приобретения собственности или проповедовать презрение к ней, становиться юристами или проповедниками? И действительно, в императорскую эпоху обе эти области культивировались одинаково усердно: и по части декламаций о ничтожестве благ этого мира, и по части параграфов в защиту этих благ римляне совершили действительно нечто выдающееся. В моду все больше входило держание назидательных речей и собирание, а также фабрикация назидательных изречений и анекдотов. Евангелия в своей основе представляют также обработку такого рода собраний притч и эпизодов.
        Конечно, нельзя судить об этой эпохе по ее морализирующей риторике. Новая мораль с ее презрением к миру' отвечала сильным душевным потребностям, возникавшим из очень реальных общественных условий. Но в действительности нельзя было совершенно убежать из этого мира, победа всегда почти оставалась на его стороне. Так образовалось то противоречие между этической теорией и этической практикой, которое представляет неизбежное явление для таких этических систем. Классический пример такого противоречия представляет уже несколько раз упомянутый нами Сенека. Этот благородный стоик морализировал против участия в политике и порицал Брута, который таким участием нарушил принципы стоицизма. Но тот же самый Сенека, который ставил в вину Бруту его участие в политической деятельности, участвовал вместе с Агриппиной и Нероном в их кровавых деяниях и играл при них роль сводника, чтобы оставаться министром. И он же мечет громы в своих сочинениях против богатства, жадности и страсти к наслаждениям. В 58 г. нашей эры он должен был выслушать в сенате от Суиллия обвинение в том, что он нажил свои миллионы путем ростовщичества и наследств, полученных при помощи различных происков и интриг. Согласно Дпону Кассию, восстание британцев при Нероне было отчасти вызвано тем, что Сенека навязал им заем в 10 миллионов динариев (7 миллионов марок) за высокие проценты и потом сразу потребовал его возвращения на самых жестоких условиях. Апологет бедности оставил после себя состояние в 300 миллионов сестерциев (свыше 60 миллионов марок), одно из самых больших состояний того времени.
        Ввиду такого грандиозного примера действительного лицемерия на нас только очень слабо может действовать картина, нарисованная столетием позже сатириком Лукианом в его «Гермотиме», где он осмеивает философа-стоика: проповедуя презрения к деньгам и наслаждениям, этот стоик уверяет, что его учение воспитывает благородное бесстрастие во всех случайностях жизни и в то же время привлекает к суду своих учеников, если они не платят ему условленное вознаграждение, напивается на пирах и горячится в споре с противником до такой степени, что запускает ему в голову серебряную чашу.
        Нравственные проповеди в императорскую эпоху вошли в большую моду. Но тогда искали не только новые нравственные учения, на которые могли бы опереться несамостоятельные, беспомощные умы, потерявшие вместе с общей политической деятельностью и традициями всякую точку опоры, не менее сильно чувствовалась потребность и в личной поддержке. Уже Эпикур сказал: «Мы должны отыскать себе благородного мужа, которого мы имели бы всегда пред своими глазами, чтобы жить, точно он всегда смотрит на нас, и поступать, точно он видит все наши поступки». Сенека цитирует это место и продолжает: «Мы нуждаемся в хранителе и воспитателе. Множество грехов отпадает, если рядом с колеблющимся стоит свидетель его поступков. Дух должен иметь кого-нибудь, к кому он относится с благоговением, которое освящает его самого. Уже одна мысль о таких хранителях имеет регулирующую и исправляющую силу. Это — страх, образец и правило, без которых нельзя опять привести в порядок то, что было нарушено».
        Так приучались выбирать себе какого-нибудь умершего великого человека как святого заступника. Но обыкновенно шли еще дальше и подчиняли свой образ жизни контролю еще живущих людей, проповедников-моралистов, которые претендовали на то, что их возвышенная мораль делает их выше остальных людей. Уже стоики заявляли, что философ свободен от заблуждений и ошибок. Рядом с лицемерием и внешней святостью развивается теперь также фарисейское высокомерие проповедников-моралистов — все качества, совершенно чуждые классической древности. Они возникли только в эпоху социального разложения и необходимо выступали на первый план, чем больше в философии наука вытеснялась этикой или чем больше исследование мира заменялось выставлением требований к отдельной личности.
        Для каждого класса находились свои проповедники, которые смело брали на себя задачу поднять людей до высокого нравственного совершенства, выставляя как образец свою собственную возвышенную личность. Пролетариям предлагали свои услуги в особенности философы из школы киников, последователи знаменитого Диогена: они проповедовали на улицах, жили милостыней и видели блаженство в грязи и отсутствии потребностей, что избавляло их от всякого труда, который они ненавидели и презирали как тяжкий грех. Христос и его апостолы также изображаются как нищенствующие уличные проповедники. О труде нет ни одного слова во всех евангелиях. В этом пункте, несмотря на все их противоречия, они согласны друг с другом.
        Знатные люди имели своих домашних моралистов, которые большей частью принадлежали к стоической школе. Бауэр пишет:
        «Как и многие другие знатные люди со времени Сципионов, Август имел в Арее, стоике из Александрии, своего собственного философа. К нему же обратилась и Ливия, чтобы найти у него утешение после смерти ее сына Друза. Август имел его в своей свите, когда он, после сражения при Акциуме, вступил в Александрию: в своей речи, в которой Август объявил александрийцам о прощении их за поддержку Антония, он указал на Арея как на один из мотивов своей милости. Такие же духовные вожди заботились в других дворцах и домах об удовлетворении духовных потребностей великих мира сего. Провозвестники новой теории, они после гражданских войн стали для римлян практическими руководителями, духовными начальниками, утешителями в несчастиях, исповедниками. Они провожали жертвы царского произвола на смерть и давали им последнее утешение. Кан Юлий, который принял свой смертный приговор от Калигулы с благодарностью и умер спокойно и хладнокровно, получил последнее напутствие от своего философа. Тразеа, вместе с своим зятем Гельвидием, пригласил также киника Деметрия, своего домашнего духовника, в комнату, где он открыл себе жилы, и, в муках медленной смерти, не спускал с него глаз до последнего вздоха».
        Мы видим, таким образом, как уже до возникновения христианства на сцену выступают исповедники, как в силу новых условий, а не вследствие проповеди одного человека зарождается в европейских странах новый исторический фактор, духовная иерархия. Жрецы, конечно, имелись в Греции и Риме с давних пор. Но они пользовались в государстве небольшим влиянием. Только в эпоху Римской империи возникают в европейских странах условия для образования иерархии, как она была известна еще в ранней древности некоторым странам Востока. Зарождается духовенство, священническое сословие, как новый повелитель людей. Во внешней святости и высокомерии многих своих членов оно развивает черты, которые отличают поповство и с тех пор до сегодняшнего дня возбуждают к нему ненависть всех сильных элементов общества, не нуждающихся в этой опеке.
        Уже Платон доказывал, что государство будет управляться как следует только тогда, когда им будут управлять философы и остальные граждане не будут вмешиваться в дела. И мечта его начала исполняться — правда, в такой форме, которая вряд ли ему особенно понравилась бы.
        Но и эти проповедники-моралисты и исповедники не вполне еще удовлетворяли слабое поколение того времени. Государство охвачено было процессом неудержимого разложения. Все громче стучались варвары у ворот Римской империи, терзаемой кровавыми распрями ее полководцев. Росла нищета масс, уменьшалось население. Римское общество видело гибель перед своими глазами. Но тогдашнее поколение слишком опустилось, слишком болело духом и телом, было слишком трусливо и безвольно, слишком сильно чувствовало разлад с собой и со всем окружающим, чтобы сделать энергичную попытку освободиться от этих невыносимых условий. Оно потеряло веру в себя; и единственная поддержка, охранявшая его от полного отчаяния, была надежда на помощь высшей власти, на помощь спасителя. Этого спасителя вначале видели в цезарях. В эпоху Августа циркулировало пророчество Сивиллинных книг, обещавшее спасителя в ближайшем будущем. В Августе видели князя мира, который после гражданских войн приведет римское государство к новой эпохе блеска и благосостояния, «когда на земле воцарится мир, а в людях благоволение». Но цезари не принесли с собой ни прочного мира, ни экономического или нравственного расцвета, несмотря на все доверие, которое питали к их божественной силе. А это доверие было очень велико.
        Их действительно причислили к богам — раньше еще, чем возникло учение об очеловечении бога, принято было учение об обожествлении человека, хотя второй процесс был, очевидно, гораздо более трудным, чем первый. Там, где потухла всякая политическая жизнь, глава государства поднимается так высоко над остальным населением, что он противостоит последнему, точно сверхчеловек, так как он один соединяет, по-видимому, всю силу и власть общества и управляет им по своему произволу. С другой стороны, в древности представляли себе богов в очень человеческих формах. И скачок от сверхчеловека к богу не был поэтому слишком велик. Азиатские и египетские греки эпохи упадка уже за несколько лет до Р. X. начали смотреть на своих деспотов, как на богов или сыновей богов. Но и греческие философы были также предметом подобного почитания. О Платоне уже при его жизни возникла легенда, упоминаемая в надгробной речи его племянника Спевзиппа, что мать его Периктиона зачала его не от своего супруга, а от Аполлона. Когда эллинизированные области стали римскими провинциями, они перенесли свое богопочитание царей и философов на римских наместников. Но только Юлий Цезарь первым осмелился потребовать от римлян того, что ему уже предлагали продажные греки, богопочитания. Он хвастался своим божественным происхождением. Его прародительницей была сама Венера, как это после было подробно доказано Вергилием, придворным поэтом его племянника, Августа, в длинной героической поэме «Энеида».
        Когда Цезарь после гражданской войны вернулся в Рим победоносным триумфатором, там решили «воздвигнуть ему, как богу, несколько храмов, и, между прочим, один храм ему вместе с богиней милосердия, где он был изображен стоящим рядом с этой богиней».[34] При помощи этого хитрого маневра хотели апеллировать к его милосердию. После его смерти «божественный Юлий решением сената и народа был формально принят в число римских божеств. И это случилось, говорит Светоний, не только внешним образом, путем принятия простого решения, но и по внутреннему убеждению народа. Ведь во время игр, которые устроил в честь его наследник его Август, сейчас же после обоготворения Цезаря, в течение семи дней подряд, на небе блестела комета, которая всходила ежедневно в одиннадцатом часу дня (между пятью и шестью часами вечера). Народ думал, что это душа вознесшегося на небо Цезаря. Поэтому его всегда изображают со звездой на голове» (гл. 89).
        Со времени Августа каждый император после смерти обязательно причислялся к сонму богов. В восточных частях империи он получал при апофеозе греческое имя Сотер, т. е. Спаситель.
        Но такие апофеозы не ограничивались одним только императором. Они распространялись также на его родственников и любимцев. Адриан влюбился в красивого греческого юношу Антиноя, который, как мягко и нежно выражается Герцберг в своей «Истории Римской империи», был «любимцем императора во всех отношениях». Когда его фаворит утонул в Ниле, Адриан сейчас же, во внимание ко всем его заслугам, возвел его в боги, построил на месте несчастья великолепный город, названный Антинополем, и роскошный храм для этого странного святого. Культ Антиноя очень быстро распространился по всей империи, а в Афинах были даже учреждены в честь его торжественные игры и жертвоприношения.
        Впрочем, Светоний пишет об Августе: «Хотя он знал, что даже проконсулам воздвигали храмы, он отказывался принимать эту честь в провинции, если храм не был посвящен ему вместе с городом Римом. В самом Риме он решительно отказывался от этой чести» (гл. 52).
        Август был еще скромен. Третий император из династии Юлиев, Гай, с шутливым прозвищем Калигула (Сапожок), уже при жизни своей заставил почитать себя не только как полубога, но и как настоящего бога и сам глубоко был убежден в своей божественности.
        «Точно так же, как те, кто несет обязанность охранять овец и быков, сами не являются ни овцами, ни быками, а принадлежат к высшей породе, так и те, кто поставлены, как властители над людьми, не могут быть такими же людьми, как все другие, и потому суть боги».
        В действительности именно овечья природа людей создает божественность их повелителей. А эта овечья природа в эпоху римских императоров была в высшей степени развита. Поэтому богопочитание императоров и их фаворитов принималось так же всерьез, как еще и теперь некоторые люди принимают всерьез пожалование ленточки в петлицу и приписывают ему чудесные последствия. Конечно, в таком богопочитании немалую роль играл тогда сервилизм — в этом отношении эпоха Римской империи до сих пор еще не превзойдена. Но наряду с сервилизмом играло большую роль и легковерие.

    2. Легковерие

        Легковерие также было результатом новых условий. С первых же ступеней своего развития человек крайне заинтересован в том, чтобы внимательно наблюдать природу, отдавать себе отчет в ее явлениях и точно устанавливать ряд зависимостей между причиной и следствием. От этого зависит все его существование. Где ему это не удается, он легко гибнет.
        Все его поступки основаны на опыте, показывающем, что определенные причины вызывают определенные последствия, что брошенный камень, которым он попадает в птицу, убивает ее, что мясо этой птицы насыщает его, что трение одного куска дерева о другой вызывает огонь, что огонь греет, но в то же время сжигает дерево и т. д.
        На основании своих собственных действий, подтвержденных таким опытом, он обсуждает различные явления в природе, не имеющие личного характера. Он видит в них также следствия действий отдельных личностей, одаренных сверхчеловеческими силами различных божеств. Но на первых порах они играют не роль чародеев, а источников обычного, естественного хода вещей — дуновения ветров, морских течений и волн, разрушительной силы молнии, а также некоторых причуд человека, как глупых, так и умных. Боги, как известно, ослепляют тех, кого они хотят погубить. Вызывание к жизни всех этих явлений и составляет главную функцию богов в наивных природных верованиях.
        Привлекательность этих верований основывается на их естественности, внимательном наблюдении явлений и людей, которые и теперь еще делают, например, гомеровские поэмы несравненными произведениями искусства.
        Это внимательное наблюдение и постоянное исследование причин различных явлений в мире достигли еще большего совершенства, когда образовались города, а в городах, как мы видели, развилась натурфилософия. Городские наблюдатели могли теперь открыть безличные процессы в природе, крайне простые, но в то же время совершающиеся так регулярно, что их легко можно было признать необходимыми, находящимися вне произвола, связанного с понятием личных божеств. Наблюдение движения светил прежде всего должно было вызвать понятие закономерности и необходимости. Вместе с астрономией развивается естествознание. Понятия необходимости и закономерности переносятся на всю природу, всюду начинают искать необходимые, закономерные зависимости. Основой служит при этом регулярно повторяющийся ^ опыт.
        Но все это меняется, когда, по изложенным уже нами причинам, интерес к научному исследованию природы ослабевает и сменяется интересом к этике. Человеческий ум перестает теперь останавливать свое внимание на простых движениях, как, например, движение светил, которые могут служить для него исходным пунктом; он занимается исключительно самим собою, т. е. самым сложным, изменчивым, труднее всего постигаемым явлением, которое дольше всех остальных не поддается научному познанию. В этике речь идет не о познании того, что есть и было, что уже завершилось перед нашим взором в области опыта, и опыта, регулярно повторяющегося. Она, напротив, ставит на первый план желаемое и должное для будущего, совершенно неизвестного, а потому находящегося, по-видимому, в полной зависимости от нашей свободной воли. В этой сфере мечты и желания могут разгуляться на полном просторе, в ней может царить необузданная фантазия, в ней не существует никаких границ опыта и критики. Лекки вполне справедливо замечает в своей «Истории рационализма»: «Философия Платона развивала веру (в чародейство) путем расширения сферы духовного, и мы видим поэтому, что всякая эпоха до или после начала христианской эры, в которую она пользовалась популярностью, выказывала сильную склонность к магии».
        Одновременно с этим жизнь в большом городе лишает его население, которому принадлежит теперь идейное руководство, тесного общения с природой, отнимает у него необходимость и возможность наблюдать природу и понимать ее. Понятия естественного и возможного начинают шататься, и городское население теряет масштаб для оценки нелепости невозможного и неестественного или сверхъестественного.
        Чем бессильнее чувствует себя индивидуум, чем тревожнее ищет он твердой точки опоры в какой-нибудь сверхчеловеческой личности, чем безнадежнее его положение, чем больше ему кажется, что спасти его может только чудо, тем скорее будет он склонен верить, что личность, к которой он прилепился как к избавителю, спасителю, может творить чудеса; мало того, он будет их требовать как доказательство, что его спаситель действительно имеет силу спасти его.
        При этом легко совершается процесс приспособления к старым мифам и сказаниям, мотивы из них охотно переносятся в новые мифы. Но последние носят совершенно другой характер, чем первые. Старым богам приписывалась сверхчеловеческая сила, чтобы объяснить точно и правильно наблюдаемые действительные процессы. Теперь, наоборот, людям приписывалась сверхчеловеческая сила, чтобы дать им возможность совершать такие действия, которых никто не наблюдал, которые были совершенно невозможны. Такие чудесные явления сильная фантазия могла уже развить иногда и в древности из старых мифов, но эти чудеса не являются исходным пунктом последних. Наоборот, для новой мифологии чудо является исходным пунктом.
        Одной из точек соприкосновения между старой и новой мифологией является божественное происхождение их героев. В древности люди любили возвышать своих предков и изображать человека, от которого они вели свое происхождение, сверхчеловеком, полубогом. А таким он мог быть — в духе старого мировоззрения, всюду искавшего богов, — только в том случае, если он рождался от бога. А так как эти боги, несмотря на все их сверхчеловечество, мыслились в очень даже человеческих формах, то само собой навязывалось предположение, что мать прародителя сумела внушить какому-нибудь богу нежное чувство, плодом которого явился храбрый герой.
        Новая мифология точно так же принимала, что спасители мира происходят от смертных матерей, но божественных отцов. Вот что рассказывает нам, между прочим, Светоний:
        «В книге Асклепиада о богинях я читаю, что Атия, мать Августа, однажды в полночь отправилась в храм на торжественное богослужение Аполлону и, в ожидании других женщин, уснула в своих носилках. Вдруг к ней быстро подползла змея и так же быстро скрылась. При пробуждении ей показалось, что муж ее оплодотворил ее, и она поэтому омылась. На ее теле, однако, показалось пятно, представлявшее змею. Так как его нельзя было удалить, то она с тех пор больше не показывалась в публичных банях. На десятом месяце она родила Августа, которого по этой причине считают «сыном Аполлона» (Octavius, гл. 94).
        Любовная связь с богом у римских дам считалась столь же возможной, сколь и почетной. Иосиф Флавий рассказывает следующую историю из времен Тиберия. В Риме жила тогда матрона Паулина, красота которой была так же велика, как ее добродетель. В нее смертельно влюбился богатый всадник Деций Мунд, но был отвергнут. Ему помогла одна старая рабыня. Она узнала, что прекрасная Паулина — горячая поклонница богини Исиды, и основала на этом свой план. За 50 000 драхм она подкупила жрецов богини, которые сообщили Паулине, что бог Анубис требует ее к себе. Паулина сильно возрадовалась и хвалилась своим подругам, что Анубис оказал ей такую честь. Она сообщила также своему мужу, что она приглашена Анубисом разделить с ним ложе. Муж охотно согласился, потому что он знал рассудительность своей жены. Она пошла тогда в храм. Когда она поужинала и настало время сна, жрец потушил все огни и запер дверь. Мунд, который уже спрятан был в храме, подошел тогда к Паулине и не заставил себя просить. Всю ночь она была в его воле, так как она думала, что это Анубис. Когда Мунд удовлетворил свою страсть, он утром ушел, прежде чем в храм явились жрецы, а Паулина вернулась к мужу, рассказала ему, что у нее был бог Анубис, и с гордостью сообщила также своим подругам. Но благородный всадник Деций Мунд дошел в своем бесстыдстве до того, что чрез несколько дней на улице посмеялся над Паулиной за то, что она отдалась ему даром. Упавшая так внезапно с неба поклонница Анубиса страшно рассердилась и пожаловалась Тиберию, который приказал распять жрецов Исиды, разрушить ее храм и изгнать Мунда (Иосиф Флавий, Antiqu jud., XVIII, 3).
        Эта история получает пикантный привкус в особенности потому еще, что она у Флавия следует непосредственно за тем местом, где воспевается хвала чудотворцу Иисусу. На это давно уже обратили внимание благочестивые комментаторы, приведшие в связь оба места. Они усмотрели в этом скрытую насмешку злостного еврея над девственностью святой Марии и легковерностью ее жениха Иосифа. Такая насмешка, однако, плохо рифмовалась бы с признанием чудес Христа. В действительности насмешка над святою девой и ее кротко примиряющимся со своею судьбою женихом оказалась совсем ненамеренной, так как Флавий не имел ни малейшего представления о чудесах христовых и соответствующее место является попросту позднейшею христианскою вставкой, доказывающей только бессмыслие фальсификатора, не нашедшего для нее более подходящего места…
        Быть сыном Бога тогда составляло отличительную черту всякого спасителя, был ли он цезарем или уличным проповедником. И такой же отличительной чертой было умение творить чудеса, которые придумывались в обоих случаях по одному и тому же шаблону. Так, Тацит, которого трудно назвать не знающим меры писателем, рассказывает о Веспасиане, что он в Александрии совершил много чудес, показывавших благоволение неба к императору. Между прочим, он омочил одному слепому глаза слюной, и тот прозрел. Точно так же он наступил на парализованную руку одного больного и вылечил его таким путем.
        От языческих императоров способность творить чудеса перешла к христианским монархам. Французские короли обладали удивительным даром исцелять в день своего коронования, путем прикосновения руки, золотуху и зоб. Еще в 1825 г. эти чудеса были сотворены, по установленной программе, при короновании последнего из Бурбонов, Карла X.
        Такие исцеления часто приводятся в евангелиях. Верующий Мэриваль думает, что чудеса Веспасиана сотворены по христианскому образцу — взгляд маловероятный, если принять во внимание, как мало было известно христианство в эпоху Веспасиана. Бруно Бауэр в своей книге о «Христе и цезарях», напротив, заявляет: «Я порадую современных теологов известием, что позднейший автор четвертого евангелия и следовавший за ним редактор первоначального оригинала Евангелия от Марка заимствовали указание на исцеление слюной из сочинения Тацита» (Ин. 9:6, Мк. 7:33).
        По нашему мнению, нет никакой необходимости допускать и это заимствование. Каждая эпоха, верующая в чудеса, имеет также свои представления о том, как происходят эти чудеса. Как в эпоху умирающего средневековья все принимали, что договор с чертом должен быть непременно подписан горячей кровью, и два писателя могли одинаково писать об этом, не списывая один у другого, так и во время Веспасиана и позже слюна являлась обыкновенным средством при чудесных исцелениях. И нет ничего удивительного, что как трезвый биограф светского спасителя на троне цезарей, так и мечтательный биограф спасителя на троне тысячелетнего царства одинаково могли приписать личностям, которых они желали возвеличить, такие исцеления, даже не зная друг о друге. Тацит, наверное, не выдумал сам этой черты, а нашел эту легенду уже готовой.
        Но не только цезари творили тогда чудеса, это делали и многие другие современники их. Рассказы о чудесах были тогда таким обыкновенным явлением, что они в конце концов перестали возбуждать особенное внимание. Даже из евангелий видно, что чудеса и знамения не производили тогда такого глубокого впечатления, которое они должны были бы оказать по нашим представлениям. Так, например, чудесное насыщение пяти тысяч должно было бороться с маловерием даже учеников Иисуса. Многочисленные чудеса творят также и апостолы и ученики Иисуса. Люди были тогда так легковерны, что христиане не сомневались в истинности чудес, творимых людьми, которых они считали шарлатанами. Они только приписывали эти чудеса дьяволу и злым силам.
        Чудеса были тогда так же многочисленны, как грибы после дождя, каждый основатель новой религиозной секты или философской школы творил их, чтобы таким путем получить признание. Вспомним, например, неопифагорейца Аполлония Тианского, современника Нерона.
        Уже самое его рождение чудесно. Когда мать его была беременна, ей явился бог Протей, мудрец, которого никто не мог схватить, она же спросила его без всякого страха: «Кого я рожу?» И он ответил: «Меня». Молодой Аполлоний подрастает, становится чудом мудрости и проповедует чистую, нравственную жизнь, затем раздает свое имущество друзьям и родственникам и отправляется в путешествие как странствующий философ. Но еще больше, чем отсутствием потребностей и нравственностью, он импонирует своими чудесами. Они очень часто поразительно похожи на христианские. Так, о его пребывании в Риме рассказывается следующее событие:
        «Одна девица умерла в день своей свадьбы, по крайней мере все считали ее мертвой. Жених с плачем следовал за носилками, и весь Рим оплакивал невесту вместе с ним, потому что она принадлежала к знатному дому. Когда Аполлоний встретил траурную процессию, он сказал: "Поставьте носилки, я остановлю ваши слезы". Так как он спросил имя невесты, то все думали, что он хочет сказать обычную надгробную речь. Но он прикоснулся к мертвой, сказал несколько непонятных слов и пробудил ее от видимой смерти. Она заговорила и вернулась в отцовский дом».
        Затем, согласно легенде, Аполлоний смело поднимает свой голос против тиранов, против Нерона и Домициана, и, когда последний приказывает его схватить, он без всякого труда разрывает свои оковы, но не бежит, а спокойно ждет в темнице суда над собою, держит затем длинную защитительную речь и таинственным образом исчезает из зала суда в Риме, чтобы через несколько часов очутиться в Дикеархии около Неаполя, куда боги переносят его с быстротой курьерского поезда.
        В особенности развит был у него дар прорицания, который был тогда неизбежным атрибутом спасителей, и, кроме того, дар дальновидения. Когда Домициан был убит в своем дворце в Риме, Аполлоний видел это событие в Эфесе так хорошо, как будто он при нем присутствовал, и сейчас же рассказал об этом эфесянам. Беспроволочный телеграф, в сравнении с которым телеграф Маркони является жалкой игрушкой! Свою карьеру кончил он таким образом, что исчез в храме, двери которого сами раскрылись пред ним и сейчас же захлопнулись за ним. «Изнутри слышали только пение молодых дев, которое звучало так, точно они приглашали его вознестись на небо: "приди из тьмы земной, приди в свет небесный, приди"».
        Тело его не было найдено… Стало быть, и этот спаситель тоже вознесся на небо.
        Между последователями Иисуса и Аполлония скоро возгорелась борьба. При Диоклетиане один из его наместников, Гиероклес, написал книгу против христиан, в которой он доказывал, что чудеса Иисуса не могут идти в сравнение с чудесами Аполлония и, кроме того, засвидетельствованы менее убедительно. Ему возражал Евсевий Кесарийский в особом полемическом сочинении, в котором он не выражает никаких сомнений в действительности чудес Аполлония, но старается дискредитировать их, называя их не делами Бога, а чародейством, делом злых демонов.
        Следовательно, даже в тех случаях, когда необходимо было подвергнуть чудеса критике, в подлинности их нисколько не сомневались.
        И это легковерие росло по мере того, как общество приходило в упадок, испытующий научный дух все больше слабел и уступал место моральным проповедям. Но вместе с легковерием росла и страсть к чудесам. Они перестали производить впечатление, если слишком часто повторялись. Приходилось наконец пускать в ход все более сильные средства, чтобы получился необходимый эффект. Мы уже раньше видели, как легко проследить этот процесс в различных евангелиях, на примере воскресения мертвых, которое в ранних евангелиях совершается при более простых условиях, чем в позднейших.
        Евангелие от Иоанна присоединяет ко всем старым чудесам, рассказанным в ранних евангелиях, еще превращение воды в вино на свадьбе в Кане Галилейской; больной, которого исцеляет Иисус, у Иоанна болен уже 38 лет, слепой, которого он сделал зрячим, слеп от рождения. Таким образом, чудеса все больше усиливаются.
        В особенности странное впечатление производят чудеса, творимые в так называемых Деяниях апостола Петра. В своем состязании с волхвом Симоном он возвращает к жизни соленую сельдь.
        С другой стороны, для людей того времени в чудеса и знамения произвольного вмешательства в естественный порядок вещей превращались самые обыкновенные события, не только выздоровление и смерть, победы и поражения, но и самые обыкновенные забавы, как скачки. Фридлендер сообщает: «Когда в Газе во время скачек, на которых состязались лошади ревностного христианина и ревностного язычника, "Христос победил Марнаса", то многие язычники приняли крещение».
        Но не всегда вполне естественное событие, рассматриваемое как чудо, допускало такое определенное толкование. «Во время войны Марка Аврелия против квадов от 173 до 174 г. римское войско однажды в палящий знойный день, изнемогая от жажды, было окружено превосходившим его численностью неприятельским войском, и ему угрожала опасность полного уничтожения. Вдруг небо покрылось густыми облаками, и на землю пролился обильный дождь, тогда как страшная гроза причинила во вражеском лагере опустошение и беспорядок. Римляне были спасены, и победа склонилась на их сторону. Это событие произвело могущественное впечатление, оно, согласно тогдашнему обычаю, было увековечено в ряде картин. Все считали его чудом, о котором вспоминали и в позднейшие века и на которое одинаково ссылались как язычники, так и христиане как на доказательство истинности их учения… Большинство, по-видимому, приписывало это чудо молитве императора, обращенной к Юпитеру, но другие утверждали, что оно вызвано было искусством находившегося в свите императора египетского чародея Арнуфиса, который вызвал ливень путем заклинания богов, а именно Гермеса. Согласно же рассказу христианского современника, чудо было вызвано молитвами христианских солдат в двенадцатом (мелитенском) легионе. Об этом событии, как всем известном, рассказывает Тертуллиан, ссылающийся при этом на письмо Марка Аврелия».
        Это письмо, конечно, было поддельным. Подделками тогдашнее время было так же богато, как чудесами. Потребность в чуде и легковерие буквально провоцировали подделки.
        Страсть к чудесному и легковерие принимали все большие размеры, пока наконец в эпоху крайнего упадка, в четвертом и пятом столетиях, монахи не начали творить чудеса, которые совершенно затмевают чудеса, рассказанные в евангелиях.
        «Верующая эпоха, — писал Гиббон, — давала себя легко убедить, что малейшего каприза какого-нибудь египетского или сирийского монаха достаточно было, чтобы остановить действие вечных законов Вселенной. Любимцы неба исцеляли самые застарелые болезни путем одного прикосновения, слова или послания и изгоняли самых упрямых Демонов из душ или тел одержимых ими. Они спокойно приближались или даже давали приказания львам и змеям пустыни, вливали новую жизнь в иссохший пень, заставляли железо плавать на поверхности воды, переплывали на спине крокодила через Нил и искали прохладу в пылающей печи». Прекрасную картину умственного состояния той эпохи, в которую возникало христианство, представляет характеристика Плотина, самого знаменитого неоплатоника третьего столетия нашей эры, даваемая Шлоссером в его «Всемирной истории».
        «Плотин, родившийся в 205 г. в Ликополе в Египте и умерший в 270 г. в Кампании, в течение одиннадцати лет был ярым последователем Аммония, но затем так углубился в размышления о божественной и человеческой природе, что, перестав удовлетворяться египетско-греческим тайным учением своего предшественника и учителя, потянулся к персидской и индийской премудрости и присоединился к войску младшего Гордиана, чтобы совершить с ним поход в Персию… Позже Плотин переехал в Рим, где он хорошо использовал для своих целей господствовавшую тогда склонность к восточной мистике и в течение двадцати пяти лет, почти до самой своей смерти, играл роль пророка. Император Галлиен и его жена были такими ревностными последователями его учения, что они, как рассказывают, имели даже намерение основать в одном из городов Италии философское государство, согласно принципам Плотина. Такое же горячее сочувствие Плотин встретил и в самых влиятельных семьях римского гражданства; наиболее выдающиеся люди в городе стали его горячими приверженцами и приняли его учение как евангелие.
        Ни в чем не находили себе такое яркое выражение умственный и нравственный маразм римского общества и господствовавшая тогда склонность к мечтательности, монашеской морали, к сверхъестественному и пророческому, как именно в впечатлении, которое производил Плотин, и в уважении, которым пользовалось его учение, несмотря на всю его непонятность.
        Средства, которыми пользовались Плотин и его ученики для распространения новой мудрости, были те же самые, при помощи которых в конце восемнадцатого столетия во Франции Месмер и Калиостро приобретали последователей среди выродившихся аристократов, а розенкрейцеры, вызыватели духов и пр. привлекали на свою сторону набожного прусского короля. Плотин занимался магией, вызывал духов и не брезгал даже таким занятием, как указывание, по просьбам своих знакомых, виновников маленьких краж.
        В пророческом же духе написаны были все его сочинения; по свидетельству самого знаменитого своего ученика, он писал свои мнимые вдохновения, не удостаивая их после даже взглядом или не трудясь даже исправлять описки. Шедевры древних греков, конечно, не возникали таким образом. Ни в сочинениях, ни в устных проповедях этого человека, требовавшего от всех искавших философского познания как необходимого условия самоотречения или высвобождения из естественных условий мышления и чувствования, мы не находим малейших следов обычной человеческой логики или того, что называется методом.
        Чтобы дать представление о характере и влиянии его учения, достаточно сделать несколько замечаний о содержании его сочинений. Жизнь с людьми и среди людей он считает греховной и извращенной, истинная мудрость и блаженство заключаются, по его мнению, в полном отделении от чувственного мира, в созерцании, в мрачном замкнутом углублении в самого себя и в постижении высшего… К этой теории жизни, подкапывающей основы всякой деятельности, представляющей насмешку над всяким опытом и человеческими отношениями, к теории, относящейся к тому же ко всем инакомыслящим с крайним презрением, присоединяется чисто теоретическое, основанное на фантастических представлениях созерцание природы и ее законов. Аристотель основывал свои идеи о природе на опыте, наблюдении и математике; у Плотина мы не встречаем ни малейшего следа всего этого. Он считался бого-вдохновенным философом, был уверен, что может все постичь путем внутреннего самоуглубления, вещего чувства, что он не нуждается ни в каких ступенях, чтобы постичь познания. Крылья его носили его над землей и чрез все небесные пространства.
        Плотин имел трех учеников, которые изложили в более доступной форме и распространили его учение дальше как апостолы. Это — Ерений, Амелий и Порфирий. Все три были одарены выдающимся талантом, и Лонгин, отрицавший всякую мудрость, враждебную жизни и здравому смыслу, называет последних двух единственными философами того времени, сочинения которых можно читать.
        Как плохо, однако, обстояло дело с их любовью к истине, лучше всего показывает биография Плотина, написанная Порфирием. Порфирий рассказывает о своем учителе самые нелепые истории, а так как он был слишком умен, чтобы верить в них, то он должен был выдумать их намеренно и сознательно, чтобы привлечь внимание к оракульским изречениям Плотина».

    3. Лживость

        Лживость является необходимым дополнением страсти к чудесному и легковерию. Мы до сих пор приводили примеры, где рассказчики сообщают чудеса об умерших. Но было также немало людей, которые сами рассказывали о себе величайшие чудеса, как Апион Александрийский, враг иудеев и, как говорит Моммзен, «пустозвон, как называл его Тиберий, полный трескучих слов и еще более трескучей лжи, нахальнейший всезнайка, бесконечно самонадеянный, хорошо знакомый если не с людьми, то с их недостатками, он был знаменит, как ритор и демагог, всегда находчивый, остроумный, бесстыдный и безусловно лояльный».
        Лояльными, т. е. сервильными, эти люди были всегда. Наш лояльный шарлатан был достаточно нагл, чтобы вызвать Гомера из подземного царства с целью спросить его, откуда он происходит. Он уверял, что дух поэта действительно явился ему и ответил на его вопрос, но обязал его никому не сообщать об этом!
        Еще грубее было шарлатанство Александра Авонотихита (родился в 105 г., умер 175 г. после Р. X.), который совершал свои фокусы при помощи самых грубых средств, например, зарезанных животных и пустых идолов, со спрятанными в них людьми. Его оракул давал ответы за плату не больше одной марки. Лукиан оценивал его годичный доход в 60 000 марок.
        Через посредство консула Рутилиана Александру удалось приобрести влияние даже на «философа» Марка Аврелия. Шарлатан умер семидесяти лет, богатый и окруженный почетом. Статуя, которую ему воздвигли, продолжала прорицать и после его смерти.
        Следующее событие также является хорошо инсценированным шарлатанством.
        «Дион Кассий рассказывает, — писал Фридлендер, — что в 220 г. после Р. X. один дух, который, по его собственному признанию, был духом Александра Великого и носил его образ и одежду, с свитой в 400 человек, одетых, как вакханты, прошел от Дуная до Босфора, где исчез. Нигде власти его не осмелились остановить, и всюду ему давали ночлег и пропитание на публичный счет».
        При виде таких подвигов наши герои четвертого измерения и более материальный кепеникский капитан могут только спрятаться от стыда! Но не только шарлатаны и фокусники упражнялись в сознательной лжи и обмане, этим занимались также серьезные мыслители и люди, имевшие честные намерения.
        Историография классической древности никогда не отличалась чрезмерно строгой критикой. Она не была еще наукой в строгом смысле этого слова, она служила не исследованию законов развития общества, а преследовала педагогические или политические цели. Она хотела поучать читателя или доказать ему правильность политических тенденций, которые разделял автор. Великие подвиги предков должны были действовать на потомков возвышающим образом и подвинуть их на такие же подвиги — в этом отношении исторические сочинения были только отзвуком героических поэм. Но последующие поколения должны были также научиться из опыта своих предков, что следует делать и чего не следует делать. Нетрудно понять, что иной историк, особенно когда цели назидания и воодушевления стояли на первом плане, был не особенно строг в выборе и критике своих источников и позволял себе, в интересах художественного впечатления, пополнять имевшиеся пробелы при помощи собственной фантазии. В особенности каждый историк считал себя вправе свободно придумывать речи, которые он вкладывал в уста своих действующих лиц. Однако классические историки никогда не позволяли себе сознательно и намеренно изображать неверно деятельность людей, о которых они повествовали. Они должны были избегать этого тем больше, что деятельность, о которой они рассказывали, была публичной, политической, так что сведения их могли быть точно проверены.
        Но с упадком классического общества изменилась и задача историографии. Люди перестали искать политического поучения, политика становилась для них все более безразличным делом, она все больше внушала им отвращение. Не примеров мужества и преданности отечеству требовали они теперь от истории, а развлечения, нового возбуждения для притуплённых нервов, сплетен и сенсаций, чудесных подвигов. При таких условиях большая или меньшая точность не имела особенного значения. К тому же проверка фактов становилась все труднее, так как теперь на первый план выступали события частного характера, события, которые теперь разыгрывались не на широкой публичной арене. Историография все больше разлагалась и превращалась, с одной стороны, в скандальную хронику, а с другой — в сказки Мюнхгаузена. В греческой литературе это новое направление в историографии намечается со времени Александра Великого, о жизни которого Онезикрит написал книгу, полную лжи и преувеличений. А от лжи к подделке один только шаг. Его сделал Эвгемер, который в третьем столетии привез из Индии надписи, выдаваемые им за стародревние, но в действительности сфабрикованные им самим.
        Но этот чудесный метод нашел применение не в одной только историографии. Мы видели уже, как в философии все больше слабел интерес к этому миру и становился все сильнее интерес к потустороннему. Но как мог философ убедить своих учеников, что его представления о загробном мире не являются только продуктом его фантазии? Самое простое средство заключалось, очевидно, в том, чтобы найти свидетеля, явившегося из той страны, из которой не возвращался еще ни один странник, и мог поэтому рассказать об ее устройстве. Этим средством не брезговал даже Платон, как мы видели из примера со спартанцем, который мы уже привели раньше.
        К указанным причинам присоединялось еще то обстоятельство, что с уменьшением интереса к естественным наукам и с вытеснением их этикой исчезал также критический дух, который проверяет правильность всякого положения при помощи фактического опыта, что беспомощность отдельных личностей все больше возрастала, что усиливалась потребность отыскать себе поддержку в великом человеке. Не фактические доказательства, а авторитеты приобретали теперь решающее значение для людей, и тот, кто хотел произвести на них впечатление, должен был стараться иметь на своей стороне авторитеты. А если их не было, тогда оставалось только corriger la fortune, помочь фортуне, и сфабриковать самому необходимые авторитеты. С такого рода авторитетами мы уже прежде познакомились в лице Даниила и Пифагора, к числу их принадлежали также Иисус, апостолы, Моисей, сивиллы и т. д.
        При этом не всегда давали себе труд писать под подложным именем целую книгу. Часто вполне достаточно было вставить в настоящую книгу признанного авторитета место, соответствовавшее собственным тенденциям, и после ссылаться на этот авторитет. Это было тем легче сделать, что искусство книгопечатания не было еще известно. Книги циркулировали в списках, которые изготовлялись собственноручно или — если кто-нибудь был настоль ко богат, что мог себе позволить такую роскошь, — рабом. Существовали предприниматели, которые заставляли рабов заниматься списыванием книг и после продавали их с большой прибылью. При таких условиях было очень легко подделать какое-нибудь место или выпустить, если оно не нравилось, и вставить новое, в котором нуждались, в особенности если автор уже умер, а опасаться протеста в такое легковерное время не приходилось. Другие переписчики заботились уже о том, чтобы подделка сохранилась для последующих поколений.
        Легче всего приходилось в этом отношении христианам. Кто бы ни были первые учителя и организаторы христианских общин, они, наверное, происходили из низших слоев народа, не умели писать и не оставили после себя никаких письменных документов. Учение их вначале передавалось и распространялось только путем устного предания. Если кто-нибудь из их последователей ссылался при возникавших словопрениях на первоначальное учение, то его трудно было уличить во лжи, в особенности если он не слишком грубо расходился с традицией. Очень скоро должны были образоваться самые различные версии слов, принадлежавших учителю и апостолам. А ввиду горячей борьбы, которая уже с самого начала кипела в среде христианских общин, все эти различные версии записывались не в целях объективной историографии, а для политических нужд и после собирались в различных евангелиях. Такие же политические цели воодушевляли и дальнейших переписчиков и перед ел ывателей и побуждали их то пропустить неудобное место, то вставить какое-нибудь новое, чтобы после иметь доказательство, что Иисус или его апостолы поддерживали тот или иной взгляд. При внимательном чтении евангелий эта полемическая тенденция выступает на каждом шагу.
        Однако христиане не удовольствовались тем, что, соответственно тем или иным потребностям, искажали и исправляли текст своих собственных священных книг. Метод был слишком удобен, чтобы не использовать его с другими, «языческими» авторами, особенно когда среди христиан начало быстро увеличиваться число образованных элементов, которые придавали значение свидетельству авторов, стоявших вне христианской литературы, и таким образом было уже выгодно изготовлять для этих образованных христиан исправленные списки, которые принимались с радостью и распространялись дальше. Многие из этих подделок сохранились до сих пор. Об одной из них, о свидетельстве Иосифа Флавия об Иисусе, мы уже упоминали. Ближайший писатель, который наряду с Тацитом и как его современник упоминает о христианах, — это Плиний Младший, который в качестве пропретора Вифинии (вероятно, от 111 до 113 г.) написал о них Траяну письмо, дошедшее до нас в собрании его писем. Он спрашивает, что ему делать с христианами своей провинции: он слышит о них только хорошее, а между тем из-за них пустуют все храмы. Этот взгляд на безвредность христиан плохо гармонирует со взглядом его друга Тацита, подчеркивающего их «ненависть ко всему роду человеческому». Бросается в глаза также и то, что при Траяне христианство было якобы до такой степени распространено, что оно могло привести к обезлюдению всех храмов Вифинии, «которые почти совершенно опустели, в которых богослужение уже давно прекратилось и жертвенные звери которых редко находят покупателей». Можно думать, что такие факты обратили бы на себя такое же всеобщее внимание, как если бы в Берлине население подавало голоса только за социал-демократов. Должно было бы господствовать всеобщее возбуждение. Но Плиний узнает о христианах только путем доноса. В силу этих и других оснований можно думать, что это письмо представляет подделку. И в этом случае вопрос идет не о том, действительно ли подделано письмо, а в какой степени. Землер уже в 1788 г. думал, что все письмо Плиния выдумано позднее каким-то христианином для возвеличения христианства. Бруно Бауэр, напротив, думает, что письмо, правда, принадлежит Плинию, но первоначально звучало для христиан не очень лестно и поэтому было позднейшим христианским переписчиком соответственным образом «исправлено».
        Еще смелее становятся фальсификации, когда во время переселения народов варвары наводнили Римскую империю. Новые властители мира были простые крестьяне, богатые, правда, крестьянской хитростью, трезвые и хорошо разбиравшиеся во всех вещах, которые они понимали. При всей своей простоте они были менее легковерны и склонны к чудесному, чем наследники античной культуры. Но умение читать и писать было для них незнакомым искусством. Последнее оставалось привилегией христианского духовенства, которое теперь одно только представляло образованный класс. Оно могло поэтому не бояться никакой критики своих фальсификаций в пользу церкви, и они стали чаще, чем когда-либо пользоваться этим. Но теперь они уже не ограничивались только областью учения, они служили не для поддержки каких-нибудь теоретических, тактических или организационных разногласий, а становились источником стяжания или юридической реабилитации произведенной экспроприации. Самыми грандиозными фальсификациями этого рода были, конечно, Константинов дар и Исидоровы декреталии. Оба документа были сфабрикованы в восьмом столетии. В первом из них Константин (306–337) передает папам неограниченное и вечное господство над Римом, Италией и всеми странами Запада. Исидоровы декреталии представляли составленные якобы испанским епископом Исидором в начале седьмого столетия собрание церковных законов, устанавливавших неограниченное господство папы в церкви.
        Именно громадное число искажений объясняет нам в немалой степени, почему история возникновения христианства и теперь еще окутана мраком. Многие из этих искажений и подделок легко установить. Некоторые были раскрыты много веков назад: так Лаврентий Балла доказал подложность Константинова дара еще в 1440 г. Но не так легко установить, имеется ли в этих подлогах и искажениях зерно истины, и потом выделить его.
        Нам пришлось нарисовать печальную картину. Упадок во всех отношениях и областях, упадок экономический, политический, а вместе с тем и научный и нравственный. Античные римляне и греки видели добродетель в полном, гармоническом развитии мужества в лучшем смысле этого слова. Virtus и apexrj обозначали храбрость и постоянство, но в то же время сознание собственного достоинства, готовность жертвовать собою и бескорыстную преданность обществу. Но чем больше общество погрязало в рабстве, тем больше верховной добродетелью становился сервилизм, угодничество, из которого и вместе с которым развились прекрасные свойства, изображенные нами выше, — бегство из общества и ограничение собственным «я», трусость и отсутствие уверенности в себе, чаяние спасения при помощи цезаря или бога, а не посредством собственной силы или силы своего класса; самоунижение перед властями предержащими и поповская кичливость перед низшими; равнодушие и пресыщение жизнью и погоня за сенсацией, за чудесами; неумеренность и экстаз, лицемерие и лживость. Вот картина, которую представляет нам Рим времен империи и черты которой отражает христианство, продукт того времени…

    4. Гуманность

        Но — скажут нам защитники христианства — это изображение односторонне, а потому ошибочно. Совершенно верно, что христиане были только люди и не могли поэтому уйти от деградирующих влияний окружающей среды. Но это только одна сторона христианства. С другой же стороны мы находим, что оно развило мораль, которая стоит выше античной, возвышенную гуманность, бесконечное сострадание, которое одинаково распространяется на все, что носит человеческий образ, на низших и высших, на своих и чужих, на врагов и друзей, что оно отстаивает братство людей всех классов и рас. Эту нравственность нельзя объяснить из условий времени, в которое христианство зародилось; она вызывает тем большее удивление, что она проповедовалась в эпоху глубочайшего нравственного упадка. И в этом случае исторический материализм терпит фиаско, мы имеем перед собой явление, которое может быть объяснено только при помощи выдающейся личности, стоящей совершенно вне условий пространства и времени или, говоря современным жаргоном, только при помощи сверхчеловека. Так говорят наши «идеалисты».
        Но что говорят нам факты? Прежде всего нам указывают на благотворительность к бедным и гуманность по отношению к рабам. Но действительно ли оба эти явления присущи христианству? Совершенно верно, что в классической древности мы слышим очень мало о благотворительности. Причина этого очень проста: благотворительность предполагает бедность как массовое явление. А идейная жизнь древности коренилась в коммунистических условиях, в общей собственности земельной общины, рода, которая обеспечивала за отдельными членами право на общие продукты и средства производства. Для милостыни при этих условиях случай представлялся очень редко.
        Не надо смешивать гостеприимство с благотворительностью. Гостеприимство практиковалось в древности в самых широких размерах. Но оно представляет отношение между равными, тогда как благотворительность предполагает, наоборот, социальное неравенство. Гостеприимство приносит одинаково радость гостю и хозяину. Напротив, благотворительность возвышает того, кто дает милостыню, но унижает и оскорбляет того, кто получает ее. В отдельных крупных городах, как мы уже видели, в ходе экономического развития образовался массовый пролетариат. Но он уже имел или завоевал политическую власть и пользовался ею, чтобы обеспечить себе долю в средствах наслаждения, которые притекали к богатым и государству из рабского труда и эксплуатации провинций. Таким образом, благодаря демократии и ее политической силе эти пролетарии не нуждались в благотворительности. Последняя предполагает не только массовую бедность, но и политическое бесправие и бессилие пролетариата — все условия, которые были созданы только в императорскую эпоху. Неудивительно поэтому, что только тогда начала распространяться в римском обществе идея благотворительности. Но она ведет свое происхождение не от сверхъестественной, высшей морали христианства.
        На первых порах своего господства цезари считали еще целесообразным наряду с армией покупать расположение пролетариата главного города при помощи хлеба и зрелищ. Особенно отличался в этом отношении Нерон. Но и в некоторых других городах провинций тоже старались поддерживать таким образом спокойствие в низших слоях населения.
        Это продолжалось недолго. Растущее обеднение общества скоро вынудило государство ограничить свои расходы, и цезари вполне естественно начали с пролетариев, которых они уже больше не боялись. При этом известную роль играло желание устранить растущий недостаток в рабочей силе. Если раздачи хлеба прекращались, то работоспособные пролетарии должны были искать работу, поступать на службу к крупным землевладельцам в качестве колонов или наследственных арендаторов.
        Но именно потребность в рабочей силе вызвала к жизни новые формы вспомоществования бедным.
        В императорскую эпоху разлагаются все старые общественные организации, не только поземельная община, но и родовые организации и большие семьи. Всякий Думает только о своем «я», родственные отношения слабеют точно так же, как и политические, готовность к жертвам исчезает одинаково как по отношению к родным, так и по отношению к общине и государству. В особенности должны были страдать при новых условиях осиротевшие дети. Оставшись без родителей, они были совершенно беззащитны и не находили никого, кто заступился бы за них. Число таких беззащитных детей росло тем больше, что, при всеобщем обеднении и уменьшении готовности к жертвам, все большее число людей старалось свалить с себя бремя забот о семье. Одни достигали этого путем безбрачия, ограничиваясь проституцией, причем особенно процветала мужская, другие, не отказываясь от брака, старались воздержаться от рождения детей. То и другое средства одинаково способствовали уменьшению населения, вызывали недостаток в рабочих силах и, следовательно, ускоряли процесс пауперизации общества. Многие, имевшие детей, находили более удобным избавиться от детей, подкидывая их кому-нибудь. Эта практика приняла широкие размеры. Никакие запрещения не помогали. Таким образом становился все более жгучим вопрос о призрении осиротевших и покинутых детей, а также о помощи детям бедных людей, оставшимся у родителей. Этот вопрос занимал также очень сильно первых христиан. Поддержка сирот была их постоянной заботой. Не только сострадание, но и нужда в рабочих силах и солдатах заставляли заботиться о прокормлении сирот, подкидышей и детей пролетариев.
        Уже в эпоху Августа мы встречаем направленные в эту сторону стремления, а во втором столетии нашей эры они принимают практическую форму. Императоры Нерва и Траян первые вызвали к жизни этого рода учреждения — сначала в Италии — в такой форме, что различные поместья скупались государством и отдавались в аренду или получали ссуду под залог земли. Доход в форме арендной платы или ипотечных процентов предназначался на воспитание бедных детей, в особенности сирот.
        Сейчас же после вступления на престол Адриан расширил этот институт, который при Траяне был рассчитан на 5000 детей, а позднейшие императоры расширили его еще больше. Одновременно с государственной благотворительностью возникла также муниципальная. Частная благотворительность развилась еще раньше. Самое старое благотворительное учреждение, которое нам только известно, основано было при Августе. Гельвий Басила, бывший претор, завещал гражданам города Атины в Лациуме 88000 марок для выдачи хлеба, к сожалению, не указанному числу детей. В эпоху Траяна были основаны многочисленные благотворительные учреждения. Одна богатая матрона, Целия Макрина из Террацины, сын которой умер, пожертвовала тогда миллион сестерциев (свыше 200 000 марок), на проценты с которых должны были содержаться сто мальчиков и столько же девочек. Плиний Младший в своем родном городе Комуме (теперь Комо) устроил в 97 г. особый благотворительный { фонд, в который поступали годичные доходы с имения, стоившего 500 000 сестерциев; этот фонд употреблялся на прокормление бедных детей. Он основывал также школы, библиотеки и т. п.
        Конечно, все эти учреждения не могли остановить процесс обезлюдения империи, который вызывался глубокими экономическими причинами и усиливался вместе с экономическим упадком. Всеобщее обеднение в конце концов отнимало все средства, которые шли на призрение детей, и вместе с банкротством государства вызывало банкротство благотворительных учреждений.
        Вот что сообщает об их развитии Мюллер:
        «Их существование можно проследить почти на расстоянии 180 лет. Адриан улучшил содержание детей. Антонин Пий пожертвовал для этой цели новые суммы. По этому поводу ему в 145 г. посвятили благодарственные надписи призреваемые мальчики и девочки в Купра-монтане, городе в Пиценуме, и в 161 г. дети города Сести-нума в Умбрии. О такой же деятельности Марка Аврелия свидетельствует посвящение из Фикулеи в Лациуме. В первые годы его правления это учреждение, по-видимому, достигло кульминационного пункта своего развития; начиная с этого времени оно, вследствие печального положения империи, все больше падает. Находясь всегда в затруднительном финансовом положении, вследствие постоянных войн, Марк Аврелий не только вынужден был заложить все коронные бриллианты, украшения и другие драгоценности императорского дома, но должен был, по-видимому, также заимствовать все благотворительные фонды и возложить уплату процентов на государственное казначейство. При Коммоде фиск в течение девяти лет не мог выполнять свои обязательства, а Пертинакс не был в состоянии уплатить недоимки и поэтому сложил их. Но после положение этого учреждения, кажется, снова улучшилось. Еще в конце третьего столетия мы можем указать на чиновника, заведовавшего им. Затем оно быстро падает. При Константине оно уже больше не существовало».
        Растущее обеднение — могло привести к краху благотворительных учреждений, но оно не могло задержать развитие идеи благотворительности. Наоборот, она должна была развиваться вместе с ростом нищеты. Но ни в каком случае эта идея не составляет особенности одного христианства: оно разделяет ее вместе со всей эпохой, которой идея благотворительности навязана была не моральным подъемом, а экономическим упадком.
        Но вместе с любовью к благотворительности, уважением к ней возникла и другая, менее привлекательная особенность: хвастовство раздаваемой милостыней. Прекрасным доказательством этого является пример только что упомянутого Плиния. О его благотворительных учреждениях мы узнаем только от него самого. Он сам описал их в сочинениях, предназначенных для публики. И когда мы видим, как Плиний выставляет напоказ свои чувства и как он удивляется собственному благородству, мы не можем согласиться, что он является примером нравственного величия «золотого века» Римской империи, ее самого счастливого времени, как выражается Грегоровиус в согласии с большинством своих коллег. Наоборот, это явление свидетельствует о тщеславном фатовстве той эпохи, представляющем прекрасной pendant к ее поповскому высокомерию и ханжескому лицемерию.
        Насколько нам известно, самым резким образом отзывается о Плинии Нибур, который обвиняет его в «детском тщеславии и бесчестной угодливости».
        Так же мало, как и благотворительность, является отличительной особенностью христианства и гуманность по отношению к рабам.
        Прежде всего следует заметить, что христианство, по крайней мере в той его форме, в которой оно стало государственной религией, никогда не выступало против рабства принципиально. Оно нисколько не содействовало уничтожению рабства. Если в эпоху христианства прекратилась эксплуатация рабов с целью добывания денег, то это явление было вызвано причинами, которые не имеют ничего общего с какими-нибудь религиозными воззрениями. Мы уже познакомились с этими причинами. Это был упадок военного могущества Рима, вызвавший прекращение притока дешевых рабов и отнявший, таким образом, у эксплуатации рабского труда ее прибыльный характер. Напротив, рабство для удовлетворения потребности в роскоши сохранялось так же долго, как и Римская империя, и как раз одновременно с возникновением христианства в римском мире образуется новая разновидность рабов, евнухи, которые, со времени Константина, играли большую роль именно при христианских императорах. Но мы встречаем их уже при дворе Клавдия, отца Нерона.
        Что касается пролетариев, то им никогда не приходила в голову мысль об уничтожении рабства. Они старались улучшить свое положение при помощи усиленного высасывания богачей и государства, но не путем собственного труда, а это возможно было только при дальнейшей эксплуатации рабов.
        Характерно, что в коммунистическом государстве, которое Аристофан осмеивает в своем «Ekklesiazousai»,[35] рабство продолжает существовать. Различие между имущими и обездоленными исчезает только для свободных, все делается общей собственностью, даже рабы, которые заботятся о процессе производства. Это — шутка, но она вполне соответствует античному мышлению.
        Этот же ход мысли мы встречаем в маленьком сочинении об источниках аттического благосостояния, относящемся к четвертому столетию до Р. X. На него ссылается Пельман в уже цитированной нами книге.
        Это сочинение требует, как выражается Пельман, «колоссального расширения государственного хозяйства для целей обмена и производства». И прежде всего государственной закупки рабов для серебряных рудников. Число этих государственных рабов должно быть увеличено в таких размерах, чтобы на каждого гражданина приходилось три раба. Тогда государство могло бы обеспечить каждому гражданину по крайней мере «минимум существования».
        Профессор Пельман думает, что это хитроумное предложение характерно для «коллективистического радикализма» и «демократического социализма», который добивается огосударствления всех средств производства в интересах пролетариата. В действительности же оно характеризует только своеобразную особенность античного пролетариата и его заинтересованность в сохранении рабства. Что же касается понимания его Пельманом, то оно характеризует вообще идейную беспомощность буржуазной науки, для которой всякое огосударствление собственности, хотя бы это была собственность на людей, есть «коллективизм», всякое мероприятие в пользу пролетариата есть «демократический социализм» — безразлично, принадлежит ли этот пролетариат к эксплуататорам или эксплуатируемым.
        И только тем обстоятельством, что пролетариат был заинтересован в сохранении рабства, мы можем объяснить, что даже в своей революционной практике римский пролетариат никогда не выступал принципиальным противником собственности на людей. Но зато и рабы были при случае готовы оказать помощь при подавлении восстания пролетариев. Именно рабы, под предводительством аристократов, нанесли смертельный удар пролетарскому движению Гая Гракха. А через пятьдесят лет римские пролетарии под начальством Марка Красса разбили рабов, восставших под предводительством Спартака.
        Но если никто не думал серьезно о всеобщем уничтожении рабства, то это не значит еще, что обращение с рабами сохраняло свои старые формы. Мы должны признать, что в христианстве замечается сильное смягчение взглядов на рабство, признание человеческих прав рабов, и оно стоит в резкой противоположности к низкому положению рабов в начале Римской империи, когда жизнь рабов отдана была на произвол господина, имевшего право на любую жестокость.
        Против такого обращения с рабами христианство протестовало очень решительно. Но этим еще не сказано, что оно выступало в этом случае против духа своего времени, что оно было одиноко в своем выступлении в пользу рабов.
        Какой класс считал своим неотъемлемым правом жестокое обращение с рабами и право убивать их? Конечно, богатые землевладельцы, аристократия.
        Но демократия, плебс, не имевший рабов, не был в такой степени заинтересован, как рабовладельцы, в защите права жестокого обращения с рабами. Правда, пока мелкое крестьянство, которое тоже имело рабов, преобладало в составе римского народа или пока сохранялись традиции этого сословия, римский народ не торопился выступить на защиту рабов.
        Мало-помалу, однако, подготовлялся переворот во взглядах на рабство, но не вследствие облагорожения нравов, а вследствие изменения в составе римского пролетариата. Число коренных свободных римлян, и в особенности крестьян, в его рядах становилось все меньше, напротив, число отпущенных на волю рабов, вступавших в состав римского гражданства, выросло в огромных размерах, так что в императорскую эпоху они составляли уже большинство римского населения. Причины, побуждавшие отпускать рабов на волю, были различны. Многие, умиравшие бездетными, что очень часто случалось в то время, когда старались освободиться от тягостей семейной жизни, в силу ли каприза или по доброте души своей, оставляли завещания, которыми рабы их отпускались на свободу сейчас же после смерти господ. Многие еще при жизни своей освобождали того или другого раба в награду за его заслуги или из тщеславия, потому что тот, кто отпускал на волю много рабов, считался богатым. Многим рабам даровалась свобода из политического расчета, так как вольноотпущенный оставался в зависимости от своего господина как его клиент, но получал политические права. Он, следовательно, увеличивал политическое влияние своего господина. Наконец, рабам дозволялось делать сбережения и на сбереженную сумму выкупаться на волю. Некоторые рабовладельцы сделали из этого прибыльное занятие, в особенности когда рабы, которых они основательно использовали, выкупались на волю за большую сумму. Последняя дозволяла купить вместо них свежих рабов, силы которых не были еще использованы.
        Чем больше увеличивалось число рабов в населении, тем больше росло число вольноотпущенных. Свободный пролетариат теперь все больше рекрутировался не из крестьян, а из рабов. И этот же пролетариат находился в политической вражде с рабовладельческой аристократией, у которой он хотел отнять ее политическую власть и привилегии, обещавшие соблазнительные экономические выгоды. Неудивительно поэтому, что в римской демократии только тогда зашевелилось чувство сострадания к рабам, когда эксцессы рабовладельцев по отношению к рабам достигли высшей степени.
        К этому присоединилось еще одно обстоятельство.
        Когда цезари достигли власти, их домашнее хозяйство, как хозяйство всякого знатного римлянина, управлялось рабами и вольноотпущенниками. Как бы глубоко ни могли пасть римляне, все же всякий свободнорожденный римлянин считал бы унизительным для своего достоинства поступить в личное услужение даже к самому могущественному из своих сограждан. Но двор цезарей стал теперь императорским двором, их домашние служащие стали теперь придворными императора. Рядом с административным аппаратом, унаследованным от республики, из этих придворных составлялся новый аппарат Для управления делами государства. Именно он начал все больше захватывать все действительные государственные дела и управление государством, тогда как должности, унаследованные от республиканской эпохи, все больше становились пустыми титулами, которые могли удовлетворять тщеславие, но не имели никакой действительной силы.
        Рабы и вольноотпущенные при императорском дворе становились властителями мира и в силу этого, благодаря вымогательствам, хищениям и подкупам, также его наиболее удачливыми эксплуататорами. Хорошо изображает это новое положение Фридлендер в своей неоднократно уже цитированной нами истории нравов императорского Рима: «Богатства, притекавшие к ним, вследствие их выдающегося положения служили главным источником их могущества. В эпоху, когда богатства вольноотпущенников вошли в пословицу, все же только очень немногие из них могли соперничать со служившими при императорском дворе. Нарцисс имел 400 миллионов сестерциев (87 миллионов марок), вообще самое большое состояние в древности, какое нам только известно; Паллас-300 миллионов (65 1/4 миллиона марок); Каллист, Эпафродит, Дорифор и другие имели не менее колоссальные суммы. Когда император Клавдий жаловался однажды на отсутствие денег в императорской казне, в Риме говорили, что он имел бы их в избытке, если бы оба его вольноотпущенника (Нарцисс и Паллас) согласились принять его в свою компанию».
        Действительно, некоторые императоры создавали себе источник дохода, заставляя богатых рабов и вольноотпущенников делиться с ними добычей, полученной путем обманов и вымогательств.
        «Владея такими огромными богатствами, вольноотпущенники императора затмевали своей пышностью всю римскую знать. Им принадлежали самые великолепные дворцы в Риме. По словам Ювенала, дворец евнуха (Клавдия) Посидея затмевал своим блеском даже Капитолий, — и они в чрезвычайном изобилии были украшены самыми редкими и драгоценными вещами, какие только доставляла земля… Но вольноотпущенники императоров украшали также Рим и другие города империи великолепными и общеполезными постройками. Клеандр, вольноотпущенник Коммода, употребил часть своего колоссального состояния на постройку домов, бань и других полезных для целых городов учреждений».
        Этот расцвет богатства многих рабов и вольноотпущенников казался еще более поразительным, если его сравнивали с одновременным финансовым разорением старой землевладельческой аристократии. Он представлял такое же зрелище, как теперь расцвет еврейской финансовой аристократии. И точно так же, как теперь обанкротившиеся аристократы по происхождению в глубине своего сердца ненавидят и презирают богатое еврейство и все же льстят ему, когда им это выгодно, так и римская аристократия того времени льнула к императорским рабам и вольноотпущенникам. Фридлендер говорит:
        «Несмотря на всю ненависть и презрение, с которыми потомки старых знаменитых родов относились к этим людям, принадлежавшим к ненавидимым племенам, запятнанным позором рабства, в правовом отношении стоявших часто ниже свободного нищего, все же высшая аристократия окружала лестью и почетом всемогущих служителей императора.
        С внешней стороны положение императорских слуг было очень скромно, они были подчинены высокоблагородным сановникам.
        В действительности же отношения складывались совершенно иначе и часто превращались в свою противоположность: бесконечно презираемые «рабы» становились предметом восхваления и удивления со стороны свободных и благородных. Самые знатные люди Рима унижались перед ними, и только немногие осмеливались обращаться с ними как со слугами. Для Палласа грубыми льстецами составлена была родословная, которая вела его происхождение от его тезки, царя Аркадии, и потомок Сципионов предложил поднести ему благодарственный адрес за то, что этот потомок царского дома приносит в жертву свое древнее благородное происхождение благу государства и соглашается быть слугой императора. По предложению одного из консулов (52 г. после Р. X.) Палласу были преподнесены знаки преторского достоинства и крупный денежный дар (15 миллионов сестерциев), но он принял только первые.
        Сенат после этого выразил ему в особой резолюции благодарность. Это решение было публично выставлено на бронзовой дощечке рядом с статуей Юлия Цезаря, и собственник капитала в 300 миллионов сестерциев прославлялся как образец строгого бескорыстия. Л. Вителлий, отец императора Вителлия, занимавший высокое положение, но даже тогда бывший виртуозом низкопоклонничества, поместил в число своих домашних богов золотые изображения Палласа и Нарцисса…
        Но лучше всего характеризует положение этих бывших рабов то обстоятельство, что они могли брать себе в супруги дочерей самых знатных и даже находившихся в родстве с императорским домом семейств в такое время, когда аристократия очень гордилась своим древним происхождением и длинным рядом предков».
        Так римские граждане, повелители мира, опустились до того, что позволили управлять собою рабам и бывшим рабам.
        Что все это должно было оказать могущественное воздействие на взгляды той эпохи на рабство — не подлежит никакому сомнению. Аристократы могли ненавидеть рабов тем сильнее, чем больше они должны были унижаться перед отдельными их представителями, но народная масса проникалась почтением к рабам, а последние в свою очередь поднимали голову.
        С другой стороны, сам цезаризм развился в процессе борьбы демократии, состоявшей в большинстве своем из бывших рабов, с аристократией крупных рабовладельцев. Последние, которых труднее было подкупить, чем неимущие народные массы, представляли единственных конкурентов новым цезарям в борьбе за государственную власть. Крупные рабовладельцы представляли в империи республиканскую оппозицию, поскольку еще могла быть речь о таковой. Напротив, рабы и вольноотпущенники были самой надежной опорой императоров.
        Все это вело к тому, что не только в пролетариате, но и при императорском дворе и близких к нему кругах создавалось дружественное настроение по отношению к рабам, которое нашло решительное выражение как в произведениях придворных философов, так и у пролетарских уличных проповедников.
        Мы не желаем теперь приводить цитаты, характеризующие это настроение, и укажем только на один замечательный факт: мягкость изверга Нерона по отношению к рабам и вольноотпущенникам. Он поэтому находился в постоянной борьбе с аристократическим сенатом, который, несмотря на все свое угодничество перед отдельными влиятельными вольноотпущенниками, требовал всегда самых строгих мер против рабов и вольноотпущенников вообще. Так, сенат требовал в 56 г., чтобы «гордость» вольноотпущенников была сломлена, чтобы бывший рабовладелец получил право опять отнять свободу у таких вольноотпущенников, которые оказались «бесполезными» для своих патронов, т. е. не оказались рабски послушными. Нерон самым решительным образом выступил против этого предложения. Он указал, какое значение приобрело сословие вольноотпущенных, из которого рекрутировались многие всадники и даже сенаторы, и напомнил старый римский принцип, в силу которого, несмотря на все различия, существующие между отдельными классами, свобода все же является общим достоянием. Нерон внес контрпредложение — не уменьшать прав вольноотпущенников и принудил трусливый сенат принять его.
        Гораздо труднее было положение в 61 г. Городской префект Педаний Секунд был убит одним из своих рабов. В силу старого аристократического закона за это преступление должны были поплатиться жизнью все рабы, находившиеся в это время в доме, — в данном случае не меньше 400 человек, в том числе женщины и дети. Но общественное мнение высказалось за более мягкое наказание. Народные массы выступили решительно на защиту рабов, и казалось уже, что сенат будет также увлечен общим настроением. Но тогда выступил Гай Кассий, лидер республиканской оппозиции в сенате, потомок одного из убийц Цезаря, и в пламенной речи убеждал сенат не поддаваться страху и не давать место милосердию. Только страхом можно держать под ярмом это отродье человечества. Речь его произвела огромное впечатление, никто из сенаторов не возражал, даже Нерон побоялся выступить и счел более благоразумным молчать. Все рабы были казнены. Но когда республиканские аристократы, которым эта победа придала храбрости, внесли в сенат еще предложение, чтобы вольноотпущенники, жившие под одним кровом с осужденными рабами, были сосланы за пределы Италии, тогда Нерон заявил, что если сострадание и жалость не могут смягчить старый обычай, то строгость его не должна быть еще усилена, и ему удалось провалить это предложение. Нерон также назначил особого судью, который, как рассказывает Сенека, «должен был производить дознание о случаях жестокого обращения господ с рабами и поставить известные пределы жестокости и произволу господ, а равно их скупости при выдаче жизненных припасов». Тот же самый император ограничил размеры гладиаторских игр и зачастую не позволял, как рассказывает Светоний, убивать кого-нибудь во время этих игр. Даже осужденных преступников. Подобные же факты сообщаются о Тиберии. Они ясно показывают бесплодность морализирующей или политизирующей историографии, которая считает своей задачей суждение о людях прошлого на основании морального или политического масштаба нашего времени. Убийца матери и жены, Нерон, дарящий из милосердия жизнь рабам и преступникам, тиран, защищающий от республиканцев свободу, безумный развратник, практикующий добродетели гуманности и благотворительности еще до святых и мучеников христианства, насыщающий голодных, одевающий нагих — сравни его царскую благотворительность по отношению к римскому пролетариату, — защитник бедных и нищих, — эта историческая фигура смеется над всеми попытками мерить ее какими-либо нравственными мерками. Но если трудно и нелепо стараться определить, был ли Нерон, в сущности, хороший или дурной человек или то и другое вместе, как теперь большей частью принимают, то в такой же степени легко понять Нерона и все его деяния, симпатичные и отталкивающие, как продукт его времени и положения.
        Сострадание, которое проявляли по отношению к рабам как императорский двор, так и римский пролетариат, должно было встретить сильную поддержку и в том обстоятельстве, что раб перестал быть дешевым товаром. В силу этой причины, с одной стороны, положен был конец той форме рабства, которая вызывала всегда самое жестокое мучительство, — эксплуатации рабов в целях добывания денег. Оставалась только другая форма рабства — рабство для удовлетворения потребности в роскоши, которая уже с самого начала носила обыкновенно более мягкий характер. И мягкое обращение становилось тем больше обычным правилом, чем реже и дороже становились рабы, чем крупнее была потеря, причиняемая преждевременной смертью раба, чем труднее его было заменить.
        Наконец, в том же направлении действовали отвычка от военной службы, которая все больше заставляла многих горожан смотреть с отвращением на всякое кровопролитие, и, кроме того, интернационализм, учивший одинаково уважать всякого человека без различия происхождения и все более стиравший национальные различия и противоположности.

    5. Интернационализм

        Мы уже прежде указывали, в каких размерах развились в эпоху Римской империи мировые сношения. Сеть прекрасных дорог связывала Рим с провинциями и последние между собой. Торговый обмен между ними получил особенно сильный толчок вследствие установления внутри империи мира, который последовал за вечными войнами отдельных городов и государств друг с другом, а затем и гражданскими войнами, наполнявшими последние века существования республики. Благодаря этому в императорскую эпоху государственные морские силы могли быть употреблены на борьбу против морских разбойников: только тогда был положен конец пиратству, никогда прежде не прекращавшемуся на Средиземном море. Меры, вес и монета были теперь объединены для всей империи. Все это — факторы, которые должны были в значительной степени способствовать развитию сношений и обмена между отдельными частями империи. И эти сношения носили главным образом личный характер. Почта, по крайней мере для частных лиц и их сношений, функционировала еще плохо, и поэтому всякий, кто имел какое-нибудь дело на чужбине, вынужден был — гораздо чаще, чем теперь — делать это лично и отправляться в путешествие.
        Все эти причины вызывали все более тесное сближение между народами, жившими вокруг Средиземного моря, и их различные особенности все больше стирались и исчезали. Правда, процесс этот никогда не заходил так далеко, чтобы превратить всю империю во вполне однородную массу. Всегда можно было различить две половины: западную, говорящую по-латински, романизированную, и восточную, говорящую по-гречески, эллинизованную. Когда иссякли силы и традиции всесветного римского владычества, когда Рим перестал быть столицей империи, эти обе половины быстро обособились и в политическом, и в религиозном отношении.
        Но в начале императорской эпохи не было еще и речи о каком-либо покушении на единство империи. Именно тогда все больше исчезало различие между покоренными нациями и господствовавшей общиной. Чем больше опускались римляне, тем больше цезари смотрели на себя как на повелителей всей империи, на властителей Рима и провинций, а не как на повелителей провинций именем Рима. Рим, который одинаково — аристократия и плебс — кормился за счет провинций, но не был в состоянии доставлять достаточное количество солдат и чиновников для господства над провинциями, этот Рим представлял для империи цезарей элемент слабости, а не силы. То, что Рим отнимал у провинций, было потеряно также для цезарей, и без всякого вознаграждения. Таким образом, собственный интерес побудил императоров бороться с привилегированным положением Рима в империи и после совсем покончить с ним.
        Права римского гражданства охотно раздавались провинциалам. Последние вступают в сенат и занимают высокие должности. Цезари впервые начали применять на практике положение о равенстве всех людей без различия происхождения: все люди в одинаковой степени были их слугами и ценились только в меру своей полезности, без различия личности, будь это сенаторы или рабы, римляне или сирийцы и галлы. Наконец в начале третьего столетия процесс слияния и нивелирования наций зашел так далеко, что Каракалла мог осмелиться даровать права римского гражданства всем провинциалам и таким образом уничтожить всякое формальное развитие между бывшими завоевателями и покоренными, — правда, после того как уже давно исчезло всякое существенное фактическое различие между ними. И открытое признание одной из самых возвышенных идей того времени, идеи, которую христианство охотно присвоило бы себе, совершено было одним из жалких императоров! И не менее жалка была причина, которая вырвала у деспота его указ: это была нужда в деньгах.
        При республике римские граждане были освобождены от налогов с того времени, когда добыча, получаемая из завоеванных провинций, начала притекать в изобилии. «Эмилий Павел, — сообщает Плиний, — после победы над Персеем, передал из добычи, забранной в Македонии, 230 000 000 сестерциев в римский фиск, и с тех пор римский народ был освобожден от налогов». Но начиная с Августа финансовая нужда заставила мало-помалу обложить римских граждан новым податным бременем. «Реформа» Каракаллы превращала всех провинциалов в римских граждан, чтобы обязать их платить кроме старых налогов также налоги, лежавшие на римских гражданах, причем финансовый гений императоров не замедлил удвоить их. Зато военный бюджет был повышен на 61 миллион марок. Неудивительно, что одной этой «финансовой реформы» не хватило, и пришлось прибегнуть еще к другим, наиболее важной из которых явилась самая наглая порча и фальсификация монеты.
        Но всеобщий упадок еще и другим путем благоприятствовал распространению международных стремлений и исчезанию национальных предрассудков.
        Обезлюдение и деморализация росли в Риме в такой степени, что римляне, уже переставшие доставлять солдат, скоро перестали также выделять из своей среды пригодных чиновников. Этот процесс мы можем проследить на самих императорах. Первыми императорами были еще потомки древнеримских аристократических фамилий из рода Юлиев и Клавдиев. Но уже третий император из династии Юлиев, Калигула, был сумасшедшим, а вместе с Нероном римская аристократия засвидетельствовала банкротство свое в делах управления. Преемник Нерона, Гальба, принадлежал еще к римским патрициям, но за ним последовали уже Отон из знатной этрусской семьи и Вителлий, плебей из Апулии. Наконец, Веспасиан, основавший династию Флавиев, был плебей из племени сабинян. Но итальянские плебеи скоро оказались такими же развращенными и не способными к управлению, как и римские аристократы, и за жалким Домицианом, сыном Веспасиана, последовал, после короткого правления Нервы, испанец Траян. С ним начинается господство испанских императоров, которое длится почти столетие, пока и они также, в лице Коммода, не засвидетельствовали своего политического банкротства.
        За испанской династией следует вместе с Септимием Севером африканско-сирийская. После убийства последнего императора этой династии Александра Севера легионы предложили корону Максимину, фракийцу готского происхождения, — предвестие той эпохи, когда Римом должны были овладеть готы. Все больше охватываются провинции процессом всеобщего разложения, все настоятельнее становится необходимость в притоке свежей, не римской крови, чтобы влить новые силы в умирающую империю, из все более отдаленных от центров цивилизации местностей приходится искать уже не только солдат, но и императоров.
        Если выше мы видели, как рабы в качестве придворных чиновников господствовали над свободными людьми, то теперь мы видим, как над римлянами господствуют провинциалы, даже варвары, становящиеся императорами, существами, которым оказываются такие же почести, как богам. Не мудрено поэтому, что все расовые и классовые предрассудки языческой древности исчезали и что все больше укреплялась идея равенства.
        Некоторые умы высказывали эту идею уже очень рано, прежде еще, чем изображенные нами условия сделали ее общим местом. Так, например, Цицерон писал (De offi-cns. 3, 6): «Кто утверждает, что нужно принимать во внимание только своих сограждан, а не иностранцев, тот разрывает общую связь человеческого рода, а вместе с нею уничтожает благотворительность, щедрость, доброту и справедливость». Наши идеологические историки по обыкновению смешивают, конечно, причину со следствием и в таких идеях, которые «верующие» находят в евангелиях, а «рационалисты» у языческих философов, ищут причину смягчения нравов и расширения нации до понятия человечества. Но при этом с ними всегда случается несчастье: оказывается, что во главе этих «благородных и возвышенных умов», которые совершили такую революцию в умах, шествуют выродившиеся изверги и развратники, как Тиберий, Нерон, Каракалла и ряд модных философов и шарлатанов, с которыми мы уже познакомились в лице Сенеки, Плиния Младшего, Аполлония Тианского и Плотина.
        Знатные христиане сумели, впрочем, очень скоро приспособиться к этой прекрасной компании. Вот один пример: среди многих наложников и наложниц, которых содержал император Коммод (180–192 гг.), — рассказывают о гареме в 300 девушек и столько же мальчиков, — наибольшим расположением его пользовалась Марция, набожная христианка, воспитанница пресвитера римской христианской общины Гиацинта. Влияние ее было настолько сильно, что ей удалось добиться освобождения многих сосланных христиан. Постепенно ее возлюбленный надоел ей, а, может быть, при свойственной Коммоду кровожадности, она опасалась за свою жизнь. Она приняла участие в заговоре против жизни императора и взяла на себя совершение убийства: в ночь на 31 декабря 192 г. наша добрая христианка преподнесла ничего не подозревавшему любовнику отравленный напиток. Так как последний действовал недостаточно быстро, то потерявшего уже сознание Коммода придушили.
        Не менее характерна история Каллиста, которому оказывала покровительство Марция.
        «Этот Каллист в первом периоде своей жизни благодаря особенным способностям в области денежных операций устроил банкирскую контору. Он был сначала рабом знатного христианина, который дал ему крупную сумму, чтобы он вложил ее в свой банк. Но после того как Каллист растратил многочисленные вклады, сделанные вдовами и другими кредиторами, и очутился на краю банкротства, его господин потребовал от него отчета. Но неверный раб бежал, был после пойман и послан господином на мельницу. Освобожденный по просьбе христианских братьев, посланный префектом в сардинские рудники, он приобретает расположение Марции, влиятельной метрессы императора Коммода, и благодаря ее заступничеству получает свободу, чтобы сейчас же после этого быть выбранным в римские епископы».
        Кальтгоф считает возможным, что оба евангельских рассказа о неверном домоправителе, который создавал себе друзей при помощи Маммоны (Лк. 16: 1–9), и великой грешнице, которой многие грехи прощаются, ибо она много возлюбила (Лк. 7: 36–48), были вставлены в евангелие, чтобы «дать церковную санкцию» сомнительным личностям Марции и Каллиста, игравшим такую большую роль в римской христианской общине.
        Каллист не был последним епископом и папой, который обязан был своим саном блуднице. Точно так же как и убийство Коммода не было последним христианским кровавым делом. Кровожадность и жестокость многих пап и императоров со времени Константина Святого очень хорошо известны.
        Таким образом, «смягчение и облагорожение нравов», замечаемые в эпоху возникновения христианства, носят довольно своеобразный характер. Кто хочет понять их ограниченность и противоречия, тот должен исследовать их экономические корни. Объяснить их прекрасными моральными максимами того времени нет никакой возможности.
        И то же самое приходится сказать об интернационализме.

    6. Религиозность

        Развитие мировых сношений и политическое нивелирование были двумя могучими фактами возрастания интернационализма, но, несмотря на это, последний вряд ли мог бы развиться в такой степени, если бы не подвигался так быстро процесс разложения всех уз, сплачивавших старые общины в отдельности, но в то же время обособлявших их друг от друга. Организации, определявшие в древности всю жизнь индивидуума, дававшие ей опору и направление, в императорскую эпоху потеряли все свое значение и силу, — не только те из них, которые были основаны на кровных узах, как род и семья, но и те, которые покоились на территориальных узах, на совместной жизни на общей земле, как волости и общины. Вследствие этого разложения, как мы уже видели, люди, потерявшие прежнюю защиту и опору, искали себе образцы для подражания и руководителей, даже спасителей. Но этот же процесс побуждает людей создавать новые общественные организации, лучше соответствовавшие новым потребностям, чем традиционные, все больше превращавшиеся в ненужное бремя.
        Уже к концу республики замечается стремление к основанию клубов и обществ преимущественно с политическими целями, но также и для целей взаимопомощи. Цезари распустили их. Ничего так не боится деспотизм, как всякой общественной организации. Сила его достигает наибольших размеров, когда государственная власть представляет единственную общественную организацию, а граждане противостоят ей как разрозненные индивидуумы.
        Уже Цезарь, сообщает Светоний, «распустил все коллегии, за исключением тех, которые вели свое происхождение от глубокой древности» (Цезарь, гл. 42). Об Августе он же рассказывает:
        «Некоторые фракции организовались под видом новых коллегий для разных неблаговидных целей… За исключением старых, признанных законом, Августом были распущены все коллегии».
        Моммзен считает все эти распоряжения похвальными. Опытный и бессовестный заговорщик и авантюрист Цезарь кажется ему «настоящим государственным человеком», который «служил народу не награды ради и даже не для того, чтобы завоевать его любовь», а «для блага будущего и главным образом за разрешение спасти нацию и влить в ее организм новые силы». Чтобы объяснить это понимание Цезаря, необходимо вспомнить, что труд Моммзена был написан после июньской бойни (первое издание появилось в 1854 г.), когда Наполеон III многими либералами, а в особенности немецкими, считался спасителем общества и когда он ввел в моду культ цезарей.
        С прекращением политической деятельности и роспуском политических обществ стремление к организации вы разилось в более невинных формах. Массами основывались различные коллегии и кассы, профессиональные и религиозные, оказывавшие помощь в случае болезни, смерти, бедности, вольные пожарные команды, а также клубы для устройства развлечений, литературные общества и т. д. Но цезаризм был так подозрителен, что едва терпел и организации этого рода, опасаясь, что они могут служить прикрытием для более опасных союзов.
        В переписке между Плинием и Траяном сохранились, между прочим, письма, в которых Плиний сообщает об огромном пожаре, опустошившем Никомидию, и советует разрешить организацию вольной пожарной команды (collegium fabrorum) не больше чем из 150 человек, так как надзор за нею не будет очень труден. Но Траян считал и это опасным и отказался дать разрешение.
        Из писем более позднего времени (117 и 118) мы узнаем, что даже скопища людей по поводу свадьбы или других празднеств, устраиваемых богатыми людьми, по мнению Траяна и Плиния, представляли опасность для существования государства. А Траян, по мнению наших историков, был одним из лучших императоров.
        При таких условиях стремление к организации могло находить удовлетворение в устройстве тайных союзов. Раскрытие таких обществ грозило их участникам смертной казнью. Ясно, что простые развлечения или даже выгоды, имевшие значение только для отдельной личности, для ее личного благополучия, не были настолько сильными мотивами, чтобы ради них рисковать своей жизнью. Удержаться могли только такие общества, которые ставили себе цели, шедшие дальше личных выгод, общества, которые продолжали существовать даже в случае гибели отдельной личности. Но такие общества могли приобрести значение и силу, когда цели их соответствовали сильному общественному интересу или общественной потребности, классовому или всеобщему интересу, интересу, который живо затрагивает большую массу и побуждает ее наиболее энергичных и самоотверженных представителей поставить на карту свою жизнь, чтобы добиться его удовлетворения. Другими словами, в императорскую эпоху могли удержаться только такие организации, которые преследовали широкую общественную цель, высокий идеал. Не стремление к практическим выгодам, не забота об интересах минуты, а только революционный или идейный энтузиазм могли влить в организацию жизненные силы. Этот идеализм не имеет ничего общего с философcким идеализмом. Ставить широкие общественные цели можно и при помощи материалистической философии. Мало того. Только путем материалистического метода, только основываясь на опыте, на исследовании необходимых причинных связей в области нашего опыта мы можем выставить широкие общественные цели, свободные от всяких иллюзий. Но для применения этого метода в эпоху Римской империи отсутствовали все необходимые предварительные условия. Только на пути морализирующего мистицизма мог тогда индивидуум возвыситься над самим собою, поставить себе цели, которые шли дальше личных и минутных выгод, т. е. только на пути того способа мышления, который называется религиозным. Только религиозные общества могли устоять в эпоху Римской империи. Но мы составили бы себе о них совершенно ошибочное представление, если бы за религиозной формой, за морализирующим мистицизмом просмотрели их общественное содержание, жившее во всех этих соединениях и придававшее им силу: стремление вырваться из существующих печальных условий, поиск высших общественных форм, страстную жажду тесного общения и! взаимной поддержки, охватившую беспомощных в своей изолированности людей, черпавших в этом единении для высоких целей новые силы и радости. Но эти религиозные соединения провели в обществе новую демаркационную линию как раз тогда, когда понятие национальности для народа Средиземного моря начало расширяться в понятие человечества. Чисто экономические коллегии, помогавшие индивидууму только в одном или другом отношении, не отрывали его от существующего общества и не создавали для него новой жизни. Иначе действовали религиозные общества, скрывавшие под религиозной оболочкой высокий общественный идеал. Последний находился в противоречии с существующим обществом не только в одном пункте, но и во всех отношениях. Защитники этого идеала говорили на одном языке с окружавшей их средой, а все-таки она их не понимала. На каждом шагу эти оба мира, новый и старый, сталкивались и расходились враждебно, хотя и тот и другой находились в одной и той же стране. Так возникла новая противоположность между людьми. Именно тогда, когда галлы и сирийцы, римляне и египтяне, испанцы и греки начали терять свои национальные особенности, возникла новая противоположность между верующими и неверующими, святыми и грешниками, христианами и язычниками, противоположность, которая скоро должна была провести самое глубокое разделение во всем мире. А вместе с обострением этой противоположности, вместе с энергией этой борьбы росли нетерпимость и фанатизм, необходимо связанные со всякой борьбой и вместе с ней составляющие необходимый элемент прогресса и развития, если они усиливают и укрепляют прогрессивные элементы. Между прочим, под нетерпимостью мы понимаем не насильственное противодействие пропаганде всяких неудобных мнений, а энергичное отрицание и критику чужих взглядов и такую же энергичную защиту собственных. Только трусость и лень могут быть в этом смысле терпимыми, когда речь идет о великих, общих вопросах жизни. Конечно, они находятся в процессе постоянного изменения. То, что вчера еще было вопросом жизни, сегодня становится безразличным, оно не стоит уже борьбы. И фанатизм, который вчера еще являлся в этом пункте необходимостью, превращается сегодня в причину напрасной траты сил и может поэтому оказаться в высшей степени вредным. Поэтому религиозная нетерпимость и религиозный фанатизм развивавшихся христианских сект являлись в некоторых случаях силой, толкавшей вперед общественный прогресс, пока великие общественные цели становились доступны массам, только облекаясь в религиозную оболочку, т. е. от времен Римской империи до эпохи Реформации. Но эти свойства становятся реакционными и начинают задерживать прогресс с тех пор, как религиозный способ мышления уступил место методам современного мышления и все более становится монополией отсталых классов, слоев, стран, потеряв в то же время способность создавать религиозную оболочку для новых общественных идеалов. Религиозная нетерпимость представляла совершенно новую черту в мышлении античного общества. Несмотря на всю свою национальную нетерпимость, несмотря на враждебное отношение к иностранцам, это общество, которое обращало своих врагов в рабов или убивало их, даже когда они не принимали непосредственного участия в войне как воины, в сущности, не знало религиозной нетерпимости и не питало вражды к тем, кто расходился с ним в религиозных воззрениях. Некоторые случаи, которые можно было бы рассматривать как религиозные преследования, например процесс Сократа, объясняются причинами не религиозного, а политического характера.
        Только новое мировоззрение, зародившееся в эпоху Римской империи, принесло с собой религиозную нетерпимость, которая одинаково встречается как среди христиан, так и среди язычников, причем у последних она проявляется не по отношению ко всякой чужой религии, а только к той, которая в религиозной оболочке пропагандировала новый общественный идеал, стоявший в полном противоречии с существующим общественным порядком.
        В остальных отношениях язычники оставались верны своей религиозной терпимости, которую они всегда практиковали. Более того, именно развитие международных связей в эпоху Римской империи приводило к интернационализму и в области религиозного культа. Чужие купцы и путешественники привозили с собою всюду своих богов. И чужие боги пользовались тогда еще большим почитанием, чем туземные, не приносившие никакой помощи, оказавшиеся совершенно бессильными. Отчаяние, являвшееся следствием всеобщего упадка, питало сомнения в силе старых богов и приводило некоторые смелые и самостоятельные умы к атеизму и скептицизму, к сомнению во всяком божестве или во всякой философии. Наоборот, колеблющиеся, более слабые, как мы уже видели, искали нового спасителя, в котором они могли бы найти защиту и опору. Одни думали найти его в цезарях, которых они обоготворяли, другие думали, что идут более надежным путем, обращаясь к богам, которые уже давно существовали, но сила которых в стране не была еще подвергнута испытанию. Так вошли в моду чужеземные культы.
        Но при этой международной конкуренции богов Восток победил Запад отчасти потому, что восточные религии — в силу причин, с которыми мы еще познакомимся, — были менее наивны, были больше проникнуты глубоким философским смыслом, несли на себе более сильный отпечаток цивилизации крупных городов, отчасти же потому, что Восток в промышленном отношении стоял выше Запада.
        Культурные страны Востока по своему промышленному развитию превосходили страны Запада, когда они были завоеваны и разграблены сначала македонянами, а затем римлянами. Можно было думать, что процесс международного нивелирования, начавшийся с того времени, приведет также к индустриальному нивелированию, что Запад догонит в промышленном отношении Восток. Но случилось противоположное. Мы уже видели, что с известного исторического пункта начинается всеобщий упадок античного мира как следствие отчасти вытеснения свободного труда рабским, отчасти же разграбления провинций Римом и ростовщическим капиталом. Но этот упадок совершался на Западе быстрее, чем на Востоке, так что культурное превосходство последнего начиная со второго столетия нашей эры не только не уменьшается, но, наоборот, растет в течение многих столетий, почти до 1000 г. Бедность, варварство и обезлюдение растут на Западе быстрее, чем на Востоке.
        Причина этого явления лежит в промышленном превосходстве Востока и растущей эксплуатации трудящихся классов. Излишки, доставляемые последней, стекались все больше со всей империи в Рим, этот центр всех крупных эксплуататоров. Но как только накопленные там сокровища превращались в деньги, львиная доля их уплывала обратно, на Восток, так как только он производил все предметы роскоши, которых требовали крупные эксплуататоры. Он доставлял квалифицированных рабов и промышленные продукты: стекло и пурпур из Финикии, полотно и вязаные изделия из Египта, тонкие шерстяные и кожаные изделия из Малой Азии, ковры из Вавилонии. Уменьшающееся плодородие Италии превращало Египет в житницу Рима, так как благодаря разливам Нила, покрывавшего ежегодно поля Египта свежим плодородным илом, его сельское хозяйство было неистощимо.
        Большая часть продуктов, доставляемых Востоком, отнималась у него насильственным путем, в форме налогов и процентов, но все же оставалась еще значительная часть, за которую нужно было платить продуктами эксплуатации Запада, все более бедневшего при этом.
        А сношения с Востоком не ограничивались пределами Римской империи. Александрия богатела не только путем продажи продуктов египетской промышленности, но и путем торговли с Аравией и Индией. Из Синопа на Черном море вела торговая дорога в Китай. В своей «Естественной истории» Плиний подсчитывает, что за одни только китайские шерстяные материи, индийские драгоценности и арабские пряности империя ежегодно уплачивала 100 миллионов сестерциев (свыше 20 миллионов марок). И все это без соответственного эквивалента в товарах или налогах и процентах. Вся сумма должна была оплачиваться благородными металлами. Вместе с восточными товарами в империю проникали восточные купцы, а с последними их религиозные культы. Они соответствовали потребностям Запада, тем более что на Востоке уже раньше развились аналогичные социальные условия, хотя и не в такой безотрадной форме, как в империи. Мысль об избавлении при помощи бога, благоволение которого приобретается путем отказа от земных наслаждений, была присуща большинству тех культов, которые быстро распространялись теперь в Риме, в особенности же египетскому культу Исиды и персидскому — Митры.
        «Исида, культ которой проник в Рим при Сулле и со времени Веспасиана приобрел расположение императоров, стала известной на самом далеком Западе и мало-помалу, сначала как богиня спасения и, в более узком смысле, как богиня исцеления, приобрела огромное всеобъемлющее значение. Культ ее отличался пышным ритуалом, но немалое место занимали в нем также умерщвление плоти, истязания и строгие обряды, в особенности же мистерии (таинства). Именно религиозное настроение, надежда на искупление, стремление к покаянию и надежда приобрести блаженное бессмертие путем преданности божеству способствовали воспринятию этих чужеземных культов греко-римским миром, которому оставались почти совершенно чужды эти таинственные церемонии, мечтательный экстаз, магия, самоотречение, безграничная преданность божеству, воздержание и покаяние как предварительные условия очищения и освящения. Но еще более широкое распространение, в особенности при посредстве армии, получил таинственный культ Митры, тоже с притязанием на избавление и бессмертие. Впервые он становится известен при Тиберии» (Герцберг).
        Индийские верования также нашли себе доступ в Римскую империю. Так, например, известный уже нам Аполлоний Тианский совершил специальное путешествие в Индию, чтобы изучить тамошние религиозные и философские учения. О Плотине тоже рассказывают, что он отправился в Персию, чтобы ближе познакомиться с персидской и индийскою премудростью.
        Все эти воззрения и культы не прошли бесследно и для христиан, искавших искупления и спасения, и оказали сильное воздействие на христианский культ и предания.
        История рождения Христа, как мы ее находим у Луки, носит на себе буддистские черты. Пфлейдерер показывает, что автор евангелия не мог выдумать эту историю, несмотря на ее неисторичность: скорее всего он заимствовал ее из эпоса, дошедшего к нему каким-нибудь путем, и всего вероятнее из эпоса, общего для всех народов Передней Азии. «Эти же поэмы, иногда в поразительно сходных чертах, мы встречаем переработанными в истории детства индийского спасителя Гаутамы Будды (жившего в пятом столетии до Р. X. — К.) Он также был рожден чудесным образом царицей Майей, в непорочное тело которой вошла небесная сущность Будды. И при его рождении появились небесные духи и пели ему следующую хвалебную песнь: «Родился чудесный герой, нет ему равного. Слава мира, полный милосердия, ты распространяешь свое благоволение на все концы Вселенной. Ниспошли всем творениям радость и довольство, чтобы они стали господами самих себя и были счастливы». Мать приносит его в храм для выполнения законных обрядов, и там его находит старый пустынник Асита, которого привело туда предчувствие. Он предсказал, что дитя станет Буддой, избавителем от всех бед, проводником к свободе, свету и бессмертию… И в заключение рассказывается, как царский ребенок преуспевал в премудрости, возрастал и укреплялся духом и телом — совершенно как у Луки (2: 40, 52).
        «О подраставшем отроке Гаутаме рассказываются также примеры его мудрости. Раз, по случаю праздника, родители потеряли его и после долгих поисков отец нашел его в кругу святых мужей, погруженных в благочестивое размышление, причем он советовал изумленному отцу больше помышлять о возвышенном».
        В той же книге Пфлейдерер указывает еще и другие элементы, которые восприняты были христианством из других культов, как, например, из культа Митры. Мы уже приводили его указание на прообраз вечери, которая «принадлежала к таинствам митраизма».
        Языческие элементы можно проследить и в учении о воскресении.
        «Здесь прослеживаются также народные представления об умирающем и воскресающем боге, как они тогда господствовали в культах Адониса, Аттиса, Осириса — под различными названиями и в сопровождении различных обрядов, но по своей сущности всюду одинаковые. В главном городе Сирии Антиохии, где долгое время проповедовал Павел, главным праздником был праздник Адониса весною; сначала праздновалась смерть Адониса и, при диких жалобных криках женщин, хоронилось его изображение. Затем на следующий день (в культе Осириса — на третий, а в культе Аттиса — на четвертый день после смерти) сообщалась весть, что бог жив, он вознесся на небо и т. д.».
        Но Пфлейдерер вполне основательно указывает, что христианство все эти языческие элементы не просто восприняло, а приспособило к своему единому мировоззрению. Оно не могло уже принять чужих богов. В их первоначальном образе этому мешал уже христианский монотеизм.

    7. Монотеизм

        Но монотеизм, вера в единого бога, также не был свойствен только христианству. И в данном случае можно проследить экономические корни, из которых выросла эта идея. Мы видели уже, как жители крупных городов уходили из-под непосредственного влияния природы, как распадались все традиционные организации, в которых отдельный индивидуум находил прежде твердую нравственную опору; как, наконец, интерес к собственному «я» становился главной задачей мышления, которое все больше переходило от исследования внешнего мира к размышлению о собственных ощущениях и потребностях. Вначале боги служили для объяснения тех явлений природы, закономерная связь которых не была известна. Такие явления были крайне многочисленны и весьма разнообразны. Для объяснения их приходилось принимать существование различных богов, мрачных и веселых, жестоких и мягких, мужских и женских. Чем больше развивалось понимание закономерных зависимостей в природе, тем более ненужными становились эти боги. Но в ходе тысячелетий они пустили слишком глубокие корни в мышлении человечества, слишком тесно переплелись с обыденными занятиями, да и познание природы имело еще слишком много пробелов, чтобы положить конец вере в богов. Все больше и больше эти боги вытеснялись из одной сферы деятельности в другую; все больше превращались они из постоянных неразлучных товарищей людей в сверхъестественные существа; из обитателей земли — в жителей надземных сфер, небес; из деятельных, энергичных работников и борцов, приводивших в движение весь мир, — в бесстрастных созерцателей. В конце концов прогресс естественных наук вытеснил бы их окончательно, если бы развитие больших городов и изображенный нами экономический упадок не вызвали отчуждения от природы и не поставили на первый план в области мышления изучение самого духа, т. е. не естественнонаучное исследование всей совокупности духовных процессов, а изучение, в котором собственный дух индивидуума становится источником всего познания о себе самом и уже таким образом открывает ключ ко всей философской премудрости, к познанию мира.
        Несмотря на разнообразие движений и потребностей души, сама она мыслилась единой и нераздельной. Естественнонаучное понимание сделало бы отсюда вывод о закономерности всей психической деятельности. Но именно тогда начался процесс разложения старых нравственных основ, отразившийся в сознании людей как освобождение от всякой зависимости, как свобода воли отдельной личности. Единство человеческой психики могло быть, по-видимому, объяснено только таким путем, что человеческий дух есть часть одного и того же духа, эманацией и прообразом которого является единая, непостижимая душа в каждом отдельном человеке. И такой же непостижимой, как эта отдельная душа, является общая душа, мировая душа. Но она существует и действует во всех людях, следовательно, она вездесуща и всеведуща, от нее не могут быть скрыты самые тайные помыслы. Перевес этического интереса над естественноисторическим, из которого вытекала эта гипотеза всемирной души, придал также последней нравственный характер. Она стала вместилищем всех этических идеалов, занимавших тогда людей. Но чтобы стать таковою, она должна была быть отделена от физической природы, которая прилепляется к душе человека и затемняет ее нравственное содержание. Так развилось понятие нового божества. Последнее могло быть только единым, соответственно единству души отдельных людей, в противоположность множественности богов античного мира, соответствовавшей многообразию явлений природы вне нас. И новое божество стояло вне природы и над природой, оно уже существовало до природы, созданной именно им, в противоположность старым богам, которые сами были частью этой природы и были не старше ее.
        Но в какой бы чистой и нравственной оболочке ни выступали новые духовные интересы человека, и все же совершенно игнорировать природу было нельзя. А так как одновременно с этим естествознание все больше приходило в упадок, то для объяснения природы приходилось опять прибегать к допущению сверхчеловеческих личных влияний. Но высшие существа, которые теперь вмешивались в естественный ход вещей, были уже не суверенные боги: как некогда они были подчинены мировой душе, так, по понятиям того времени, природа подчинена была Богу, а тело — духу. Они были посредниками между Богом и людьми.
        Эта концепция получает еще поддержку в политическом развитии. Падение республики богов на небе совершалось параллельно с гибелью республики в Риме; Бог становился всемогущим императором небесных сфер и так же, как и земной кесарь, имел свой придворный штат, святых и ангелов и свою республиканскую оппозицию, дьявола и его рать.
        В конце концов небесная бюрократия, ангелы, была разделена на такие же классы, на какие император разделил свою земную бюрократию, и среди ангелов гордость рангом и титулом, по-видимому, была так же развита, как и среди чиновников императора.
        Со времени Константина придворные и чиновники были разделены на различные ранги, из которых каждый носил особый титул. Так, среди них имеются: 1) Gloriosi, высокопревосходительные — так назывались консулы; 2) No-bilissimi, высокоблагородные — так назывались принцы крови; 3) Patricii, бароны. Кроме этих классов дворянства были еще следующие ранги высшей бюрократии: 4) II-lustres, просвещенные; 5) Spectabiles, досточтимые; 6) Clarissimi, славнейшие. Ниже их стояли: 7) Perfectis-simi, совершеннейшие; 8) Egregii, превосходительные, и 9) Comites, «тайные советники».
        На такой же манер организован небесный придворный штат. Католические богословы знают это досконально. Так, например, «Dictionnaire de la Theologie catholique» (издан Вецером и Вельтом и переведен с немецкого Гошмером, Париж, 1885) в статье «Ангелы» сообщает о бесчисленных ратях ангелов и продолжает:
        «В том бесконечном количестве ангелы составляют различные классы, и церковь на втором соборе в Константинополе в 553 г. высказалась против мнения Оригена, что все они по сущности своей, добродетелям, свойствам и т. д. равны между собой». Существует девять ангельских ликов, из которых каждые три составляют один чин. Это: 1) серафимы, 2) херувимы, 3) престолы, 4) власти, 5) добродетели, 6) силы, 7) начала, 8) архангелы, 9) ангелы[36]
        Не подлежит никакому сомнению, — замечает католический теолог, — что простые ангелы составляют самый многочисленный класс, а серафимы — наименее многочисленный». Так ведется и на земле. Превосходительств очень мало, но простых почтальонов бесчисленное количество. Дальше сообщается следующее:
        «Ангелы живут с богом в тесном и личном общении. Оно проявляется в бесконечной преданности, совершенном подчинении, исключительной любви, полном и радостном самоотречении, непоколебимой верности, ненарушимом послушании, глубоком почтении, бесконечной благодарности, в молитве, выражающейся в непрестанном славословии, постоянном возвеличении, священном воодушевлении».
        Точно такого же радостного послушания требовали императоры от своих придворных и чиновников. Это был идеал византизма. Мы видим, что в создании образа Бога императорский деспотизм принимал не меньшее участие, чем философия, которая со времени Платона все более развивалась в духе монотеизма. Эта философия до такой степени соответствовала всеобщему настроению и чувству, что она быстро проникла в народное сознание. Так, уже у Плавта, представителя художественной комедии, жившего в третьем столетии до Р. X. и передававшего в своих комедиях только популярную философию того времени, мы встречаем такие места, как следующее, в котором раб просит о милости:
    Но жив Господь, он знает все дела людей,
    И с сыном он твоим поступит так, как ты со мной:
    Воздаст за доброе он дело, но и за злодейство он воздаст.[37]

        Это уже вполне христианская концепция Бога. Но этот монотеизм был еще очень наивен и легко мирился с существованием старых богов. Даже христианам, серьезно верившим в чудеса язычников, не приходило в голову сомневаться в их существовании. Но Бог монотеизма не терпел рядом с собой никакого другого бога, он хотел быть самодержцем. И если языческие боги не хотели подчиниться ему и войти в его придворный штат, то им оставалась только та роль — правда, очень сомнительного свойства, — которую играла республиканская оппозиция при первых императорах. Она заключалась в попытках сделать ту или иную пакость своему всемогущему господину и восстановить против него верноподданных, без всякой надежды низвергнуть его, а только ради того, чтобы причинить ему при случае неприятности.
        Но и этот нетерпимый, уверенный в своей непобедимости монотеизм, ни на мгновение не сомневающийся в превосходстве и всемогуществе своего бога, развился уже. до возникновения христианства-правда, не среди язычников, а у иудеев, маленького своеобразного народа. Иудейство еще сильнее развило веру в спасителя и обязанность взаимной поддержки и тесного единения, удовлетворяя таким образом потребности того времени в лучшей степени, чем какая-либо другая нация или группа населения. Оно дало могучий толчок учению, выросшему из этих потребностей, и составило некоторые из наиболее важных его элементов. И только после того, как наряду с греко-римским миром времен Римской империи вообще мы познакомимся еще с иудейством в отдельности, мы сумеем проследить все корни, из которых выросло христианство

    Отдел III. Иудейство

    Глава 1. Израиль

    1. Переселения семитических народов

        Переселения семитических народов начала израильской истории покрыты мраком неизвестности в такой же, если не еще большей степени, как и начала греческой и римской истории. Эти начала не только передавались и сохранялись в течение многих, столетий путем одних лишь устных преданий, но подвергались еще самым тенденциозным искажениям, когда наконец приступили к собиранию и записыванию старых легенд.
        Лишь долго спустя после возвращения из вавилонского плена, в пятом столетии, священные книги здесь получили ту редакцию, в которой они дошли до нас. Все старые предания были тогда с величайшей бесцеремонностью переработаны и дополнены выдумками, чтобы приспособить их к нуждам зарождающегося господства жрецов. Вся древнеиудейская история была поставлена на голову. В особенности приходится это сказать обо всем, что рассказывается о допленной религии Израиля.
        Когда иудеи после плена основали в Иерусалиме и его окрестностях новую общину, то, как показывают нам многочисленные свидетельства, она сейчас же обратила на себя внимание других народов своей странностью. Напротив, из допленной эпохи таких свидетельств не сохранилось. До разрушения Иерусалима вавилонянами другие народы смотрели на израильтян как на народ, ничем не отличающийся от других: они не видели в нем никаких особенностей. И мы имеем все основания думать, что иудеи до того времени действительно ничем особенным не выделялись. При скудости и ненадежности сохранившихся сведений невозможно набросать картину жизни древнего Израиля, которая отличалась бы достоверностью. Протестантская библейская критика доказала, правда, что многое является в Библии подделкой и выдумкой, но она и теперь еще многое принимает за чистую монету.
        И если мы желаем представить ход развития израильского общества, мы вынуждены во многих существенных пунктах ограничиваться гипотезами. Сведения, доставляемые Ветхим заветом, могут нам при этом оказать немалую помощь, поскольку мы имеем возможность сравнить их с изображением жизни других народов, находившихся в аналогичном положении.
        Только со времени вторжения в Ханаан израильтяне становятся историческим народом. Все рассказы о кочевом периоде их истории представляют тенденциозно переработанные старые предания или позднейшие выдумки. На арену истории израильтяне выступают как участники великого семитического переселения народов.
        В древнем мире переселение народов играло такую же роль, как в Новое время революции. В предыдущем отделе мы познакомились с падением Римской мировой империи и видели, как подготовлялось наводнение ее германскими варварами, — процесс, называемый переселением народов. Но он вовсе не являлся единичным случаем. На Древнем Востоке этот процесс — хотя и в меньшем масштабе, но в силу аналогичных причин — повторялся несколько раз.
        В некоторых плодородных приречных областях Востока уже очень рано развилось земледелие, доставлявшее большие излишки жизненных продуктов, поэтому рядом с земледельцами жило многочисленное население, занимавшееся другими промыслами. Это способствовало расцвету ремесел, искусства и науки, но вместе с тем и образованию аристократии, которая могла посвятить все свое время военному ремеслу. Необходимость в ней была тем настоятельнее, что богатство этих приречных областей все больше привлекало воинственных кочевников. Если земледелец хотел спокойно обрабатывать свое поле, он нуждался в защите таких аристократов, он должен был ее покупать. Но с усилением аристократии для нее рос и соблазн использовать свою военную силу, чтобы увеличить свои доходы, тем более что расцвет ремесел и искусств создавал множество предметов роскоши, чрезвычайно дорогих.
        Так начинается угнетение крестьян, но начинаются также и походы опытных в военном деле аристократов и их вассалов против соседних народов, чтобы захватить у них рабов. Развивается принудительный труд и скоро загоняет общество в такой же тупик, в который позже попало римское общество в эпоху императоров. Свободный крестьянин разоряется, его сменяет раб. Но вместе с этим исчезает также основа военного могущества империи. А одновременно с этим, несмотря на высокую военную технику, теряет свое военное преимущество и аристократия, обессиливаемая растущей роскошью.
        Она утрачивает, таким образом, способности, необходимые для выполнения той ее функции, из которой выросло ее общественное положение, т. е. функции защиты общества против захватчиков. Последние все больше замечают слабость богатой и привлекательной добычи, все больше напирают на границы этой страны и в конце концов наводняют ее, открывая таким образом движение, все больше захватывающее другие народы и долго не успокаивающееся. Часть вторгнувшихся захватывает землю, и создается новый класс свободного крестьянства. Другая, более сильная, образует новую военную аристократию. При этом старая аристократия, как хранительница искусств и наук старой культуры, может еще сохранить по отношению к варварам-завоевателям высокое положение, но уже не как каста воинов, а как каста жрецов.
        Как только переселение народов останавливается, развитие снова начинает проходить этот цикл: его можно сравнить с циклом расцвета и кризиса, периодически переживаемых капиталистическим обществом, с той только разницей, что это не десятилетний, а зачастую много-, вековой цикл. Этот циклический процесс развития был! _ устранен только с развитием капитализма, точно так же как современному циклу расцвета и кризиса будет положен! конец только с установлением социалистического способа производства.
        В различных странах Азии и Северо-Восточной Африки такая эволюция совершалась тысячелетиями — ив особенности отчетливо там, где плодородные речные долины граничили со степями или пустынями. Первые создавали огромные богатства, но в конце концов переживали глубокую деморализацию и застой, вторые воспитывали бедных, но воинственных кочевников, которые всегда были готовы переменить свое местопребывание, если их манила богатая добыча: при благоприятных условиях эти команды я быстро собирались с различных сторон бесчисленными толпами к одному пункту, чтобы оттуда вторгнуться, как все уничтожающий ураган, в какую-нибудь страну.
        К таким речным долинам принадлежали долины Хуанхэ и Янцзы, где образовалась Китайская империя; долина Ганга, где концентрировались богатства Индии; долина Евфрата и Тигра, где возникли две могущественные империи — Вавилония и Ассирия, и, наконец, долина Нила с Египтом.
        Напротив, Центральная Азия, с одной стороны, и Аравия — с другой, представляли неисчерпаемый резервуар воинственных номадов, которые портили жизнь своим соседям и пользовались их слабостью, чтобы периодически вторгаться туда целыми массами.
        В такие периоды из Центральной Азии время от времени выливались потоки монголов, а местами и так называемых индо-германцев, заливавших затем берега цивилизации. Из Аравии явились народы, известные под общим именем семитов. Вавилония, Ассирия, Египет и лежащее между ними побережье Средиземного моря — вот те области, в которые преимущественно вторгались семитические народы.
        К концу второго столетия до Р. X. опять начинается большое переселение семитических народов; оно захватывает Месопотамию, Сирию и Египет и оканчивается около одиннадцатого столетия. Среди семитических племен, овладевших соседними культурными странами, были и евреи. При своих кочевых передвижениях они и раньше еще могли доходить до границ Египта и Синая, но только, после продолжительной оседлости в Палестине, еврейство приобрело определенные черты, вышло из той стадии номадной неустойчивости, которая не знает никаких прочных, более крупных этнических соединений.

    2. Палестина

        Начиная с этого времени история израильтян и их характер определяются уже не только свойствами, приобретенными и сохранявшимися при кочевом образе жизни, но также природой и географическим положением Палестины.
        Не следует, впрочем, преувеличивать значение географического фактора в истории. Географический фактор — положение, свойства почвы и характер местности, климат — остается на протяжении исторического периода для большинства стран неизменным; он существует уже до начала исторической жизни и, несомненно, оказывает на историю могущественное влияние. Но способ, каким географический фактор влияет на историю страны, сам определяется высотой ее техники и общественными условиями.
        Так, например, англичане, конечно, не достигли бы в восемнадцатом и девятнадцатом столетиях мирового господства без особенных естественных свойств своей страны, без своего угля и железа, без своего островного положения. Но пока железо и уголь не играли господствующей роли, которую они приобрели в век пара, богатство почвы этими сокровищами имело небольшое значение. Пока не были открыты Америка и морской путь в Индию, пока не достигла высокой степени развития техника парусного судоходства, пока Испания, Франция и Германия оставались малокультурными странами и были населены только варварами, а торговля Европы концентрировалась в Средиземном море и велась преимущественно при помощи гребных судов, до тех пор островное положение Англии представляло фактор, отделявший ее от культуры Европы, и поддерживавший ее низкое развитие.
        Поэтому одни и те же естественные свойства страны при различных общественных условиях могут иметь совершенно различное значение. Даже там, где изменения в способах производства не изменяют естественных условий страны, влияние их не необходимо является тождественным. И в этом случае решающую роль играет вся совокупность экономических отношений.
        Вот почему история Израиля определялась природой и положением Палестины не непосредственно, а сквозь призму определенных общественных условий.
        Особенность Палестины заключалась в том, что она представляла пограничную страну, в которой сталкивались и боролись друг с другом враждебные факторы. Она лежала там, где с одной стороны, кончалась арабская пустыня и начиналась высокоразвитая Сирия и где, с другой стороны, сталкивались сферы влияния двух крупных государств, стоящих у порога нашей культуры: Египетского, развившегося в Нильской долине, и Месопотамского, возникшего на берегах Евфрата и Тигра и имевшего свой центр то в Вавилоне, то в Ниневии. Наконец, Палестина пересекалась в высшей степени важными торговыми дорогами. Она доминировала над всеми дорогами между Египтом с одной стороны и Сирией и Месопотамией с другой, и через нее шел торговый путь из Финикии в Аравию.
        Рассмотрим сначала влияние первого фактора. Палестина была плодородной страной. Правда, ее плодородие не стояло выше среднего уровня, но она казалась сказочной в сравнении с окружавшими Палестину каменистыми и песчаными пустынями. Для жителей ее это была страна, текущая млеком и медом.
        Еврейские племена явились туда как номады-скотоводы; они стали оседлыми в процессе постоянной борьбы с ханаанеянами, у которых они отнимали один город за другим и которых они все больше подчиняли своей власти. Но все, что они приобрели путем постоянной войны, они должны были в свою очередь отстаивать путем такой же постоянной войны, так как на них напирали другие номады, которые так же, как и они, тянулись к плодородной стране: эдомитяне, моавитяне, аммонитяне и другие.
        Но и в завоеванной стране евреи еще долго оставались пастухами, хотя они стали оседлыми. Но мало-помалу они научились у жителей Ханаана их способу обработки земли, разведению хлеба и винограда, оливковых и фиговых деревьев и т. д. и все больше смешивались с ними. Но долго еще сохраняли они характерные особенности кочевников, из среды которых они вышли. Номадное скотоводство в пустыне, по-видимому, действует на технический прогресс и общественное развитие не особенно благоприятно. Современный образ жизни бедуинов в Аравии живо напоминает нам жизнь, описанную в старых израильских легендах об Аврааме, Исааке и Иакове. Из длящегося тысячелетиями, от одного поколения к другому, повторения одних и тех же забот, одних и тех же потребностей и воззрений в конце концов возникает упорный консерватизм, который лежит у номада-пастуха еще глубже, чем у земледельца, и ведет к тому, что старые обычаи и учреждения, даже при изменившихся условиях, еще долго сохраняют свое существование.
        Только этими причинами можно объяснить, например, что у израильских крестьян очаг не занимал в доме определенного положения и не имел никакого религиозного значения. «В этом пункте израильтяне сходились с арабами и отличались от греков, к которым они вообще стояли ближе в других вопросах обыденной жизни, — говорит Вельхаузен и прибавляет: — В еврейском языке едва ли даже существует слово для обозначения очага; слово «Ашфот» получило характерным образом значение «мусорной кучи». Это указывает на отличие от индоевропейского очага, домашнего алтаря; место неугасающего огня на очаге занимает у евреев вечная лампада».
        К свойствам, унаследованным израильтянами от кочевого периода и сохранявшимся дальше, следует в особенности причислить любовь и навык к торговле.
        Мы указали уже, при исследовании римского общества, что в первое время торговля развивалась не между отдельными индивидуумами, а отдельными народами. Первыми носителями торговли были кочующие скотоводы, жившие в пустынях. Их способ пропитания вынуждал их постоянно кочевать от одного пастбища к другому. Скудная природа их страны очень рано должна была развить у них потребность в продуктах других, более богатых стран, с которыми они приходили в соприкосновение. На скот, который они производили в избытке, они выменивали хлеб, масло, финики или орудия из дерева, камня, бронзы и железа. Но их подвижность позволяла им выменивать необходимые продукты далеких стран, легко поддававшиеся перевозке, не только для себя, но и для других; следовательно, не для того, чтобы сохранить их для себя или потребить самим, а с целью передать их другим за известное вознаграждение. Таким путем они стали первыми купцами. Пока не было благоустроенных дорог и судоходство было мало развито, такая форма торговли должна была по необходимости преобладать и могла даже доставлять своим носителям большие богатства. Но по мере того, как позже начало развиваться морское судоходство и проводились дороги, торговля, находившаяся в руках номадов, должна была отступить на задний план, а сами номады — довольствоваться продуктами своей пустыни и все больше беднеть. Этим, по крайней мере отчасти, можно объяснить, почему старая культура Центральной Азии так сильно регрессировала со времени открытия морского пути в Ост-Индию. По тем же причинам еще раньше обеднела Аравия, номады которой, в эпоху расцвета финикийских городов, вели с ними очень выгодную торговлю. Финикийским ткацким мастерским, работавшим для экспорта на Запад, они доставляли высоко Ценимую шерсть своих овец, но они привозили им также продукты Южной, богатой и «счастливой», Аравии — благовонные курения, пряности, золото и драгоценные камни. Кроме того, из Эфиопии, отделявшейся от Аравии только узким морским проливом, они вывозили такие драгоценные товары, как слоновая кость и эбеновое (черное) дерево; торговля с Индией шла также главным образом чрез Аравию, к берегам которой у Персидского залива и Индийского океана доставлялись на судах товары из Малабара и Цейлона, а затем уже перевозились дальше, через пустыню, в Палестину и Финикию.
        Торговля эта приносила всем племенам, через области которых она направлялась, большие богатства, получавшиеся отчасти из торговой прибыли, а отчасти из пошлин, которыми облагались провозимые товары.
        «Не редкость встретить среди этих народностей очень богатые племена», — говорит Геерен. «Раньше всех начали с особенной выгодой заниматься этой караванной торговлей мадианитяне, которые обыкновенно кочевали недалеко от северной границы этой страны, т. е. недалеко от Финикии. Иосиф был продан каравану мадиамских купцов, направлявшихся с грузом пряностей, бальзама и ладана из Аравии в Египет (Быт. 37:28). Добыча, завоеванная у этого народа израильтянами (под предводительством Гедеона, отбившего вторжение мадианитян в Ханаан), была так богата золотом, что она вызывает изумление. Золото находилось у них в таком изобилии, что они делали из него украшения не только для себя, но и ошейники для верблюдов. Так в восьмой главе Книги Судей мы читаем: «И встал Гедеон, и убил Зевея и Салмана, и взял пряжки, бывшие на шеях верблюдов их… И сказал им (израильтянам) Гедеон: прошу у вас одного, дайте мне каждый по серьге из добычи своей (потому что у побежденных были золотые серьги, так как они были измаильтяне)… Весу в золотых серьгах, которые он выпросил, было тысяча семьсот золотых сиклей,[38] кроме пряжек, пуговиц и пурпуровых одежд, которые были на царях мадиамских, и кроме цепочек, которые были на шее у верблюдов их».
        Греки называли все племена, кочевавшие в Северной Аравии, одним общим именем — набатейские арабы. Диодор, давший прекрасное описание их жизни, рассказывает и об их караванной торговле с Йеменом. «Значительная часть их занимается тем, что перевозит к Средиземному морю благовонные курения, ладан и другие дорогие пряности, получаемые от тех, что привозят их из счастливой Аравии».
        «Богатства, приобретаемые таким путем отдельными племенами номадов, были достаточно велики, чтобы возбуждать жадность греческих воителей. Одним из складочных пунктов для товаров, шедших чрез область эдомитян, являлась крепость Петра, от которой Северо-Западная Аравия получила название петрийской. Деметрий Полиоркет сделал попытку овладеть Петрой и разграбить ее».
        Израильтяне в кочевом периоде своей истории должны были вести такого же рода жизнь, как мадианитяне. Уже об Аврааме рассказывается, что он был богат не только скотом, но и серебром и золотом (Быт. 13:2). А такое богатство номады могли приобрести только путем торговли. Но их позднейшее положение в Ханаане нисколько не угашало и не ослабляло этой склонности к торговле, возникшей в течение кочевого периода. Наоборот, положение их страны позволяло им принять участие как в торговле между Финикией и Аравией, так и между Египтом и Вавилонией, и извлекать из нее прибыль — или способствуя ее развитию или мешая ей путем набегов, предпринимаемых из горных укреплений на торговые караваны, которые они грабили или облагали пошлиной. Нужно помнить, что в то время торговля и разбой были тесно связаны между собой.
        «Еще до того, как израильтяне появились в Ханаане, торговля этой страны стояла на очень высокой ступени развития. В переписке, найденной в Тель-эль-Амарне (она относится к XV-му столетию до Р. X.), идет уже речь о караванах, которые проходили по стране под прикрытием военной силы».[39]
        Но мы имеем еще сведения о тесных сношениях между Палестиной и Египтом, а также приевфратскими странами, относящиеся к 2000 г. до Р. X.
        Иеремия — лейпцигский профессор, а не иудейский пророк — следующими словами передает содержание одного папируса того времени:
        «Палестинские бедуины находились в самых тесных сношениях с культурным Египтом. По свидетельству папируса, их шейхи бывали при дворе фараона и хорошо разбирались в египетских делах. Вестники с письменными посланиями путешествуют все время между ЕвфраЦ том и Египтом. Эти азиатские бедуины вовсе не являются варварами. Варварские племена, с которыми находится в войне фараон, совершенно определенно отделяются от евфратских бедуинов. Шейхи последних принимают, вместе с египтянами, участие в походах против этих варваров, «князей народов».
        В своей «Истории торговли иудеев в древности» Герцфельд подробно изображает торговые пути караванов, шедших чрез Палестину или поблизости от нее. По его мнению, эти торговые пути «имели, быть может, несравненно большее торговое значение, чем теперь железные дороги».
        «Такая дорога вела из Юго-Западной Аравии, параллельно берегу Красного моря и его Элатского залива, до самой Селы, позже Петры, в 70 километрах к югу от Мертвого моря; по ней провозились продукты счастливой Аравии, а также Эфиопии и прилегавших к последней стран. Другая караванная дорога доставляла продукты Вавилонии и Индии от Герры из Персидского залива через всю Аравию опять-таки в Петру. От последней шли три другие дороги: одна — к Египту с разветвлением направо к аравийским заливам у Средиземного моря; вторая — в Газу с очень важным продолжением на север; третья — по восточным берегам Мертвого моря и Иордана к Дамаску. Важным складочным пунктом для товаров более южных стран стал также Элат, в глубине Элатского залива, соединенный особой дорогой с Петрой. Упомянутая уже дорога от Газы — на север вела через низменности Иудеи и Самарии и в равнине Израиль вливалась в другую, шедшую с востока на Акко. Те из товаров, собиравшихся такими различными путями, которые должны были направиться в Финикию, перегружались на суда отчасти в указанных аравийских гаванях или в Газе и Акко, так как дорога от последнего до Тира и Сидона была очень скалиста и только позже была приспособлена для сухопутного транспорта. Упомянутая также и очень известная в древности караванная дорога с востока вела из Вавилона на среднем Евфрате, через аравийско-сирийскую пустыню, в которой позднее процветала Пальмира, и после короткой полосы на восточном берегу верхнего Иордана пересекала эту реку и через равнину Израиля доходила до моря. Не доходя до Иордана, она соединялась еще с Гилеадской дорогой, которой пользовались, как мы видели, уже во времена Иосифа. Мы видели также, что в равнине Израиля в нее впадала и дорога из Газы; очень вероятно, что от Газы тянулась также дорога, которая, как видно из Книги Бытие (37:25, 41:57), вела из Палестины в Египет… Хотя очень трудно на основании исторических фактов доказать и определить коммерческое влияние их (указанных торговых дорог и образовавшихся на их узловых пунктах ярмарок) на израильтян, все же в нем нельзя сомневаться уже в силу его внутренней необходимости, и только в свете этого влияния нам становятся понятными некоторые темные известия, сохранившиеся от того времени».
        Несравненно меньше, чем торговля, процветали у израильтян искусства и производство предметов роскоши, — пишет Пичман. — Вероятно потому, что они стали оседлыми в такое время, когда кругом них ремесло уже достигло высокой степени совершенства. Предметы роскоши обходились дешевле, да и качество их было выше, если они покупались, а не производились на месте. Туземное ремесло ограничивалось выделкой простейших товаров. Даже у финикиян, ставших раньше культурным народом, развитие их промышленности замедлилось вследствие конкуренции египетских и вавилонских товаров, которыми они торговали. «В области промышленности финикияне вряд ли особенно превосходили на первых порах жителей остальной Сирии. Скорее прав Геродот, по свидетельству которого первые финикияне, приставшие к берегам Греции, торговали товарами, которые были продуктами не их собственной промышленности, а промышленности Египта и Ассирии, т. е. Внутренней Сирии. Промышленными центрами крупные финикийские города стали уже после того, как они потеряли свою политическую независимость и большую часть своих торговых связей».
        Развитию ремесла мешали, быть может, также и вечные войны. Во всяком случае, не подлежит сомнению, что оно не достигло высокого развития. В своей плачевной песни о Тире пророк Иезекииль очень подробно описывает его торговлю, в том числе с Израилем. Экспорт израильтян состоит исключительно из сельскохозяйственных продуктов: «Иудея и земля Израилева торговали с тобою; за товар твой платили пшеницею Миннифскою и сластями, и медом, и деревянным маслом, и бальзамом» (Иез. 27:17).
        Когда Давид сделал Иерусалим своей резиденцией, то царь Тирский Хирам послал ему «кедровые деревья и плотников и каменщиков, и они построили дом Давиду» (2 Цар. 5:11). То же повторилось во время Соломона при построении храма. Соломон платил за это Хираму ежегодно 20 000 коров пшеницы и 20 коров оливкового масла (3 Цар. 5:11).
        Без высокоразвитого ремесленного производства предметов роскоши, т. е. без художественного ремесла, не может развиваться ни одно пластическое искусство, Которое дает изображение человеческой личности и умеет ее индивидуализировать и идеализировать.
        Такое искусство предполагает высокую степень развития торговли, доставляющей художнику разнообразные материалы самых различных сортов, из которых он может выбирать наиболее пригодные. Оно предполагает дальше сильно развитую специализацию и накопленную поколениями опытность в манипуляциях с различными материалами и, наконец, высокую оценку самого художника, ставящую его труд над уровнем принудительного труда, дающую ему досуг, довольство и силу для работы.
        Соединение всех этих условий мы встречаем только в больших торговых городах со старыми ремесленными традициями. Наивысшего развития достигли пластические искусства на основе сильного ремесла в Фивах и Мемфисе, в Афинах и позже, со времени средних веков, во Флоренции, Антверпене и Амстердаме.
        Эти условия отсутствовали у израильтян, что, в свою очередь, не могло не оказать воздействия на их религию.

    3. Понятие о боге у древних израильтян

        Представления о божестве у первобытных народов всегда очень неопределенны и запутанны. Они никогда не облекаются в такую отчетливую форму, какую они приобретают в мифологиях ученых исследователей. Отдельные божества представляются очень неясными и не отграничиваются друг от друга вполне отчетливо. Это неизвестные, таинственные личности, оказывающие воздействие на природу и людей, приносящие им счастье или несчастье, но они представляются еще более призрачными и расплывающимися, чем образы сновидений.
        Единственное определенное отличие одного божества от другого заключается на этой стадии в их локализации. Всякая местность, возбуждающая воображение первобытного человека, представляется ему как местопребывание определенного божества. Высокие горы или отдельные скалы, своеобразно расположенные рощи и даже отдельные кущи старых деревьев, источники, пещеры наделяются известного рода святостью как жилища богов. Но и камни или пни, имеющие своеобразную форму, могут также считаться местопребыванием божества, святилищем, обладание которым обеспечивает помощь божества, живущего в нем. Каждое племя, каждый род старался приобрести такое святилище, овладеть таким фетишем. То же самое приходится сказать и об иудеях, религиозные представления которых первоначально вполне соответствовали этой стадии и были очень далеки от монотеизма. Святилища израильтян в первое время были такими фетишами, начиная от «идолов» (терафим), которые Иаков украл у своего тестя Лавана, и вплоть до ковчега, местопребывания Яхве, приносившего победу, дождь и богатство тем, кто законно владел этим ковчегом. Священные камни, бывшие предметом почитания финикиян и израильтян, носили название «вефилей», жилищ богов.
        На этой стадии развития боги отдельных местностей и фетишей очень мало индивидуализируются и очень часто носят общее название. Так, у израильтян и финикиян многие боги назывались, например, Эл (во множественном числе — Элохим), а другие назывались у финикиян Ваал, господин. «Несмотря на общее название, — писал Пичман, — все эти Ваалы были вполне различные существа. Для отличия часто ограничивались прибавлением названия места, где оказывалось почитание соответствующему богу».
        Более резкая дифференциация отдельных божеств в народном сознании сделалась возможной только тогда, когда искусство достигло такой высокой степени развития, что могло индивидуализировать и идеализировать человеческие представления, создавать вполне определенные своеобразные образы, отличавшиеся сверхчеловеческой красотой, высотой или величиной или внушавшие особенный страх. Только тогда многобожие получило материальную основу, невидимые боги стали видимыми и получили для каждого одну и ту же форму. Отдельные боги были надолго дифференцированы друг от друга, так что уже невозможно было смешать их друг с другом. Из сонма бесчисленных духовных существ, созданных фантазией первобытного человека, можно было выделить некоторые фигуры и индивидуализировать их.
        В Египте мы особенно отчетливо можем проследить, как с развитием живописи и скульптуры растет число отдельных богов. Не случайностью является и то обстоятельство, что в Греции апогей развития художественной промышленности и искусства изображения человека совпадает с наибольшим многообразием и резкой индивидуализацией мира богов.
        И именно в силу отсталого состояния промышленности и искусства израильтянам не удалось проделать шаг вперед, сделанный народами более развитыми индустриально и художественно, т. е. процесс вытеснения фетиша, местопребывания духа или бога, его изображением. Они, и в этом отношении остались на стадии первобытных представлений. Создавать изображения собственных бо-, гов им не удалось, идолы, с которыми они знакомились, были изображениями богов, принадлежавших другим народам, или представляли подражание им. Этим объясняется ненависть патриотов к таким изображениям.
        Это являлось результатом отсталости, но она должна была облегчить израильтянам победу над политеизмом, как только они познакомились с философским, этическим монотеизмом, который возник в эпоху высшего развития древнего мира в различных крупных городах и на причины развития которого мы уже указывали выше. Там, где в сознании народа укоренились определенные изображения различных божеств, для политеизма создана была прочная основа, которую трудно было разрушить. Напротив, неопределенность образа божества, а также одинаковость названия в его различных местностях пролагали путь для популяризации идеи единого божества, в сравнении с которыми все другие невидимые боги являются низшими существами.
        Как бы то ни было, не случайно же все монотеистические народные религии пустили впервые корни среди народов, проникнутых еще мышлением, свойственным кочевому периоду, и не знавших высокого развития промышленности и искусства: наряду с иудеями восприняли монотеизм персы и затем арабы, как только они пришли в соприкосновение с более высокой городской культурой. К монотеистическим религиям следует причислить не только ислам, но и религию Зенд-Авесты. Последняя тоже знает только одного повелителя и творца мира — Ахурамазду (Ормузда). Анхра-Майнью (Ариман) есть более низший дух, как Сатана.
        Может показаться странным, что отсталые формы легче усваивают и развивают дальше известный прогресс, чем более развитые, но это факт, с которым мы встречаемся уже в эволюции организмов. Высшие организмы часто хуже приспособляются и легче вымирают, чем низшие, обладающие менее специализированными органами и потому легче приспособляющиеся к новым условиям. Но у человека его органы развиваются не только бессознательно: наряду со своими естественными органами он вполне сознательно создает новые, искусственные, производству которых он может научиться у других людей. Поскольку речь идет о таких искусственных формах, отдельные люди или группы могут перескочить даже целую стадию развития, конечно, только тогда, когда она уже до них была достигнута другими, у которых они усвоили ее результаты. Многие крестьянские селения ввели электрическое освещение скорее, чем некоторые другие города, где уже был вложен большой капитал в газовое освещение. Крестьянское селение могло совершить скачок от керосиновой лампы к электрическому освещению, минуя освещение газом, но только потому, что в крупных городах технике удалось устроить освещение электричеством. Крестьянское селение не было бы в состоянии развить эти знания вполне самостоятельно. Так и монотеизм нашел доступ к народным массам у иудеев и персов гораздо легче, чем у египтян, вавилонян и эллинов, но впервые идея его была развита философами этих высокоразвитых культурных наций.
        Впрочем, в то время, о котором мы теперь говорим, в эпоху до изгнания, израильтяне еще не сделали этого шага, Господство все еще принадлежало примитивному культу богов.

    4. Торговля и философия

        Торговля развивает совершенно другие формы мышления, чем ремесло и искусство.
        В «Критике политической экономии» и позднее в «Капитале» Маркс указал на двойственный характер труда, заключающегося в каждом товаре. Каждый товар одновременно является потребительной стоимостью и меновой стоимостью, поэтому и труд, овеществленный в нем, одновременно является особенной, определенной формой труда — труд ткача, или гончара, или кузнеца — и абстрактным всеобщим человеческим трудом.
        Определенная производительная деятельность, создающая определенные потребительные стоимости, прежде всего, конечно, интересует потребителя, предъявляющего спрос на определенные потребительные стоимости. Если он нуждается в сукне, то его интересует труд, затрачиваемый на выделку сукна, именно потому, что это — труд особенный, производящий сукно. Но и для производителей этого товара — а на такой ступени развития, о которой мы теперь говорим, ими обыкновенно являются не наемные рабочие, а самостоятельные крестьяне, ремесленники, художники или их рабы — труд их интересует их как определенная деятельность, дающая им возможность производить определенные продукты.
        В ином положении находится купец. Деятельность его заключается в том, чтобы дешево купить и дорого продать. Ему, в сущности, совершенно безразлично, какие именно товары он покупает или продает, лишь бы он только нашел покупателя. Его, конечно, интересует количество труда, которое в месте и в момент покупки и продажи является общественно необходимым для производства покупаемых и продаваемых им товаров, но этот труд интересует его только как труд, производящий стоимость, всеобщий человеческий труд, как абстрактный труд, а не как труд конкретный, производящий определенные потребительные стоимости. Конечно, сознание этой разницы не приходит в голову купцу именно в такой форме. Прошло немало времени, пока люди узнали, что стоимость определяется всеобщим человеческим трудом. Решение этой загадки удалось найти впервые Карлу Марксу при уже очень высокоразвитом товарном производстве. Но уже за много тысячелетий до этого абстрактный, всеобщий человеческий труд в его противоположности к конкретным формам нашел себе осязательное выражение, для понимания которого нет необходимости в особенной силе абстракции, именно в форме денег.[40] Деньги являются представителем всеобщего человеческого труда, заключающегося в каждом товаре. Они представляют не особенный вид труда, не труд ткача, гончара или кузнеца, а все виды труда, всякий труд, сегодня — один, завтра — другой. Но купца товар интересует только как представитель денег, его интересует не особенная полезность, а особенная цена товара.
        Напротив, производителя — крестьянина, ремесленника, художника — интересует именно особенность его труда, особенность материала, который он должен обработать, и он тем больше развивает производительность своего труда, чем больше его специализирует. Но его особенный труд прикрепляет его также к особенному месту, к его земле или мастерской. Определенность труда, которым он занимается, вызывает известную ограниченность мышления. «Как бы ни были искусны в своем ремесле кузнецы, плотники и сапожники», — думал Сократ еще в пятом столетии до Р. X., — «большинство из них по духу своему рабы, ибо они не знают, что такое красота, доброта и справедливость». Тот же самый взгляд высказан был иудеем Иисусом, сыном Сираха, за 200 лет до Р. X. Как бы ни было полезно ремесло, думает он, ремесленник совершенно непригоден в области политики, правосудия или для распространения нравственных идей.
        Машина впервые создает возможность уничтожения этой ограниченности для массы трудящихся классов, но только уничтожение капиталистического товарного производства создаст условия, при которых машина сможет в полной мере выполнить свою прекрасную задачу — освобождение трудящейся массы.
        Совершенно иначе, чем на ремесленника, влияет его занятие на купца. Он не может ограничиться знакомством с одной особенной отраслью производства в одной какой-нибудь стране. Чем шире его кругозор, чем больше отраслей производства охватывает купец, чем больше стран с особенными условиями производства и нуждами знает он, тем легче найдет те товары, сбыт которых в данное время особенно прибылен, тем скорее он найдет рынки, где всего дешевле купить товары, и рынки, где он их продаст всего дороже. Но все же при всем разнообразии продуктов и рынков, с которыми он ведет торговлю, его в конечном счете интересуют только отношения цен, т. е. отношения различных количеств абстрактного человеческого труда, следовательно, абстрактные числовые отношения. Чем больше развивается торговля, чем больше отделяются друг от друга, хронологически и пространственно, купля и продажа, чем разнообразнее монетные системы, чем больше дифференцируется акт купли и акт платежа, чем больше развивается употребление кредита и уплата процентов, тем сложнее, запутаннее и разнообразнее становятся различные числовые комбинации. Таким образом, торговля должна необходимо развивать математическое мышление, а вместе с ним и абстрактное мышление. Расширяя в то же время горизонт за тесные пределы местной и профессиональной ограниченности, доставляя купцу знание различнейших климатов и стран, различнейших стадий культурного развития и способов производства, торговля развивает в нем стимул к процессу — сравнения, дает ему возможность находить в массе особенностей всеобщие черты, в массе случайностей определить закономерность явлений, их вечную повторяемость при определенных условиях. Таким путем, так же как и привычкой к математическим комбинациям, все больше развивается сила абстракции, тогда как ремесло и искусство развивают больше понимание конкретного, стремление постичь не сущность вещей, а только то, что лежит на поверхности. Не «производительные» занятия, земледелие и ремесло, а как раз торговля, эта «непроизводительная» деятельность, развивает те умственные способности, которые составляют основу научного исследования. Но это не значит еще, что торговля сама создает такое исследование.
        Бескорыстное мышление, стремление к правде, а не к личной выгоде меньше всего характеризуют именно купца. Крестьянин и ремесленник живут только трудом рук своих. Благосостояние, которого они могут достигнуть, заключено в определенные границы, но внутри этих границ оно, при примитивных условиях, доступно для каждого здорового среднего индивидуума, если только война или могущественные стихии не разоряют все общество и ввергают его в нищету.
        Всякое стремление возвыситься над средним уровнем не является ни необходимым, ни имеющим шансы на успех. Веселое довольство унаследованным жребием отличает эти занятия, пока капитал, сначала в форме ростовщичества, не подчиняет себе их или их господ.
        Совершенно иначе, чем выполнение конкретного, полезного труда, действуют операции с всеобщим человеческим трудом. Если в первом случае успех ограничивается силами индивидуума, то успехи торговой деятельности безграничны. Торговая прибыль находит определенные границы только в сумме денег, в капитале, которым владеет торговец, а эта сумма может беспредельно увеличиваться. С другой стороны, эта торговля подвержена несравненно большему числу случайностей и опасностей, чем однообразная деятельность крестьянина и ремесленника при условиях простого товарного производства. Купец постоянно находится между двумя крайностями: грандиозным богатством и полным разорением. При таких условиях страсть к наживе стимулируется несравненно сильнее, чем у производительных классов. Ненасытная жадность и беспощадная жестокость как по отношению к конкуренту, так и по отношению к объекту эксплуатации — вот качества, характеризующие купца. И теперь еще они проявляются в крайне отталкивающих формах — в особенности для людей, живущих своим трудом, — всюду, где эксплуатация капитала не встречает сильного сопротивления, именно в колониях.
        При таких интеллектуальных навыках не может, конечно, развиваться бескорыстное научное мышление. Торговля развивает только необходимые для этого умственные способности, но не их научное применение. Напротив, там, где она приобретает влияние на науку, она старается фальсифицировать ее выводы в свою пользу, и буржуазная наука даже теперь дает в этом отношении бесчисленное множество доказательств.
        Научное мышление могло развиться только в среде такого класса, который находился под влиянием всех способностей, опыта и знаний, доставляемых и развиваемых торговлей, но в то же время был освобожден от промысловой деятельности и имел досуг и условия для умственных занятий, для решения проблем без непосредственного отношения к их ближайшим, личным и практическим последствиям. Только в крупных торговых центрах развилась философия, но опять-таки только в тех из них, где вне торгового класса имелись элементы, которым их имущество или общественное положение обеспечивали ~ досуг и свободу. Такими элементами в целом ряде греческих городов являлись крупные землевладельцы, которых рабы избавляли от всякого труда и которые жили не в деревне, а в городе, которые не тратили всех своих сил на грубые удовольствия деревенского «дикого помещика», а отдавались влияниям большого города и его высокоразвитой торговли.
        Но такой класс живших в городе землевладельцев возник, по-видимому, только в приморских городах, территория которых была достаточно велика, чтобы могло образоваться такое земельное дворянство, но не слишком! велика, чтобы удерживать его вдали от города и сосредоточивать его интересы на расширении землевладения. Территория финикийских приморских городов была слишком мала, чтобы в них могло развиться такое землевладение. Все жили в них торговлей. В лучшем положении находились греческие приморские города.
        В городах, лежавших вдали от моря и окруженных большой земельной площадью, крупное землевладение, по-видимому, осталось под сильным влиянием сельской жизни и усвоило себе в большой степени умственные навыки деревенских «диких помещиков». В крупных торговых центрах, лежавших внутри страны, больше всего были освобождены от всякой промысловой деятельности и меньше всего поглощены различными практическими занятиями жрецы отдельных храмов. Многие из последних приобрели достаточное значение и накопили столько богатств, чтобы содержать постоянно особых жрецов, работа которых была не особенно велика. Та самая общественная функция, которая в греческих приморских городах выпала на долю аристократии, — развитие научного мышления, философии, — в крупных торговых центрах Востока, а именно Египта и Вавилонии, стала уделом жрецов. Но в силу этих же причин восточное мышление встретило на своем пути границу, которой не знало греческое мышление: постоянную связь и зависимость от религиозного культа. То, что вследствие этого теряла философия, выигрывал культ, а вместе с последним жрецы. Если в Греции жрецы остались простыми служителями культа, блюстителями храмов и исполнителями религиозных обрядов при них, то в крупных торговых центрах Востока они превратились в хранителей всего знания, как естественных, так и общественных наук, как математики, астрономии, медицины, так и истории и юриспруденции. Влияние их в государстве и обществе было поэтому чрезвычайно велико. Но и религия могла приобрести там духовную глубину, к которой не была способна греческая мифология, так как эллинская философия прошла мимо последней, не делая попытки наполнить ее наивные представления более глубоким содержанием и примирить их таким образом с философией.
        Наряду с высокой степенью развития искусств религия греческого мира обязана своим жизнерадостным, чувственным и художественным характером и тому обстоятельству, что философия чуждалась жречества. Напротив, в стране с могучей международной торговлей, но без высоко развитого искусства, без аристократии с интеллектуальными наклонностями и потребностями, но с сильным жречеством — в такой стране религия, не знавшая с самого начала политеизма с резко выраженными индивидуальностями отдельных божеств, могла легче принять абстрактный, одухотворенный характер, а само божество могло легче превратиться из личности в идею или понятие.

    5. Торговля и национальность

        Но торговля влияет на человеческое мышление не только указанным способом. Она также в необычайной степени развивает национальное чувство. Мы уже указывали на ограниченный кругозор крестьянина и ремесленника в противоположность широкому кругозору купца. Горизонт последнего расширяется, потому что он стремится вперед, все дальше от того места, с которым его связала случайность рождения. Особенно ярко проступает эта черта у народов, занимающихся морской торговлей: например, у финикиян и греков, из которых первые отважились уйти далеко в Атлантический океан, а вторые объездили Черное море. Сухопутная торговля не дозволяла совершать такие далекие походы. Кроме того, морская торговля предполагала высокую технику, главным образом судостроения, это была торговля между культурными и некультурными народами, так что последние легко можно было покорить и основать среди них колонии торговой нации. Сухопутная торговля велась лучше всего номадами, являвшимися к более культурным народностям, у которых они уже находили излишки продуктов земледелия и индустрии. Об основании колоний путем отдельной экспедиции не могло быть и речи. Иногда, конечно, несколько племен таких номадов могли соединиться, чтобы разграбить или завоевать более культурную, богатую страну, но и тогда они являлись не как колонисты, но как носители высшей культуры. Такие соединения племен номадов, однако, происходили лишь редко, при исключительных условиях, так как вся природа кочевого скотоводства изолирует друг от друга не только отдельные племена и кланы, но даже семьи и рассеивает их на огромное пространство. Торговцы из среды этих племен могли обыкновенно являться в богатое и могущественное государство, с которым они вели торговлю, только как терпимые и нуждающиеся в охране.
        Это относится и к торговцам маленьких народностей, осевших на дороге народов из Египта в Сирию. Как финикияне и греки, они также основывали в государствах, с которыми вели торговлю, от Вавилонии до Египта, различные поселения, но это были не колонии в строгом смысле этого слова, не могучие города, не средства для господства и эксплуатации варваров культурным народом, а слабые общины нуждавшихся в охране внутри могущественных и высококультурных городов. Тем более необходимо было, чтобы члены этих общин были тесно связаны друг с другом, чтобы они представляли сплоченное целое по отношению к чужим, в среде которых они жили. Тем настоятельнее также была их потребность в росте могущества и влияния той нации, к которой они принадлежали, так как от этого зависела их собственная безопасность и значение на чужбине, а вместе с этим и условия их торгового оборота.
        Всюду, как я уже это развил в своей книге о Томасе Море, купец является в одно и то же время наиболее интернациональным и наиболее националистическим элементом в обществе. У купцов, принадлежавших к маленьким народам, бывших часто беззащитной жертвой многочисленных насилий на чужбине, должно было еще в более сильной степени развиваться это национальное чувство, должна была еще сильнее расти как потребность в национальном объединении и национальном величии, так и ненависть к иностранцам.
        В таком положении находились также израильские купцы. Уже очень рано израильтяне должны были направиться в Египет; они делали это, как кочующие скотоводы, раньше еще, чем они стали оседлыми жителями Ханаана. Об эмигрантах из Ханаана в Египет мы имеем сведения, относящиеся еще к третьему тысячелетию до Р. X. Вот что пишет Эдуард Мейер:
        «Известное изображение в могиле Хнемхотепа в Бени-хассане показывает нам, как семья бедуинов в 37 человек под предводительством своего вождя Абши явилась в Египет в шестом году царствования Узуртесена III.[41] Они называются Аму, т. е. ханаанеи, черты их явственно указывают на семитическое происхождение. Они носят пестрые одеяния, очень распространенные в Азии еще с глубокой древности, вооружены луками и копьями и ведут с собой ослов и коз; одни из них умеют играть на арфе. Как драгоценный дар, они везут с собой мази для глаз. Они просят, чтобы их впустили в Египет, и обращаются поэтому к наместнику Менатшуфу, Хнемхотепу, которому подчинены восточные горные области. Царский писец Неферхотеп представляет их наместнику для дальнейшего доклада фараону. Такие сцены, как увековеченная в этом рисунке, очень часто повторялись, и не подлежит никакому сомнению, что ханаанские торговцы и ремесленники в большом числе селились в восточных городах дельты Нила, где мы встречаем их и позже. Наоборот, египетские торговцы часто являлись в сирийские города. Хотя и при помощи различных промежуточных звеньев египетская торговля уже и в эту эпоху распространилась до Вавилона».
        Через несколько сот лет после этого периода, около 1800 г. до Р. X., в эпоху упадка египетского общества, Северный Египет был завоеван гиксосами, несомненно ха-наамскими номадами, которым бессилие египетского правительства дало возможность вторгнуться в богатую Нильскую долину, где они господствовали в течение двухсот лет. «Всемирно-историческое значение господства гиксосов, — говорит Мейер, — заключается прежде всего в том, что с того времени устанавливаются никогда уже не прерывавшиеся сношения между Египтом и сирийскими землями. Ханаанские купцы и ремесленники толпами переселяются в Египет, на каждом шагу мы встречаем в новой империи ханаанейские имена и обряды, в египетское наречие все больше внедряются ханаанейские слова. До какой степени эти сношения были оживленны, показывает то обстоятельство, что медицинское сочинение, написанное в 1550 г. до Р. X., содержит рецепт против глазной болезни, составленный одним «аму» из Кепни, т. е., по всей вероятности, из финикийского города Библа».
        Мы не имеем никаких оснований думать, что среди «аму», семитических бедуинов и горожан к востоку и северо-востоку от Египта, переселявшихся туда, не было также и евреев, хотя они не названы по имени. С другой стороны, теперь очень трудно определить историческое содержание легенд о Иосифе, о пребывании евреев в Египте и их выходе оттуда под предводительством Моисея. Отождествление их с гиксосами, которым оперирует Иосиф Флавий, не выдерживает критики. Но, во всяком случае, можно принять, что если не весь Израиль, то отдельные семьи и караваны евреев уже очень рано направлялись в Египет, где, смотря по изменившимся условиям, с ними обращались более или менее хорошо, где их сначала принимали радушно, а после опять подвергали мучениям и изгоняли, как «обременительных» иностранцев. Это обычная судьба таких поселений чужих купцов, принадлежащих к слабым народностям, оседающим в сильных государствах.
        Диаспора, рассеяние иудеев по всему миру, ведет свое начало не от разрушения Иерусалима римлянами и даже не от вавилонского пленения. Она начинается еще раньше и представляет естественное следствие торговли — явление, которое отличает не только иудеев, но и большинство торговых наций. Но все же сельское хозяйство оставалось у израильтян точно так же, как и у большинства этих народов, главным занятием вплоть до изгнания. Торговля искони составляла для кочевников только побочное занятие. Когда они осели и развилось общественное разделение труда, когда странствующий купец и привязанный к земле крестьянин стали различными лицами, число купцов оставалось относительно незначительным: характер народа определялся еще крестьянством. Число живших на чужбине израильтян в сравнении с числом остававшихся на родине было, во всяком случае, невелико. В этом отношении евреи ничем не отличались от других народов.
        Но они жили в таких условиях, при которых ненависть к иностранцам и сильное национальное чувство, или даже чувствительность, развивающиеся в душе купца, передаются остальной массе народа в более сильной степени, чем это обыкновенно бывает у крестьянских народов.

    6. Ханаан — дорога народов

        Мы видели уже, какое значение имела Палестина для торговли Египта, Вавилонии, Сирии. И уже с давних пор эти страны старались овладеть ею.
        В борьбе против упомянутых уже гиксосов (от 1800 до 1530 г. до Р. X.) у египтян развился воинственный дух, и в то же время гиксосы в сильной степени развили сношения между Египтом и Сирией. Поэтому после изгнания гиксосов в Египте возникло стремление к расширению своего военного владычества и главным образом стремление овладеть торговой дорогой на Вавилон. Египтяне добрались до Евфрата и заняли Палестину и Сирию. Из последней страны они очень скоро были выгнаны хеттами, в Палестине же они удержались дольше, от пятнадцатого до двенадцатого столетия до Р. X. Они занимали там целый ряд укрепленных мест, в том числе и Иерусалим.
        Но в конце концов военное могущество Египта ослабело, и после двенадцатого столетия он уже не мог удержать за собой Палестину. В то же время хетты были ослаблены начавшейся борьбой с ассирийцами и не могли уже продолжать свое дальнейшее передвижение на юг.
        Так образовался перерыв в чужеземном владычестве в Палестине. Им воспользовалась группа кочевых племен, известная под общим именем израильтян, чтобы вторгнуться в Палестину и постепенно овладеть ею. Не успели они еще закончить это завоевание, еще кипела горячая борьба между ними и коренным населением Палестины, как в тылу израильтян показались новые враги, стремившиеся за ними в «обетованную землю». А в то же время на них напирал новый противник, жители равнины, которая отделяла от моря горную область, занятую израильтянами. Это были филистимляне, сильно встревоженные вторжением такого воинственного народа, как израильтяне. С другой стороны, морское побережье должно было особенно привлекать к себе именно израильтян. Ведь там проходила главная дорога, соединявшая Египет с севером. Кто господствовал над нею, тот господствовал почти над всей внешней торговлей Египта с Севером и Востоком.
        Морская торговля Египта на Средиземном море была тогда еще очень незначительна. И если жители горных высот, шедших параллельно с долиной, представляли собою воинственное и хищническое племя, то они должны были служить постоянной угрозой для торговли, направлявшейся из Египта и в Египет, и для богатств, получаемых от этой торговли. А они действительно были воинственны и всегда готовы на грабеж. Мы имеем много известий об образовании разбойничьих банд среди израильтян. В Книге Судей (11:3) рассказывается об Иеффае, у которого «собирались праздные люди и выходили с ним». Там же сообщается о частых разбойничьих набегах на страну филистимлян. Так, на Самсона сошел дух Господень, и пошел он в Аскалон, и убил там тридцать человек. И снял с них одежды, чтобы уплатить проигранное пари (Суд. 14:19). О Давиде также рассказывается, что он сначала был атаманом разбойничьей банды; «собрались к нему все притесненные и все должники и все огорченные душею, и сделался он начальником над ними; и было с ним около четырехсот человек» (I Цар. 22:2).
        Неудивительно, что между филистимлянами и израильтянами тянулась почти постоянная война и что первые употребляли все усилия, чтобы укротить своих неудобных соседей. Теснимый, с одной стороны, бедуинами, а с другой — филистимлянами, Израиль попадает в зависимость и нужду. Он терпел от филистимлян поражения и потому еще, что горная область, в которой он жил, разъединяла отдельные племена, тогда как равнина способствовала объединению различных общин и племен филистимлян в одно целое. Беды Израиля кончились лишь тогда, когда сильной царской власти Давида удалось слить различные племена Израиля в одно целое.
        Филистимляне были побеждены, а вместе с этим были завоеваны также последние укрепленные города в горном Ханаане, до тех пор не поддававшиеся израильтянам, в том числе Иерусалим, очень сильная, почти неприступная крепость, оказавший самое упорное сопротивление израильтянам и доминировавший над всеми входами в Палестину с юга. Он сделался столицей царства и местопребыванием союзного фетиша, ковчега завета, в котором пребывал бог войны Яхве.
        Давид приобрел теперь господство над всей торговлей между Египтом и Севером. Полученная таким путем богатая прибыль, в свою очередь, дала ему возможность увеличить свое военное могущество и расширить пределы своего государства на север и на юг. Он покорил все хищнические племена бедуинов вплоть до Красного моря, обезопасил все торговые дороги, шедшие к этому морю. А так как израильтяне ничего не смыслили в судостроении, то он, при помощи финикиян, начал вести на Красном море торговлю, которая до того совершалась между Южной Аравией (Савой) и Севером сухим путем. Это был золотой век Израиля, которому его положение обеспечивало господство над всеми важнейшими торговыми дорогами того времени и доставляло огромные богатства и политическое могущество.
        И между тем это самое положение стало для него источником гибели. Экономическое значение его не могло, конечно, остаться скрытым для соседних крупных государств. Чем больше страна расцветала при Давиде и Соломоне, тем больше она должна была возбуждать жадность окружавших ее соседей, военная сила которых как раз тогда же начала опять возрастать — в Египте в особенности, потому что крестьянская милиция была заменена наемниками, которые лучше годились для наступательной войны. Чтобы надолго овладеть Палестиной, у Египта не хватало достаточно сил. Но тем хуже приходилось Израилю. Вместо того чтобы попасть в постоянную зависимость от какой-нибудь великой державы, могущество которой обеспечивало бы ему мир и защиту от внешних врагов, он стал яблоком раздора между враждовавшими египтянами и сирийцами, а позже и ассирийцами. Палестина превратилась в арену, на которой происходили войны этих враждебных государств. К опустошительному действию войн, которые Израиль вел в собственных интересах, присоединялись опустошения, причиняемые большими армиями, боровшимися за интересы, совершенно чуждые израильтянам. И тягости, которые теперь временами возлагались на израильтян в силу политической зависимости и необходимости платить дань, мало смягчались тем обстоятельством, что они накладывались не всегда одним и тем же повелителем, что каприз военного счастья менял этих повелителей довольно часто: наоборот, считая свое положение непрочным, каждый из них старался выколотить как можно больше в возможно короткий срок.
        Палестина находилась тогда в таком же положении, как Польша в восемнадцатом столетии или в каком Италия, в особенности Северная Италия, находилась в течение нескольких столетий до девятнадцатого века. Как некогда Палестина, так позже Италия и Польша оказались не в состоянии вести собственную политику и превратились в военную арену и объект эксплуатации для иностранных государств — Польша для России, Пруссии, Австрии, Италия — для Испании, Франции, Германской империи, а позже и Австрии. Как в Италии и Польше, так и в Палестине мы встречаем национальное раздробление, возникающее в силу одной и той же причины: в Палестине, как и в Италии, различные части страны подвергались самым различным влияниям со стороны соседей. Северная часть занятой израильтянами области подвергалась опасности со стороны сирийцев, а затем ассирийцев и подпадала под их господство. Южной части, Иерусалиму со своей территорией, занятой преимущественно коленом Иуды, грозила опасность со стороны Египта. Поэтому внешняя политика Израиля в тесном смысле этого слова определялась другими мотивами, чем внешняя политика Иудеи. Это различие во внешней политике было главной причиной, почему Израиль раскололся на два царства в противоположность тому времени, когда требования той же внешней политики заставили все двенадцать колен объединиться против общего врага, угрожавшего им всем в одинаковой степени, против филистимлян.
        Но и в другом отношении аналогичная ситуация вызывала в Палестине такие же следствия, как в Италии и Польше: во всех этих странах мы встречаем одинаковый шовинизм, одинаковую национальную чувствительность, одинаковую ненависть к иностранцам — все это в размерах более крупных, чем те, в которых эти чувства, при национальных различиях, развивались у других народов в соответствующую эпоху. И этот шовинизм должен тем сильнее расти, чем дольше длится для страны это невыносимое положение, при котором она является игрушкой произвола и ареной хищнических походов своих крупных соседей.
        При том значении, которое, в силу уже упомянутых причин, на Востоке приобрела религия, шовинизм должен был проявиться и в ней. Интенсивный торговый оборот с соседями приносил в страну их религиозные воззрения, культы и изображения их богов. С другой стороны, ненависть к иностранцам должна была превращаться в ненависть к их богам не потому, что в их существовании сомневались, а, наоборот, именно потому, что в них видели наиболее сильных пособников врага.
        Но в этом отношении евреи ничем не отличаются от других народов Востока. Национальным богом гиксосов в Египте был Сутех. Когда египтянам удалось их прогнать, то должен был удалиться и бог их: он был отождествлен с богом тьмы, Сетом, или Сутехом, к которому египтяне относились с отвращением.
        Патриоты Израиля и их вожди, пророки, должны были относиться к чужим богам с такой же ненавистью, с какой немецкие патриоты относились при Наполеоне к французским модам и употреблению французских слов в немецком языке.

    7. Борьба классов в Израиле

        Но патриоты не ограничились одной ненавистью к иностранцам. Они должны были стремиться возродить государство, придать ему высшую силу. В такой же мере, как и внешняя опасность, росло в Израильском государстве и социальное разложение. Расцвет торговли со времени Давида приносил в страну большие богатства. Но как и всюду в древнем мире, так и в Палестине сельское хозяйство составляло основу общества, а землевладение — наиболее почетную и обеспеченную форму собственности. Как и в других странах, так и в Палестине разбогатевшие элементы старались приобрести землю или, если они уже имели ее, увеличить площадь своего землевладения. Возникает стремление к образованию латифундий. Этот процесс ускорялся еще разорением крестьянства, которое при новых условиях совершалось так же быстро, как и в других местах. Если прежде войны израильтян носили местный характер и были непродолжительными, так что отвлекали крестьянина-солдата ненадолго и недалеко от его участка, то положение дел изменилось, когда Израиль стал большим государством и втянулся в войны окружавших его государств. Военная служба разоряла крестьян и ставила их в зависимость от богатого соседа, выступавшего теперь как ростовщик. Он мог прогнать крестьянина с участка или оставить его, но уже как кабального раба, который должен отработать свой долг. Последний способ пользовался предпочтением, так как о рабах-чужеземцах мы в Палестине слышим очень мало. Чтобы купленные рабы были не только дорогостоящей роскошью в домашнем хозяйстве, чтобы рабы явились выгодным помещением денег в области производства, необходимы постоянные удачливые войны, доставляющие многочисленных и дешевых рабов. Об этом у израильтян не было и речи. Они скорее принадлежали к народам, которые доставляли рабов, а не обращали в рабство. Поэтому владельцы латифундий, нуждавшиеся в дешевой и зависимой рабочей силе, предпочитали долговое рабство своих соплеменников — систему, которая и теперь еще охотно практикуется в России, после уничтожения крепостного права, помещиками, не имеющими рабов или крепостных.
        Чем дальше подвигалась эта эволюция, тем больше вместе со свободными крестьянами исчезала военная сила Израиля и его способность сопротивления по отношению к внешним врагам. Поэтому патриоты соединяются с социальными реформаторами, чтобы задержать этот гибельный процесс. Они призывают народ и царей равно к борьбе против чужих богов и против врагов крестьян в родной стране. Они пророчат гибель государства, если не удастся положить конец угнетению и разорению крестьянства. «Горе вам, — взывает Исайя, — прибавляющие дом к дому, присоединяющие поле к полю, так что другим не остается места, как будто вы одни поселены на земле. В уши мои сказал Господь Саваоф: многочисленные домы эти будут пусты, большие и красивые — без жителей» (Ис. 5:8, 9).
        А пророк Амос возвещал:
        «Слушайте слово сие, телицы Васанские, которые на горе Самарийской, вы, притесняющие бедных, угнетающие нищих, говорящие господам своим: «подавай, и мы будем пить!» Клялся Господь Бог святостью Своею, что вот, придут на вас дни, когда повлекут вас крюками и остальных ваших удами… Выслушайте это, алчущие поглотить бедных и погубить нищих, — вы, которые говорите: «когда-то пройдет новолуние, чтобы нам продавать хлеб, и суббота, чтобы открыть житницы, уменьшить меру, увеличить цену сикля и обманывать неверными весами, чтобы покупать неимущих за серебро и бедных за пару обуви, а высевки из хлеба продавать». Клялся Господь славою Иакова: поистине во веки не забуду ни одного из дел их!» (Ам. 4: 1–2; 8:4–7).
        Что имущие и господствующие классы пользовались правительственным аппаратом для того, чтобы санкционировать при помощи законов новый порядок, ясно вытекает из непрестанных жалоб пророков на существующее право: «Горе тем, — взывает красноречивый Исайя, — которые постановляют несправедливые законы и пишут жестокие решения, чтобы устранить бедных от правосудия и похитить права у малосильных из народа Моего» (Ис. 10:1). «Сион спасется правосудием» (Ис. 1:27). «Не ложь ли пустую изрекают наши книжники?» «Вы между тем суд превращаете в яд и плод правды в горечь» (Ам. 6:12).
        Счастливы пророки, что они не жили в Пруссии или Саксонии! Иначе не миновать бы им процессов за оскорбление, за возбуждение и по обвинению в государственной измене!
        Но несмотря на всю силу этой агитации, несмотря на то, что она вырастала из самых настоятельных нужд, она все же оставалась безуспешной или не сопровождалась никаким прочным успехом, если даже пророкам удавалось иногда добиться каких-нибудь постановлений для смягчения нужды или уравнения социальных противоречий. Они стремились вновь реставрировать прошлое, задержать ход экономического развития. Это было невозможно точно так же, как заранее были осуждены на неудачу аналогичные стремления Гракхов в Риме. Падение крестьянства, а вместе с ним и государства совершалось так же неуклонно, как и позже в Риме. Но падение государства маленьком Израиле не являлось таким медленным умиранием, как в Римской мировой империи. Могущественные противники нанесли ему смертельный удар задолго до того, как иссякли все его силы. Этими противниками были ассирийцы и вавилоняне.

    8. Падение Израильского царства

        Ко времени Тиглатпаласара I (около 1115–1050 гг. до Р. X.) ассирийцы, с маленькими перерывами, начинают свою завоевательную политику, которая все ближе придвигает их к Ханаану. Но эти могучие завоеватели ввели новый метод обращения с побежденными, который для израильтян оказался гибельным.
        В кочевнический период развития весь народ был в одинаковой степени заинтересован в военном походе, из которого каждый извлекал выгоду, так как он имел целью простой грабеж или завоевание плодородной страны, в которой победители оседали как аристократические эксплуататоры туземного народа.
        В период оседлого земледелия масса населения, крестьяне и ремесленники, нисколько не была заинтересована в завоевательной войне, но тем больше — в успешной оборонительной, так как в случае поражения им грозила потеря свободы и земли. Напротив, представители торговли, купцы, высказывались за воинственную внешнюю политику, так как они желали обеспечить за собою торговые дороги и рынки за границей, а это возможно было только путем военного захвата некоторых населенных пунктов. К воинственной политике толкали также землевладельцы, жаждавшие новых земель и новых рабов, и не менее воинственно были настроены цари, которые не прочь были увеличить государственные доходы.
        Но при отсутствии постоянного войска и бюрократии, которая не была связана с землей и потому легко передвигалась куда угодно, продолжительное занятие войной и управление побежденной страной были на этой стадии едва возможны. Победитель довольствовался обыкновенно тем, что, основательно разграбив и ослабив побежденный народ, брал от него обещание верности и облагал данью, но оставлял господствующие классы покоренной страны в том же положении и не производил никаких изменений в ее политическом устройстве.
        Но это имело ту невыгоду, что побежденный пользовался первым удобным случаем, чтобы сбросить с себя ненавистное иго. Тогда являлась необходимость в новом походе, чтобы покорить опять мятежников, а это, конечно, не могло обойтись без жестокого усмирения восстания.
        Ассирийцы додумались до другой системы, которая обещала их завоеваниям большую прочность: там, где они наталкивались на упорное сопротивление или где имели опыт с повторными восстаниями, они парализовали силы побежденного народа тем, что обезглавливали его, т. е. отнимали у него господствующие классы. Ассирийцы просто-напросто отбирали самые знатные, богатые, образованные и военноспособные элементы, в особенности столичные, и отсылали их в отдаленную местность, где они, оторванные от своей подпочвы, подчиненных классов, были совершенно бессильны. Оставшиеся на родине крестьяне и мелкие ремесленники представляли плохо связанную массу, не способную оказать какое-нибудь сопротивление завоевателям.
        Первым ассирийским царем, который проник в собственную Сирию (Алеппо, Хамет, Дамаск), и в то же время первым, кто сообщает нам об Израиле, был Салманасар II (859–825 гг. до Р. X.). В написанном клинописью отчете за 842 г. он упоминает о дани, платимой царем израильским Иоасом. И посылка этой дани иллюстрируется рисунком. Это самое древнее изображение израильтян, какое только дошло до нас. С этого времени Израиль приходит во все более тесное соприкосновение с Ассирией, то платя дань, то вновь поднимая восстание, тогда как описанная практика переселения верхнего слоя побежденного и в особенности вновь восставшего народа все больше развивалась у сирийцев. И явилось только вопросом времени, когда Израилю будет уготована такая же гибель в борьбе с непобежденными и, по-видимому, непобедимыми ассирийцами. Не нужно было обладать большим пророческим даром, чтобы предвидеть этот конец, так живо предсказанный иудейскими пророками.
        Для Северного царства наступил конец при Осии, который, в надежде на помощь Египта, отказал ассирийцам в дани в 724 г. Но Египет не прислал никакой помощи. Салманасар IV направился в Израиль, победил и взял в плен Осию, осадил столицу Израильского царства Самарию, которая после трехлетней осады взята была уже преемником Синахериба, Саргоном (722 г.). «Цвет» населения (Вельхаузен), 27 290 человек, согласно ассирийским известиям, были теперь уведены и расселены в ассирийских и мидийских городах. Вместо них ассирийский царь привел людей из непокорных вавилонских городов «и поселил их в городах Самарийских вместо сынов Израиле-ых. И они овладели Самариею, и стали жить в городах ее» (4 Цар. 17:24).
        Следовательно, не все население северных десяти колен Израиля было уведено, а только наиболее знатные жители городов, которые после были заселены чужеземцами. Но и этого было достаточно, чтобы положить конец самостоятельности этих десяти колен. Крестьянин сам по себе не в состоянии создать новое государство. А переселенные в Ассирию и Мидию израильские горожане через несколько поколений исчезли в новой среде, совершенно растворившись в ней.

    9. Первое разрушение Иерусалима

        Только Иерусалим со своим округом Иудеей напоминал еще своим существованием об Израиле. Казалось, что этот маленький остаток скоро разделит судьбу всей большой массы, и имя Израиля исчезнет с поверхности земли. Но не ассирийцам суждено было взять и разрушить Иерусалим.
        Правда, то обстоятельство, что войско ассирийского царя Синахериба, направлявшееся против Иерусалима (702 г.), вынуждено было, вследствие беспорядков в Вавилоне, вернуться домой и что Иерусалим был таким образом спасен, представляло только простую отсрочку. Иудея оставалась ассирийским вассалом, который мог быть уничтожен в любой момент.
        Но со времени Синахериба внимание ассирийцев все более отвлекается на север, где воинственные номады, киммерийцы, мидяне, скифы напирали все сильнее и где требовалось концентрировать все больше войск, чтобы отбить их натиск. Скифы вторглись в Переднюю Азию в 625 г., но, ограбив и опустошив всю страну до границы Египта, через 28 лет опять исчезли, не основав собственного государства. Но вторжение их не осталось бесследным: оно потрясло ассирийскую монархию до ее оснований. Мидяне могли теперь нападать на нее с большим успехом, Вавилон отделился и стал самостоятельным Египет использовал вновь создавшееся положение, чтобы овладеть Палестиной. Иудейский царь Иосия был разбит египтянами при Мегиддо и убит (609 г.), после чего Нехо египетский фараон, посадил в Иерусалиме Иоакима как своего вассала. Наконец, в 606 г. Ниневия была разрушена соединенными силами мидян и вавилонян. Ассирийской монархии был положен конец.
        Но Иудея вовсе не была спасена. Вавилония пошла по следам Ассирии и сейчас же сделала попытку овладеть дорогой в Египет. При этом вавилоняне под предводительством Навуходоносора наткнулись на Нехо, который пробрался до Северной Сирии. В сражении при Кархемыше (605 г.) египтяне были разбиты наголову, и Иудея скоро после этого стала вассалом Вавилона. Так она переходила из рук в руки, постепенно теряя всякую самостоятельность. Поддавшись внушениям Египта, Иудея в 597 г. отказала Вавилону в дани. Но это возмущение прекратилось почти без всякой борьбы. Иерусалим был осажден Навуходоносором и сдался на его милость.
        «И пришел Навуходоносор, царь Вавилонский, к городу, когда рабы его осаждали его. И вышел Иехония, царь Иудейский, к царю Вавилонскому, он и мать его, и слуги его, и князья его, и евнухи его, — и взял его царь Вавилонский в восьмой год своего царствования. И вывез он оттуда все сокровища дома Господня и сокровища царского дома; и изломал, как изрек Господь, все золотые сосуды, которые Соломон, царь Израилев, сделал в храме Господнем; и выселил весь Иерусалим, и всех князей, и все храброе войско, — десять тысяч было переселенных, — и всех плотников и кузнецов; никого не осталось, кроме бедного народа земли. И переселил он Иехонию в Вавилон; и мать царя, и жен царя, и евнухов его, и сильных земли отвел на поселение из Иерусалима в Вавилон. И все войско числом семь тысяч, и художников и строителей тысячу, всех храбрых, ходящих на войну, отвел царь Вавилонский на поселение в Вавилон» (4 Цар. 24:11–16).
        Следовательно, Вавилон и тут шел по стопам Ассирии. Но и здесь уведен был не весь народ, а только царский двор, аристократы, военные и богатые горожане, всего 10 000 человек. «Бедный народ земли», а также и города, остался в Иудее. С ним осталась, конечно, и часть господствующих классов. Впрочем, Иудея еще не была тогда окончательно уничтожена. Вавилон дал ей нового царя. Но тогда повторилась старая игра, на этот раз последняя. Египтяне опять уговорили нового царя, Седекию, отделиться от Вавилона.
        После этого Навуходоносор снова двинулся к Иерусалиму и, овладев им, положил конец существованию непокорного города (586 г.), который к тому же, вследствие своего господствующего положения на дороге из Вавилона в Египет, мог причинять немало хлопот.
        «Пришел Навузардан, начальник телохранителей, слуга царя Вавилонского, в Иерусалим и сжег дом Господень и дом царя, и все домы в Иерусалиме, и все домы большие сожег огнем; и стены вокруг Иерусалима разрушило войско Халдейское, бывшее у начальника телохранителей. И прочий народ, остававшийся в городе, и переметчиков, которые передались царю Вавилонскому, и прочий простой народ выселил Навузардан, начальник телохранителей. Только несколько из бедного народа земли оставил начальник телохранителей работниками в виноградниках и землепашцами» (4 Цар. 25:8-12).
        То же самое сообщается у Иеремии (39:9-10): «А остаток народа, остававшийся в городе, и перебежчиков, которые перешли к нему, и прочий оставшийся народ Навузардан, начальник телохранителей, переселил в Вавилон. Бедных же из народа, которые ничего не имели, Навузардан, начальник телохранителей, оставил в Иудейской земле и дал им тогда же виноградники и поля».
        Следовательно, крестьянские элементы остались на родине, да и не имело бы никакого смысла оставить страну совершенно без жителей, без землепашцев. Она не могла бы тогда платить никаких податей. Вавилоняне, очевидно, хотели, как и в других случаях, увести с собою ту часть населения, которая связывала его в нацию и руководила им, следовательно, могла стать опасной для вавилонского владычества. Крестьяне сами по себе умели только в редких случаях освободиться от чужого господства.
        Факт, сообщаемый в 39-й главе Книги Иеремии, становится вполне понятным, если мы вспомним процесс образования латифундий, который имел место также и в Иудее. Латифундии были раздроблены и отданы экспроприированным крестьянам, или кабальные рабы и арендаторы были превращены в свободных собственников земли, которую они обрабатывали. Их повелители и были как раз вождями Иудеи в борьбе против Вавилона.
        По ассирийским известиям, население Иудеи при Синахерибе составляло 20 000 человек, не считая Иерусалима, в котором насчитывалось 25 000 человек. Число более крупных землевладельцев определялось в 15 000. Из них 7 000 были уведены Навуходоносором уже после первого завоевания Иерусалима. Осталось следовательно 8 000. Несмотря на это, в четвертой книге Царств (24:14) сообщается, что уже тогда остался только «бедный народ». После разрушения Иерусалима были уведены и эти 8 000. Их виноградники и поля были отданы «бедным из народа, которые ничего не имели».
        Во всяком случае, и теперь увели не весь народ, а только жителей Иерусалима. Крестьянское население в огромном большинстве своем осталось на родине. Но оставшиеся перестали составлять особое иудейское государство. Вся национальная жизнь иудейства теперь концентрировалась в изгнании, у переселенных горожан.
        Эта национальная жизнь получила теперь своеобразную окраску в соответствии со своеобразным положением этих городских иудеев. Если израильтяне до той поры представляли народ, ничем особенным не отличавшийся от других соседних народов, то остатки его, продолжавшие жить особенной национальной жизнью, превратились в народ, которому не было подобного. И не со времени разрушения Иерусалима римлянами, а уже со времени первого разрушения его Навуходоносором начинает развиваться аномальное положение иудейства, делающее из него самое оригинальное явление во всемирной истории.

    Глава 2. Иудейство после вавилонского пленения

    1. Вавилонское пленение

        Казалось, что после разрушения Иерусалима Иудею постигнет такая же судьба, как и десять колен Израиля после разрушения Самарии, но та самая причина, которая вычеркнула Израиль из страниц истории, подняла Иудею из безвестности на степень одного из могущественнейших факторов всемирной истории. Благодаря большей отдаленности от Ассирии, неприступности Иерусалима и вторжению северных номадов в Ассирию падение Иерусалима совершилось через 135 лет после разрушения Самарии.
        Вот почему иудеи подвергались четырьмя поколениями дольше, чем десять израильских племен, всем тем влияниям, которые, как мы указали выше, доводят до высокой степени напряжения национальный фанатизм. И уже в силу одной этой причины иудеи отправились в изгнание, проникнутые несравненно более сильным национальным чувством, чем их северные братья. В том же направлении должно было действовать и то обстоятельство, что иудейство рекрутировалось главным образом из населения одного большого города с примыкавшей к нему территорией, тогда как Северное царство представляло конгломерат десяти племен, слабо связанных между собою. Иудея поэтому представляла более компактную и сплоченную массу, чем Израиль.
        Несмотря на это, и иудеи, вероятно, утратили бы свою национальность, если бы они оставались в изгнании так же долго, как десять колен Израиля. Высланный в чужую страну может тосковать по своей родине и с трудом пускает корни в новом месте. Изгнание может даже усилить в нем национальное чувство. Но уже у детей таких изгнанников, родившихся в изгнании, выросших в новых условиях, знающих родину отцов своих только по рассказам, национальное чувство может стать интенсивным только в том случае, когда оно питается бесправием или плохим обращением на чужбине. Если окружающая среда не отталкивает их, если она не изолирует их насильственным путем, как презираемую нацию, от остального населения, если последнее не угнетает и не преследует их, то уже третье поколение едва помнит свое национальное происхождение.
        Иудеи, переселенные в Ассирию и Вавилонию, находились в сравнительно благоприятных условиях, и они, по всей вероятности, утратили бы свою национальность и слились бы с вавилонянами, если бы они оставались в плену больше трех поколений. Но уже очень скоро после разрушения Иерусалима империя победителей сама зашаталась, и изгнанники начали питать надежду на скорое возвращение в страну своих отцов. Не прошло и двух поколений, как надежда эта исполнилась и иудеи могли вернуться из Вавилона в Иерусалим. Дело в том, что народы, напиравшие с севера на Месопотамию и положившие конец Ассирийской монархии, успокоились только долго спустя. Самыми сильными среди них оказались персидские номады. Персы быстро покончили с обоими наследниками ассирийского владычества, с мидянами и вавилонянами, и восстановили Ассирийско-вавилонскую монархию, но в несравненно больших размерах, так как они присоединили к ней Египет и Малую Азию. Кроме того, персы создали армию и администрацию, которая впервые могла образовать солидный базис для мировой монархии, сдерживать ее прочными связями и установить в ее пределах постоянный мир.
        Победители Вавилона не имели никакого основания еще дольше удерживать в его пределах побежденных и переселенных туда иудеев и не пускать их на родину. В 538 г. Вавилон был взят персами, не встретившими сопротивления, — лучший признак его слабости, и уже через год царь персидский Кир позволил иудеям вернуться на родину. Их пленение длилось меньше 50 лет. И, несмотря на это, они успели до такой степени сжиться с новыми условиями, что только часть их воспользовалась разрешением, а немалое число их осталось в Вавилоне, где они чувствовали себя лучше. Поэтому едва ли можно сомневаться, что иудейство совершенно исчезло бы, если бы Иерусалим был взят одновременно с Самарией, если бы от его разрушения до завоевания Вавилона персами прошло 180, а не 50 лет.
        Но, несмотря на сравнительную непродолжительность вавилонского пленения иудеев, оно вызвало глубочайшие изменения в иудействе, оно развернуло и укрепило ряд способностей и зачатков, зародившихся еще в условиях Иудеи, и придало им своеобразные формы в соответствии с своеобразным положением, в которое было теперь поставлено иудейство.
        Оно продолжало существовать в изгнании как нация, но как нация без крестьян, как нация, состоящая исключительно из горожан. Это составляет и доныне одно из самых важных отличий иудейства, и именно этим объясняется, как я уже указал в 1890 г., его существенные «расовые особенности», которые представляют в сущности не что иное, как особенности горожан, доведенные до самой высокой степени вследствие продолжительной жизни в городах и отсутствия свежего притока из среды крестьянства. Возвращение из плена на родину, как мы еще увидим, произвело в этом отношении очень немногие и непрочные изменения.
        Но иудейство стало теперь не только нацией горожан, но и нацией торговцев. Промышленность в Иудее была мало развита, она служила только для удовлетворения простых потребностей домашнего хозяйства. В Вавилоне, где промышленность была высоко развита, иудейские ремесленники не могли преуспеть. Военная карьера и государственная служба были для иудеев закрыты вследствие потери политической самостоятельности. Каким же другим промыслом могли заняться горожане, если не торговлей?
        Если она и вообще играла большую роль в Палестине, то в изгнании она должна была стать главным промыслом иудеев.
        Но вместе с торговлей должны были также развиваться умственные способности иудеев, навык к математическим комбинациям, способность к спекулятивному и абстрактному мышлению. В то же время национальное горе доставляло развивавшемуся уму более благородные объекты для размышления, чем личная выгода. На чужбине члены одной и той же нации сближались гораздо теснее, чем на родине: чувство взаимной связи по отношению к чужим нациям становится тем сильнее, чем слабее чувствует себя каждый в отдельности, чем больше грозит ему опасность. Социальное чувство, этический пафос становились интенсивнее, и они стимулировали иудейский ум к глубочайшим размышлениям о причинах несчастий, преследовавших нацию, и о средствах, при помощи которых ее можно было бы возродить.
        В то же время иудейское мышление должно было получить сильный толчок и под влиянием совершенно новых условий его не могли не поразить величие миллионного города, мировые сношения Вавилона, его старая культура, его наука и философия. Точно так же как пребывание в Вавилоне на Сене в первой половине XIX столетия оказывало благотворное влияние на немецких мыслителей и вызвало к жизни их лучшие и высшие творения, так и пребывание в Вавилоне на Евфрате в шестом столетии до Р. X. должно было не менее благотворно подействовать на иудеев из Иерусалима и в необычайной степени расширить их умственный кругозор.
        Правда, в силу указанных нами причин, как и во всех восточных торговых центрах, лежавших не на берегу Средиземного моря, а в глубине материка, в Вавилоне наука была тесно сплетена с религией. Поэтому и в иудействе все новые могучие впечатления проявляли свою силу в религиозной оболочке. И действительно, в иудействе религия тем более должна была выступить на первый план, что после потери политической самостоятельности общий национальный культ оставался единственной связью, сдерживавшей и соединявшей нацию, а служители этого культа — единственной центральной властью, которая сохранила авторитет для всей нации. В изгнании, где отпала политическая организация, родовой строй, повидимому, получил новую силу. Но родовой партикуляризм не составлял момента, который мог бы связать нацию. Сохранение и спасение нации иудейство искало теперь в религии, и священникам выпала отныне роль вождей нации.
        Иудейские священники переняли у вавилонских жрецов не только их притязания, но и многие религиозные воззрения. Целый ряд библейских легенд имеет вавилонское происхождение: о сотворении мира, о рае, о грехопадении, о Вавилонской башне, о потопе. Строгое празднование субботы тоже ведет свое начало из Вавилонии. Только в плену ему начали придавать особенное значение. «Значение, которое придает Иезекииль святости субботы, представляет совершенно новое явление. Ни один пророк до него не настаивает в такой степени на необходимости строго праздновать субботу. Стихи 19 и др. в семнадцатой главе Книги Иеремии представляют позднейшую вставку», — как заметил Штаде.
        Даже после возвращения из изгнания, в пятом столетии, соблюдение субботнего отдыха наталкивалось на величайшие затруднения, «так как он слишком сильно противоречил старым обычаям».
        Следует также признать, хотя это нельзя доказать непосредственно, что иудейское духовенство заимствовало у высшего вавилонского жречества не только популярные легенды и обряды, но и более возвышенное, духовное понимание божества.
        Иудейское понятие о боге долго оставалось очень примитивным. Несмотря на все усилия, затраченные позднейшими собирателями и редакторами старых рассказов с целью уничтожить в них все остатки язычества, все же в дошедшей до нас редакции сохранились многочисленные следы старых языческих воззрений.
        Следует только вспомнить рассказ о Иакове. Его бог не только помогает ему в различных сомнительных делах, но и затевает с ним единоборство, в котором человек побеждает бога:
        «И боролся Некто с ним до появления зари; и, увидев, что не одолевает его, коснулся состава бедра его и повредил состав бедра у Иакова, когда он боролся с Ним. И сказал: отпусти Меня, ибо взошла заря. Иаков сказал: не отпущу Тебя, пока не благословишь меня. И сказал: как имя твое? Он сказал: Иаков. И сказал: отныне имя тебе будет не Иаков, а Израиль, ибо ты боролся с Богом, и человеков одолевать будешь. Спросил и Иаков, говоря: скажи имя Твое. И Он сказал: на что ты спрашиваешь о имени Моем? И благословил его там. И нарек Иаков имя месту тому: Пенуэл; ибо, говорил он, я видел Бога лицем к лицу, и сохранилась душа моя» (Быт. 32:24–31).
        Следовательно, великий некто, с кем победоносно боролся Иаков и у кого он вырвал благословение, был бог, побежденный человеком. Совершенно так же в Илиаде боги борются с людьми. Но если Диомеду удается ранить Ареса, то только при помощи Афины Паллады. А Иаков справляется с своим богом без помощи всякого другого бога. Если у израильтян мы встречаем очень наивные представления о божестве, то у окружавших их культурных народов некоторые жрецы, по крайней мере в своих тайных учениях, дошли до монотеизма.
        Особенно яркое выражение нашел он у египтян.
        Мы теперь еще не в состоянии проследить в отдельности и расположить в хронологической последовательности все многочисленные фазы, которые проходило развитие мысли у египтян. Мы пока можем сделать только вывод, что, согласно их тайному учению, Гор и Ра, сын и отец, совершенно тождественны, что бог сам себя рождает от своей матери, богини неба, что последняя сама есть порождение, создание единого вечного бога. Ясно и определенно со всеми его последствиями учение это высказывается только в начале новой империи (после изгнания гиксосов в пятнадцатом столетии), но зачатки его можно проследить до глубокой старины со времени конца шестой династии (около 2500 г.), а основные посылки его приняли законченную форму уже в средней империи (около 2000 г.).
        «Исходным пунктом нового учения является Ану, город Солнца (Гелиополь)» (Мейер).
        Правда, что учение оставалось тайным учением, но однажды оно получило практическое применение. Это случилось еще до вторжения евреев в Ханаан, при Аменхотепе IV, в четырнадцатом столетии до Р. X. По-видимому, этот фараон вступил в конфликт со жречеством, богатство и влияние которого казались ему опасными. Чтобы бороться с ними, он применил на практике их тайное учение, ввел культ единого бога и ожесточенно преследовал всех других богов, что в действительности сводилось к конфискации колоссальных богатств отдельных жреческих коллегий.
        Подробности этой борьбы между монархией и жречеством нам почти неизвестны. Она тянулась очень долго, но спустя сто лет после Аменхотепа IV, жречество одержало полную победу и снова восстановило старый культ богов.
        Эти факты показывают, до какой степени были уже развиты монотеистические воззрения в жреческих тайных учениях культурных центров Древнего Востока. Мы не имеем никакого основания думать, что вавилонские жрецы отставали от египетских, с которыми они успешно соперничали во всех искусствах и науках. Профессор Иеремиас тоже говорит о «скрытом монотеизме» в Вавилоне. Мардук, творец неба и земли, был также повелителем всех богов, которых он «пас, как овец», или различные божества были только особенными формами проявления единого бога. Вот что говорится в одном вавилонском тексте о различных богах: «Ниниб: Мардук силы. Нергал: Мардук войны. Бэл: Мардук правления. Набу: Мардук торговли. Син Мардук: Светило ночи. Самас: Мардук правосудия. Адду: Мардук дождя».
        Как раз в то время, когда иудеи жили в Вавилоне, по мнению Винклера, «возникает своеобразный монотеизм, который имеет большое сходство с фараоновым культом солнца, Аменофиса IV (Аменхотепа). По крайней мере, в подписи, относящейся ко времени до падения Вавилона, — в полном соответствии со значением культа луны в Вавилоне — бог луны выступает в такой роли, как бог солнца в культе Аменофиса IV».
        Но если египетские и вавилонские жреческие коллегии были живо заинтересованы в том, чтобы скрывать эти монотеистические взгляды от народа, так как все их влияние и богатство основывались на традиционном политеистическом культе, то в совершенно ином положении находилось жречество Иерусалимского союзного фетиша, ковчега завета.
        Со времени разрушения Самарии и северного израильского царства значение Иерусалима еще до разрушения его Навуходоносором возросло в очень сильной степени. Иерусалим стал единственным крупным городом израильской национальности, зависимый от него сельский округ в сравнении с ним был очень незначителен. Значение союзного фетиша, которое уже с давних пор — быть может, еще до Давида — в Израиле и в особенности в Иудее было очень велико, должно было теперь еще больше возрасти, и он теперь затмил остальные святилища народа так же, как Иерусалим затмил теперь все другие местности Иудеи. Параллельно с этим должно было также возрастать значение священников этого фетиша в сравнении с остальными священниками. Оно не преминуло стать господствующим. Разгорелась борьба между сельскими и столичными священниками, которая кончилась тем, что иерусалимский фетиш — быть может, еще до изгнания — приобрел монопольное положение. Об этом свидетельствует история с Второзаконием, Книгой закона, которую один священник якобы нашел в храме в 621 г. В ней содержалось божественное повеление уничтожить все жертвенники вне Иерусалима, и царь Иосия в точности исполнил этот приказ: «И оставил жрецов, которых поставили цари Иудейские, чтобы совершать курения на высотах в городах Иудейских и в окрестностях Иерусалима, — и которые кадили Ваалу, солнцу, и луне, и созвездиям, и всему воинству небесному… И вывел всех жрецов из городов Иудейских, и осквернил высоты, на которых совершали курения жрецы, от Гевы до Вирсавии… Также и жертвенник, который в Вефиле, высоту, устроенную Иеровоамом, сыном Наватовым, который ввел Израиля в грех, — также и жертвенник тот и высоту он разрушил, и сжег сию высоту, стер в прах» (4 Цар. 23:5, 8, 15).
        Не только жертвенники чужеземных богов, но даже жертвенники самого Яхве, его древнейшие алтари, были таким образом осквернены и уничтожены.
        Возможно также, что весь этот рассказ, как и другие библейские рассказы, является только подделкой после-пленной эпохи, попыткой оправдать события, имевшие место уже после возвращения из плена, изображая их как повторение старых, создавая для них исторические прецеденты или даже раздувая их. Во всяком случае, мы можем принять, что еще до изгнания между иерусалимскими и провинциальными священниками существовало соперничество, которое иногда приводило к закрытию неудобных конкурентов — святилищ. Под влиянием вавилонской философии, с одной стороны, национального горя — с другой, а затем, быть может, и персидской религии, которая начала почти одновременно с иудейской развиваться в одном направлении с ней, оказывая влияние на нее и сама подвергаясь ее воздействию, — под влиянием всех этих факторов возникшее уже в Иерусалиме стремление священства закрепить монополию их фетиша направилось в сторону этического монотеизма, для которого Яхве не есть уже только исключительный бог одного Израиля, а единый бог Вселенной, олицетворение добра, источник всей духовной и нравственной жизни.
        Когда иудеи вновь вернулись из плена на родину, в Иерусалим, религия их настолько развилась и одухотворилась, что грубые представления и обычаи культа отсталых иудейских крестьян должны были производить на них отталкивающее впечатление, как языческая скверна. И если им прежде это не удавалось, то теперь священники и начальники Иерусалима могли положить конец конкурирующим провинциальным культам и прочно установить монополию иерусалимского духовенства. Так возник иудейский монотеизм. Как и монотеизм платоновской философии, он носил этический характер. Но, в противоположность грекам, у иудеев новое понятие о боге возникло не вне религии, его носителем не являлся класс, стоящий вне священства. И единый бог явился не как бог, стоящий вне и над миром старых богов, а, напротив, вся старая компания богов сводилась к одному всемогущему и для жителей Иерусалима ближайшему богу, к старому воинственному, совершенно не этическому, национальному и местному богу Яхве.
        Это обстоятельство внесло в иудейскую религию ряд резких противоречий. Как этический бог, Яхве есть бог всего человечества, так как добро и зло представляют абсолютные понятия, имеющие одинаковое значение для всех людей. И как этический бог, как олицетворение нравственной идеи, бог вездесущ, как вездесуща сама нравственность. Но для вавилонского иудейства религия, культ Яхве, была также самой тесной национальной связью, а всякая возможность восстановления национальной самостоятельности была неразрывно связана с восстановлением Иерусалима. Лозунгом всей иудейской нации стало построение храма в Иерусалиме, а затем его поддержание. А священники этого храма стали в то же время высшей национальной властью иудеев, и они же больше всего были заинтересованы в сохранении монополии культа этого храма. Таким путем, с возвышенной философской абстракцией единого вездесущего бога, которому нужны были не жертвы, а чистое сердце и безгрешная жизнь, самым причудливым образом сочетался примитивный фетишизм, локализировавший этого бога в определенном пункте, в единственном месте, где можно было, при помощи различных приношений успешнее всего повлиять на него. Иерусалимский храм остался исключительной резиденцией Яхве. Туда стремился всякий набожный иудей, туда были направлены все его стремления.
        Не менее странным было и другое противоречие, что бог, который, как источник нравственных требований, общих для всех людей, стал богом всех людей, все же оставался иудейским национальным богом. Это противоречие старались устранить следующим путем: правда, бог есть бог всех людей, и все люди одинаково должны любить и почитать его, но иудеи — единственный народ, который он избрал, чтобы возвестить ему эту любовь и почитание, которому он явил все свое величие, тогда как язычников он оставил во мраке неведения. Именно в плену, в эпоху глубочайшего унижения и отчаяния, зарождается это гордое самопревознесение над остальным человечеством. Прежде Израиль был таким же народом, как все остальные, а Яхве таким же богом, как и другие, быть может, сильнее, чем другие боги, — как вообще своей нации отдавалось преимущество перед другими, — но не единственным настоящим богом, как и Израиль не был народом, который один только обладал истиной. Вельхаузен пишет:
        «Бог Израиля был не всемогущий, не самый могущественный среди остальных богов. Он стоял рядом с ними и должен был бороться с ними; и Хамос, и Дагон, и Гадад были такие же боги, как он, правда, менее могущественные, но не менее действительные, чем он сам. «Вот тем, что Хамос, бог твой, даст тебе в наследие, ты владей, — говорит Иеффай соседям, захватившим границы, — а всем тем, что завоевал для нас бог наш, Яхве, будем владеть мы».
        После плена положение изменилось. Автор Книги Исайи (гл. 40 и след.), писавший в последние годы изгнания или сейчас же после него,[42] вкладывает в уста Яхве следующие слова:
        «Я Господь, это — Мое имя, и не дам славы Моей иному и хвалы Моей истуканам». «Пойте Господу новую песнь, хвалу Ему от концов земли, вы, плавающие по морю, и все, наполняющее его, острова и живущие на них. Да возвысит голос пустыня и города ее, селения, где обитает Кидар; да торжествуют живущие на скалах, да возглашают с вершин гор. Да воздадут Господу славу, и хвалу Его да возвестят на островах» (Ис. 42:8, 10–12).
        Тут нет и речи о каком-либо ограничении Палестиной или даже Иерусалимом. Но тот же автор вкладывает в уста Яхве и следующие слова:
        «А ты, Израиль, раб Мой, Иаков, которого Я избрал, семя Авраама, друга Моего, — ты, которого Я взял от концов земли и призвал от краев ее, и сказал тебе: «ты Мой раб, Я избрал тебя и не отвергну тебя»: не бойся, ибо Я с тобою; не смущайся, ибо Я Бог твой»… «Будешь искать их, и не найдешь их, враждующих против тебя; борющиеся с тобою будут как ничто, совершенно ничто; ибо Я Господь, Бог твой; держу тебя за правую руку твою, говорю тебе: «не бойся, Я помогаю тебе»… «Я первый сказал Сиону: «вот оно!» и дал Иерусалиму благовестника» (Ис. 41:8-10, 12, 13, 27).
        Это, конечно, странные противоречия, но они были порождены самой жизнью, они вытекали из противоречивого положения иудеев в Вавилоне: они брошены были там в водоворот новой культуры, могущественное влияние которой революционизировало все их мышление, тогда как все условия их жизни заставляли их держаться за старые традиции как за единственное средство сохранить свое национальное существование, которым они так дорожили. Ведь вековые несчастья, на которые осуждала их история, в особенности сильно и остро развивали в них национальное чувство.
        Согласить новую этику со старым фетишизмом, примирить жизненную мудрость и философию всеобъемлющего, охватывавшего многие народы, культурного мира, центр которого находился в Вавилоне, с ограниченностью относившегося враждебно ко всем чужеземцам горного народца — вот что отныне становится главной задачей мыслителей иудейства. И это примирение должно было совершиться на почве религии, стало быть, унаследованной веры. Необходимо было поэтому доказать, что новое не ново, а старо, что новая истина чужеземцев, от которой нельзя было запереться, не есть ни новая, ни чужая, но представляет старое иудейское достояние, что, признавая ее, иудейство не топит своей национальности в вавилонском смешении народов, а, напротив, сохраняет и отгораживает ее.
        Эта задача была вполне пригодна, чтобы закалить проницательность ума, развить искусство толкования и казуистики, все способности, которые именно в иудействе достигли величайшего совершенства. Но она же наложила особенную печать на всю историческую литературу иудеев.
        В данном случае совершался процесс, повторявшийся часто и при других условиях. Он прекрасно разъяснен Марксом при исследовании воззрений восемнадцатого столетия на естественное состояние. Маркс говорит:
        «Единичный и обособленный охотник и рыболов, с которых начинают Смит и Рикардо, принадлежат к лишенным фантазии выдумкам XVIII века. Это — робинзонады, которые отнюдь не являются — как воображают историки культуры — лишь реакцией против чрезмерной утонченности и возвращением к ложно понятой природной, натуральной жизни. Ни в малейшей степени не покоится на таком натурализме и contrat social Руссо, который устанавливает путем договора взаимоотношение и связь между субъектами, по своей природе независимыми друг от друга. Натурализм здесь — видимость, и только эстетическая видимость, создаваемая большими и малыми робинзонадами. А в действительности это, скорее, — предвосхищение того «гражданского общества», которое подготовлялось с XVI века и в XVIII веке сделало гигантские шаги на пути к своей зрелости. В этом обществе свободной конкуренции отдельный человек выступает освобожденным от природных связей и т. д., которые в прежние исторические эпохи делали его принадлежностью определенного ограниченного человеческого конгломерата. Пророкам XVIII века, на плечах которых еще всецело стоят Смит и Рикардо, этот индивид XVIII века — продукт, с одной стороны, разложения феодальных общественных форм, а с другой — развития новых производительных сил, начавшегося с XVI века, — представляется идеалом, существование которого относится к прошлому; он представляется им не результатом истории, а ее исходным пунктом, ибо именно он признается у них индивидом, соответствующим природе, согласно их представлению о человеческой природе, признается не чем-то возникающим в ходе истории, а чем-то данным самой природой. Эта иллюзия была до сих пор свойственна каждой новой эпохе».[43]
        Этой иллюзии также поддавались и мыслители, которые в плену и после плена развивали идею монотеизма и иерократии в иудействе. Эта идея являлась для них не исторически возникшей, а данной с самого начала, она была для них не «результат исторического процесса», а «исходный пункт истории». Последняя интерпретировалась в том же смысле и тем легче подвергалась процессу приспособления к новым нуждам, чем больше она являлась простым устным преданием, чем меньше она была засвидетельствована документально. Вера в единого бога и господство в Израиле священников Яхве отнесены были к началу истории Израиля; что же касается политеизма и фетишизма, существования которых нельзя было отрицать, то в них видели позднейшее уклонение от веры отцов, а не первоначальную религию, которой они были фактически.
        Эта концепция имела еще то преимущество, что ей, как и самопризнанию иудеев избранным народом бога, присущ был в высшей степени утешительный характер. Если Яхве был национальным богом Израиля, то поражения народа были поражениями его бога, следовательно, он оказывался в борьбе с другими богами несравненно слабейшим, и тогда являлись все основания сомневаться в Яхве и в его священниках. Совершенно другое дело, если, кроме Яхве, не было других богов, если Яхве избрал израильтян из среды всех народов, и они отплатили ему неблагодарностью и отречением. Тогда все злоключения Израиля и Иудеи превращались в справедливые наказания за их грехи, за неуважение к священникам Яхве, следовательно, в доказательства не слабости, а гнева бога, который не дает безнаказанно смеяться над собой. На этом же основывалось убеждение, что бог сжалится над своим народом, сохранит и спасет его, если он только опять выкажет полное доверие к Яхве, его священникам и пророкам. Чтобы национальная жизнь не умерла, такая вера являлась тем более необходимой, чем безнадежнее было положение маленького народа, этого «червя Иакова, малолюдного Израиля» (Ис. 41:14), среди враждебных могущественных противников.
        Только сверхъестественная, сверхчеловеческая, божественная сила, посланный богом спаситель, мессия, мог еще избавить и спасти Иудею и сделать ее в заключение господином над всеми народами, которые теперь ее подвергали мукам. Вера в мессию зарождается вместе с монотеизмом и тесно связана с ним. Но именно поэтому мессия мыслился не как бог, а как богом посланный человек. Ведь он должен был основать земное царство, не божье царство — иудейское мышление не было еще настолько абстрактным, — а иудейское царство. В самом деле, уже Кир, отпустивший иудеев из Вавилонии и отославший их в Иерусалим, называется помазанником Яхве, мессией (Ис. 45:1).
        Не сразу, конечно, и не мирным путем совершался в иудейском мышлении этот процесс изменения, которому самый могучий толчок дан был в изгнании, но который, наверное, не закончился там. Мы должны думать, что он выражался в страстной полемике, как у пророков, в глубоких сомнениях и размышлениях, как в Книге Иова, и, наконец, в исторических повествованиях, таких, как различные составные части Пятикнижия Моисея, которое было составлено в эту эпоху. Лишь долго спустя после возвращения из плена закончился этот революционный период. Определенные догматические, религиозные, юридические и исторические воззрения победоносно пробивали себе дорогу: правильность их была признана духовенством, достигшим господства над народом, и самой народной массой. Определенный цикл сочинений, соответствовавших этим воззрениям, получил характер священного предания и был в этом виде передан потомству. При этом пришлось употребить немало усилий, чтобы, путем основательной редакции, купюр и вставок, внести единство в различные составные части все еще полной противоречий литературы, которая в пестром многообразии соединяла старое и новое, верно понятое и плохо понятое, истину и выдумку. К счастью, несмотря на всю эту «редакционную работу», в Ветхом завете сохранилось так много первоначального, что, хотя и с трудом, можно все-таки под густыми пластами различных изменений и подделок различить главные черты старого, допленного еврейства, того еврейства, по отношению к которому новое иудейство является не продолжением, а его полной противоположностью.

    2. Иудейская диаспора

        В 538 г. вавилонские иудеи получили от Кира разрешение вернуться в Иерусалим. Но мы уже видели, что не все воспользовались этим разрешением. Да и как могли бы они все устроиться на родине? Город был разрушен, и прошло немало времени, пока он снова был отстроен и укреплен, пока построен был храм Яхве. Но и тогда не все иудеи могли рассчитывать на выгодное занятие на родине. И тогда уже, как и теперь, крестьянин охотно уходил в город, зато переход горожанина к сельскому хозяйству совершался и редко, и с большим трудом.
        Сомнительно, чтобы иудеи научились в Вавилоне каким-нибудь ремеслам, для этого они жили там слишком короткое время. Иудея не приобрела политической самостоятельности, она оставалась в зависимости сначала от персов, затем, со времени Александра Великого, от греков, наконец, после короткого периода самостоятельности и различных опустошительных переворотов, она попала под власть римлян. Для того чтобы воевать, приобретая богатства путем порабощения и разграбления более слабых соседей, отсутствовали все необходимые условия. Если поэтому после плена иудеи не могли особенно рассчитывать на земледелие, на ремесла, на военную службу, то большинству из них, как и в Вавилоне, оставалось заняться только торговлей. И они занялись ею тем охотнее, что они уже веками развивали все необходимые для этого духовные способности и знания.
        А между тем именно со времени вавилонского пленения в области политики и торговли совершались коренные изменения, которые должны были оказать гибельное влияние на экономическое положение Палестины.
        Крестьянское сельское хозяйство и даже ремесло являются в высшей степени консервативными занятиями. Лишь очень редко делаются в них технические улучшения, и они прививаются очень медленно, пока отсутствует стимул конкуренции, как это обычно случается при примитивных условиях. Пока при нормальном ходе вещей, т. е. оставляя в стороне неурожаи, эпидемии, войны и другие массовые бедствия, каждый работник, хозяйствующий традиционным способом, уверен в куске хлеба, до тех пор все новое, неиспробованное может стать причиной неудач и потерь.
        Технический прогресс в крестьянском хозяйстве и в ремесле развивается поэтому не самопроизвольно, а под влиянием торговли, привозящей из чужих стран новые продукты, новые приемы производства, которые стимулируют изобретательность и в конце концов ведут к изобретению новых выгодных культур и методов.
        Гораздо менее консервативной является торговля; она выводит человека из рамок местной профессиональной ограниченности, она заставляет его относиться критически ко всем родным традициям, давая ему возможность сравнить их с тем, что достигнуто в других местах при других условиях. Гораздо раньше, чем земледелец и ремесленник, купец знакомится с давлением конкуренции, так как в больших торговых центрах он встречается с конкурентами самого различного национального происхождения. Он вынужден, таким образом, стремиться к новому, прежде всего к улучшению средств сообщения и расширению круга торговых сношений. Пока сельское хозяйство и промышленность ведутся не на основе капиталистического способа производства и не подверглись преобразованию под влиянием развития науки, до тех пор только торговля является революционным фактором в области экономики. В особенности же приходится это сказать о морской торговле. Морское судоходство в гораздо большей степени, чем сухопутная торговля, позволяет преодолевать большие расстояния и приводит в соприкосновение самые различные народы. На первых стадиях развития человеческой культуры море отделяет народы в более сильной степени, чем суша, и делает развитие их более своеобразным и самостоятельным. Когда затем развивается морское судоходство и приводит в соприкосновение друг с другом до того времени совершенно изолированные народы, то при этом очень часто сталкиваются гораздо более резкие противоположности, чем при сухопутной торговле. Но морское судоходство предполагает сравнительно высокую степень развития техники, и морская торговля поэтому развивается гораздо позднее, чем сухопутная: чтобы построить крепкое морское судно, требуется более высокая степень господства над природой, чем для приручения верблюда или осла. С другой стороны, именно большая прибыль, доставляемая морской торговлей, развитие которой возможно только на основе высокой техники судостроения, является одним из самых сильных побуждений развивать эту технику дальше. Вряд ли еще в какой-нибудь другой области техника античного мира достигла такой высоты, как именно в области судостроения.
        Но морская торговля нисколько не задерживает развития сухопутной. Наоборот, она даже способствует развитию последней. Чтобы приморский порт мог процветать, в тылу его должна находиться страна, доставляющая ему товары, которые он экспортирует, и потребляющая товары, которые он импортирует. Он должен стараться наряду с морской развивать также сухопутную торговлю. Однако при этом решающую роль играет первая, она приобретает все большее значение и все больше ставит в зависимость от себя сухопутную торговлю. И если изменяются пути морской торговли, то должны измениться тогда и пути сухопутной торговли.
        Первыми мореплавателями, предпринимавшими далекие путешествия по Средиземному морю, были финикияне, жившие между старыми культурными странами на Ниле и Евфрате и принимавшие участие в их торговле. Страна их так же, как и Египет, лежала у Средиземного моря. Но качества египетской почвы толкали к развитию земледелия, производительность которого благодаря периодическим разливам Нила была неистощима. Кроме того, для развития морского судоходства недоставало подходящего дерева для постройки крепких судов, точно так же как не было и стимула, даваемого только необходимостью, подвергать себя опасности в открытом море. Хотя речное судоходство достигло у египтян высокого развития, их морское судоходство всегда оставалось каботажным. Они развивали у себя сельское хозяйство и ремесла, в особенности ткачество, и торговля их процветала. Но они не отправлялись в качестве купцов в чужие страны, а ждали, пока иностранцы явятся к ним со своими товарами. Пустыня и море всегда оставались для них враждебными элементами.
        Напротив, финикияне жили на морском берегу, на земле, которая лежала сейчас же у скалистых гор, не позволявших широко заниматься земледелием и вынуждавших дополнять его рыболовством. Те же горы доставляли великолепное дерево для постройки судов. Все эти условия и гнали финикиян в открытое море. А нахождение Финикии между странами с высокоразвитой промышленностью давало возможность сочетать рыболовство с морской торговлей. Таким образом, финикияне стали поставщиками индийских, аравийских, вавилонских, египетских продуктов, в особенности тканей и пряностей, для Запада, откуда они в свою очередь вывозили другие продукты, в особенности металлы.
        Но со временем финикияне встретили опасных конкурентов в лице греков, жителей островов и морских побережий. Скудная почва заставляла их так же, как финикиян, заняться рыболовством и судоходством. Конкуренция греческого мореплавания становилась все опаснее, так как оно очень быстро развивалось. Сначала греки старались обойти финикиян и открыть новые пути на Восток. Они направились в Черное море, из портов которого через Центральную Азию были завязаны сношения с Индией. В то же время они старались вступить в непосредственные сношения с Египтом и открыть его для внешней торговли. Незадолго до вавилонского пленения иудеев это удалось сделать ионийцам и карийцам. Со времени Псамметиха (663 г.) греки укрепились в Египте, в котором появлялось все больше купцов. При Амазисе (569–525 гг.) они получили уже область у западного рукава Нила, чтобы основать там собственный порт Навкратис. Он должен был стать главным центром греческой торговли. Вскоре после этого Египет, вслед за Вавилоном, подпал под власть персов. Но положение греков в Египте нисколько не ухудшилось вследствие этого. Напротив, иностранцам была открыта торговля во всем Египте, и главные выгоды из этого разрешения извлекли именно греки. Как только персидский режим ослабел, а воинственный дух бывших кочевников, под влиянием жизни в крупных городах, начал исчезать, египтяне попытались снова завоевать независимость, что временами им удавалось (от 404 г. до 342 г. до Р. X.). Но они в состоянии были сделать это только при помощи греков, которые тем временем настолько окрепли, что сумели отбить могущественных персов с моря и с суши и, кроме того, оттеснить их подданных, финикиян. При Александре Македонском эллинизм, со времени 334 г., переходит в наступление против Персии, овладевает ею и кладет конец процветанию финикийских городов, которые давно уже пришли в упадок.
        Но еще быстрее, чем торговля Финикии, падала торговля Палестины. Мировая торговля покинула пути, шедшие через Палестину, — экспорт из Индии в не меньшей степени, чем экспорт из Вавилонии, Аравии, Эфиопии и Египта. Как пограничная страна между Египтом и Сирией, Палестина оставалась ареной, на которой чаще всего разыгрывались войны между повелителями Сирии и повелителями Египта, но торговля между этими странами шла уже теперь морем, а не сушей. Географическое положение Палестины ставило ее теперь в невыгодное положение.
        И в то время как масса иудеев могла рассчитывать только на занятие торговлей, все больше уменьшалась возможность заниматься ею в собственной стране.
        Они вынуждены были начать торговать с теми народами, у которых не образовался особый торговый класс и которые поэтому охотно принимали иностранных купцов. Таких народов было немало. Всюду, где земледелие являлось главным занятием, где оно не нуждалось в дополнении кочевым скотоводством или рыболовством, где аристократия удовлетворяла свою страсть к расширению землевладения путем образования латифундий внутри страны и внешних войн, предпочитали скорее допускать к себе торговцев, чем отправляться за границу, чтобы самим привозить оттуда иностранные товары. Так поступали, как мы видели, египтяне, и точно так же, как мы уже знаем, вели себя римляне. И тут и там торговцами являлись иностранцы, а именно греки и иудеи. В таких странах они устраивались лучше всего.
        Таким образом, сейчас же после вавилонского пленения, как раз тогда, когда иудеи получили разрешение вернуться на родину, начинается диаспора, рассеяние евреев вне пределов их родины. Это рассеяние не было следствием насильственного акта вроде разрушения Иерусалима, а результатом незаметного переворота, который тогда только начинался, а именно изменения путей торговли. А так как главные пути мировой торговли с тех пор продолжают обходить Палестину, то последняя до сих пор притягивает к себе евреев очень мало. И это; будет продолжаться и впредь, хотя бы им дана была полная свобода селиться в стране своих отцов. С этим ничего не сможет поделать никакой сионизм, если только ему не удастся переместить центр всемирной торговли в Иерусалим.
        Самые крупные поселения иудеев образовались там, где кипела оживленная торговля и куда стекались колоссальнейшие богатства: в Александрии и позже в Риме. Но не только количественно росли эти иудейские колонии. Увеличивалось также богатство и влияние иудеев. Их сильное национальное чувство связывало их крепкими узами, которые были тем крепче, чем больше в эпоху всеобщего и растущего общественного разложения последних веков до Рождества Христова ослаблялись и разрывались всякие общественные связи. А так как иудеи были разбросаны по всем торговым центрам тогдашнего греко-римского мира, то их внутренняя связь распространялась на весь этот мир, и иудеи составляли союз, оказывавший деятельную помощь всем своим членам, куда бы их ни забрасывала судьба. И если мы еще прибавим к этому их развитые столетиями коммерческие способности, которые они еще более изощряли со времени изгнания, то мы поймем, почему так быстро увеличивались их влияние и богатство.
        Александрия, по словам Моммзена, была в такой же степени иудейским городом, как и греческим, и тамошняя иудейская община по численности, богатству, образованности и организации могла смело выдержать сравнение с иерусалимской. В эпоху первых императоров на 8 миллионов египтян насчитывали один миллион иудеев, а влияние их превосходило их численное значение… Им и только им дозволено было образовать, так сказать, государство в государстве, и в то время как другие неграждане управлялись властями, которые были выбраны гражданами, иудеям предоставлено было до известной степени право самоуправления.
        «Иудеи, — говорит Страбон, — имеют в Александрии своего собственного этнарха, который является вождем народа, решает все судебные дела и следит за исполнением договоров и обязательств, точно он является начальником самостоятельной общины». Это происходило потому, что иудеи требовали для себя такой специфической юрисдикции на основании своей национальности или — что сводилось к тому же — религии. Государственная власть очень внимательно относилась к национально-религиозным особенностям иудеев и предоставляла им различные льготы. К этому присоединялось очень часто и то обстоятельство, что иудеи скучивались в одной местности. Так, в Александрии из пяти городских кварталов два были заселены преимущественно иудеями».
        Но александрийские иудеи достигали не только богатства, они приобретали также значительное влияние на повелителей мира.
        Например, очень крупную роль играл генеральный откупщик всего аравийского берега Нила алабарх Александр. Агриппа, ставший позже царем Иудейским, обратился к нему, при Тиберии, с просьбой дать в долг 200 000 драхм. Александр дал ему наличными пять талантов, а на остальную сумму выдал вексель на Дикеархию. Это указывает на тесные деловые сношения между александрийскими иудеями и иудеями, жившими в Италии. В Дикеархии (Путеоли около Неаполя) существовала большая иудейская община. О тех же александрийских иудеях Иосиф Флавий сообщает: «Император Клавдий освободил своего старого преданного друга алабарха Александра Лисимаха, который был управляющим его матери Антонии и брошен был в тюрьму Глем в припадке гнева. Сын Александра, Марк, женился после на дочери царя Агриппы Беренике».
        Все, что сказано об Александрии, можно повторить об Антиохии. «Как в столице Египта, так и в столице Сирии иудеям было предоставлено право образовать до некоторой степени автономную общину. То обстоятельство, что Александрия и Антиохия служили центрами иудейской диаспоры, немало способствовало развитию этих двух городов».
        В Риме мы можем проследить присутствие иудеев до второго столетия до Р. X. Уже в 139 г. до Р. X. римский претор изгнал иудеев за то, что они допустили к субботнему служению италийских прозелитов. Возможно, что это были члены посольства, отправленного Симоном Маккавеем, чтобы снискать благоволение римлян, которые воспользовались этим случаем для пропаганды своих религиозных воззрений. Вскоре после этого иудеи оседают в Риме, и тамошняя община достигла уже большого значения, когда Помпеи в 63 г. до Р. X. завоевал Иерусалим. Он привел в Рим многочисленных иудейских военнопленных, которые жили там как рабы или вольноотпущенники. Община приобретала все большее влияние. В 60 г. Цицерон жаловался, что оно давало себя чувствовать даже на форуме. И оно еще больше выросло при Юлии Цезаре. Вот как изображает этот процесс Моммзен:
        «Как многочисленны были даже в Риме иудеи еще до Цезаря и как крепко держались они друг за друга, показывает замечание одного писателя того времени, что для наместника слишком рискованно притеснять в своей провинции иудеев, так как иначе он по возвращении на родину, наверное, будет освистан столичной чернью. Это иудейство, являвшееся далеко не самым отрадным элементом в малоотрадной картине тогдашнего смешения народов, представляло тем не менее естественно развивавшийся исторический момент, и государственный человек не мог ни отрицать его, ни бороться с ним. Наоборот, Цезарь точно так же, как и его предшественник Александр Македонский, совершенно правильно считал необходимым способствовать его развитию. Если Александр, основатель александрийской иудейской общины, сделал не меньше для этой нации, чем ее собственный Давид построением Иерусалимского храма, то Цезарь в свою очередь как в Риме, так и в Александрии помогал иудеям, даруя им различные милости и привилегии и защищая их своеобразный культ от римских и греческих жрецов. Эти два великих человека, конечно, вовсе не думали сравнять эллинскую или эллино-римскую национальность с иудейской. Но иудей, который не получил, подобно западным народам, такой дар Пандоры, как политическая организация, и потому равнодушно относился к государству, который с таким же трудом расставался с сущностью своих национальных особенностей, как он легко облекал ее в любую национальную оболочку и до известной степени приспособлялся к чуждой национальности, — этот иудей был как бы рожден для такого государства, созданного на развалинах сотен маленьких государств и населенного народами, почти утратившими свои национальные привычки. И в древнем мире иудеи являлись сильным ферментом космополитизма и национального разложения и потому были вполне правомерными членами в империи цезарей, с ее космополитизмом в области политики и человечеством взамен национальности».
        На протяжении нескольких строк Моммзен дает нам образчик трех сортов профессорской философии истории. Сначала мы узнаем, что историю делают монархи, что александрийское иудейство создано было несколькими декретами Александра Великого, а не изменением торговых путей, которое еще до Александра привело к образованию в Египте сильной иудейской общины и перенесло затем ее центр в Александрию. Или, быть может, вся насчитывавшая ряд веков всемирная торговля Египта была создана случайным капризом македонского завоевателя во время его непродолжительного пребывания в этой стране?
        За этой верой в чудодейственную силу декретов следует вера в прирожденную силу расовых особенностей. Оказывается, что народы Запада получили от природы «дар Пандоры», наклонность к политической организации, которой иудеи не знают от самого рождения. Очевидно, природа создает из себя политические способности раньше еще, чем существовала какая-нибудь политика, и распределяет их по своему произволу между различными «расами», что бы это слово ни означало. Этот мистический каприз природы принимает особенно комические формы, если мы вспомним, что до вавилонского пленения иудеи имели в этом «даре Пандоры», как Моммзен называет политическую организацию, такую же долю и так же использовали его, как и остальные народы, стоявшие на той же ступени культурного развития. Только гнет внешних условий лишил их государственности и отнял у них материал для политической организации.
        Рядом с монархической и естественнонаучной философией истории становится еще третья. Это — та идеология, которая считает, что полководцы и организаторы государств руководятся такими же идейными соображениями, какие немецкие профессора высиживают в своих кабинетах. Так, беззастенчивому авантюристу Цезарю навязывается намерение создать абстрактную космополитическую национальность, и ему же приписывается мысль, что иудеи являлись наиболее пригодным средством для ее создания и потому, мол, Цезарь покровительствовал иудеям!
        Если бы даже Цезарь высказывался в этом смысле, то и тогда нельзя было бы считать эти его идеи действительными мыслями. Так же мало, как можно принимать всерьез фразы Наполеона III. Либеральные профессора того времени, когда Моммзен писал свою римскую историю, относились с доверием к наполеоновским фразам, но это не свидетельствовало об их политическом понимании. Впрочем, у Цезаря мы не находим даже следов таких идей. Цезари всегда любили употреблять модные фразы, при помощи которых их демагогия имела успех у легковерных пролетариев или легковерных профессоров.
        Тот факт, что Цезарь не только терпел иудеев, но и оказывал им покровительство, при его постоянных долгах и денежных затруднениях, объясняется гораздо проще, хотя и не так возвышенно. Деньги стали решающей силой в государстве. И Цезарь защищал иудеев и оказывал им покровительство, потому что у них были деньги, потому что они были ему полезны и могли еще принести пользу, а не потому, что их расовые особенности могли помочь ему при создании «абстрактной», стершейся национальности.
        Иудеи умели ценить его покровительство. И смерть его они сильно оплакивали. Вот сообщение Светония:
        «При торжественном публичном чествовании убитого Цезаря его оплакивали жившие в Риме чужеземцы, каждая нация на свой манер, в особенности же иудеи, которые несколько ночей подряд дежурили у того места, где был выставлен труп Цезаря».
        Август также умел ценить значение иудейства. Моммзен говорил: «Города Передней Азии сделали при: Августе попытку привлечь к набору в армию также иудеев и запретить им праздновать субботу. Но Август решил по-другому: он сохранил status quo или даже юридически санкционировал освобождение иудеев от военной службы и позволение праздновать субботу, что прежде практиковалось только некоторыми наместниками или городами в греческих провинциях. Август также объявил наместникам в Азии, чтобы они не применяли к иудеям строгие законы империи о союзах и собраниях… Он милостиво относился к иудейской общине в предместье Рима по ту сторону Тибра и, при своих раздачах, назначал дополнительную раздачу для тех, кому мешала явиться суббота».
        Иудейская община в Риме должна была тогда быть очень многочисленна. К одному иудейскому посольству к Августу в 3 г. до Р. X. из общины присоединились свыше 8000 (только мужчин?) человек! Еще недавно в Риме открыли многочисленные иудейские могилы.
        Впрочем, если торговля составляла главное занятие иудеев, то все же не все иудеи на чужбине были купцами. В больших иудейских поселениях находили себе занятие также иудейские ремесленники. Иудейские врачи упоминаются в надписях, найденных в Эфесе и Бенозе.
        Иосиф Флавий рассказывает даже об одном придворном артисте в Риме, который был иудеем: «В Дикеархии, или Путеоли, как ее называют италийцы, я познакомился с актером Алитуром, иудейского происхождения. Он был любимцем Нерона. Через его посредство я познакомился с императрицей Поппеей».

    3. Иудейская пропага

        До изгнания народ Израиля размножался не быстрее, чем все другие народы. Но после плена он начал расти необычайно быстро. Теперь только исполнилось обещание Яхве, которое дано было еще Аврааму:
        «Я благословляя благословлю тебя и умножая умножу семя твое, как звезды небесные и как песок на берегу моря; и овладеет семя твое городами врагов своих; и благословятся в семени твоем все народы земли за то, что ты послушался гласа Моего» (Быт. 22:17–18).
        Это обещание, как и все почти библейские пророчества, было сфабриковано тогда, когда предсказанное в нем положение стало уже фактом, — наподобие тех предсказаний, которые изрекают в современных исторических драмах иные герои. То, что Яхве обещал Аврааму, могло быть написано лишь после изгнания, ибо только тогда эти слова имели известный смысл. Они прекрасно соответствовали моменту. Иудейство действительно размножалось поразительно быстро, оно селилось во всех важных городах, лежавших вокруг Средиземного моря, оно «владело городами врагов своих» и всюду оживляло их торговлю, так что «все народы на земле» могли их «благословлять».
        Географ Страбон, живший в начале первого столетия нашей эры, пишет об иудеях: «Этот народ проник уже во все города, и нелегко найти какое-либо место на земле, которое было бы свободно от них и не находилось бы под их (финансовым) господством».
        Этот быстрый прирост числа иудеев должен быть, конечно, приписан отчасти их большой плодовитости. Но и это составляет не особенный признак их расы — иначе это должно было быть замечено еще прежде, — а особенный признак класса, который они теперь главным образом представляли, т. е. купечества.
        Не только каждая форма общества в отдельности, но и каждый класс внутри этого общества имеет свой особенный закон населения. Например, современный наемный пролетариат размножается быстро благодаря тому обстоятельству, что пролетарии, как мужчины, так и женщины, рано становятся экономически самостоятельны и имеют надежду также рано пристроить своих детей. Кроме того, пролетарию не приходится делить наследство, которое могло бы побудить его ограничить число своих детей.
        У оседлых земледельцев закон размножения меняется. Где они находят свободную землю — так, например, всюду, где они занимают землю, на которой прежде жили охотники или пастухи, — там они размножаются очень быстро, так как условия их существования гораздо благоприятнее для разведения детей, чем условия существования кочующих охотников, характеризующиеся необеспеченностью источников пропитания и отсутствием всякого другого молока, кроме материнского, что вынуждает мать кормить своих детей грудью в течение нескольких лет. Земледелец производит пищевые продукты регулярно и в обильном количестве; скот, разводимый им, дает гораздо больше молока, чем скот кочевых пастухов, затрачивающий много сил на поиски корма.
        Но пригодной для обработки земли нет в неограниченном количестве, и путем частной собственности количество ее может быть еще более уменьшено, чем это диктуется естественными условиями. К тому же и техническое развитие сельского хозяйства совершается крайне медленно. Поэтому рано или поздно для земледельческого народа наступает время, когда он уже не находит больше новой земли для основания новых хозяйств и семей. И если избыток крестьянского населения не может посвятить себя какой-нибудь другой деятельности, на военной службе или в городской промышленности, то крестьянин начинает искусственным путем ограничивать численность своего потомства. Крестьяне, попавшие в это положение, становятся идеалом мальтузианства.
        Но уже одна частная собственность на землю действует в том же направлении, хотя бы и не вся земля, годная для обработки, начала уже обрабатываться. Владение землей дает теперь власть: чем больше земли, тем больше богатство и власть, которой пользуются в обществе. Увеличение землевладения становится теперь главной целью землевладельцев, а так как земельная площадь представляет определенную величину и не может быть произвольно увеличена, то земельное владение может быть расширено только путем соединения уже существующих владений. Наследственное право ускоряет или задерживает этот процесс. Оно может ускорить его при заключении брака, если обе стороны наследуют землю, которую они таким образом соединяют; оно может задерживать его, если земельный участок делится между несколькими наследниками. Поэтому как у крестьян, так и у крупных землевладельцев настает наконец время, когда они или ограничивают число своих детей, чтобы сохранить размеры своего землевладения, или ограничивают право наследования своих детей, перенося его на одного из них. Если разделение наследства между всеми детьми продолжает оставаться правилом, то частная собственность на землю рано или поздно ведет к ограничению числа потомства, а при известных условиях и к постоянному уменьшению его. Это — одна из причин уменьшения населения в Римской империи, которая основана была главным образом на сельском хозяйстве.
        Резкий контраст этому представляла плодовитость иудейских семейств. Иудеи только что перестали быть народом, который жил преимущественно земледелием. В большинстве своем они были торговые люди, капиталисты. Но капитал, в противоположность земле, может быть легко умножен. При процветающей торговле он может расти быстрее, чем потомство купцов. Последние могут быстро увеличиваться в числе, и все же богатство каждого из них будет возрастать. А между тем как раз в течение нескольких столетий, от Вавилонского пленения до начала императорской эпохи, мы замечаем колоссальный расцвет торговли. Эксплуатация занятых в сельском хозяйстве работников — рабов, арендаторов, крестьян — быстро росла, и также быстро расширялась площадь этой эксплуатации. Пока не прекратился приток рабов, расширялась также разработка рудников. А это, как мы видели уже, вело в конце концов к упадку земледелия, к обезлюдению деревень, к ослаблению военной силы, а вместе с этим и притока рабов, доставлявшихся постоянными удачными войнами, поэтому также и к упадку горного дела. Но прошло немало времени, пока результаты этого процесса дали себя почувствовать, и рядом с обеднением всего населения шел процесс концентрации богатства в немногих руках и возрастала роскошь богатых. А торговля была тогда главным образом торговлей предметами роскоши.
        Средства сообщения были еще мало развиты, дешевый массовый транспорт едва только зарождался. Вывоз хлеба из Египта в Италию приобрел уже, правда, известное значение, но в общем предметы роскоши составляли главное содержание всей торговли. Если современная торговля прежде всего служит производству и потреблению больших масс, то некогда она служила только для удовлетворения потребностей в роскоши и блеске маленькой кучки эксплуататоров. Если теперь она зависит от роста массового потребления, то прежде она зависела от роста эксплуатации и расточительности. А в этом отношении торговля никогда еще не находила более благоприятных условий, чем в период от основания Персидской монархии до эпохи первых цезарей. Хотя изменение торговых путей явилось тяжелым ударом для Палестины, оно все же в необычайной степени оживило торговлю от Евфрата и Нила до Дуная и Рейна, от Индии до Британии. В такое время нации, корни существования которых находились в сельском хозяйстве, могли уменьшаться в числе. Но нация, состоявшая из купцов, могла только процветать и нисколько не нуждалась в ограничении своего естественного прироста населения. Поэтому размножение ее не встречало никаких внешних препятствий.
        Но как бы ни была высока естественная плодовитость иудейства, ею одной мы не можем объяснить быстрый рост его. Она в значительной степени дополнялась силой его пропаганды.
        То обстоятельство, что нация может размножаться путем религиозной пропаганды, представляет такое же экстраординарное явление, как и все историческое положение иудейства.
        Как и все другие народы, израильтяне первоначально были связаны кровными узами. Царство поставило на место родового устройства территориальный союз, государство и его округа. С уводом в плен этот новый союз исчез. По возвращении в Иерусалим он был восстановлен только для небольшой части нации. Несравненно большая часть ее, и притом все более возраставшая, жила вне пределов иудейского национального государства, на чужбине, не только временно, как купцы других наций, а постоянно. Это, в свою очередь, приводило и к тому, что утрачивался еще один признак национальности, общность языка. Заграничные иудеи должны были говорить на языке страны, в которой они жили, и если они там жили в течение нескольких поколений, то молодежь в конце концов умела говорить только на языке своей новой родины и забывала родной язык. Особенно сильно распространялся среди иудеев греческий язык. Уже в третьем столетии до Р. X. священные книги иудеев были переведены на греческий язык, вероятно, потому, что только немногие александрийские иудеи понимали еще древнееврейский язык. Быть может, это сделано было также в целях пропаганды среди греков. Греческий язык стал не только языком новой иудейской литературы, но также и языком иудейского народа, даже в Италии. «Различные иудейские общины в Риме, — писал Фридлендер, — имели отчасти общие кладбища, из которых теперь известны пять. Надписи в огромном большинстве сделаны на греческом языке, иногда, правда, на искаженном до неузнаваемости жаргоне; встречаются также латинские, но нет ни одной еврейской». Даже в Палестине иудеи не могли сохранить свой язык. Они приняли язык окрестного населения, арамейский.
        Уже за несколько веков до разрушения Иерусалима римлянами древнееврейский язык перестал быть живым языком. Он не служил уже больше средством общения между членами одной и той же нации, он превратился в ключ, открывавший доступ к священным книгам седой старины, хотя эти книги только в воображении насчитывали тысячелетие, ибо в действительности они были составлены из остатков старых легенд и новых выдумок.
        Эта религия, данная будто бы путем откровения праотцам Израиля, а в действительности зародившаяся в изгнании и развивавшаяся после него, теперь стала, наряду с торговым оборотом, самой крепкой связью иудейства, единственным признаком, который отличал его от остальных народов.
        Но единый бог этой религии уже не был, как во время оно, только одним из многих национальных богов, он был единственный бог в мире, бог всех людей, веления которого обязательны для всех людей. Иудеи отличались от других народов тем, что они его познали, тогда как другие в ослеплении своем не хотели его признать. Это признание единого бога являлось теперь признаком иудейства; кто признавал единого бога и следовал его заповедям, тот принадлежал к избранным, тот был иудеем.
        Таким образом, вместе с монотеизмом создавалась логическая возможность путем его пропаганды расширять круг иудейства. Эта возможность не привела бы, впрочем, ни к каким особенным последствиям, если бы она не встретилась со стремлением иудейства к расширению. Немногочисленность иудейского народа довела его до глубочайшего унижения. Но он не погиб. Он перенес самые тяжелые испытания, он снова почувствовал под собой твердую почву и уже начал в различных странах приобретать богатства и власть. Из всего этого он черпал гордую уверенность, что он действительно является избранным народом, что он действительно призван стать когда-нибудь господином над всеми народами. Но, несмотря на твердую веру в своего бога и мессию, которого он ждал от него, иудейский народ не мог не сказать себе, что дело его безнадежно, пока он представляет такой незначительный народ среди миллионов язычников, численное превосходство которых становилось для него тем яснее, чем больше расширялся круг его торговых сношений. Чем могущественнее было его стремление к подъему и силе, тем более пылко старался он умножить число своих соплеменников, приобрести прозелитов среди чужих народов. Так иудейство в последние века до разрушения Иерусалима римлянами все в большей степени развивало свое стремление к распространению.
        Для жителей иудейского государства лучшим путем в этом отношении являлся путь насильственного обращения. Покорение какого-нибудь народа не считалось чем-нибудь необыкновенным. Где иудеям удавалось это, там они старались навязать побежденным свою религию. Это случилось в эпоху Маккавеев и их преемников, от 165 до 63 г. до Р. X., когда упадок сирийской монархии дал иудейскому народу короткий период независимости, который он использовал не только для того, чтобы избавиться от ассирийского ига, но и для расширения своей территории. Тогда была завоевана Галилея, которая, как доказал Шюрер, не была до того иудейской страной. Покорены были также Идумея, восточное Заиорданье, даже пункт на берегу моря Иоппе. Такая завоевательная политика была вполне в порядке вещей. Необыкновенно было только то, что она стала политикой религиозного расширения. Жители вновь завоеванной области должны были признать своим бога, которому поклонялись в Иерусалиме, должны были совершать паломничество в Иерусалимский храм чтобы молиться ему, платить затем храмовой сбор и отделиться от других народов путем обрезания и исполнения своеобразных иудейских ритуальных постановлений.
        Такая политика представляла совершенно неслыханное явление в античном мире, где завоеватели обыкновенно предоставляли побежденным право исповедовать свою религию и жить согласно своим обычаям и требовали от них только исполнения воинской повинности и внесения определенных податей.
        Такой способ распространения иудейства возможен был только в течение короткого периода, пока Сирия была слаба, а римляне были еще слишком далеко, чтобы мешать военным успехам Иудеи. Еще до занятия Помпеем Иерусалима (в 63 г. до Р. X.) насильственное обращение в иудейство в Палестине приостановилось. Насильственному методу распространения иудейской религии был затем положен конец верховенством римлян.
        Тем ревностнее принялись тогда иудеи за другой метод расширения своей религиозной общины, за мирную пропаганду. Последняя тоже представляла тогда своеобразное явление. Еще до христианства иудейство развило такую же страсть к прозелитизму, как первое, и имело при этом большой успех. Вполне понятно поэтому, хотя не совсем логично, что христиане порицали иудеев за ту самую ревность, которую они сами выказывали при распространении своей религии:
        «Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что обходите море и сушу, дабы обратить хотя одного; и когда это случится, делаете его сыном геенны, вдвое худшим вас» (Мф. 23:15).
        Устами христиан говорило в этом случае соперничество.
        Уже материальные интересы должны были доставить иудейству некоторых прозелитов из среды «язычников». Участие в такой широко разветвленной и процветающей торговой компании для многих должно было быть очень соблазнительно. Куда ни являлся иудей, он мог рассчитывать на энергичную помощь и поддержку со стороны своих единоверцев.
        Но и другие причины придавали иудейству пропагандистскую силу. Мы видели уже, что на известной стадии развития городской жизни появляется настроение, благоприятное для распространения этического монотеизма. Однако философский монотеизм развивался в противоположность к традиционной религии или, по меньшей мере, оставался вне ее сферы. Он требовал самостоятельности мышления. Но тот же процесс общественного развития, который благоприятствовал возникновению монотеистических идей, приводил к упадку государства и общества, влек за собой рост беспомощности каждого отдельного индивидуума, усиливая в нем потребность в надежном авторитете. Поэтому в области миросозерцания он вел не к философии, которая предоставляет индивидуума собственным силам, а к религии, которая выступает по отношению к отдельному индивидууму как готовый, определенный продукт сверхчеловеческого авторитета.
        До монотеизма — не как философии, а религии — среди народов античного мира дошли, в силу особенных условий, только два: персы и иудеи. Поэтому обе религии среди народов эллинистического мира, а затем народов Римской империи делали значительные успехи. Но печальное национальное положение вызывало в иудействе более интенсивный прозелитизм, а в Александрии оно к тому же очень тесно сблизилось с греческой философией. Людям умирающего античного мира, отчаявшимся в традиционных богах, не имевшим силы создать себе монотеистическое или атеистическое мировоззрение, иудейство скорее всего способно было доставить то, чего они требовали, — тем более что с верой в этическую первопричину оно соединяло веру в грядущего спасителя, которого жаждал тогда весь мир.
        Среди многих религий, сошедшихся в Римской универсальной империи, иудейская религия лучше всего соответствовала мышлению и потребностям того времени. Она, правда, не стояла выше философии, но она была несравненно выше всех религий «язычников» — неудивительно, что иудеи гордились своим духовным превосходством, что число их прозелитов росло в огромных размерах. «Всех людей, — писал Филон Александрийский, — покоряет себе иудейство, всех зовет оно к добродетели, варваров, эллинов, жителей континента и островов, народы Востока и Запада, европейцев, азиатов, все народы земли». Он ожидал, что иудейство станет мировой религией. Это было в эпоху Христа.[44]
        Выше мы уже упоминали, что еще в 139 г. до Р. X. иудеи были изгнаны из Рима за то, что обращали в свою веру италиков. Об Антиохии сообщают, что большинство членов тамошней иудейской общины состояло из обращенных в иудейство. То же явление повторялось и в других местах. Уже один этот факт показывает, как нелепо стремление объяснить признаки иудейства расовыми особенностями.
        Даже цари обращались в иудейство: Изат, царь Адиабены в Ассирии, под влиянием нескольких иудейских прозелиток принял иудейство. Мать его Елена также последовала его примеру. Ревность его дошла до того, что он подверг себя обрезанию, хотя его иудейский учитель отговаривал его, чтобы он не повредил этим своему положению. Братья его также приняли иудейство. Все это случилось в эпоху Тиберия и Клавдия.
        Прекрасные иудейки обратили в иудейство и некоторых других царей.
        Так, царь Эмесы Азиз перешел в иудейство, чтобы жениться на Друзилле, сестре Агриппы II. Она отплатила ему за любовь его неблагодарностью и изменила своему коронованному супругу с римским прокуратором Феликсом. Не лучше поступила ее сестра Береника, ради которой подверг себя обрезанию царь Полемон. Распущенность супруги оттолкнула его не только от нее, но и от ее религии. Береника скоро утешилась. Она привыкла менять мужей. В первый раз она вышла замуж за Марка, а после его смерти за дядю своего, Ирода. Когда последний также умер, она жила у брата своего, Агриппы, пока не вышла замуж за названного Полемона. В заключение она удостоилась чести быть наложницей императора Тита.
        Если эта дама изменила своему народу, то другие дамы, наоборот, в большом числе обращались в иудейство, которое их сильно привлекало. Среди них была супруга Нерона Поппея Сабина, о которой сообщается, что она была ревностной иудейкой. Ее образ жизни не стал, правда, более нравственным.
        Иосиф Флавий рассказывает о жителях города Дамаска, что они решили при начале иудейского восстания во время Нерона убить всех иудеев, живших в городе. «Они только боялись своих жен, так как все они были очень преданы иудейской религии. Поэтому они скрыли от них свой замысел. План удался. В течение одного часа они перебили 10 000 иудеев.
        Формы, в которых совершалось присоединение к иудей ству, были очень разнообразны. Самые ревностные из новообращенных принимали его целиком.
        Для принятия их в общину требовалось исполнение трех процедур: обрезание, затем купание для очищения от языческой греховности и, наконец, жертва. Женщины, конечно, освобождались от первой процедуры.
        Но не все неофиты решались следовать всем обрядам иудейства без исключения. Мы уже видели, как оно было исполнено противоречий, как оно соединяло возвышенный, универсальный монотеизм с крайне ограниченным национальным монотеизмом, чистое этическое учение с мелочным соблюдением традиционных обрядов. Оно поэтому наряду с идеями, которые должны были казаться людям того времени новыми и прекрасными, заключало в себе также воззрения, которые, в особенности эллинам и римлянам, представлялись в высшей степени странными, даже отталкивающими. Такие воззрения сильно мешали сближению членов иудейской общины с неиудеями. К ним принадлежали, например, законы о пище, обрезание и строгое соблюдение субботы, которое часто принимало самые нелепые формы.
        Из сатир Ювенала мы узнали, что ящики для сохранения пищи в теплом состоянии, которые теперь рекламируются как новое изобретение для домашнего хозяйства, были известны уже древним иудеям. Приготовленные кушанья они накануне субботы вставляли в наполненные сеном корзины, чтобы сохранить их в теплом состоянии. Такая корзина составляла принадлежность каждого иудейского хозяйства. Это приспособление указывает уже на неудобства, которые приносило с собой строгое празднование субботы. Но оно иногда доходило до такой степени, что становилось прямо гибельным для иудеев. Набожные иудеи, на которых во время войны было произведено нападение в субботу, не защищались и не бежали, а давали себя спокойно изрубить, чтобы не нарушить заповедь божью.
        Не все, конечно, были способны на такой фанатизм и на такое доверие к богу. Но и менее строгое соблюдение иудейского закона было многим не по вкусу. Поэтому наряду с теми, что вступали в иудейскую общину и принимали на себя все обязательства иудейского закона, находились очень многие, которые принимали иудейскую религию и посещали синагоги, но отклоняли иудейскую обрядность. Вне Палестины и среди иудеев было очень много таких, которые не придавали большого значения этим обрядам. Часто довольствовались почитанием истинного бога и верой в грядущего мессию, отказывались от обрезания и были довольны, если новый член общины смывал с себя грехи купанием, крещением.
        Эти «боящиеся бога» иудействующие составляли большинство среди язычников, обратившихся в иудейство. Они именно являлись вначале той средой, из которой вышли главным образом члены христианской общины, как только она распространилась за пределы Иерусалима.

    4. Ненависть к иудеям

        Как ни велика была пропагандистская сила иудейства, оно, очевидно, не могло действовать на все классы в одинаковой степени. Некоторые классы древнего общества оно отталкивало от себя. Прежде всего землевладельцев, неподвижность и местная ограниченность которых очень мало мирятся с непоседливостью и интернационализмом купца. Кроме того, за их счет отчасти составлялась прибыль купца, который старался понижать цены продуктов, покупаемых у землевладельца, и, наоборот, повышать цены товаров, продаваемых им землевладельцу. С ростовщическим капиталом крупное землевладение всегда прекрасно уживалось: мы видели прежде, что ростовщичество являлось для него уже очень рано источником большой силы. Напротив, к торговле оно обыкновенно относилось враждебно.
        Но и промышленники, работавшие для экспорта, относились к купцам так же враждебно, как теперь кустари к скупщикам.
        Это враждебное отношение к торговле обращалось главным образом против иудеев, которые так крепко охраняли свою национальность и, не отличаясь по языку от окружавшей их среды, цепко держались за свои традиционные национальные обычаи, слившиеся теперь с их единственной национальной связью, религией, ив то же время, вне Палестины, резко выделявшие их из остальной массы населения. Если эти странности прежде вообще вызывали только насмешки толпы, как все чужое, то теперь они начинали вызывать враждебное отношение, когда они являлись признаками группы, которая, как и все купцы, жила эксплуатацией, которая держалась в тесном общении против всего остального населения и увеличивала свои богатства и привилегии, в то время как окружав шее их население непрерывно беднело и теряло свое политическое значение.
        Мы можем из Тацита видеть, как действовало иудейство на другие народы. Он пишет: «Моисей ввел новые религиозные обычаи, которые резко отличались от обычаев других смертных. Все, что для нас священно, для них богомерзко (profanum), и, наоборот, у них дозволено все, что для нас противно». В качестве примера он перечисляет воздержание от употребления свинины, частые посты, субботу.
        «Чем бы ни могли быть вызваны эти религиозные обычаи, они отстаиваются по причине их глубокой древности. Другие противные и отвратительные учреждения они сохраняют вследствие своей испорченности. Они достигали того, что худшие покидали отцовскую религию и доставляли им приношения и пожертвования: так увеличивалось богатство иудеев. Оно вырастало еще потому, что они соблюдают в своей среде самую строгую честность и всегда готовы оказать друг другу помощь, в то время как они питают злостную вражду ко всем остальным. Они отделяются от других при еде, воздерживаются от сожительства с женщинами другой веры, но в своей среде они считают все дозволенным. Обрезание они ввели для того, чтобы не смешиваться с другими народами. Принявшие их веру также подвергают себя обрезанию и также сразу начинают презирать богов, отказываются от отечества, перестают чтить родителей, любить детей и братьев. При этом они стараются как можно сильнее размножаться и считают преступлением убийство детей. Души павших в борьбе или казненных за религию они считают бессмертными. Отсюда их стремление рождать детей и презрение к смерти».
        Тацит затем сообщает, что они отрицают культ изображений, и заключает: «Нравы иудеев бессмысленны и презренны» (Judaeorum mos — absurdus sordidusque). Сатирики охотно осмеивали иудеев, шутки на их счет всегда находили благодарную публику.
        В своей четырнадцатой сатире Ювенал показывает, как пример отцов влияет на детей. Плохой пример подает отец, склоняющийся к иудейству: «Ты встречаешь людей, которым судьба послала отца, чтящего субботу. Такие люди поклоняются только облакам и богу неба. Они думают, что мясо свиней ничем не отличается от мяса людей, потому что отец воздерживается от употребления свинины. Скоро они подвергают себя обрезанию и презирают законы римлян. Зато иудейский закон они изучают и следуют всему, что написано в таинственном свитке Моисея. Только своим единоверцам показывают они путь, которого они не знают, только обрезанных (verpos) ведут они к источнику, к которому стремятся жаждущие. Так повелевает им отец, для которого каждый седьмой день есть день бездельный (ignavus)».
        Чем больше росло социальное недовольство, тем больше возрастала вражда к иудеям.
        Уже тогда она являлась наиболее удобным и безопасным средством для выражения недовольства государством и обществом. Нападать на аристократов и владельцев латифундий, ростовщиков и генералов было рискованно, иудеи же, несмотря на свои привилегии, находили у государственной власти незначительную защиту.
        В начале императорской эпохи, когда обеднение крестьянства достигло уже высокой степени, когда в больших городах скопился многочисленный люмпен-пролетариат, стремившийся к грабежу, — местами дело доходило уже до формальных погромов.
        Моммзен очень картинно описывает одно такое избиение иудеев, которое происходило при императоре Гае Калигуле (37–41 гг.), т. е. в эпоху, к которой обыкновенно относят смерть Христа:
        «Внук Ирода Первого и прекрасной Мариаммы, названный по имени покровителя и друга его деда Агриппой, среди многочисленных живших тогда в Риме царских сыновей, быть может, самый ничтожный и испорченный и, несмотря на это или именно поэтому, любимец и друг детства нового императора, известный до того времени только своим развратом и долгами, — Агриппа получил от своего покровителя, которому он первый принес известие о смерти императора Тиберия, одно из вассальных иудейских княжеств и, кроме того, титул царя. В 38 г. он по дороге в свое новое царство проехал через Александрию, где он, за несколько месяцев перед этим, пытался устроить у еврейских банкиров заем. Когда он, в сопровождении великолепно разодетых трабантов, показался в царском платье на улицах, то это вполне естественно побудило неиудейское население этого пристрастного к зрелищам и скандалам города, относившееся притом к иудеям недоброжелательно, осмеять Агриппу. Но дело этим не ограничилось. Против иудеев устраивается погром. Отдельно расположенные иудейские дома подвергаются грабежу и сжигаются, лежащие в гавани иудейские суда были также разграблены, а иудеи, попавшиеся в неиудейских кварталах, были убиты.
        Но против чисто иудейских кварталов нельзя было ничего добиться насилием. Тогда предводители придумали обратить все синагоги в храмы нового императора и поставить в них его статуи, а в главной синагоге выставить эту статую на колеснице. Что император Гай считал себя настоящим и действительным богом, знал весь мир, знали иудеи и префект. Последний, Авилий Флакк, деятельный человек и при Тиберии бывший прекрасным администратором, теперь же совершенно парализованный немилостью, в которой он находился у нового императора, и ожидая со дня на день отзыва, не постеснялся воспользоваться этим случаем для своей реабилитации. Он не только приказал особым эдиктом не мешать постановке статуй во всех синагогах, но даже провоцировал гонения на евреев. Особым указом он отменил празднование субботы. Он заявил в своих указах, что иудеи недозволенным путем завладели лучшей частью города. Им разрешено было остаться только в одном из пяти кварталов. Все остальные иудейские дома были отданы на разграбление черни, тогда как выгнанные иудеи массами валялись без крова на берегу моря. Никакие жалобы не помогали; тридцать восемь членов совета старейшин, управлявшего тогда иудеями вместо этнарха, были высечены публично в цирке. Четыреста домов были разрушены до основания; торговля прекратилась; работа мастерских приостановилась. Оставалось просить помощи у императора. К нему явились две депутации — иудейская, во главе которой стоял Филон, ученый нового иудейства, человек, обладавший скорее мягким, чем мужественным сердцем, но смело ставший на защиту своих в минуту бедствия, и депутация врагов иудейства, предводимая Апионом, тоже александрийским ученым и писателем: «пустозвон», как его называл император Тиберий, исполненный громких фраз и еще более громкой лжи, нахальнейший всезнайка и крайне самоуверенный, хорошо знавший если не людей, то их недостатки; прославленный ритор и демагог, он был опытный полемист, остроумен, бесстыден и безусловно лоялен. Результат аудиенции можно было заранее предвидеть. Император принял депутацию в то время, когда он осматривал новые строения в своих садах; но вместо того, чтобы выслушать депутатов, он предложил им несколько насмешливых вопросов, вызвавших громкий смех присутствовавших юдофобов. А так как он находился в хорошем расположении духа, то он только выразил сожаление, что эти в остальных отношениях недурные люди не могут постичь божественность его личности. Таким образом, победу одержал Апион, и всюду, где это угодно было врагам иудеев, синагоги были превращены в храмы Гаю».
        Кому не придет в голову при чтении этого описания картины современных русских условий? И сходство не ограничивается одною лишь травлей евреев. Нельзя говорить о Калигуле, этом безумном звере на императорском троне, без того, чтобы не вспомнить о высоких покровителях погромов в России. Даже оригинальностью не отличается эта банда! В самом Риме было слишком много военных сил, и император слишком боялся всякого народного движения, чтобы допустить там такие сцены. Но как только императорская власть окрепла и цезари больше не нуждались в иудеях, они взялись за них вплотную. При их недоверии ко всякой, даже очень невинной организации это международное религиозное общество было им в высшей степени несимпатично.
        Уже Тиберий начал гонения на иудеев. Причины их Иосиф Флавий описывает следующим образом: «В Риме жил один иудей, совершенно безбожный человек, который на родине совершил много преступлений и из страха наказания бежал оттуда. Он выдавал себя за учителя иудейского закона, соединился с тремя товарищами и уговорил Фульвию, знатную матрону, преданную иудейской религии и доверившуюся его указаниям, чтобы она послала в Иерусалимский храм подарок из пурпура и золота. Когда эти обманщики получили требуемый дар, они воспользовались им лично для себя, так как таково было их намерение с самого начала. Сатурнин, муж Фульвии, пожаловался своему другу, императору Тиберию, и этот сейчас же приказал, чтобы все иудеи оставили город Рим. Четыре тысячи отданы были в солдаты и посланы в Сардинию».
        Это известие характеризует наклонность знатных дам римского придворного общества к иудейству. Если этот случай действительно послужил поводом к таким жестоким мерам против всего римского иудейства, то он, наверное, не являлся главной их причиной. Достаточно было бы наказать виновных, если бы не относились враждебно ко всему иудейству. Мы уже видели, что Гай Калигула относился к ним не менее враждебно. При Клавдии (41–54 гг.) иудеи были опять изгнаны из Рима, потому что они, как сообщает Светоний (Claudius, Cap. 25), под предводительством некоего Христа устроили беспорядки. Этот Христос был иудеем не от рождения, а греком, обратившимся в иудейство. И тут сведения и известия о ненависти к иудеям встречаются с известиями, свидетельствующими о силе иудейского прозелитизма.
        Ясно, что при таком настроении господствующих классов и народной массы иудеи, несмотря на огромные успехи за границей, несмотря на растущую невозможность устроиться на родине, все сильнее тосковали по Иерусалиму и стремились туда, в этот единственный уголок земли, где они хотя бы в некоторой степени были хозяевами в доме, где все население состояло из иудеев, — единственный уголок земли, откуда должно было начаться обетованное иудейское царство, где страстно ожидаемый мессия мог основать владычество иудейства.

    Глава 3. Борьба партий в Иерусалиме

    1. Иерусалим

        Иерусалим продолжал оставаться центром, столицей иудейства, и вместе с иудейством рос и развивался также Иерусалим. Он снова стал богатым городом, большим городом с 200 000 душ населения, но свое значение и богатство он уже черпал не из военной силы или торговли между палестинскими народами, как при Давиде и Соломоне, а исключительно из храма Яхве. Каждый иудей, где бы он ни жил, должен был способствовать поддержанию храма и вносил ежегодно две драхмы как храмовой сбор, отсылавшийся в Иерусалим.
        То, что в иудейской литературе изображалось как положение, унаследованное от глубокой старины, в действительности создано было в ту эпоху, когда эта литература возникла: все палестинское иудейство жило тогда за счет почитания Яхве, и ему грозила бы гибель, как только это почитание прекратилось бы или даже приняло бы другие формы. А попытки устроить храмы Яхве вне Иерусалима встречались в то время неоднократно.
        Так некто Ониас, сын иудейского первосвященника, построил в Египте храм Яхве при содействии царя Птолемея Филометра (173–146 гг. до Р. X.), который надеялся, что иудеи будут ему более верны, если они будут иметь собственный храм в стране.
        Но новый храм не приобрел никакого значения, вероятно, именно потому, что он должен был укрепить верноподданнические чувства египетских иудеев. Они оставались в Египте иностранцами, терпимым меньшинством: мог ли оттуда явиться мессия, который должен был принести своему народу самостоятельность и национальное величие? А вера в мессию была одним из самых сильных источников культа Яхве.
        Несравненно неприятнее была конкуренция храма, построенного недалеко от Иерусалима, на горе Гаризим, около Сихема, сектой самаритян, — по словам Иосифа Флавия, в эпоху Александра Великого, по мнению же Шюрера, столетием раньше. Неудивительно, что между обоими конкурентами разгорелась ожесточенная вражда. Но старая религиозная компания была слишком богата и влиятельна, чтобы новая могла причинить ей значительный ущерб. Несмотря на ревностную пропаганду, самаритяне количественно увеличивались далеко не так быстро, как иудеи, считавшие домом бога Иерусалим.
        Но чем большая опасность грозила монополии Иерусалима, тем ревностнее блюли жители чистоту его культа, тем фанатичнее сопротивлялись они всякой попытке произвести в нем какие-нибудь изменения или навязать им это путем насилия. Отсюда религиозный фанатизм и религиозная нетерпимость иерусалимских иудеев, резко отличающие их от широкой религиозной терпимости других народов того времени. Для других их боги были средством объяснить непонятные явления, составляли источник утешения и помощи в положениях, в которых сила человеческая оказывалась бесполезной. Для иудеев Палестины бог их стал средством, на котором основывалось их существование. Он стал для всего народа тем, чем он в других случаях бывает только для его священников. Поповский фанатизм превращался в Палестине в фанатизм всего населения.
        Но несмотря на то, что последнее, как один человек, восставало на защиту культа Яхве против всякого, кто осмеливался прикоснуться к нему, все же и в нем явственно проступали классовые противоречия, борьба которых не пощадила и Иерусалим. Каждый класс старался на свой манер приобрести благосклонность Яхве и защищать его храм. И каждый из них представлял себе грядущего мессию на свой лад.

    2. Саддукеи

        В восьмой главе второй книги «Иудейской войны» Иосиф Флавий сообщает, что среди иудеев существовали три идейных течения: фарисеи, саддукеи и ессеи. Вот как он изображает первые два из них:
        «Что касается двух других сект, то фарисеи отличались тем, что соблюдали закон строжайшим образом. Они первые составили особую секту. Их учение приписывает все богу и его провидению. По их мнению, человек может делать добро или зло, но при этом принимает участие и божественный промысел. Они думают также, что душа человека бессмертна и что души добрых входят в новые тела, а души злых подвергаются бесконечным мукам».
        «Другую секту составляют саддукеи. Эти отрицают божественное предопределение и говорят, что бог не виновен, делает ли кто-нибудь добро или зло. Это зависит от человека, который по своей свободной воле может делать одно и не делать другого. Они отрицают также, что душа бессмертна и что после смерти нас ждет воздаяние по делам нашим».
        «Фарисеи готовы всегда оказать помощь и стараются поэтому жить в мире с народом. Наоборот, саддукеи жестокосердны и относятся недружелюбно и к народу, и к чужеземцам». В этом изображении обе секты являются представителями различных религиозных воззрений. Но хотя иудейской историей до сих пор занимались почти исключительно теологи, для которых религия — все, а борьба классов — ничто, все же и они наконец пришли к заключению, что противоположность между саддукеями и фарисеями была, по своей сущности, не религиозной, а классовой, что это была противоположность, которую можно сравнить с существовавшей до Великой французской революции между дворянством и третьим сословием.
        Саддукеи были представителями духовной аристократии, захватившей власть в иудейском государстве и пользовавшейся ею сначала под верховенством Персии, а затем и под верховенством преемников Александра Великого. Духовенство было полновластным хозяином в храме. С помощью храма оно господствовало в Иерусалиме, а через посредство последнего и над всем иудейством. В его руки попадали все налоги, притекавшие в храм. А их было немало. Правда, до вавилонского пленения доходы духовенства были скромны и нерегулярны. Но после плена они возросли до огромных размеров. Мы уже упоминали о налоге двойной драхмы (или полусикля, около 1,6 марки), который должен был ежегодно уплачиваться на поддержание храма каждым иудеем мужеского пола старше двух лет, был ли он богат или беден. Кроме того, в храм притекали многочисленные приношения. Какие огромные суммы получал храм, показывает следующий факт: Митридат однажды конфисковал на острове Кос 800 талантов, которые предназначались для храма.[45]
        В защитительной речи, которую Цицерон держал в 59 г. до Р. X. в пользу Флакка, бывшего за два года перед тем наместником провинции Азии, он говорит: «Так как деньги иудеев из года в год отправляются из Италии и всех провинций в Иерусалим, то Флакк приказал, чтобы из провинции Азии (западная часть Малой Азии) не вывозились никакие деньги (в Иерусалим)». Цицерон дальше рассказывает, как Флакк конфисковал в различных местах деньги, собиравшиеся для храма, в одной Апамее— 100 фунтов золота.
        Ко всему этому надо прибавить жертвоприношения. Во время оно жертвующие сами съедали жертву, а священник мог только принять участие в этом веселом торжестве. Со времени плена часть жертвователей уменьшается, а часть духовенства, напротив, возрастает. Из приношения на празднество, которое жертвователь съедал в веселом обществе, чтобы доставить удовольствие не только богу, но и себе самому, возникает натуральная подать, которую бог требует только для себя, т. е. для своих священников.
        Сумма этих налогов постоянно возрастала. Не только жертвы из домашнего скота и съестных припасов шли все больше в пользу священников, к ним присоединялись также десятина от всех плодов и первенцы всех животных. Так, первенцы «чистых» животных, быков, овец, коз, т. е. таких, которых можно было есть, доставлялись в храм in natura. «Нечистые» животные, лошади, ослы, верблюды, выкупались за деньги. Точно так же и первенцы людей, < выкуп за которых составлял пять сиклей.
        Недурное перечисление всего, что получало иудейское духовенство от народа и что позже еще больше возросло: треть сикля скоро повысилась до половины сикля — мы находим в книге Неемии (10:32 и ел.):
        «И поставили мы (иудеи) себе в закон давать от себя по трети сикля в год на потребности для дома Бога нашего… И бросили мы жребии о доставке дров, священники, левиты и народ, когда которому поколению нашему в назначенные времена, из года в год, привозить их к дому Бога нашего, чтоб они горели на жертвеннике Господа Бога нашего, по написанному в законе. И обязались мы каждый год приносить в дом Господень начатки с земли нашей и начатки всяких плодов со всякого дерева; также… первенцев из сыновей наших и из скота нашего, как написано в законе, и первородное от крупного и мелкого скота нашего. И начатки из молотого хлеба нашего и приношений наших, и плодов со всякого дерева, вина и масла мы будем доставлять священникам в кладовые при доме Бога нашего и десятину с земли нашей левитам. Они, левиты, будут брать десятину во всех городах, где у нас земледелие. При левитах, когда они будут брать левитскую десятину, будет находиться священник, сын Аарона, чтобы левиты десятину из своих десятин отвозили в дом Бога нашего в комнаты, отделенные для кладовой, потому что в эти комнаты как сыны Израилевы, так и левиты должны доставлять приносимое в дар: хлеб, вино и масло. Там священные сосуды, и служащие священники, и привратники, и певцы. И мы не оставим дома Бога нашего».
        Мы видим, что этот храм далеко не был похож на церковь. При нем были огромные притворы, где хранились массами различные продукты, но были также и хранилища для золота и серебра. Он поэтому был сильно укреплен и хорошо охранялся. Как и языческие храмы, он считался местом, где можно было в полной безопасности сохранять золото и серебро. Поэтому частные лица пользовались им для отдачи на хранение своих сокровищ. Разумеется, Яхве не выполнял даром эти функции депозитного банка.
        Можно сказать с уверенностью, что богатства иерусалимского духовенства приняли колоссальные размеры. Марк Красе, союзник Цезаря, с которым мы уже имели случай познакомиться, воспользовался этим, когда он предпринял свой разбойничий поход против парфян. По дороге он забрал сокровища Иерусалимского храма. Когда Красе готовился в поход против парфян, он явился в Иудею и забрал все деньги из храма, которые не трогал Помпеи, — две тысячи талантов и все (нечеканенное) золото на сумму в восемь тысяч талантов. Наконец, он похитил слиток золота весом в триста мин, а мина весит у нас два с половиной фунта».
        В общем это составляет около 50 миллионов марок. Несмотря на это, храм скоро был опять наполнен золотом. Количественно духовенство было ограничено узкими пределами, так как оно представляло родовую аристократию, в которой должности переходили по наследству. Согласно Иосифу Флавию, ссылающемуся на Гекатея (Против Апиона, 1,21), было «1500 иудейских священников, которые получали десятины и управляли общиной